Припоминаю, что вступил я в Сандинистский фронт национального освобождения (СФНО) по окончании школы. Это было где-то в марте или апреле шестьдесят восьмого года. Следовательно, после январской бойни 1967 г. [15], которую я хорошо запомнил. В тот день мы, несколько товарищей по учебе, бродили по предрассветным улицам. Вдруг эти сукины дети, гвардейцы [16], нас остановили и поставили лицом к стене. Оказалось, что не то накануне вечером, не то в ту же ночь в Манагуа) была резня. А мы-то ничего не знали о ней. Ведь и радио, и газеты об этом молчали.
В детстве мне случалось видеть, как гвардейцы избивали пьянчуг, скандаливших в располагавшейся на нашей окраине кантине [17], которая принадлежала одной толстой сеньоре. (Она, кстати, поколачивала своего мужа, и это заведение называли именем хозяйки.) Так вот, появлялись гвардейцы, и туго приходилось пьянчугам. Это наложило отпечаток на мои первые впечатления о гвардии. Ведь эти дикари били людей прикладами. Причем до крови... Я, как и всякий ребенок, боялся крови. Пьяницы и их скандалы тоже наводили на меня ужас, хотя сами по себе пьяные потасовки забавляли нас и вызывали смех. Но только если это обходилось без вмешательства гвардии.
Мой первый конфликт с гвардией произошел, когда я уже стал студентом университета. Но не поэтому я вступил в Сандинистский фронт национального освобождения. На то было много причин. Во-первых, мой отец был из семьи, принадлежавшей к оппозиции; он был членом Консервативной партии [18]. Я помню, как однажды на нашу окраину пришел Агуэро [19], такой лысый старик с большим кадыком. Он выступал на митинге, взгромоздившись на какой-то стол. Мой отец тянулся над столом, с которого говорил Агуэро, поддерживая электрошнур с лампочкой. Дело-то было ночью. Вдруг погас свет. Все погрузилось во тьму. Тут мой отец громко произнес: «Да будет свет!» — и весь квартальный люд начал кричать: «Да будет свет! Да будет свет!..» Тогда я ощутил себя сыном очень важной персоны. Ведь люди вторили тому, что говорил мой отец. А потом и свет зажегся.
Во-вторых, близость с Хуаном Хосе Кесадой [20]. Мы познакомились в старших классах школы, но основательно сошлись, когда вместе учились на первом курсе университета и позднее, когда мы оба стали изучать право [21].
Хуан Хосе был человеком необычным. Высокий, худой и жилистый, он, однако, не производил впечатления громилы. Его можно было принять за иностранца. Пожалуй, за немца.
Хуан Хосе был сыном не слишком преуспевающего врача. Я знал клинику этого сеньора, находившуюся на Проспекте Дебайле. В ней не было красивых кресел и кроватей, как в клинике доктора Альсидеса Дельгадильо, вывеска которой гласила: «Др. Альсидес Дельгадильо, врач-хирург с парижским дипломом». Отец рассказывал мне, что этот сеньор некогда отправился учиться во Францию на корабле и провел в плавании целый месяц и что знал этот доктор многое...
Итак, я говорил, что Хуан Хосе был жилист, высокого роста и внешне походил на немца. Он был сыном доктора и одной бедной сеньоры. Доктор часто ругался со своей женой. Она и впрямь была очень несчастной женщиной. Сам же доктор был высоким мужчиной со светлыми волосами и довольно тонкими чертами лица — почти как у классических греческих статуй. Это был человек с располагающей внешностью, но старомодный. От него исходил очень специфический запах, я думаю, брильянтина (его продавали завернутым в кусочек бумаги, он был красного, зеленого или голубого цвета. Продавщица подцепляла этот брильянтин деревянной палочкой и заворачивала в бумагу).
Припоминаю также, что Хуан Хосе в то время был единственным, кто носил потертые брюки из дерюги с простроченной стрелкой, что уже тогда было не модным (сейчас же это называется в стиле Джона Траволта) [22]. Брюки из дерюги и ветхая рубашка. Ее он заправлял в брюки только по нашей просьбе, когда мы шли на гулянья... Были у него и другие брюки, дакроновые, черного цвета. Вот эти-то он подпоясывал. Ясно, что подобная одежда, а носил он ее постоянно, как бы скрадывала, во всяком случае не давала разглядеть стройную, сильную фигуру.
Я восхищался Хуаном Хосе. Особенно его физическими данными — он был каратистом и дзюдоистом. В карате это был дьявол. Перед операцией по захвату самолета ЛАНИКА [23] Хуан Хосе зашел ко мне домой проститься. Но не сказал, что уезжает. Попросил одолжить фотоаппарат и унес его. Я смутно подозревал, лучше сказать, я знал, что он из Фронта и что собирается что-то совершить, потому что, уходя, он сказал: «О'кей, Худышка. Свободная родина или смерть!» [24] Услышав это, я понял, что камера ему была нужна для чего-то, что было связано с Фронтом. Понятно? Да, это был последний раз, когда я видел его и свой фотоаппарат. Потому что он, дабы походить на туриста, садясь в самолет, повесил камеру на себя. А узнал я об этом из рассказа летевшего с ним в самолете Федерико. Хуан Хосе и был как раз тем, кто привел меня во Фронт.
Еще желторотым юнцом в университете я начал прислушиваться и присматриваться к окружающему миру, и, ясное дело, меня стала привлекать борьба против диктатуры. Я начал принимать участие в манифестациях и собраниях, не примыкая, однако, к какой-либо студенческой политической организации. С одной стороны, эта деятельность мне нравилась или, точнее, привлекала меня, ибо она была направлена против диктатуры, против Сомосы, против гвардии. А с другой стороны, начало проявляться и классовое чутье. Я ясно осознавал, что происхожу из пролетарской семьи, и когда в университете заходила речь о несправедливости, нищете, я вспоминал нашу окраину — бедняцкое предместье. В моем квартале было только шесть домов: одни деревянные, другие глинобитные, побеленные известью, как тот дом, где жила донья Лупе, жена дона Кандидо, которую, несмотря на то, что она была старенькой, мы звали донья Лупита. Так вот, мы, ребятишки, когда этот дом красили, проводили по его стенам ладонями, чтобы потом выкрасить себе лицо в белый цвет. Размазывая друг друга, мы поднимали такой крик, что на пороге своего дома, с хворостиной в руках, появлялась донья Лупита, чтобы отстегать нас. Но она была старенькой и поймать нас ей не удавалось. Вот тогда она шла жаловаться к моей матери. А уж та-то нам выговаривала, что нет у нас ни стыда, ни совести, и что мы словно собаки бездомные, и лучше уж шли бы домой поливать внутренний дворик, чтобы осадить стоявшую столбом пыль. Ведь наша улица не была вымощена, и летом пылища поднималась такая, что, когда мы ели, тарелка покрывалась кофейным слоем пыли. Мы прикрывали тарелку руками, но пыль все равно туда попадала и скрипела на зубах. Моя мама говаривала: «Ешьте, ешьте скорее, не то вам «корица» насыпется».
Впрочем, отступление это, видимо, уже наскучило. Так вот, Революционный студенческий фронт (РСФ) [25] придерживался классовой линии. Эта четкость мне нравилась. И парадоксальность ситуации заключалась в том, что сначала Хуан Хосе привлекает меня к работе в Сандинистском фронте национального освобождения, а уж потом Эдгард Мунгия, не зная об этом, меня в ряды РСФ.
Однажды Хуан Хосе приходит ко мне и говорит: «Худышка, послушай... а не хочешь ли ты еще больше связать себя с народом и организацией?» «Упаси, господи! — подумал я про себя, — уж знаю, что это за дерьмо, знаю, к чему он клонит». Я знал, что однажды это должно было со мной случиться, потому что не счесть, сколько раз я уже слышал об этом. Особенно от социал-христиан [26], от преподавателей, от родителей, которые говорили об этом своим дочерям и сыновьям, приезжавшим в Леон учиться, и жившим в больших и престижных домах Леона, и завтракавшим у мамаши Кончи. Они говорили своим детям, чтобы те не вмешивались в политику, что политика доведет только до тюрьмы и до кладбища. Что политика — для взрослых, а не для деток малых, у которых нет ни положения в обществе, ни доходов. Предостерегали, чтобы они не связывались с теми, кто из Революционного студенческого фронта и Университетского центра Национального автономного университета Никарагуа (КУУН), ибо те симпатизируют русским и Фиделю Кастро и, помимо того, коммунисты — атеисты... Чтобы не связывались ни с теми, кто из КУУН, ни с теми, кто из РСФ, поскольку из СФНО ими верховодили коммунисты, что приезжают из России и с Кубы и посылают людей, которые для них все равно, что навоз ослиный, погибать в горы. Что юношу, связавшегося с КУУН, затем передают в РСФ, а оттуда в СФНО, дабы послать потом в горы. Все это прокрутилось у меня в голове. Но подумалось и другое: как Хуан Хосе, такой хороший парень, мог вляпаться в это. И я сказал себе: «Будь, что будет, если Хуан Хосе занимается этим, то значит те, кто за ним стоит, неплохие ребята!..» Однако вне зависимости от того, хороши они или плохи, я боялся погибнуть. А еще была у меня скрытая надежда, что его предложение не связано с тем, о чем я думал. И тогда я спросил: «Что ты мне предлагаешь? КУУН или РСФ?» «Нет, — говорит он мне, — Фронт...» А затем добавляет: «Церковь». Это слово меня взволновало еще больше. Так было закодировано название СФНО. Вот так я впервые в жизни принял ответственное решение. Я знал, что могло со мной случиться, но раз пока все шло нормально... Самое лучшее — не думать об этом. А когда задумаешься, то сердце у тебя прямо заходится, хотя никто этого и не замечает. Спокойствие возвращается, только когда перестаешь думать. Так развивается внутренняя борьба. Причем со временем такие мысли все больше и больше захватывают тебя. Даже... даже когда ты с девчонкой.
Я представил себе, что и меня пошлют подкладывать бомбы... а ведь недавно Рене Каррион подложил бомбу, и его убили в тюрьме... И еще — горы... Вспомни-ка, только-только прошла резня в Панкасане [27]... я напредставлял себе столько всякого... и чем больше я себе представлял, тем больше охватывал меня страх. Но перед Хуаном Хосе я, разумеется, держался как можно серьезнее и спокойнее, потому что перед ним я не мог выказать себя трусом. Однако я все-таки думал обо всех этих вещах. Но думал я и о своей окраине. А знаешь, ведь тогда у меня не было твердых убеждений, я не был теоретически подкован. Ни в коей мере. Более того, у меня были весьма смутные представления о марксизме. Ну, что это такое, хорошо это или плохо. И тогда, больше из доверия к Хуану Хосе лично, чем из-за своих убеждений, я сказал: «Ладно, старина, идет...» Это было скорее вопросом мужской чести. То есть я сознавал, что хочу бороться против диктатуры. Но не был уверен, что выполню принимаемое тем самым на себя обязательство со всеми вытекающими из него последствиями. Больше, чем уверенность, были страх и сомнения или еще что-то, что я тогда ощущал.
Политические убеждения вырабатываются постепенно. Конечно, есть товарищи, у которых этот процесс был иным. Но в данном конкретном случае, то есть для меня, все складывалось именно так.
Хуан Хосе похлопал меня по спине и улыбнулся. «Хорошо, — сказал он, — тогда я сведу тебя кое с кем. В такой-то день и в такое-то время на углу, напротив церкви «Сарагосы», к тебе подойдет парень небольшого роста лет двадцати, которого ты, возможно, знаешь. У него курчавые волосы, подстриженные сзади. Очки с позолоченной дужкой... Он тебе скажет: «Ты Омар Кабесас?» И ты ответишь: «Да, да, да, тот самый из «Сан-Рамона».
Я пошел на место встречи. Ко мне подошел парень и сказал: «Как дела, Омар?» — словно мы были старыми знакомыми. Я так и обомлел, поскольку решил, что вижу его впервые.
А оказывается, что я просто не узнал его, потому что он сильно изменился. Это был мой товарищ по начальным классам коллегии «Сан-Рамон» [28]. Он готовился стать священником и поступил в семинарию в Манагуа, затем учился в Гондурасе, а потом, оставив семинарию, ушел к партизанам. Это был Леонель Ругама [29], мой первый руководитель в СФНО.