4

Мало-помалу улеглись разговоры. У меня сошли синяки, зажила щека у Рустема. Хушням больше ни о чем не говорила, всем на удивление молчала целыми днями и только усмехалась, если встречала меня, председателя или мать.

И когда все вроде забылось, почтальон привез письмо от отца. В эту ночь мать даже не прилегла, она до рассвета ходила по комнате и с кем-то разговаривала. Сквозь сон я слышал ее шепот, она шептала те слова, которые произнес мельник, когда проклинал траву. Утром я увидел Садык-ака и Хушням. Председатель медленно шел на нее и что-то кричал. В руке он держал конверт. Я долго смотрел на них, и мне становилось все тоскливей. Возвращалось знакомое чувство – тяжелое и щемящее. Я еще постоял немного, вслушиваясь в слова председателя, и, сглотнув слезы, побрел на детскую площадку.


Вызрел хлеб, и всем стало не до нас. Всю осень мы протолклись у мельницы. Речная вода без устали вертела колесо, жернова скрежетали с рассвета до темноты, перемалывая урожай. Из-за холма, грохоча колесами, тянулись к мельнице подводы и увозили, увозили теплую, пахнущую солнцем муку.

Зимой мы изодрали, катясь с ледяной горки, оставшиеся чиевые жгуты, которые лето плел мельник для пшеничных снопов.

К весне хлеб у всех вышел, мать часто ходила в поле вывеивать полову. Коров в нашем селе осталось немного, но все только и говорили: «Скорее бы отелились коровы да поднялся ячмень». Актапан нашел мои игральные кости и совсем их изгрыз.

В один из дней мать взяла меня на пашню. Она шла за плугом, а я сидел на лошади и правил. Земля исходила паром, и временами у меня начинала кружиться голова от запаха весенней пашни. Вокруг нас летали птицы, с криками они падали на вывороченный пласт, и я все боялся, что лошадь придавит какую-нибудь из них копытом.

Мать всем телом налегала на плуг, сдувала с глаз волосы, выбившиеся из-под платка, и вдруг заговорила об отце:

– Ты не видел, как он вел плуг. Он всегда мечтал выйти на пахоту с тобой, и чтобы ты правил ему… Когда он ушел на фронт, ты еще не умел дойти до порога.

Мать давно уже не вспоминала об отце. Мне стало радостно, и я легко спросил:

– Мам, а Рустем и Равкат говорят, что отец все равно не будет жить с нами. Это правда?

Лошадь потянула плуг в сторону, я начал выравнивать борозду и не мог обернуться, чтобы увидеть лицо матери.

– Что ж, ты уже взрослый и поможешь мне жить… Я надеюсь на тебя, мой мальчик. Пусть будет как угодно, только бы он уцелел и вернулся. Он увидит правду и рассудит как надо.

Мать замолчала. Долго были слышны только крики возбужденных птиц да вязкий шелест плуга, раздирающего жирную землю. Крепко сжав ногами круглый живот лошади, я покачивался на твердом и теплом крупе, из которого выпирали крупные позвонки. Я прикрыл глаза и начал представлять, как отец спустится с холма, войдет в дом Хушням и отдаст Рустему и Равкату гостинцы. Я не знал, что привезет отец, но всегда был уверен, что в его вещмешке лежат самые неожиданные и прекрасные вещи. И мне очень захотелось спрыгнуть с кочковатой лошадиной спины, побежать на дорогу и там ждать, высматривать отца.


После сева мать сама напросилась поливать озимые. Никто так просто не соглашался на эту работу, хотя после нее председатель давал один день отдыха. Шутка ли, несколько дней возиться с ледяной вешней водой, ломать и строить запруды из сырой холодной земли. А мать пошла сама. В эту весну она решила побелить дом, и ей нужен был один свободный день.

За годы войны мы как-то отвыкли следить за домашним хозяйством. Вдруг я обнаружил, что куда-то делись два наших изогнутых гордых стула и большое круглое зеркало. Мне нравилось зеркало, на него можно было подышать и быстро нарисовать на мутном пятне рожицу. Не стало у матери каракулевой шубки, трех больших платков. Когда-то я любил разглядывать эти платки, на них было множество ярких цветов, листьев, птиц, синих небесных пятен. Мать постепенно обменяла все эти вещи на муку и продукты.

На следующий день мы с раннего утра вышли на озимь. Сначала мне нравилось строить запруды. Мутная вода тыкалась в преграду и лениво катилась по арыку. Одним ударом кетменя я пробивал запруду и смотрел, как вода, урча и пузырясь, размывала землю.

К обеду стало особенно душно, из-за перевала показалась сизая туча. Она на глазах набухла, помрачнела и поползла по горным склонам в долину. Воздух словно потяжелел, и над озимыми пронесся сырой теплый ветер. Края тучи светились грязным желтоватым светом, внутри ее глухо ворочался, перекатывался гром.

Дождь пал сразу, хлестко. Прикрывая меня, мать кинулась искать укрытие. Мы забились под куст, кое-как спрятали головы. Вокруг стоял ровный шум падающей воды, запахло горным снегом. Мы и не заметили, как вода в головном арыке взбухла, запузырилась и, разворотив запруду, ринулась на поля. Мать бросилась и к арыку, стала бросать в него комья дерна. Но вода все проглатывала и коричневыми языками ползла по нежной зелени поля.

– Садись на осла и гони в село! Скажи председателю, что вода размыла запруду!

Мать стояла по колени в воде, стараясь хоть как-то преградить ей путь.

Я влез на осла и заколотил его пятками. Осел опустил голову к земле и, взбрыкивая, храпя, понес неверной рысцой. Я все время сползал с мокрой, прыгающей спины, пока наконец не вцепился в его уши.

Председателя я нашел около мельницы. Садык-ака спешно седлал своего рябого. Жеребец, встревоженный непогодой, коротко ржал, бил под собой землю жилистыми точеными ногами. Председатель увидел меня и сразу все понял.

– Знаю, знаю! Я сейчас…

Мне казалось, что он очень медленно затягивает подпругу, медленно заходит к рябому с другой стороны, чтобы сесть в седло со здоровой ноги. Наконец председатель влез на жеребца, собрал в кулак повод. Рябой выгнул шею и помчал по дороге. Я опять заколотил осла пятками и устремился следом за председателем. Дорога превратилась в сплошное месиво, вокруг набрякли непролазные солончаки. Спереди из-за дождя до меня долетел голос Садыка-ака:

– Как там мать?

Я хотел ответить, но дьявольский бег осла перемешал все мои слова.

У реки Садык-ака бросил мне поводья. Вода яростно пузырилась и гудела в подмытых берегах. Председатель, не снимая сапог, вошел в бешеную воду, пошатнулся, что-то пробормотал сквозь зубы, но устоял. Здоровой ногой Садык-ака уперся в дно и начал швырять камни в горловину головного арыка. Большая вода вырывала из речного дна булыжники, и часто Садык-ака вскрикивал и приседал, когда камни били его по ногам. Оцепенев от страха, я стоял на берегу и смотрел во все глаза – вдруг председателя смоет?

Уровень воды в арыке наконец-то стал падать, тогда я бросил повод и принялся таскать на запруду дерн. Когда обнажилось арычное дно, Садык-ака, цепляясь за траву, выполз из воды, прислонился к боку жеребца и закрыл глаза.

– Ну вот, – устало проговорил он, – сейчас ей станет легче. Там схлынет вода, и она поймет, что мы сделали свое дело.

Отдохнув, Садык-ака еще раз осмотрел запруду и улыбнулся мне:

– Порядок, сохранили озимку! А ты твердо держал повод, молодец! Всякая скотина боится стихии, а конь у меня и без того бешеный.

Он рассмеялся и, раздевшись, стал выжимать одежду. Когда председатель снял брюки, я остолбенел. Нога, которую он всегда волочил, была тоньше моей, желтая, с какими-то синими пятнами. Я понимал, что надо отвернуться, но никак не мог отвести взгляд. Садык-ака заменил это, смешался и сказал виновато:

– Да, брат, такие вот дела… Давай-ка поедем к матери, ей сегодня крепко досталось.

Мать ждала меня. В шалаше уже горел костер, и над ним покачивался наш помятый алюминиевый чайник. Увидев председателя, она молча взяла жеребца за узду и повела его к шалашу. Я сполз с осла и с облегчением повернулся к огню. Садык-ака так и не слез с рябого, он осторожно повернул жеребца – мать опустила руки – и сказал:

– Теперь все в порядке. Поеду посмотрю, как там остальные…

Скоро он вернулся, попросил у матери кетмень. Мать опять чуточку придержала рябого за повод и сказала:

– Только привези, что ж я без него? Может, выпьешь чаю? Продрог ведь…

Садык-ака молча кивнул, отбросил в сторону кетмень и вошел в шалаш. Сел к огню. Мать налила чай, подала ему пиалу и вдруг смахнула рукой капли дождя с лица председателя. Садык-ака зажмурился, словно от ослепительного света, и, согнувшись, припал к пиале. Плечи председателя вздрагивали, он пил обжигающий кипяток, не поднимая лица, а я думал, что Садык-ака крепко промерз и может заболеть.

Я отогрелся и неожиданно услышал тишину. Большие редкие капли падали с деревьев в лужи, низко над землей с шелестом проносились стрижи. Потом кто-то подошел к шалашу и сунулся внутрь. Я увидел Хушням и тетушку Патьям. Хушням скривила губы в знакомой мне усмешке:

– Ну, конечно, где Азнихан, там и Садык! Мы, значит, за хлеб колотимся, а они здесь чай распивают! И солому разворошили… Ты лезла на меня с кулаками за то, что я, мол, написала клевету Надиру. Что же ты теперь, скажешь, а? Теперь я напишу все как есть, и он поймет, кто ему нужен!.. – Глаза ее превратились в узкие щелочки, губы вытянулись в нитку. – Он поймет. кто желает ему добра и кто по-настоящему ждет его! Ему будет куда вернуться!..

Я плохо помню, что было дальше, помню лишь рядом со своим лицом острый, дрожащий от смеха подбородок Хушням, и потом соленый привкус во рту. А еще в память впечатался ее истошный крик:

– Волчонок! Тварь убогая! Волчонок!

Очнулся я почему-то на мельнице. Рядом сидел дедушка Савут. Он плакал и целовал меня.

– Все хорошо, сынок. Все…

– Что все? – спросил я шепотом. Голос был не мой, чужой, плачущий.

– Все хорошо, сынок. Кончилась война.

Загрузка...