Однако ж Зорич обо всем об этом не знает. Ни о содержании полученного ревизором пакета. Ни о настроении Гаврилы Романовича. Ни об отношении его к царскому поручению вообще.
Не успокаивало, что с Державиным они старинные добрые приятели. Что толстяк Живокини, выезжая с хозяйскими хлопотами в Петербург, прихватывал, по обыкновению, в сундуке с презентами близким Семену Гавриловичу петербуржцам то да се и для Гаврилы Романовича — рулон шелка, линобатиста, кисеи, замши, кож или чего другого из изделий шкловской экономии. Что и самого его по-дружески Гаврила Романович в свой дом на Фонтанке приглашал — и сколько раз обедал и ужинал в том доме Семен Гаврилович, слушал на журфиксах пиесы и самого хозяина, и литераторов, друзей его.
Очень уж много доходило до Зорича слухов о служебном рвении Гаврилы Романовича. О том, как назначенный статс-секретарем императрицы, надоедал он покойнице — носил читать ей кипы скучных бумаг, вместо того чтобы ласкать ее слух высокой поэзией. О том, как словно в укоризну другим сенаторам, ездит в сенат и работает там даже в воскресенья и праздники.
Доходило, конечно, и то, что между Державиным и Кутайсовым будто пробежала черная кошка. Кому другому этого было бы достаточно, чтобы кое-что почувствовать, понять, предвидеть. Кому другому, но не Семену Гавриловичу. Что тут поделаешь — всегда он был тугодумом. Во время оно по сей причине и фавор у венценосицы утратил. Приметила сама, да и соперники ревнивые подсказали, что, кроме высоченного роста, горячего взгляда да воинской отваги, никаких достоинств у Зорича нет. А Екатерине — был у нее такой бабий каприз! — нравились в мужчинах еще и ум, образованность, остроумие.
Самое же главное, очень уж это гадко — стареть. Несколько лет назад и на большие неприятности Зорич не обращал внимания. Случился однажды в хоромах пожар. Ценностей сгорело — не счесть. Прискакал в Могилев с этой вестью курьер — Зорич пировал в тот момент у губернатора. Подбежал к Семену Гавриловичу в зале, где гости приседали в менуэте. Так только рассердился на него Зорич, что явился не вовремя. А сам как танцевал с губернаторской дочкой, так танцевать и продолжал.
Ныне же словно другой в Шклове хозяин. Действительно переменился с годами? Или просто неуютно стало Зоричу на свете после того, как попал в немилость и к новому императору — Павлу? Ах, ваше величество, поклон вам низкий за то, что, оказавшись на престоле, вспомнили о шкловском изгнаннике — назначили шефом Изюмского полка, произвели в генерал-лейтенанты. Только всем известно — не может Семен Гаврилович отличить, где собственные деньги, а где казенные, когда попадают они в руки. Зачем же было так яростно на это гневаться? Прогнали назад в имение, в Шклов, и квиты!..
Гадко, не по себе Зоричу, однако ищет он компании Державина, виновато ловит его взгляд. Он — такой всемогущий прежде при дворе. Он, кто тщеславно называет свое имение графством, хотя графского титула не имеет. Он — долгие годы высокомерный даже с губернаторами и пока что ровня все-таки Державину, хотя и приехал тот в Шклов царским ревизором.
И когда после завтрака, после короткого променада берегом Днепра, пришли они оба — Державин и Зорич — на репетицию в театр, балетмейстер Мариадини сразу догадался, что к чему. Ничего будто бы особенного не случилось — Зорич приводил гостей на занятия своего балета нередко. Как приводил их, бывало, в физический кабинет благородного училища, — любимой там потехой было запустить в электрическую машину ток, когда какой-нибудь ротозей из не очень важных начинал ее трогать. Однако длинноногому, поджарому, в сетке морщин на лице, с белой косынкой на желтоватой лысине синьору Мариадини достаточно было услышать, как звучит голос хозяина, чтобы сообразить, как ему, Мариадини, следует держаться. Взмахом руки он останавливает музыкантов, останавливает стайку дансерок на сцене, пронзительным фальцетом приказывает им «рипоза» — отдохнуть, и на смеси русского, итальянского, французского и немецкого языков приветствует высокого гостя своего уважаемого сюзерена. Слово «сюзерен» он произносит так, чтобы оно и не было принято всерьез, и в то же время польстило Зоричу.
Он говорит, что чувствует себя счастливым от присутствия в стенах театра такой знаменитой особы. Что в некоторой степени они с господином Державиным коллеги, ибо он слышал, какие великолепные оперные спектакли ставил с любителями губернатор Державин в Тамбове. Что увидит сейчас почтенный Гаврила Романович («Румановитш» — звучит в его произношении) не только плоды его, Мариадини, фантазии, но немножко и его методу воспитания балетчиков. Потому что, хотя на сцене декорации, а исполнители в костюмах, будет сейчас не само представление, а только репетиция. Само же представление произойдет, как велено, — Мариадини отвешивает почтительный поклон в сторону Зорича, — в воскресение, когда имеет намерение его превосходительство граф Зорич дать бал в честь своего высокого…
И спотыкается бедняга Мариадини. И, побледнев, на какое-то мгновение смолкает. Ибо по глазам хозяина догадывается — назвал его графом не ко времени. Назвал при человеке, который прекрасно знает, что никакой Зорич не граф и который может высмеять самозванца в Петербурге. Назвал весьма привычно — и дурак догадался бы, что не оговорка тут и не ошибка, а явление преобычное, натуральное для всех, кто живет или служит в имении.
Державин, конечно, делает вид, что ничего не заметил. Державин окидывает взглядом партер, хоры[6], парадиз[7]. Внимательно изучает декорацию — полотно с роскошным морем и розовым дворцом отмечено неплохим ощущением перспективы, интересным сочетанием цветов. Он открывает уже рот, чтобы сказать об этом вслух, но не говорит — боится, что не сдержится и захохочет. А ко всему еще лупоглазый Живокини, камердинер Зорича, — затаился, аспид, за спиной у хозяина, и такая потешно-торжественная мина у него на лице! Оглянись сейчас Зорич или Мариадини — вряд ли это кончилось бы для камердинера добром. На какое-то мгновение, чтобы заметил только Живокини, Державин хмурит на переносице брови — мол, смотри, толстый шут, дозубоскалишься! Живокини смешно подмаргивает, показывает кукиш в затылок Мариадини — видите, дескать, как затанцевал пескарик на сковородке! — потом мгновенно делается серьезным, прикладывает к устам короткий палец. Мол, благодарю, ваше превосходительство, понял.
Прирожденный комедиант он, этот Живокини. Державин знает и любит его давно. В Петербурге, когда привозит он письмо или презент от хозяина, всегда беседует с ним, смеется над его выдумками, над потешной манерой растягивать слова, позволяет бывать на своих литературных журфиксах, — Живокини приткнется где-нибудь в уголке, и жадно, удивительно серьезно слушает…
А Мариадини и вправду словно попал на сковородку.
Чуть ли не вертится волчком — хочет исправить свою обидную промашку. Захлебываясь, говорит о том, какой замечательный балет у его превосходительства, генерал-лейтенанта и кавалера — на этих словах делается ударение — Семена Гавриловича («Габрилевитш»). О том, что этому балету мало найдется соперников в Европе — как в театрах приватных, так и при королевских дворах. О том, какой Зорич вообще многоученый, щедрый и заботливый меценат. Синьор Державин слыхал, разумеется, о маэстро Анджолини? Да, да, о том самом Доменико-Мария-Гаспаро Анджолини, что заслужил своими балетами почет и в Петербурге. Даже были знакомы?! О, это весьма приятно слышать. Так вот он, Мариадини, сторонник системы своего великого соотечественника. Нехитрой, однако мудрой системы, по которой балетчиков не одним антраша обучать — образовывать необходимо вообще. Ибо малограмотный артист — словно богач-невежда, приобретший бесценный манускрипт, но не могущий уразуметь, чем он бесценен. Только, святая мадонна, разве у каждого хозяина хватило бы, как у эчеленца Семена Габрилевитш, такой широты — приставить к крепостным девкам учителей письма, чтения, французского языка, арифметики?!
Все это интересно, весьма любопытно. Если б только рассказывалось не отчаянно льстивым тоном. А то самому Зоричу — на что уж сластена! — и то надоело. Он обрывает балетмейстера, он велит начинать. Мариадини хлопает в ладоши…
Видно по всему, этот сухой желтоголовый итальянец действительно почитает своего учителя Анджолини. Потому что и балет, который он показывает, — «Оставленная Дидона» — того же Анджолини. Точнее — переделанная балетмейстером и композитором Анджолини в короткий пантомимный балет опера-трагедия знаменитого Метастазио. Ах, маэстро Пьетро Метастазио, придворный пиит австрийского императора! Сколько уже десятилетий ваша легкокрылая муза покоряет человечьи сердца. Сколько почтительных поклонников имеете вы на белом свете, в том числе в России — Державина. Тридцать пять композиторов обращались к одной вашей «Оставленной Дидоне». И среди них — приглашенный из Вены в северную российскую столицу Анджолини.
Державину не довелось видеть этот балет в Петербурге. Когда Анджолини его ставил, Гаврила Романович носил еще не очень подходящий, чтобы франтить в императорском театре, солдатский мундир. Тем с большим вниманием смотрит и слушает он сейчас. И как всегда, когда ощущает трепетное дыхание таланта, — волнуется. Ах, маститый Анджолини, Державин знает, что вы вольтерьянец и враг королевской власти, осуждает вас за этот грех, — однако как удачно сжали вы в полчаса фигурального действия чувства и события трагедии, рассчитанной в слове самое меньшее часа на три! Ах, удрученный и взволнованный Мариадини, — вы ведь, оказывается, только с виду робкий, угодливый и льстивый барский потешник, а в искусстве своем — гордый, требовательный, бескомпромиссный артист! Ах, легконогие карфагеняне из курных изб крепостных крестьян, — что вам, оторванным барской прихотью от сохи да веретен, любовные муки мифической царицы! Почему же застилает слезой глаза, когда стайка прозрачно-розовых нимф — подружек Дидоны — склоняет колени перед неумолимым Энеем, чтобы вернулся, не покидал ее воин, не откликался на зов Зсвеса? Отчего щемит сердце — будто нет на то иной, более существенной причины, — когда в отчаянии разлуки подстреленной птицей сникает на сцене властительница легендарного города, видя перед собой лишь голубую морскую даль, где исчезает корабль Энея?
Она была особенно хороша, Дидона. Роковая богиня и царица с высоко поднятыми, перехваченными алмазным обручем волосами, в легком голубом наряде, облаком окутывавшим словно из мрамора высеченный стан, она прямо на глазах опускалась с небес на землю, превращалась в обыкновенную женщину, пламенно-прекрасную и униженно-слабую в своем неразделенном чувстве. В дуэте с Энеем, боже всемогущий, какой становилась она то неприступной, то манящей, всепрощающей. А лицо, как много выражало ее лицо — нежность, отчаяние, надежду, жажду мести, гнев, снова нежность и надежду… И все это — холопка, которая бы и сегодня крутила коровам хвосты, когда бы то ли самим Зоричем, то ли кем из его прихлебателей не была случайно замечена? Все это — девка, чей отец, может, знал или знает лишь дорогу в корчму, а мать не похожа ли на утреннюю горемычную визитерку Державина Матрену? Откуда, из какого родника столько богатства? И сколько таких неоткрытых Дидон среди девушек, чьи черные потрескавшиеся пятки не боятся ни колючего ржища, ни снега?..
В полутемной зале они только вчетвером — Державин, Зорич, Мариадини и Живокини. Державин — весь под впечатлением того, что видит, весь в раздумьях о загадочных, разуму недоступных, законам логики неподвластных явлениях высокого искусства. Зорич — удовлетворенный тем, что, кажется, угодил своему почетному, хоть на сей раз незваному гостю. Мариадини — возбужденный, нервно-приподнятый. То ли все еще от того, что неожиданно подложил хозяину свинью, то ли от обычного напряжения репетиции — его придирчивый взгляд замечает, конечно, больше, чем взгляд остальных в зале. Поэтому даже оркестровое фортиссиммо перекрывалось время от времени фальцетным его «Ритмо, ритмо!», «Пью эмоционе нелла данца! Маскера суля фачча!»[8] Последние два замечания адресовались чаще всего Дидоне. Услышав их, недовольно сопел Живокини — он примостился сзади, за несколько кресел от Зорича и Державина и глядел примолкнув, серьезно и ненасытно, как на державинских журфиксах.
Когда стихли раскаты грома в финале, когда ниц распласталась карфагенская царица, лишившая себя в отчаянии жизни, когда запылали стены ее города, испепеленные гневом соперника Энея Ярба, когда в зале стало светло и сквозь открытые двери пробежал, пошевелив декорации, сквознячок, — Державин взволнованно пожал Мариадини руку. Балетмейстер благодарно улыбнулся, и сразу помолодело, похорошело его подвижное, обезьянье лицо.
Он спросил, кто из артистов больше всех понравился Гавриле Романовичу, Державин ответил, что Дидона. О да, кивнул балетмейстер, Пелагея Азаревичева неплохая балетчица, весьма неплохая. Фактура, техника, эмоциональность. Беда лишь — эмоциональность эта бывает чрезмерной. Никак не поймет дансерка, что выступает не в плебейской драме иль комедии, а в патриции среди искусств — высоком балете. Высокий танец — самый красноречивый и самый трудный. Главное — чувство передается в нем только движением, чистым музыкальным движением. Лицо же балетчика закрыто маской. Непроницаемой маской — настоящей или воображаемой — все равно. А что выделывает с лицом Пелагея Азаревичева? Должно быть, придется-таки одеть на нее маску, вздыхает Мариадини…
Державин пожимает плечами. Его как раз и взволновало то, что эта Пелагея Азаревичева чувства своей героини не просто показывала, а вся ими переполнялась, вся ими жила. Хотел об этом сказать, однако Мариадини в своем деле был более сведущ, чем Гаврила Романович. Мнение же людей знающих Гаврила Романович всегда уважает.
Да у Мариадини зоркий глаз — замечает он неуверенность вельможного петербургского гостя. И сразу поспешно добавляет, что, вообще, конечно, Пелагея Азаревичева и ему нравится весьма. Что такую артистку, разумеется, не стыдно показать и на сцене императорской. Что эти Азаревичевы — вся семья удивительно интересная в смысле артистических способностей. Он, Мариадини, заметил, например, кузину Пелагеи. Даже не кузину, а как это… нипоте… дочку старшего брата, вот-вот племянницу. Так из той — вот где Мариадини нисколько не сомневается! — обязательно вырастет петербургская примадонна. Мариадини человек небогатый, а тут не пожалел своих денег — купил ее, Катерину Азаревичеву, у эчеленца Семена Гавриловича. Ибо уверен — вернет эти деньги с немалым барышом. Пока она еще девчонка, Катерина, Дидоной выпускать ее нельзя. Но Мариадини с ней занимается и пройдет год-другой… словом, пусть синьор Державин запомнит это имя — Екатерина Азаревичева.
…Лупоглазый Живокини стоит немного поодаль за спиной хозяина и вновь виден одному Державину. Вновь замечает Гаврила Романович, как грустная улыбка его становится после слов Мариадини насмешливой и сердитой. Что он имеет к своему соотечественнику-балетмейстеру, этот добрый, забавный человек?..