Лонтаи открыл дверь. На пороге стоял Эндре, на лице которого отражалась не злоба, как предполагал офицер, а скорее печаль и боль. Шапка у парня была сдвинута на затылок.
— Пожалуйста, входите, — пригласил Миклош и отступил в сторону, пропуская солдата.
Эндре не только не отдал ему чести, но и не соизволил поздороваться. Переступив порог, он остановился.
— Входите, входите, — пригласил еще раз подполковник. — Я хочу закрыть дверь.
Эндре сделал несколько шагов вперед и устремил удивленный взгляд на оцепеневшую сестру. «Все так, как я предполагал, — мелькнуло у него в голове, — Жо в номере подполковника. Не кто-нибудь, а моя родная сестра, за которую я был готов пойти в огонь и в воду. Что же теперь делать? Ударить обольстителя, а Жо надавать пощечин? По этим ведь ничего не исправишь. Просто придется смириться с мыслью, что моя сестра потаскушка. Значит, и ее я потерял...» Он слышал, как подполковник что-то говорил ему, однако смысл слов до него не доходил. Любые слова, любые объяснения казались сейчас ненужными. Парень чувствовал боль и глубокое разочарование. Что ж, если он не может никого ударить, то может хотя бы заплакать. Но и это сейчас не имело смысла.
— Банди, я хотела, чтобы ты... — начала робко Жока, но брат грубо перебил ее:
— Быстро одевайся! Я подожду тебя в машине. — Неожиданно он почувствовал, как на него неизвестно откуда нахлынула волна спокойствия. Ему даже рассмеяться захотелось, однако он сдержался и не засмеялся, лишь на худом лице его, со впалыми щеками, появилась презрительная улыбка, а в голосе послышались саркастические нотки. Но высмеивал он не сестру, не ее поклонника, а самого себя. Повернувшись к подполковнику, он сказал: — Не знаю, как следует поступать в таком положении. Этому меня в полку пока не научили.
— В каком таком положении? — довольно спокойно спросил Миклош, в душе жалея парня.
— Когда рядовой застает свою сестру в номере подполковника...
Офицер перестал поправлять галстук и, подойдя к солдату вплотную, еще спокойнее проговорил:
— Послушайте. Вы правы, если допускаете...
— Я ничего не допускаю, товарищ подполковник. — Слово «товарищ» он произнес с откровенной издевкой. — У меня нет ни малейшего желания выслушивать ваши объяснения. — И, повернувшись к сестре, добавил: — Не сердись, что испортил тебе ночь.
— Эндре...
Но он опять не дал ей произнести ни слова и почти выкрикнул:
— Мама покончила с собой! Я еду в Пешт. Если хочешь, я захвачу тебя. Жду не более десяти минут. Где ключ от машины?
— В сумке, — простонала Жока, и лицо ее исказила страдальческая гримаса.
Эндре тем временем вынул из сумки ключ и, желая как-нибудь побольнее обидеть присутствующих, в том числе самого себя, сказал:
— Прошу прощения, товарищ подполковник, но такие уж нынче пошли родственники — ни с чем не считаются... — Смерив сестру и ее поклонника презрительным взглядом, он распахнул дверь и, не попрощавшись, выскочил из номера. Громко простучав сапогами по лестнице, он с перекошенным от злобы лицом крикнул швейцару:
— Быстро открывай!
Тубои повиновался. На его усталом лице застыла угодливая улыбка.
— Изволили найти товарища подполковника? — поинтересовался он.
Эндре не удостоил его ответом. Глазами, полными слез, он вглядывался через стеклянную дверь в темноту. Из бара по-прежнему доносились обрывки танцевальной музыки.
Выйдя из гостиницы, Эндре направился к машине, утопая по колено в снегу. Он руками разгреб снег около дверцы, открыл ее и сел на переднее сиденье. Потом запустил мотор, включил внутреннее освещение и застыл, как изваяние, в ожидании сестры. «Может, не стоит их ждать. Уехать бы сразу, а они пусть как хотят...» — промелькнула в его голове сумасшедшая мысль.
Закрыв глаза, он мысленным взором увидел черную машину, которая мчалась по шоссе. Фары дальнего света хорошо освещали дорогу, вырывая из темноты довольно широкую полосу, по краям которой бежали навстречу ему два ряда голых деревьев, а поравнявшись с машиной, сразу же исчезали. Стрелка спидометра неуклонно ползла вверх, скользя от одной цифры к другой: девяносто, сто, сто десять...
«Ну и идиот же я! — опомнился Эндре. — Какая глупость лезет мне в голову! Зачем это? Правда, теперь моя жизнь ничего не стоит, но все равно. Сейчас меня может обрадовать одно — встреча с Дьерди...»
Подняв воротник шинели, Эндре вылез из машины, подошел к багажнику, открыл его и достал щетку, которой обметают машину. Широко размахивая руками, он смел с крыши снег, затем протер тряпкой стекла. «Сначала поеду по направлению к Каму, а уж потом сверну на шоссе, которое ведет на Грац... Так быстрее, да и дорога там посвободнее».
Тем временем из бара вышли двое молодых людей с девушкой. Борясь с порывами ураганного ветра, они осторожно продвигались по скользкому тротуару.
— И почему я, дурочка, не надела сапоги? — проговорила девушка. — Полные туфли снега набрала.
— Иди, кошечка, сюда, я понесу тебя...
И вдруг они увидели Эндре. Один из парней, пошатываясь из стороны в сторону, остановился и, грозно сдвинув брови к переносице, уставился на солдата.
— Эй ты, военный, — заговорил он, слегка запинаясь, — хочешь заработать сотнягу?
Эндре молча продолжал протирать стекла машины.
— Эй ты, я к тебе обращаюсь...
Второй парень стоял на месте, держа девушку под руку:
— Пошли, Шюкет, а то мы никогда до дома не дойдем...
— Сейчас этот генерал подвезет нас. Не так ли, дружище? — Парень подошел к Эндре поближе: — Подбросишь нас, не правда ли? И сразу получишь сто форинтов. Тебе хорошо, и нам приятно... Машина-то твоя или казенная?
— Это частная машина, — объяснила девушка. — Посмотри на номерной знак, разве не видишь букву «С»?..
— Частная? Ну и что из этого?! Невелика беда, если и частная. Выходит, ты частный солдат, да? — С этими словами подвыпивший парень ухватил Эндре за локоть. — Если не согласишься, я займу у тебя машину, понял? Займу на время, ибо я человек государственный...
— Не болтай глупостей! — перебил парня его приятель, который, судя по виду и более связной речи, был не так сильно пьян. — Пошли, брось шутить...
— Никуда я отсюда не пойду, даже шага не сделаю. Сейчас война, и я имею право реквизировать частные машины.
— Где это сейчас война? Какая? — захихикала девушка.
— Как это где? Во Вьетнаме.
Эндре схватил парня за отвороты пальто и, как следует встряхнув, строго сказал:
— Убирайся ко всем чертям! И не вздумай шутить со мной!
В этот момент из отеля вышли Жока и Лонтаи.
Увидев подполковника, пьяный парень выпрямился и, неся несусветный бред, отошел от машины на несколько шагов, а затем двинулся вслед за своим приятелем и девушкой.
Не обращая внимания на сестру и офицера, Эндре сел за руль. На душе у него кошки скребли. Подождав, пока усядутся остальные, он включил зажигание.
Жока уже не плакала. Крепко сжав губы, она сидела впереди, рядом с братом, сосредоточенно глядя прямо перед собой. До поворота на Грац они не разговаривали. Эндре внимательно следил за дорогой, Жока и Миклош, видимо, были заняты собственными мыслями.
Перед тем как отправиться в далекий и нелегкий путь, Жока спросила у брата, что ему известно о самоубийстве матери, на что он ответил коротко: никаких подробностей не знает. Больше она ни о чем его не спрашивала.
«Никогда не прощу себе, что оставила маму одну и уехала, — думала она сейчас. — Если бы я была дома, возле нее, трагедии не произошло бы. И хотя мама не любила меня, она бы послушалась. Вот и выходит, что я невольно стала виновницей несчастья. — И тут же вступила в спор другая, более рассудительная Жока: — Это неправда! Трагедия была неотвратима. И виновником ее является не кто иной, как отец. Если бы он не обманывал маму на каждом шагу, не изменял ей с каждой встречающейся на его пути юбкой, не унижал бы ее достоинства, этого наверняка не произошло бы. Я только одному Банди могу объяснить, что не была любовницей Миклоша...»
Тягостное молчание первым нарушил Лонтаи.
— Вы не устали? — спросил он Эндре.
— Нет, — коротко ответил тот и закурил.
— Вести машину в такой буран — удовольствие маленькое, не так ли?
— Да, небольшое.
Про себя Миклош решил, что прерывать разговор ни в коем случае нельзя, поэтому продолжал расспрашивать:
— А танк вы уже водили?
— Еще не приходилось.
— Не помешаю, если закурю?
— Я же курю.
Миклош закурил.
— Извини, Жока, я не спросил тебя, может, и ты хочешь покурить?
— Спасибо, у меня есть сигареты. — И она повернулась к брату: — Тебе вытереть стекло?
— Я сам вытру.
Снег шел такой густой и пушистый, что казалось, будто в воздухе, освещенном мощным светом фар, порхают тучи серебристых насекомых с крылышками.
— Можно у вас спросить кое о чем? — снова заговорил офицер.
— Я всего лишь рядовой, а вы подполковник, — недовольно буркнул Эндре. — Мне по уставу положено отвечать на любые ваши вопросы.
— Выходит, если бы я был гражданским лицом, вы бы не стали мне отвечать?
— Тогда бы вы не сидели в этой машине.
— Вы бы не подвезли меня?
— Вы что, позабавиться решили?
— У меня нет ни малейшего желания забавляться.
— Тогда чего же вы хотите?
— Скажите, вам не приходило в голову, что я и ваша сестра любим друг друга?
Эндре промолчал.
— Банди, — заговорила Жока, — я тебя прекрасно понимаю, но ты не прав, если думаешь...
— Я ни о чем не думаю. У меня нет желания разговаривать с тобой, поэтому оставь меня в покое. А вы, товарищ подполковник, не злоупотребляйте своим положением. Мне бы не хотелось из-за вас угодить под трибунал.
— Я вас понял, молодой человек. Когда вы успокоитесь, тогда и поговорим. А пока хочу сделать вам одно сообщение, каким бы неправдоподобным оно вам ни показалось: между мной и вашей сестрой ничего предосудительного не произошло, и, следовательно, вы совершенно напрасно сердитесь на нее. Это я заявляю вам с полной ответственностью. А если вы беретесь судить чужие поступки, не делайте этого, опираясь лишь на собственные догадки. Во избежание аварии я не буду больше отвлекать вас, так как вовсе не желаю сломать себе шею...
«Этот тип еще и лжет! — подумал Эндре о Лонтаи. — Знаком я с подобными трюками. Они, конечно, уже успели сговориться... Хорош, нечего сказать: его застают в номере с раздетой девушкой, а он утверждает, что ничего предосудительного между ними не произошло. Швейцару дал взятку только за то, чтобы их не записывали в книгу для проживающих, а теперь лжет напропалую. Уж не за идиота ли он меня принимает?..»
Спустя несколько минут Жока начала тихо плакать и мысли Эндре невольно обратились к сестре: «Ну чего теперь-то плакать? Меня расстраивать? Плакать, собственно, уже не о чем...»
Эндре почему-то не подумал, что Жока может оплакивать мать. Он включил радио и покрутил ручку настройки. Одна из радиостанций передавала легкую музыку. Некоторое время он слушал, но вскоре почувствовал угрызения совести: может, мать как раз сейчас умирает, а он слушает танцевальную музыку. Подумав об этом, он выключил радиоприемник и стал внимательно следить за дорогой.
«Только бы не видеть маму умирающей! Этого я не перенесу. А что будет потом? Как мы станем жить без нее? Если она умрет, клянусь, я отомщу отцу, отомщу за все страдания и унижения, которые ей пришлось пережить. Я изменю собственную жизнь, буду жить совсем по-другому... До сих пор я не был циником, но теперь я покажу отцу, что такое настоящий цинизм. До сих пор я защищал его, но больше не стану этого делать. Только бы узнать, как отец мог докатиться до такой жизни...»
Неожиданно Эндре вспомнил о своей встрече с Демеши. Произошло это несколько лет назад. Эндре сам разыскал его тогда, чтобы поговорить...
Демеши жил в Обуде, в новом экспериментальном районе. Эндре нисколько не удивило, что пятидесятилетний мужчина держался корректно, но довольно холодно. Удивило его другое: почему мать Демеши, сгорбленная старуха, узнав о том, что Эндре сын Гезы Варьяша, уставилась на него ненавидящим взглядом.
— Ты не узнал меня? — спросил его Демеши.
— Как же я мог узнать, если в последний раз видел вас, когда был совсем ребенком?
Демеши провел его в свой кабинет, обставленный на удивление скромно и просто. Эндре сел против окна, в котором был виден склон горы Таборхедь, а сам хозяин опустился в удобное кресло, стоявшее справа от письменного стола. Мать Демеши тоже вошла в кабинет и, казалось, вовсе не собиралась уходить, хотя Эндре смущало ее присутствие.
— Сколько же тебе лет? — спросила она, наводя порядок на столе у сына.
— Я только что окончил гимназию и получил аттестат зрелости...
Эндре перевел взгляд со старухи на сына, на лицо которого сейчас падали солнечные лучи. Если бы не солнце, он, наверное, не заметил бы на его левом виске косого шрама. Обратил он внимание и на то, как дрожали руки Демеши, когда он предлагал Эндре закурить. Тот отказался, а поймав на себе ненавидящий взгляд старухи, смутился окончательно, не зная, как же ему теперь попросить прощения. Он все-таки решил не делать этого до тех пор, пока старуха не выйдет из комнаты.
Заметив смущение парня, Демеши сам поспешил ему на помощь:
— Мама, оставь нас, пожалуйста, одних.
Старуха поднялась с обиженным видом. Уловив ее недовольство, сын сказал:
— Мама, не сердись, но есть вещи, которые...
— Хорошо, хорошо, не буду вам мешать. Я, видно, только на то и гожусь, чтобы работать с рассвета до темной ноченьки, не разгибая спины. — С этими словами она вышла из кабинета, громко хлопнув дверью.
Демеши покачал головой и, пододвинув к себе пепельницу, дрожащей рукой погасил сигарету.
— Ну? — произнес он и посмотрел на Эндре. — По какому такому поводу ты решил поговорить со мной?
— Хочу попросить у вас прощения. Я очень сожалею о случившемся.
Демеши взял себя правой рукой за подбородок и задумался. В его взгляде появилось что-то печальное, он как-то сразу помрачнел и тихо начал:
— Что я могу тебе сказать? Некрасиво, конечно, получилось. Ударить человека, который ни в чем не виноват, — поступок отнюдь не похвальный. — Он достал новую сигарету, повернул голову и посмотрел в окно. — К сожалению, некоторые не прислушиваются к голосу разума, а сразу пускают в ход кулаки. Это совсем плохо. Драться, сынок, следует лишь в крайнем случае, когда все остальные способы не дают никакого результата. — Шрам на виске у Демеши стал багровым. — Ты каким видом спорта занимаешься?
Эндре сказал, что ходит в секцию бокса. Не без гордости похвастался силой удара, за который его не раз хвалил тренер. Правда, тут же уточнил, что драться вообще-то не любит, а насилие просто ненавидит. Он и в секцию бокса записался только потому, что в округе развелось много хулиганов, а ему нужно защищать сестру. Больше того, Эндре припомнил, что он чувствовал, когда однажды ждал сестру, а она почему-то все не шла.
Вскоре он заметил, как потеплел взгляд Демеши, а когда юноша рассказал, что очень боится за сестру, тот даже заулыбался. Незаметно они разговорились, и у Эндре появилось такое чувство, будто они давно знают друг друга. Возможно, именно это и придало ему смелости, и он спросил:
— Что же все-таки произошло тогда, на пасху, между моим отцом и вами?
Демеши сразу посерьезнел:
— Знаешь, было время, когда я и твой отец очень дружили. Если меня не подводит память, то до тысяча девятьсот сорок девятого года в нашей дружбе не было ни единой трещинки. Твой дядюшка Кальман служил в то время в армии, а я работал в полиции. Мы с ним часто встречались, но не у вас в доме, поэтому ты меня и не помнишь. А в сорок девятом году и меня, и дядюшку Кальмана арестовали по делу Ласло Райка. Вот начиная с того времени твой отец и охладел ко мне, если так можно выразиться...
— Но почему?
— А об этом ты лучше у него самого спроси.
— Отец не станет разговаривать со мной на эту тему, потому что считает меня ребенком. Я за то и не люблю взрослых, что они всегда что-то скрывают...
— На меня это обвинение не должно распространяться, сынок. Как я могу говорить с тобой о твоем отце, если у меня сложилось о нем негативное мнение? Тебе ведь не передо мной придется отчитываться, а перед ним. То, что я хотел ему сказать, я в свое время уже высказал, и было бы нечестно, если бы сейчас я начал чернить его...
В этот момент хлопнула дверь и в кабинет ворвалась мать Демеши. Она была так возмущена, что говорила, часто запинаясь:
— А вот я не постесняюсь сказать про этого негодяя... что он негодяй! И ты еще защищаешь его?!
Демеши встал и решительно прервал старуху:
— Мама, пожалуйста, не вмешивайся, поскольку тебя это не касается.
Старуха при этих словах сгорбилась еще сильнее, ее седые волосы растрепались, и она с большим жаром стала нападать на сына:
— Как это так, меня не касается?! А кого же тогда касается? Когда я за этим негодяем убирала, меня это касалось? Когда я отрывала последний кусок хлеба, чтобы накормить его, тогда меня это касалось? Разве не я носила ему передачи в тюрьму? Разве не я заботилась о нем больше, чем его родная мать? А теперь ты мне говоришь, чтобы я не вмешивалась не в свое дело?!
— Мама, прощу тебя, перестань...
— Не перестану я, не перестану... И ты мной не командуй! Все знают, что Геза Варьяш дрянной человек... Так пусть об этом узнает и его сын!..
— Но какое отношение к этому имеет сын?! Неужели ты не понимаешь? Ну что хорошего в том, если с твоей помощью сын возненавидит родного отца?
Эндре так и подмывало сказать, что он давно не любит отца, однако признаться в этом чужим людям было свыше его сил. Он упрямо молчал, чувствуя в груди боль, которая появилась, как только заговорили об отце. Ему было стыдно и даже страшно, но какая-то неведомая сила толкала его узнать правду об отце.
— Расскажите мне, пожалуйста, все, — попросил он. — Я должен знать обо всем, что натворил отец. Я должен...
Но старуха неожиданно замолчала, словно очнулась от глубокого сна. Губы у нее побелели, она уставилась остекленевшим взглядом в пустоту и задрожала всем телом.
Демеши вскочил со своего места и, подбежав к матери обнял ее:
— Мама, тебе плохо? Сядь... — Он усадил мать в кресло, подал ей стакан воды и таблетку какого-то успокоительного лекарства и шепнул Эндре, чтобы тот уходил.
Ничего другого Эндре и не оставалось. Но он сразу же поехал к дядюшке Кальману и поведал ему о случившемся в доме Демеши.
— Дядя Кальман, я должен знать правду. Расскажите, что же произошло между отцом и Демеши?
Дядюшка Кальман стоял у открытого окна. Морщины на его лице показались Эндре еще более глубокими. Он поднялся, подошел к дяде и обхватил обеими руками его сильную, мускулистую руку:
— Я не уйду отсюда до тех пор, пока не узнаю всей правды.
— Всей правды мы с тобой никогда не узнаем, — тихо проговорил дядюшка Кальман. — Иди-ка ты лучше домой, Банди, и забудь обо всем, что слышал.
— Я никуда не пойду и ничего не собираюсь забывать. Вернее, не смогу забыть.
— Хорошо, хорошо... — Дядюшка Кальман отвернулся. — Может, ты и прав, и то, что ты узнаешь о своем отце, со временем пойдет тебе на пользу. — Выйдя на минуту в кладовку, он вернулся с бутылкой вина и двумя стаканами. — Хочешь выпить? — предложил он.
Эндре выпил, чтобы не обижать дядю.
— Геза познакомился с Демеши раньше, чем я, — начал свой рассказ дядюшка Кальман. — А мы встретились с ним совершенно случайно в редакции газеты «Ненсава». Встретились и подружились. В то время мы жили в Пеште. Твои дедушка с бабушкой жили в селе и работали поденщиками где-то недалеко от Цибакхазы. Я нанялся землекопом на стройку, а твой отец — подсобным рабочим на завод. Янчи же Демеши работал наборщиком и вскоре перетащил в типографию твоего отца.
В ту пору все мы принимали активное участие в рабочем движении, а отец твой уже тогда слыл настоящим революционером. Янчи помимо работы кое-что пописывал: его новеллы регулярно печатались в различных изданиях, но твоего отца мы считали самым талантливым. Потом настал период (и довольно долгий), когда мы остались без работы. Отец переселился к Демеши. Тетушка Эржи обстирывала его, когда у него не было денег на прачечную, ухаживала за ним, как за маленьким ребенком, когда он болел. Любила она Гезу, как родная мать. Несколько раз нас арестовывали и бросали в тюрьмы, но тетушка Эржи и там нас не забывала: носила передачи, помогала, чем могла. Это, так сказать, коротко о прошлом. И все это я рассказываю тебе для того, чтобы ты понял: в те годы твой отец любил мать Янчи. Что было, то было.
После того как Советская Армия освободила нашу страну от гитлеровских захватчиков и нилашистов, которые из кожи лезли, чтобы услужить нацистам, мы уже не распоряжались собственными судьбами. Нами распоряжалась партия, а мы, ее рядовые бойцы, беспрекословно ей повиновались. Из нас троих вверх пошел твой отец, ставший со временем депутатом Государственного собрания и известным общественным деятелем. Но, может, было бы лучше, если бы он остался только писателем. А потом обстоятельства сложились так, что я и Янчи снова оказались в тюрьме. Разумеется, тетушка Эржи, желая помочь сыну, разыскала Гезу, вернее, пыталась разыскать, потому что отец твой отказался ее принять. Вот этого-то добрая старушка и не может простить ему до сих пор. Ну а относительно того, что произошло между Янчи и твоим отцом на пасху, я ничего не знаю. Кое-что, конечно, слышал... Говорили, будто твой отец очень ревниво относится к литературным успехам Янчи и, где может, ставит ему палки в колеса... Знаешь, сынок, с годами твой отец сильно изменился, и, надо признать, не в лучшую сторону. Вот, собственно, и все, что я могу тебе рассказать. Об остальном ты у него спроси.
— А вам, дядя Кальман, отец не помогал?
— Нет. Да я и не упрекаю его за это. Чем он мог мне помочь? Ничем. Одного я не могу простить ему — он считал меня виновным. Контрреволюционный мятеж тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, спровоцированный силами внешней и внутренней реакции, так надломил твоего папашу, что с ним невозможно было даже разговаривать. А сейчас, как видишь, мы с ним далеко не друзья. Он называет меня сектантом, я его — мещанином...
Эндре возвращался домой с твердым намерением поговорить с отцом о его молодых годах, но до сих пор ему это так и не удалось.
Вскоре глаза у Эндре начали уставать. Даже яркий свет фар не мог пробить снежную завесу, сверкавшую тысячами крохотных огоньков. Видимость сократилась до пятнадцати — двадцати метров, а при скорости шестьдесят километров быстро не затормозишь, и, хотя Эндре очень спешил домой, скорость ему все же пришлось сбавить. К счастью, движения на шоссе практически не было и они ехали без остановок.
«Настало время для серьезного разговора с отцом, — думал Эндре. — Нам многое следует выяснить. Собственно говоря, до сих пор я никогда не просил его ни о чем, но теперь, пожалуй, придется попросить, чтобы он помог мне побыстрее демобилизоваться. В конце концов, ему это сделать нетрудно... А эти пташки небось уснули», — решил он, однако, повернув голову направо, увидел лицо Жоки, которая напряженно вглядывалась в темноту.
В Будапешт они приехали слишком поздно. Мать увезли в больницу, где она и умерла, пробыв в сознании всего полчаса. В своем прощальном письме она написала буквально следующее: «Простите меня, так жить я больше не могла. Канун рождества я выбрала не случайно. Хочется, чтобы вы никогда не забывали обо мне».
Отец рассказал, что домой мать пришла после полуночи. А спустя полчаса он нашел ее в ванной, где она лежала на полу. Она была еще жива, но без сознания. Она отравилась...
— Врачи сказали, — продолжал свой рассказ Варьяш, — что она легла в постель и приняла смертельную дозу снотворного. Но когда почувствовала себя плохо, захотела пойти в ванную, чтобы ее вырвало. Однако сил у нее хватило только на то, чтобы добраться до ванной... — После этих слов Варьяш так низко опустил голову, что волосы упали ему на лицо.
Эндре заметил, что отец постарел сразу на несколько лет: лицо стало серым и дряблым, а под покрасневшими глазами образовались мешки.
Они сидели в гостиной втроем. На улице еще было темно. Ветер стих, и наконец-то воцарилась тишина.
— Когда похороны? — нарушил первым тягостное молчание Эндре.
— После рождества.
— Мне в понедельник нужно вернуться в часть.
— Ты должен остаться на похороны. Я переговорю кое с кем из министерства обороны, попрошу, чтобы тебе продлили отпуск. А сейчас идите оба спать. — Варьяш шумно вздохнул. — Я еще посижу: нужно записать, что предстоит сделать, чтобы ничего не забыть.
Жока вздрогнула, словно ее обдало холодом, и напомнила:
— Надо позвонить в Париж дедушке и тетушке Ольге.
— Час назад я разговаривал с ними. Утром они запросят визы и немедленно выедут. Напомни мне, чтобы я позвонил в министерство иностранных дел.
Жока поднялась. Глаза ее горели нездоровым, лихорадочным огнем. Устремив пристальный взгляд на отца, она вдруг спросила:
— Надеюсь, ты сознаешь, что мама отравилась из-за тебя? Она была бы жива, если бы ты постоянно не издевался над ней, не изводил ее своими любовными похождениями!..
Варьяш с изумлением уставился на дочь. От неожиданности он даже дар речи потерял. Он был готов к тому, что с упреками на него обрушится Эндре, но никак не думал, что это сделает дочь.
— А теперь ты будешь играть роль выдающегося писателя, потрясенного трагической гибелью жены! Имей в виду, что сразу после похорон я уйду из дома. Я не хочу ждать, когда ты притащишь сюда одну из своих любовниц...
— Жо! — резко оборвал сестру Эндре. — Ты что, тронулась? Сейчас не время говорить об этом...
— А я считаю, что самое время, и ты меня, пожалуйста, не учи! Хватит с меня твоих советов! Я знаю, что делаю.
Варьяш сидел словно громом пораженный и все никак не мог обрести дар речи. Он, казалось, еще глубже зарылся в кресло, устремив отсутствующий взгляд куда-то вдаль. Лишь кадык равномерно двигался на его шее, да слегка дергалась правая щека.
Эндре подошел к сестре и заговорил тихим, но решительным тоном:
— Послушай, Жо, ты, конечно, лучше знаешь, как тебе поступить, но только не сейчас... Я догадываюсь, что ты чувствуешь. Мне небезразлично случившееся, думаю, что и отцу небезразлично... Но не будем есть поедом друг друга, по крайней мере, в данный момент. Только не сейчас... Иди в свою комнату, прими снотворное и ложись... А утром мы решим, что нам делать дальше.
Девушка не смогла справиться с собой и горько зарыдала, уткнувшись лицом в грудь Эндре. Всхлипывая, она бормотала что-то невнятное и закрывала лицо руками.
Эндре нежно обнял сестру. Казалось, он начисто забыл о происшедшем в Сомбатхее, о мучительной поездке на машине. Сейчас его волновало одно — Жока ужасно страдает и нуждается в его поддержке. Чтобы хоть немного успокоить сестру, он начал осторожно поглаживать ее по спине.
— Ну же, Жо, — тихо шептал он, — не плачь... Слезами горю не поможешь... Слышишь, Жо, что я тебе говорю? Ну иди... иди к себе...
Он проводил сестру в ее комнату и уложил на кровать. Однако Жока рыдала все сильнее. Эндре хотел дать ей таблетку успокоительного — она оттолкнула его. Он попробовал сделать ей влажный компресс на сердце, но и это не дало желаемого результата. В конце концов пришлось вызвать врача, который сделал Жоке укол, однако и после укола она заснула не сразу.
Похороны состоялись в среду на Фаркашретском кладбище. Погода в тот день выдалась словно по заказу. С безоблачного неба ярко светило зимнее солнце, и снежные шапки на могилах в его лучах казались безукоризненно белыми шелковыми накидками, украшенными мириадами сверкающих снежинок.
Траурный зал на несколько сот человек был не в состоянии вместить всех желающих, пришедших проститься с бедняжкой Варьяшне, и множество народа осталось на заснеженном дворе. Венков и цветов нанесли столько, что ими был усыпан весь гроб и постамент, на котором он покоился. Светильники на стенах и канделябры, стоявшие по углам постамента, освещали траурные одеяния и лица убитых горем родственников и знакомых.
Эндре, словно в карауле, неподвижно застыл у изголовья, сосредоточенно глядя в красивое, но такое печальное лицо матери. Затем его взгляд скользнул по фигуре отца, который стоял по другую сторону гроба и машинально кивал, отвечая на соболезнования, высказываемые друзьями и знакомыми. Жока, вся в черном, вместе с ближайшими родственниками стояла возле стены. Страдания сделали ее еще более красивой. Она тихонько переговаривалась с дедом Альфредом Шпитцером, который приехал из Парижа, чтобы проводить в последний путь свою дочь. Худая, казавшаяся прозрачной тетушка Ольга плакала, вцепившись в руку мужа.
По другую сторону гроба, как раз напротив них, сидели дед и бабка из Цибакхазы. Они молча разделяли печаль своего сына, а много пережившая на своем веку старушка мысленно взывала к господу богу, чтобы тот не оставил своими милостями ее дорогое чадо. «Господи, — молила она, — успокой его, ниспошли ему твердость, не допусти, чтобы он страдал так ужасно...» Кальман, второй ее сын, поддерживал старушку костистой тяжелой рукой.
Мысли в голове у Эндре крутились с невероятной быстротой, никогда раньше они не перескакивали так с одного на другое, как в эти минуты. Он замечал самые незначительные жесты родственников, малейший трепет полуопущенных ресниц, подрагивание губ и дорожки, проложенные по щекам пробитыми слезами. Из репродуктора лились звуки моцартовского «Реквиема», но музыка почему-то не мешала Эндре — он отчетливо слышал даже то, о чем перешептывались родственники.
Наступила тишина, которую нарушил оркестр, заигравший похоронный марш. Звуки траурной музыки захлестнули Эндре, будто накрыли с головой, и он вдруг почувствовал, что у него перехватило дыхание, а по груди больно полоснуло чем-то острым. Ему хотелось жалобно заплакать, завыть, закричать: «Хватит надругательств над памятью матери! Все убирайтесь вон! По какому праву вы сюда пришли? Каждое ваше слово, даже произнесенное шепотом, — ложь, каждый ваш жест фальшив, даже ваши вздохи и те фальшивы...» Он закрыл глаза, глубоко вздохнул, а затем вытер вспотевший лоб носовым платком.
«Какое мучение эта панихида! — думал он. — Мучение и одновременно искусная игра. Только у меня и у Жоки есть неотъемлемое право находиться здесь, потому что мы по-настоящему любили ее... Сейчас отец горько плачет, а совсем недавно он веселился, не думая о матери. У него катятся слезы по щекам, а в глубине души он, может быть, даже рад, что наконец-то обрел свободу. Не верю я его слезам. И слезам бабушки не верю. Она никогда не любила свою невестку. Так неужели теперь воспылала к ней любовью? Для нее мама навсегда осталась барышней, которая задалась целью разлучить ее с сыном. Так почему же она плачет? Кого, собственно, оплакивает? Кого угодно, но только не нашу маму. Плачет, потому что нужно плакать... О, с каким удовольствием я разогнал бы отсюда вас всех! Но я-то отсюда непременно уйду. Не знаю куда, но уйду. Уйду туда, где меня никто не знает...»
Неожиданно установившаяся в зале тишина отвлекла Эндре от его мучительных мыслей. Потом кто-то вскрикнул: «О боже!» Голос раздался за спиной у Эндре. Вероятно, это вскрикнула тетушка Ольга.
В следующее мгновение из толпы вышел председатель Союза писателей и от имени друзей произнес короткую речь:
— ...Ты была женой и другом нашего коллеги, а это значит, что твой образ незримо присутствует во всех созданных им произведениях. Ты всегда говорила, что быть женой писателя — значит жить жизнью, полной самопожертвования, ибо писатель, являясь слугой своего народа, не может принадлежать только супруге. Содеянное тобой навсегда останется для нас нераскрытой тайной и предостережением, что даже в порыве творческого вдохновения мы, писатели, не имеем права забывать о своих близких, друзьях, коллегах...
Эндре наблюдал за отцом, который теперь смотрел на окружающих совершенно сухими глазами и еле заметно кивал, соглашаясь, вероятно, с каждым словом выступающего. «К чему столько пустых фраз! — раздраженно думал Эндре. — Уж скорее бы заканчивали...»
Но вслед за председателем Союза писателей выступила представительница районного совета женщин...
Когда гроб опустили в могилу, каждый из присутствующих бросил в зияющую перед ним пропасть горсть земли, которая со стуком ударилась о крышку гроба. Это был самый тяжелый момент. Сквозь траурную мелодию слышались какие-то странные, ухающие звуки. Жока рыдала, еще крепче вцепившись в Эндре.
После похорон Варьяш, чтобы не было никаких обид, посадил в свою машину тестя, тетушку Ольгу и родителей. Жока и Эндре решили уехать на такси.
У входа на кладбище Эндре заметил Миклоша Лонтаи. Он едва узнал подполковника, Потому что тот был в гражданском. Миклош подошел к девушке и поприветствовал ее:
— Сервус, Жока!
— Сервус.
Жока думала, что Миклош начнет выражать свои соболезнования, как принято в подобных случаях, но тот лишь спросил:
— Ты с ними поедешь? — и глазами показал в сторону «мерседеса», возле которого толпились люди.
— Мы с Банди поедем на такси.
— Тогда я подвезу вас. Пойди скажи об этом брату.
— Ты на машине?
— Да.
— Хорошо, я сейчас...
Родственники как раз усаживались в «мерседес»: старики разместились на заднем сиденье, а тетушка Ольга с мужем сели на переднем, рядом с Варьяшем.
— Мама все-таки не зря умерла, — заметила Жока.
— Подобная смерть всегда бессмысленна, — возразил Миклош.
— По крайней мере, наши деды и бабушка впервые в жизни вместе. Это мама их примирила. Подожди меня, я сейчас.
Жока поспешила к Эндре, который стоял в одиночестве и смотрел вслед медленно отъезжавшей машине. Жока дотронулась до его руки:
— Пойдем, Банди. Миклош подвезет нас на своей машине.
Эндре взглянул в сторону терпеливо дожидавшегося Лонтаи и предложил:
— Ты поезжай, а у меня дело есть. Дома встретимся.
— Банди... — начала она, но замолчала, натолкнувшись на угрюмый взгляд брата. А она-то собиралась было сказать: «Прошу тебя ради меня...» — Ну, как хочешь. Тогда привет! — И она направилась к Миклошу. — Он не поедет.
— Я так и думал.
Миклош махнул водителю, и через несколько секунд к ним подкатила черная «Волга». Подполковник сел впереди, девушка устроилась на заднем сиденье.
— Ты вернешься в министерство?
Миклош посмотрел на часы:
— Можно уже не возвращаться.
— Куда ехать, товарищ подполковник? — тихо спросил молодой водитель с черными усиками.
Лонтаи вопросительно взглянул на девушку.
— Я бы охотно прошлась, но только там, где людей поменьше...
— Тогда скомандуй, где остановиться.
Жока на миг задумалась, а затем сказала:
— Поехали на проспект Пашарети, а по дороге где-нибудь выйдем.
Машина остановилась на площади Хидас. Миклош подписал водителю путевой лист и, попрощавшись с ним, взял Жоку под руку и повел по улице, которая в этом месте слегка поднималась в гору. Солнце уже скрылось, окрасив горизонт багрянцем. Стало чуть холоднее, снег хрустел под ногами. Девушка шла с задумчивым видом, глядя себе под ноги. В углублениях, остававшихся после нее, тускло поблескивала вода.
— Ты, случайно, не знаешь кого-нибудь, кто сдает комнату? — спросила вдруг она.
Миклош остановился:
— Не делай глупостей, Жока!
— Я вполне серьезно. За эти дни я все хорошо обдумала и решила, что после похорон обязательно уйду из дома.
— Но почему?
— Не хочу больше там оставаться. Не могу простить отца, а жить вместе и мучить друг друга бессмысленно.
— Чего же ты не можешь простить ему?
— Смерти матери. Это он толкнул ее на самоубийство...
Они медленно пошли по скользкому тротуару.
— Жока, пойми меня правильно, я не собираюсь вмешиваться в ваши семейные дела, но очень прошу тебя подумать, прежде чем что-то предпринять. И не будь так несправедлива по отношению к отцу...
— Я все хорошо обдумала, а по отношению к отцу я справедлива.
— Как в таком случае следует понимать твои слова, будто именно отец толкнул мать на самоубийство? Не сердись, Жока, но я в это не верю. Подожди, не перебивай меня, пожалуйста. — Произнося эти слова, он обнял девушку за талию. — Я, конечно, плохо знаю твоего отца, но все равно не могу поверить, чтобы он своим поведением довел мать до самоубийства. Часто мы слишком торопимся найти козла отпущения и обвинить его во всех тяжких грехах. Ты слушаешь меня?
— Слушаю.
— Лично я не представляю такой ситуации, когда бы у человека не было иного выхода, кроме самоубийства. Не верю я, что твоя мать попала именно в такое положение, тем более что у нее было все.
— А унижения?
— Не шути, Жока. Ты, к примеру, позволишь, чтобы тебя кто-то постоянно унижал? Унизить можно только того человека, который позволяет себя унижать. Но если даже допустить такую возможность, то разве самоубийство — единственный способ избавления? Ну, уж ты меня прости! Я не собираюсь говорить плохо о твоей матери, однако...
— Ты ничего не знаешь, а берешься судить...
— Хорошо, я ничего больше не скажу. Можешь уезжать от отца. Кое-кто, наверное, начнет восхищаться: вот, мол, какая дочка у Варьяша, смелая и отчаянная... Но на какие средства ты собираешься жить? За самую паршивую комнатенку придется платить не меньше трехсот форинтов в месяц, а ведь помимо этого нужны деньги на одежду, на питание... А? А каков твой месячный доход? Уж не думаешь ли ты, что отец станет выплачивать тебе ежемесячное пособие за то, что ты с ним порвала? Да и зачем ему снимать для тебя комнату, когда у него имеется великолепная вилла с роскошной обстановкой? Прежде чем совершить необдуманный шаг, хорошенько все взвесь.
Жока слушала Миклоша не перебивая. Каждое сказанное им слово было правдой. Только сейчас, выслушав его доводы, она поняла, насколько беспомощна. Если она порвет отношения с отцом, то вынуждена будет вести совсем иную жизнь. «Миклош безусловно прав, — думала она. — Если я уйду из дома, мне придется оставить не только отца, но и учебу в университете. Нужно будет немедленно устраиваться на работу, чтобы хоть как-то существовать. А ведь я вовсе не собираюсь оставлять учебу...»
— Ты, конечно, прав, — согласилась Жока. — Волей-неволей приходится идти на компромисс. Ведь я полностью завишу от отца...
— Я бы мог посоветовать тебе выйти замуж, но замужество — это тоже своего рода зависимость. По крайней мере, до тех пор, пока ты учишься и не являешься самостоятельным человеком. Советую тебе просто поговорить с отцом.
В этот момент они свернули на улицу Орша и в лицо им подул холодный ветер. Жока почувствовала, что начинает мерзнуть, и теснее прижалась к Миклошу. Дойдя до угла улицы Феньвеш, они остановились. Жока думала о том, как не хочется идти домой. Надо будет разговаривать с отцом и дедом, а о чем? Дедушка Шпитцер для нее совершенно чужой человек, с ним, собственно, и говорить-то трудно: старик изрядно подзабыл венгерский, да и общей темы для разговора у них нет.
— Скажи, Миклош, ты бы мог жить за границей?
Этот вопрос очень удивил Лонтаи, к тому же он был задан так неожиданно.
— Не знаю, я над этим никогда не задумывался.
— Сколько лет ты прожил в Москве, пока учился в военной академии?
— Четыре года, но так и не смог привыкнуть. Правда, мы были очень заняты учебой...
— А вот мой дедушка как в сорок пятом уехал во Францию, так с тех пор ни разу на родине и не был. Он, видимо, уже привык к тамошней жизни... Ты не зайдешь к нам? Я приготовлю кофе или чай. Мне бы хотелось, чтобы ты зашел...
— А я не буду мешать вам?
— Мне ты не помешаешь.
— Тогда согласен.
Девушка открыла калитку и взяла офицера под руку:
— Пошли... Не знаю почему, но мне очень хорошо оттого, что ты рядом...
Дьерди удивленно воззрилась на юношу. Из прихожей следом за ней на лестничную клетку вырвался поток теплого воздуха.
— Ну входи же, входи!
А Эндре, словно зачарованный, стоял на пороге и разглядывал черноволосую девушку. Когда они встречались в последний раз, у Дьерди были светлые волосы.
— Ну, что с тобой? — рассмеялась она. — Ты что, остолбенел? — Эндре переступил наконец порог, и только тогда Дьерди вспомнила, что он зашел к ней после похорон. Ей стало немного неловко, и она сказала: — Извини меня, пожалуйста, чуть было не забыла, что ты с похорон. Снимай шинель.
Из комнаты доносилась громкая танцевальная музыка. Эндре вдруг перестал раздеваться и спросил:
— У тебя гости?
— Бланка со своим кавалером. Родители уехали отдыхать в Татры, вернутся только завтра. Ну, снимай же свою шинель!
Эндре повесил шинель на вешалку и подумал: «Какой же я дурак! По пальто мог бы определить, что она не одна».
На Дьерди были модные брюки и голубой свитер, который красиво облегал ее стройную фигуру. Она прищурила свои серые глаза, как обычно делают люди, страдающие близорукостью, и сказала:
— Я еще ни разу не видела тебя в военной форме. Ты прекрасно смотришься. А как я тебе нравлюсь? — Она выгнулась и демонстративно развела руки в сторону.
— Кто там, Дьерди? Пришел кто-нибудь?! — крикнули из комнаты.
Эндре узнал немного гнусавый голос Бланки.
— Это Банди пришел, — ответила Дьерди. — Сейчас я его приведу.
— Когда ты перекрасила волосы? — поинтересовался Эндре.
— Перед праздниками. А что, разве мне не идет?
Он пожал плечами:
— Непривычно как-то. И потом, ты же знаешь, я не люблю брюнеток. Я не помешал вам?
— Нет. С чего ты взял?.. — Однако эти слова Дьерди произнесла не совсем уверенно, более того, Эндре заметил, что и ведет она себя как-то странно, будто смущена чем-то.
Они прошли в следующую комнату, где музыка звучала громче. Юноша на миг приостановился и осмотрелся. Повсюду идеальная чистота, телевизор новой марки. Он поглядел на Дьерди и подумал: «Она меня даже не поцеловала, а раньше мне с трудом удавалось оторвать ее от своей шеи...» В это мгновение Дьерди взяла его за руку и повела за собой.
Бланка, лежа на диване, целовалась с длинноволосым парнем. Они даже не заметили, как вошли Дьерди и Эндре, а может, и заметили, да решили не обращать на них внимания. Возле окна торчал другой парень, лет двадцати. На маленьком столике стояли рюмки, бутылки с вином, а на серебряном подносе были разложены бутерброды и кексы.
— Эй!.. — нарочито громко позвала Дьерди. — Объявляется перерыв: я привела гостя!
Длинноволосый повернулся на бок и оглянулся.
— Эй!.. — удивился он. — К нам в гости пришел настоящий солдат!
Дьерди выключила магнитофон, и сразу воцарилась напряженная тишина.
— Это Банди Варьяш, — представила девушка солдата. — Тот, что у окошка, — Балинт Фери, а это — Дюри Кешерю.
— Это я-то «кешерю»? Ну какой же я горький? — дурашливо завозмущался длинноволосый и, слегка пошатываясь, поднялся с дивана. Он был ниже Эндре и худощавее, а лицо у него почему-то носило следы преждевременного старения, хотя на самом деле ему было не больше двадцати. — Бланка, скажи, есть ли кто-нибудь слаще меня? Привет, солдатик! — Он протянул Эндре руку.
Парень, стоявший у окна, тоже подошел поздороваться. Густые медные волосы обрамляли его белый, словно мраморный, лоб.
— Привет! — произнес он хрипловатым голосом и небрежно протянул руку, пожатие которой оказалось довольно крепким.
— Что будешь пить, солдатик? — спросил Кешерю. — Есть коньяк, черешневая наливка и содовая.
— Коньяк, — ответил Эндре и сел на один из пуфиков. — Я с тобой не поздоровался, Бланка. Привет!
— Привет! Я уж думала, что ты меня и замечать не хочешь.
И Эндре неизвестно почему вдруг захотелось подшутить над пышнотелой светловолосой Бланкой.
— Откровенно говоря, с трудом заметил. — Эндре взял из рук Кешерю рюмку и, пристально глядя на него, продолжал: — Этот длинноволосый так плотно прикрыл тебя широкой спиной, что тебя и видно не было. А вы разве не выпьете? — Дождавшись, пока все наполнят рюмки, он поднял свою и предложил: — За здоровье!
— Чао, бамбина! — провозгласил Кешерю, одарив девушек хитроватой улыбкой.
Все выпили. Длинноволосый был Эндре явно несимпатичен. Не понравился ему и тот, с бледным лицом, которого Дьерди назвала Балинтом.
— У кого-нибудь из вас день рождения, не так ли? — спросил Эндре.
— Почему именно день рождения? — Дьерди присела на поручень кресла, в котором сидел Эндре, и обняла его за плечи.
— По какому же случаю вы тогда собрались?
— Это не что иное, мой храбрый витязь, как вечер знакомств, — пояснил Кешерю и, усевшись рядом с Бланкой, звонко чмокнул ее в шею.
Бланка захихикала:
— Ой, щекотно! — Она хотела высвободиться из объятий парня, но тот не выпустил ее, а, напротив, начал щекотать.
— Выходит, бамбина, ты боишься щекотки? Великолепно!..
Бланка еще громче захихикала. Чувствовалось, что ей эта игра нравится. Несколько секунд они боролись молча, потом начали смеяться и вот уже громко захохотали, будто, кроме них двоих, в комнате никого не было.
Первым нарушил молчание парень с бледным лицом:
— Похоже, они опять соревнуются. Я засеку время. — Он согнул руку в локте и посмотрел на часы, а затем голосом спортивного судьи выкрикнул: — Начали! Дьерди, подойди поближе и понаблюдай за ними.
Девушка поднялась, подошла к дивану и, усевшись на ковер, стала наблюдать за Бланкой и длинноволосым.
Балинт же присел на край стола и, понизив голос до шепота, принялся объяснять ошеломленному Эндре:
— Это соревнование в три круга. Первый круг выиграли мы с Дьерди.
— И что же получает в награду победитель? — поинтересовался Эндре.
— Право выбора.
— Право выбора? — переспросил солдат.
Парень с бледным лицом наклонился к нему поближе, словно собирался сообщить страшную тайну:
— Он может поцеловать любую девушку.
Эндре сначала решил, что неправильно понял бледного парня, и смущенно посмотрел на него.
— И ты можешь принять участие в нашей игре. Если победишь, имеешь право целовать хоть Бланку, хоть Дьерди.
Эндре вытаращил удивленные глаза. Он всегда с отвращением относился к подобным играм и, хотя не считал себя ханжой, не любил беседовать о подобных вещах.
Эндре задумался: что же ему теперь делать? Встать и молча удалиться? Или потребовать от Дьерди объяснений? «Ни к чему это», — решил наконец он и, не сказав никому ни слова, вышел в прихожую. Потом он услышал, как вскочила Дьерди, как стремительно выбежала вслед за ним.
— Ты куда?! — крикнула она и схватила его за руку.
Эндре смерил ее презрительным взглядом:
— Пойду поищу более приличное место. — Он сорвал с вешалки шинель. — Сколько я тебе должен?
— Что с тобой, Банди? — Девушка подошла к нему поближе, на лице ее отразилось замешательство, и она произнесла почти шепотом: — Ты не так понял...
— Я все прекрасно понял. Сказал бы я тебе, что обо всем этом думаю, да воспитание не позволяет. — Он схватил девушку за руку и с такой силой стиснул ее, что Дьерди застонала от боли. — Устроила из своего дома черт знает что! Что с тобой происходит? Соревнование в три круга... Уж не сошла ли ты с ума? — Он внезапно замолчал, заметив в дверях Балинта, а позади него — длинноволосого Кешерю.
— Что случилось, храбрый витязь? — поинтересовался длинноволосый. — Ты выскочил из комнаты стремительнее, чем полководец Миклош Зрини из Сигетвара...
Эндре выпустил руку девушки и, бросив шинель на ящик для угля, шагнул навстречу парням. Оттолкнув Балинта, он остановился перед Кешерю:
— Послушай ты, паскудник, я набью тебе рожу, если ты вымолвишь еще хоть слово! — Он занес было руку для удара, но Балинт успел схватить его за запястье:
— Ребята, не станете же вы драться в квартире? — Он посмотрел на Кешерю и почти спокойным тоном продолжал: — Не кипятись, Дюри, и не валяй дурака: Варьяш за несколько секунд положит тебя на обе лопатки. А у меня в данный момент нет желания драться, следовательно, я не смогу защитить тебя. Без моей же поддержки, дружище, твои шансы равны нулю.
— Отпусти меня! — потребовал Эндре.
Рыжеволосый отпустил руку солдата.
— Но только не драться! Культурным людям так вести себя не подобает.
— А ты считаешь себя культурным человеком?
— Почему бы и нет? Правда, когда меня сильно рассердят, я забываю об этом, но даже в этом случае я слежу за тем, чтобы физиономия моего противника была разбита культурно. Хотя, откровенно говоря, я не сторонник насильственных методов. Ненавижу всякое насилие...
— А я тебя! — выпалил Эндре.
— Ай, не надо так говорить...
— Хватит вам, ребята! — попыталась вмешаться Дьерди, становясь между ними. — Фери, шел бы ты лучше домой, да и вы тоже...
— Брось, Дьерди. Почему это я должен идти домой, если прекрасно чувствую себя в твоем доме? — Он посмотрел на часы: — Сейчас только пять. Через каких-нибудь полчаса подойдут остальные ребята. Не можем же мы обмануть десять человек. Подумай хорошенько. Мы в долг залезли, лишь бы устроить этот вечер, накупили всего. Где же мы все это будем есть и пить? Не на лестничной же клетке, а? И потом, ты сама нас пригласила...
— Не беспокойтесь, — прервал его Эндре и, повернувшись кругом, схватил шинель и начал одеваться.
«Какой же я, по сути дела, отвратительный тип! — мысленно ругал он себя. — Только и умею, что кричать. Устроил скандал, а сам струсил перед этим нахалом с бледным лицом. Надо мной же теперь смеяться будут...»
Он не спеша застегивал пуговицы шинели, в душе все еще надеясь, что Дьерди начнет его удерживать. Однако она не двигалась с места, не зная, на что решиться. Выгнать Балинта она не могла, так как тот наверняка обиделся бы, но ей было жаль и Эндре, ведь он пришел к ней, чтобы хоть немного забыться, успокоиться... Ей бы еще месяц назад следовало написать Эндре, что она по уши влюбилась в Балинта, а он, если пожелает, может поухаживать за Бланкой... Низко опустив голову, Дьерди повернулась и ушла в комнату.
Парни остались в прихожей одни. Эндре посмотрел вслед уходившей девушке и почувствовал, как в душе у него поднимается волна отвращения. В то же время ему было стыдно за себя, за то, что он испугался этого высокого парня, силу которого успел оценить по первому рукопожатию.
— Вот так-то, Банди Варьяш!. — вздохнул Балинт. — Женщины — существа непостижимые, и, следовательно, из-за них нет смысла прибегать к насилию. Они не только глупы, но и, как говорят в народе, ветрены. Когда меня призовут в солдаты, то, вероятно, и со мной произойдет то же самое. Мужчины в подобных случаях говорят: «Ничего, пройдет время — все забудется...»
Слова Балинта почему-то развеселили Кешерю, и он начал кривляться:
— Не горюй, мой витязь, а сходи-ка лучше к другой девушке. — И он небрежно помахал Эндре: — Прощай, мой витязь!
«И почему я позволяю этому Балинту насмехаться надо мной? Никогда не чувствовал себя так скверно...»
— Не пойми меня превратно, — продолжал Балинт вкрадчивым голосом. — Я бы не обижал тебя но, видишь ли, Дьерди по уши в меня втрескалась... Если бы не это, я бы ушел первым... Встречаться с тобой она все равно не станет: я ей запретил... Она меня не только любит, но и боится... — Он хотел добавить еще что-то, но не успел. Эндре нанес ему удар в подбородок и, распахнув дверь, быстро вышел.
До дома он шел пешком. Холодный ветер действовал на него успокаивающе. «Итак, с Дьерди все кончено, — подвел Эндре итог своим отношениям с девушкой. — Одной заботой меньше. Невелика потеря, — старался он утешить себя. — Хотя саднить рана будет, видимо, долго, ведь я любил Дьерди... Не зря я так волновался, когда меня призвали в армию. Что было, то было. Но, вероятно, женщин действительно не стоит принимать всерьез. Теперь мне станет намного легче: не нужно будет думать о Дьерди. Конечно, я любил ее и мне больно, что я ее потерял. Однако все это глупости... Хорошо бы вот так засунуть руки в карманы и шагать куда глаза. глядят, но в форме этого делать не положено...»
Дойдя до улицы Аттилы, Эндре вошел в эспрессо и попросил чашечку горячего кофе. Огляделся, В углу, возле печки, сидели несколько пожилых мужчин и о чем-то негромко спорили.
Выпив кофе, Эндре вышел на улицу и побрел дальше. В голову почему-то лезли нелепые мысли о старости, до которой еще так далеко...
Разрыв с Дьерди отозвался в сердце Эндре довольно болезненно. Когда-то он теперь забудет ее! Устав и основательно промерзнув, он сел на ближайшей остановке в автобус.
Дома он застал отца и Жоку. Они сидели в гостиной и молчали. Эндре снял шинель и направился к ним.
— А где же наши дедушки с бабушками? — поинтересовался он, входя в гостиную.
Варьяш бросил на сына взгляд, который не сулил ничего хорошего:
— Одни отправились в гостиницу, другие, я имею в виду моих родителей, поехали к Кальману.
— А почему дедушка Шпитцер уехал так рано?
— Мы немного повздорили. — Варьяш махнул рукой: — Это даже к лучшему. Я и раньше не очень-то интересовался им... Он начал ругать меня, бог знает чего наговорил. Ваша бедная мать всю жизнь пыталась помириться с ним, но он так и не снизошел... Даже когда мы были в Париже, он уклонился от встречи... А теперь вот бранит меня...
Увидев на столе бутылку коньяка, Эндре налил себе рюмку и выпил.
— А тетушка Ольга?
— С ней все в порядке, совершенно другой характер. Мы встретимся завтра, я хочу поговорить с ней по душам. А где ты был так долго?
— Гулял и думал... — Эндре расстегнул китель и снял галстук. — Мне бы тоже хотелось встретиться с ней и поговорить. Я думал, что застану ее. Ну что ж, на нет и суда нет. Завтра уезжаю в часть. Я должен еще что-нибудь сделать?
— Ничего, — ответил отец. — Когда отходит поезд?
— В пять тридцать.
— Да чего ты не садишься?
— Пойду лягу: спать хочется. Спокойной ночи.
— Ужинать будешь? — спросила Жока.
— Чего-нибудь перекушу в кухне. Хлеб-то в доме наверняка найдется.
— Найдется и кое-что еще, — заметил Варьяш.
— Что тебе приготовить? — поднялась Жока.
— Не беспокойся, я сам.
Отец достал зажигалку и, погрузившись в глубокое раздумье, закурил.
— Я хочу попросить вас, дети, об одном: если можно, не набрасывайтесь друг на друга с упреками, не ссорьтесь... Нас ведь теперь только трое...
У Эндре не было желания выслушивать наставления расчувствовавшегося отца, он. повернулся и вышел.
В кухне было тепло. Эндре отрезал себе горбушку хлеба, кусок копченого сала и безо всякого аппетита принялся жевать. Потом зажег газ и поставил чайник. «Нужно бы попросить отца, чтобы помог мне поскорее демобилизоваться, но... я не сделаю этого. Нет, не сделаю. Да и не помог бы он все равно. А ссориться с ним я не стану, не хочу просто. Подожду удобного случая, и тогда...»
Через несколько минут в кухню вошла Жока. Лицо у нее было усталое и задумчивое. Плотно прикрыв за собой дверь, она подошла к плите.
Эндре с любопытством наблюдал за сестрой: «Она будто постарела. А на похоронах казалась такой красивой. Как странно — женщины могут меняться буквально за несколько часов...»
Жока налила в кружку чая, выжала в нее пол-лимона, а затем поставила перед братом. Сама она уселась на табурет напротив и, обхватив голову руками, устремила отсутствующий взгляд в пространство.
Эндре, прихлебывая, пил горячий чай.
— Тебе не кажется, что, прежде чем уехать, ты должен, вернее, мы с тобой должны серьезно поговорить? — спросила она, не глядя на брата.
Эндре от неожиданности закашлялся — поперхнулся хлебной крошкой.
— О чем это нам надо поговорить? — Он вытер платком покрасневшее лицо. — Вроде бы не о чем...
— А мне есть о чем! — Жока отбросила со лба прядь волос, повернулась к брату и устремила на него вопрошающий взгляд.
— Ты полагаешь, меня должно заинтересовать то, что ты собираешься сказать?
— Даже если и не заинтересует, я все равно скажу. Я так решила. И потом, мне не хочется еще раз оказаться в таком же положении, как в Сомбатхее.
— Не лезь в номер чужого мужчины...
— А это как мне захочется: я вправе распоряжаться собой.
— Раз так, то замолчи и оставь меня в покое! Я не собираюсь ломать голову над твоими проблемами. — Дожевав кусок хлеба, Эндре положил на стол нож и опять взял в руку красную обливную кружку. — Каждый человек имеет право испортить собственную жизнь. Разумеется, и ты тоже. С сегодняшнего дня можешь делать все, что хочешь.
Лицо девушки вмиг изменилось: все черты его как-то размякли, расплылись, казалось, она вот-вот расплачется. И заговорила она совсем другим тоном:
— Банди, давай не будем мучить друг друга. Прошу тебя, помолчи. Все, что я собираюсь тебе сказать, чистейшая правда. — Кончиками пальцев она провела по векам. — Я всегда была откровенна с тобой, ведь у, меня, насколько тебе известно, никогда не было задушевной подруги. Я очень одинока, а бывают моменты, когда человеку необходимо с кем-нибудь поговорить. Поверь, между мной и Миклошем ничего не было. Если быть до конца откровенной, прояви он побольше настойчивости, возможно, я бы и уступила, но он был деликатен и оставил меня в покое после того, как я заявила, что не желаю быть его любовницей. Миклош — порядочный человек, и я даже немного жалею, что между нами ничего не было...
— Ну, еще не все потеряно. В ближайшем будущем ты сможешь исправить свою «ошибку»...
— Надеюсь, только не требуй, чтобы я просила у тебя разрешения на это.
— Черт с тобой, делай что хочешь!
— А сейчас почему ты такой колючий? Что-нибудь имеешь против меня? Почему ты говоришь со мной таким тоном?
— Ничего я против тебя не имею. Просто мне все до чертиков опротивело, особенно женщины. У меня и своих бед хватает, так что лучше оставь меня в покое.
Проговорив все это, Эндре встал и принялся нервно расхаживать взад-вперед по кухне. В душе он понимал, что его грубость по отношению к сестре необоснованна, и все же не мог взять себя в руки. Его так и подмывало высмеять Жоку. На мгновение он остановился возле окна, отодвинул в сторону цветную занавеску и посмотрел в темный двор. Завтра он снова окажется в казарме. Будет ходить на учения в любую погоду, осваивать основы солдатской науки...
Не поворачиваясь от окна, он проговорил:
— Все женщины одинаковы. Да и я ничем не лучше вас.
Он закрыл глаза и подумал: «Неужели на меня так подействовал разрыв с Дьерди? Я же места себе не нахожу...»
В кухне было очень жарко. Эндре распахнул окно и стал жадно вдыхать свежий воздух. «Нервы у меня на пределе. Я уже сам с собой спорю... Надо принять горячий душ, окатиться холодным и выпить успокоительное, а то я совсем как старая дева... А что, если позвонить Дьерди, попросить прощения, напроситься на вечеринку и вести себя так же, как ее гости?..»
Ощутив озноб, Эндре закрыл окно и сразу же почувствовал себя спокойнее. «А не переодеться ли в гражданское да не пойти ли в гостиницу к тетушке Ольге? Поговорить со старушкой, узнать, как они живут там, в Париже...»
Оставив Жоку в недоумении, он молча вышел из кухни и направился в свою комнату. Неожиданно вошел отец. Он был в свитере грубой вязки — значит, собрался работать. Эндре решил, что сейчас отец очень похож на старого матроса, а если бы отпустил бороду и постригся иначе, то стал бы похожим на Хемингуэя. Правда, писать так, как Хемингуэй, отцу никогда не научиться...
— Я же просил вас не ссориться, — выговорил Варьяш. — Что случилось?
— Не случилось ничего такого, что бы имело хоть малейшее отношение к тебе... — Эндре повернулся на другой бок, взял со стола иллюстрированный журнал и начал его листать.
— Мог бы отложить журнал, когда с тобой разговаривает отец.
— Только, пожалуйста, без окриков! Я слушаю тебя...
— Тебе не кажется, что ты ведешь себя неприлично?
— Уж не собираешься ли ты учить меня хорошим манерам? — Эндре продолжал листать журнал, как будто отца вообще не было в комнате.
Варьяш от негодования покраснел. Подойдя к сыну, он вырвал у него из рук журнал и забросил на шкаф. Эндре сел:
— Поосторожнее, папа, а то я сегодня в скверном настроении. И потом, я почему-то не люблю, когда меня злят.
Варьяша так и подмывало отчитать сына, но он сдержался. И заставили его сделать это решительное выражение лица сына и его колючий, ничего хорошего не обещающий взгляд.
«Его сейчас лучше не трогать, — догадался Варьяш. — Да и смешно задавать трепку сыну, который служит в армии. Все Варьяши были людьми гордыми, решительными, но в этом парне есть кое-что и от матери: деликатность, душевная мягкость, склонность к истерии. Если сейчас ударю его, то наверняка потеряю навсегда, а я этого не хочу. Да и его понять можно: как-никак мать похоронил...»
Порассуждав таким образом, Варьяш сел на стул и осмотрелся. И вдруг он почувствовал, как на него нахлынула волна сентиментальности. Когда же он заходил в последний раз в комнату сына? Этого вспомнить он так и не смог. Мебель, которой была обставлена комната, казалась ему совершенно незнакомой. А откуда взялся абажур на ночнике? Наверное, кто-то подарил. Репродукции, развешанные на стене, тоже были незнакомыми, наверное, еще больше изумился бы он, если бы просмотрел книги, стоявшие на полке. Правда, их было немного — всего штук сорок — пятьдесят.
Варьяшу стало чуточку стыдно перед собственным сыном. «Что я знаю о нем? — думал он. — Я даже не знаю, что он читает, о чем мечтает. У меня никогда не хватало для него времени. Я постоянно куда-то торопился, а не жил, как нормальные люди. Самое главное для меня — работа, она отняла у меня все. Но теперь будет иначе...»
Самым дружеским тоном, на который только был способен, Варьяш сказал:
— Мне бы хотелось поговорить с тобой кое о чем до твоего отъезда.
— Пожалуйста, не начинай с того, что в годы молодости тебе пришлось преодолевать гораздо больше трудностей и так далее... Я этих слов терпеть не могу. Уже достаточно наслушался...
— Эндре, я пришел к тебе не для того, чтобы ссориться. — Огромной ладонью отец потер свой успевший изрядно зарасти густой щетиной подбородок. — Хотелось бы откровенно поговорить с тобой... Мне вдруг показалось, что я совсем не знаю тебя...
— Как это не знаешь? Я же циник и хулиган. — Эндре горько усмехнулся: — Ты настолько хорошо меня знаешь, что три месяца назад отхлестал по щекам, как маленького мальчишку.
— Забудь об этом... Мне бы хотелось, чтобы мы не касались прошлого, не ворошили его. Ты же знаешь, что я человек несдержанный, быстро выхожу из себя, хотя не всегда был таким. Это за последние годы на меня столько всего навалилось, что я начал сдавать. Однако, если честно признаться, я многое делал как бы помимо собственной воли. Теперь я решил все изменить...
— Это довольно любопытно, — проговорил сын, а про себя подумал: «Сейчас перейдет к самокритике». Он взглянул, на отца с недоверием, но постарался придать своему лицу выражение заинтересованности и спросил: — Что именно ты собираешься изменить?
«Он не верит мне, — догадался отец. — По глазам видно, что не верит. Но я постараюсь рассеять его недоверие...»
— За эти дни я о многом передумал, — начал Варьяш. — Должен признаться, в последнее время, вернее, в последние несколько лет я нередко забывал, что у меня есть семья.
— У тебя, конечно, было много работы. — В голосе сына прозвучала откровенная насмешка. — Работал-то ты для семьи... Отец, я не вижу смысла касаться этой темы. Ты же понимаешь, что если мы не прекратим этот разговор, то через минуту поругаемся.
— А зачем нам ругаться? — Варьяш все еще старался держать себя в руках. В другой раз, если бы сын говорил с ним таким тоном, он моментально взорвался бы, однако теперь решил оставаться спокойным, чего бы ему это ни стоило.
— Затем, что вы и ваши уши не созданы для откровенных разговоров.
— Кого ты имеешь в виду?
— Тебя и твоих друзей.
— И тебя, как я вижу, «заразили» наши пророки, пекущиеся о судьбе нации.
— Плевал я на пророков! Я привык думать собственной головой. И хотя ты считаешь меня хулиганом, мне до них так же далеко, как, скажем... — Эндре замолчал на мгновение, решая, стоит ли продолжать, а затем все-таки произнес: — Как, скажем, до вас.
Он снова сделал паузу, ожидая, что вот сейчас отец вскочит, обзовет его «зеленым юнцом», «сопляком» или кем-нибудь в этом роде, но, к его удивлению, на сей раз ничего подобного не случилось. Отец сидел совершенно спокойно, только покраснел сильнее обычного, да брови вскинул так высоко, что кожа на лбу у него собралась в глубокие Складки.
— Ты до такой степени не приемлешь моих друзей?
— Да, отец... И как только я подумаю о том, что рано или поздно сам стану похожим на вас, меня охватывает отвращение и я начинаю ненавидеть себя. — Выдернув из маленькой подушечки, лежавшей на диване, длинный конский волос, Эндре принялся крутить его в руке. Сейчас он походил на ребенка, увлекшегося какой-то занимательной игрой.
Варьяш задумался. В словах сына он уже не чувствовал насмешки, а только горечь и боль.
— Говори не о ком-то во множественном числе, а обо мне. Говори откровенно то, что думаешь.
— Откровенно? — Эндре опустил руки. — Ваше поколение, по-моему, тем и отличается, что вы боитесь говорить откровенно... даже с нами, вашими детьми. И мы быстро усвоили, что за откровенность можно и поплатиться — в лучшем случае тебя выругают, а в худшем получишь ремнем по мягкому месту. Откровенно говорить можно только с людьми, которые не боятся прислушиваться к голосу собственной совести... — Эндре вскинул голову и посмотрел отцу прямо в глаза.
Варьяш откинулся на спинку стула и, обхватив руками колени, начал слегка раскачиваться.
— Судя по всему, ты отказываешь мне в искренности. Ты считаешь, что даже наедине с самим собой я неискренен...
Сильный порывистый ветер застучал ставнями, и стук этот внес в разговор отца и сына дополнительную напряженность.
— Да, я не верю, что ты можешь быть искренним, — задумчиво произнес юноша, — ни по отношению к другим людям, ни по отношению к самому себе. — Он потянулся за сигаретами, достал одну из них и закурил. — Знаешь, отец, с тех пор как я стал солдатом, я плохо сплю по ночам. Иногда ворочаюсь чуть ли не до утра, а уснуть не могу. Я уже настолько привык не спать по ночам, что по звукам почти безошибочно определяю, где что происходит. Я, например, могу сказать, когда какой поезд отправляется с железнодорожной станции, могу угадать, из скольких вагонов сформирован состав. Но чаще всего по ночам я думаю... Отец, я несчастный человек. Мало того, что у меня ужасный характер, я сам боюсь людей. Видимо, поэтому я люблю одиночество. Люди меня не обижают, нет, они просто меня не замечают, но я все равно испытываю порой какое-то непонятное чувство страха...
Эндре дал отцу прикурить, но зажигалку на место не положил, а стал вертеть ее в руках.
— Спрашивается, почему я стал таким? Почему я боюсь людей, почему я столь бесцветная личность? Я ведь не родился таким. Когда же я таким стал? Вполне возможно, что перемены происходили во мне долго и незаметно. Возможно, это началось еще в то время, когда я на ощупь познавал мир... А потом я вырос и понял, что меня самым подлым образом обманули, что все вокруг меня незнакомое, что и ты, и мама, и наши друзья — все это чужие люди, да и сам я чужой. Позже, когда мы с сестрой подросли, вы предоставили нам столько свободы, что это было равносильно тому, если бы вы бросили нас на произвол судьбы... Когда я уходил к себе в комнату или шел на улицу гулять, ты никогда не спрашивал меня, куда я иду, зачем, что вообще со мной происходит. До определенного времени я и сам не чувствовал, что в моем характере слишком много женских черт. А тот факт, что меня обманули в самом главном, причинил мне такую боль, которую я ощущаю до сих пор. Хотя о чем я говорю? Это же моя личная беда. Если бы я научился приспосабливаться, подстраиваться, тогда, возможно, все обошлось бы, я бы довольно быстро избавился от своих страхов и смог бы, наверное, чувствовать себя счастливым, но я не способен на компромисс, не могу принять мир, который мне. чужд. Так каков же результат? Иногда мне хочется плакать, как маленькому ребенку, а иногда меня охватывает такое дикое чувство, что хочется бить, ломать, крушить все вокруг. Ты мог бы сказать, что я душевнобольной, но ты поступил проще — ты обозвал меня хулиганом. Если бы я им был, мне было бы намного легче...
Эндре стряхнул пепел с сигареты и взглянул на отца, который сидел откинувшись на спинку стула. По выражению его лица можно было заметить, что исповедь сына тронула Варьяша, вернее, не столько то, что сын сказал ему, сколько то, что он отважился это оказать. Он впервые признал в Эндре мыслящего человека. Значит, цинизм, к которому тот иногда прибегает, не что иное, как защитная маска? Правда, Варьяш еще не понял, какой смысл вкладывает Эндре в слово «обманывать». Однако ему было ясно, что сын заблуждается и заблуждение это происходит оттого, что окружающий мир он видит не таким, каким его следует видеть, не таким, каков он есть на самом деле. Ясно и то, что о себе и о людях Эндре судит с позиций максимализма, многое преувеличивает, забегает вперед. А виноват в этом он, его отец, который не заметил, как сын вырос, превратился во взрослого человека, способного самостоятельно мыслить, давать оценки людям и явлениям. А если это, так, то холодную стену отчуждения, которая их разделяет, будет нелегко сломать. Но Варьяш все-таки полагал, что, обладая богатым жизненным опытом, он сможет объяснить сыну суть тех явлений, неправильное восприятие которых Эндре приравнивал к обману.
Варьяш встал, засунул руки в карманы, подошел к книжной полке и подпер ее плечом.
— Я понял тебя, сын, — заговорил он, — ты чувствуешь себя обманутым. А мог бы ты сказать, когда, кто и в чем тебя обманул?
Эндре, видимо, озяб, так как подошел к комоду и достал из нижнего ящика свитер. Надев его, он сел на прежнее место.
— Я бы мог перечислить события, которые оказали на меня большое влияние. Они крепко врезались мне в память, и каждый раз, когда я вспоминаю о них, меня мороз дерет по коже.
— Было бы неплохо, если бы ты рассказал мне о некоторых. Меня это очень интересует, поскольку я считаю себя человеком честным.
Эндре встал, в течение нескольких секунд пристально смотрел на отца, а затем подошел к письменному столу и вынул из ящика толстую тетрадку.
— Понимаешь, меня часто охватывало беспокойство, я чувствовал внутреннюю потребность поговорить с кем-нибудь, — начал объяснять он отцу, — но рядом, к сожалению, не было человека, с кем бы я мог поделиться своими сомнениями. Однажды, не помню где, я прочел, что писатель обретает душевное спокойствие в том случае, если сумеет вырвать из себя свои сомнения. Там так и было написано. Я же ужасно мучился, вырвать из себя сомнения было необходимо, и тогда я написал вот это. Если есть желание, прочти мои заметки. Я писал их как раз тогда, когда меня одолевали сомнения...
Варьяш взял в руки толстую тетрадку в ледериновом переплете, полистал ее и невольно вспомнил об умершей жене — она писала точно таким же бисерным почерком.
— Принеси мои очки, — попросил Геза сына, но Эндре не двинулся с места:
— Мне бы не хотелось, чтобы ты читал это здесь. Возьми с собой. Когда прочтешь, тогда поговорим, если, конечно, захочешь...
Варьяш удалился в свою комнату. Там он достал из шкафа бутылку коньяка и рюмку, устроился поудобнее в кресле, стоявшем в углу, включил торшер и принялся читать.
«Вот уже несколько дней за окнами слышна стрельба. Мне очень страшно, но все равно хочется выйти на улицу и посмотреть, что же там происходит, да мама не разрешает. Лишь по вечерам, когда совсем стемнеет, я выхожу в сад. Мама заметно нервничает: даже когда она улыбается,-глаза у нее нисколечко не теплеют, остаются холодными, а если и светятся, то каким-то приглушенным светом. Жоку стрельба на улицах не интересует, она рада, что теперь не нужно ходить в школу. Целыми днями сидит в своей комнате и что-то рисует — то карандашами, то красками, а когда рисование ей надоедает, она играет, как маленькая, со своим плюшевым медвежонком. По вечерам она через каждые пять минут пристает к маме с одним и тем же вопросом:
— А где папа? Почему он не идет домой?..
— Жока, да перестань ты наконец! — обрывает ее мама. — У папы, дела, но скоро он придет домой, — говорит она, подходит к окошку и выглядывает.
Сегодня вечером мама опять нервничала. Я потихоньку подкрался к ней и обнял за талию, как это обычно делает отец, когда в хорошем настроении. Мама положила ладонь мне на голову, погладила по волосам и улыбнулась ласково:
— Не бойся, нас охраняют.
— Можно мне ненадолго выйти в сад? — попросил я. — Сегодня мы еще не ходили на улицу.
Жока, услышав о моей просьбе, забросила в угол своего медвежонка и подбежала ко мне:
— Я тоже хочу гулять. Возьми меня с собой!
— Ну, быстро собирайтесь! — смилостивилась мама. — Так и быть, погуляем немножко. Только всем надеть плащи и повязать шарфы.
Погода была скверная: все небо затянули свинцовые тучи, моросил мелкий дождик. Тучи плыли по небу так низко, что даже вершины горы Яношхедь не было видно.
Мы шли по дорожке, огибая лужи. Мокрая галька скрипела под нашими башмаками. Где-то вдалеке, возможно в центре города, стреляли. По вздрагиванию моей руки мама почувствовала, что мне страшно, и, чтобы хоть немного успокоить, крепко сжала мою руку. Я и правда боялся, но не за себя, а за папу, так как соседи, изредка заходившие к нам по возвращении из города, рассказывали всякие жуткие истории. Мы обошли вокруг дома. Жока то и дело наступала в лужи, обдавая нас водой, и маме не раз приходилось призывать ее к порядку.
Когда мы вернулись после гулянья, то первым делом заперли двери. Только теперь я начал понимать, что, собственно, происходит, и стал бояться еще больше.
Зазвонил телефон — громко и требовательно. Мама услышала звонок и поспешила снять трубку. А я снял другую трубку, отводную, — ее установили из-за тетушки Юли, потому что она плохо слышала и часто не могла разобрать, кто звонит и о чем опрашивает. Тогда кто-нибудь из домашних, кто оказывался в этот момент в комнате, снимал отводную трубку.
Звонила какая-то женщина. Она попросила не класть трубку, так как с нами будет говорить Париж. Я видел, как задрожала мамина рука при этих словах.
— Сейчас тетушка Ольга будет говорить, — объяснила она мне.
И действительно, через несколько секунд к телефону подошла тетушка Ольга.
— Пири? — спросил ее далекий голос на другом конце провода.
— Да, это я. Ты хорошо меня слышишь? Что случилось?
— Это я хочу спросить, что у вас случилось. Я уже целый час пытаюсь дозвониться до вас.
— Телефон зазвонил только сейчас, и я сразу же подошла.
— Ну, рассказывай, что творится у вас в Пеште.
— Пока все мы живы и здоровы. Очень мило с твоей стороны, что ты позвонила.
— Не говори только, что у вас все нормально и ничего не происходит. У нас по радио передали, что в Будапеште уже убито несколько тысяч человек.
— Может быть, но я об этом ничего не знаю. Здесь, у нас в доме, никого не убили. Геза заседает в парламенте.
— А что с детьми?
— Все здоровы. Эндре стоит рядом со мной и слушает наш разговор.
— Слушай меня внимательно. Мы ходили в министерство иностранных дел и просили...
— В какое министерство?
— Во французское, разумеется. Я все уладила. Они передали в свое посольство в Будапеште, чтобы всем вам выдали выездные визы. Немедленно собирайся и вместе с детьми иди в посольство.
Мама надолго замолчала.
— Что случилось? Почему ты молчишь?..
— А что мне говорить? Без Гезы я ничего предпринимать не стану.
— Речь идет о детях, неужели ты не понимаешь?
— Понимаю, но...
— Никаких «но»! Мы очень беспокоимся за вас... Подожди, Пьер тоже хочет поговорить с тобой. Пьер, ну подойди же наконец к телефону...
Дядюшка Пьер, видимо, подошел к телефону, но его голоса мы так и не услышали — неожиданно прервалась связь. Мама еще несколько минут держала трубку около уха, а потом положила ее на рычаг. Глаза ее наполнились слезами, губы мелко задрожали, но она вое же взяла себя в руки и не разрыдалась.
— Если ты будешь любить Жоку, как тетушка Ольга меня, я буду очень счастлива!
Мама обняла меня и сестру, устремив взгляд куда-то вдаль, туда, где за окнами бесновался ураганный ветер, сотрясая ставни. Мы еще теснее прижались к маме.
— Дети, любите друг друга, — зашептала она, — всегда любите друг друга.
По маминому лицу потекли слезы. Жо увидела их и тоже расплакалась. Мне стало очень жаль маму...
Отец приехал на рассвете. Я спал так чутко, что, как бы осторожно он ни открывал дверь, сразу же просыпался. Проснулся я и на этот раз. Быстро вскочил и с такой скоростью помчался в гостиную, что опрокинул стул, но даже не оглянулся: меня интересовал только отец, которого я не видел целых четыре дня. Я не сразу заметил, что он очень устал, бросился ему на шею, начал обнимать, целовать. И уже потом увидел, что лицо у него заросло густой щетиной, под глазами образовались отечные мешки, сорочка помятая и грязная. Казалось, он постарел на несколько лет.
Когда в комнату вошла мама, они обнялись и держали друг друга в объятиях дольше обычного. Мне было очень приятно, что отец так любит маму.
— Я сейчас приготовлю ванну, — сказала она и быстро вышла из комнаты.
Отец поставил на стол бутылку черешневой палинки, вынул из серванта рюмку и залпом выпил одну за другой. Затем он прошел в кабинет, куда вслед за ним словно тень проскользнул и я. Мне очень хотелось, чтобы он поговорил со мной.
— Завтра, сынок, завтра поговорим, — сказал отец. — Сейчас я чертовски устал и хочу спать. Иди ложись и ты.
— Я посижу тут, около тебя...
Отец сел, закурил и обнял меня. Тем временем вернулась мама.
— Сыночек, — обратилась она ко мне, — иди спать. Скоро утро.
— Я не хочу спать.
— Ладно, пусть остается, — согласился отец и, прижавшись к моему лицу, исколол мне всю щеку своим заросшим подбородком.
— Я разговаривала с Ольгой, — сообщила мама и начала пересказывать папе суть разговора.
Отец не перебивал ее, ласково гладил меня по голове и курил, выпуская дым в сторону, чтобы он не попадал-на меня.
— Заботливость твоей сестрицы прямо-таки трогательна, — ехидно заметил он, — иначе не скажешь. Вон до чего додумалась мадам Ольга! Выходит, что я скверный человек, а? Возьму да и сбегу в Париж, как это сделала в свое время она со своим папенькой.
Мама стала защищать тетушку Ольгу, но это еще больше разозлило отца. Оттолкнув меня, он вскочил и закричал:
— Неужели ты не понимаешь, что она предлагает? Неужели даже этого не способна сообразить?!
— Почему это я не понимаю? Очень даже понимаю, — перебила его мама. — Здесь, судя по всему, скоро кое-кого начнут привлекать к ответственности, и неплохо бы иметь убежище...
— И поэтому я должен пойти во французское посольство и попросить у них это убежище, не так ли?
— Не все ли равно, у кого его просить? — возразила мама. — Важно, чтобы оно было. И не кричи, пожалуйста, давай поговорим спокойно, ведь дело-то серьезное... Геза, я хорошо знаю, на какой стороне баррикады ты находишься, но это в спокойной обстановке. А сейчас я не хочу, чтобы ты стал козлом отпущения для разъяренной толпы. Если французское посольство предоставит нам убежище, то в глазах толпы мы будем неприкосновенны...
— Послушай, Пири, согласиться на это — значит признаться в том, что я человек непорядочный. До сих пор я довольно часто подчинялся тебе, однако с сегодняшнего дня этому раз и навсегда будет положен конец. Я не уеду отсюда даже в том случае, если узнаю, что меня хотят привлечь к суду. Я, правда, не знаю, как дорого мне придется платить за мою деятельность, но от ответственности увиливать не собираюсь. Из Венгрии мы не уедем никуда!
Два дня между отцом и матерью продолжалась словесная перепалка, Я своим детским умом мало что понял, однако поведение папы нравилось мне больше, чем поведение мамы.
Как-то к отцу зашел писатель Михай Хунядфалви. Беседовали они довольно долго, Хунядфалви, как выяснилось, явился по поручению группы писателей, которые хотели, чтобы отец подписал какое-то заявление, в котором они клеймили режим Матьяша Ракоши.
— Сейчас это очень важно, Геза, особенно если вспомнить о перспективах на будущее.
— Меня не интересует ваше будущее, — отрезал отец. — И подписывать я ничего не стану.
— Тогда хотя бы заяви, что требования народа должны быть удовлетворены.
— Ничего я не буду заявлять. Хватит с меня политики! Я сыт ею по горло. Я знаю, что народ всегда прав, но оплевывать самого себя не собираюсь. Да никто и не поверит моему заявлению, все решат, что я просто-напросто спасаю собственную шкуру.
— Но мы поддержим тебя, — попытался оказать на отца давление Хунядфалви. — Ты ведь понимаешь, что все зависит от формулировок. Нам, писателям, народ верит и потому пойдет за нами.
Отец встал и нервно заходил взад-вперед по кабинету, похрустывая пальцами.
— Михай абсолютно прав, — тихо заговорила мама. — Все хорошо понимают, как непросто было выступать против прежнего режима, тебя бы в два счета бросили за решетку. В качестве примера можешь сослаться на своего брата... Пойми, необходимо действовать...
Отец неожиданно остановился и, повернувшись к Михаю и маме, спросил:
— Уж не собираетесь ли вы выставить меня напоказ как эталон обездоленности? Помнится, при прежнем режиме мне предоставили виллу, машину, я получал всевозможные премии, пользовался всевозможными привилегиями, а ты почти всегда находился рядом со мной и расхваливал на все лады. А теперь ты хочешь, чтобы я вышел к народу, бил себя в грудь и разыгрывал из себя этакого несчастненького, которого преследовали при прежнем режиме?!
Вскоре Хунядфалви ушел, так ничего и не добившись, а мама разразилась рыданиями. Я же не знал, кто из них прав, кто виноват, и только удивлялся...
В тот же вечер кто-то позвонил отцу и настойчиво посоветовал перебраться вместе с семьею в Чехословакию, потому что в Венгрии начался самый настоящий контрреволюционный мятеж. Бандиты и террористы уже бесчинствовали по всей столице, убивали коммунистов, разрушали здания райкомов. Мама умоляла отца согласиться на отъезд, но он остался непреклонен.
А после ужина к нам заявился дядюшка Кальман с каким-то незнакомым мужчиной. Оба были вооружены пистолетами и ручными гранатами.
— Пошли с нами! — предложил дядюшка Кальман отцу.
— Куда?
— Громить контрреволюционные банды.
— Контрреволюционные? — удивился отец. — О какой контрреволюции ты говоришь? Ты, кого невинного бросили в тюрьму?! Уж не сошел ли ты с ума? Это не контрреволюция, Кальман, а волеизъявление народа.
При этих словах дядюшка Кальман побагровел так, что я испугался, как бы его не хватил удар.
— Какой же дрянью ты стал! В кого ты превратился? — набросился он на отца. — Когда нас, коммунистов, в годы культа личности шельмовали и бросали за решетку, вы и тогда, где надо и не надо, выступали от имени народа. И сейчас вы пытаетесь ссылаться на народ...
— Ты меня не учи! — одернул его отец. — Я лучше тебя знаю, что происходит у нас в стране. Нельзя идти вопреки воле народа. Уходи-ка лучше подобру-поздорову...
Тут я вообще перестал что-либо понимать. Чего же, собственно, хочет отец? Сначала он выгнал из дома Хунядфалви, теперь — дядюшку Кальмана. И чего они только не наговорили друг другу! Мама начала было успокаивать их, но они, не обращая внимания на ее увещевания, орали так, что в окнах дрожали стекла, В конце концов дядюшка Кальман ушел, бросив напоследок, что отца надо судить и наказать.
Я вернулся в свою комнату и стал размышлять. Только теперь до меня дошло, что в течение четырех лет дядюшка Кальман был вовсе не за границей, а сидел в тюрьме. Это открытие настолько ошеломило меня, что я не знал, что и думать.
«Как же ни в чем не повинный человек мог попасть в тюрьму? — пытался понять я. — А как папа мог допустить, чтобы дядюшку Кальмана бросили за решетку?.. Я бы лично убил всякого, кто захотел бы обидеть Жоку. И еще непонятно, почему взрослые врали нам, что дядюшка Кальман уехал за границу...»
Всего этого я в свои двенадцать лет понять никак не мог, а самое главное, в моей мальчишеской голове не укладывалось, почему же дядюшка Кальман, сидевший в тюрьме, сражается на стороне тех, кто засадил его туда...
На рассвете мы проснулись от настойчивого звонка. Проснулись и сразу поняли, что звонят не в калитку, а прямо во входную дверь. Значит, кто-то, минуя калитку, пробрался к нам во двор? Мы собрались в гостиной, где горел свет. Отец сжимал руки в кулаки, он ужасно побледнел, волосы седыми мокрыми прядями свисали на лоб.
Откуда-то издалека доносились звуки стрельбы и собачий лай. А звонок все заливался и заливался. Потом кто-то, видимо с отчаяния, начал бить ногами в дубовую дверь.
— Я же говорила тебе, — тихо укорила мама.
До сих пор не знаю, что думал в те мгновения отец. Он только посмотрел на маму и спокойно сказал:
— От судьбы не уйдешь. Стойте здесь. — Глубоко вздохнув, он набросил на плечи халат и, миновав холл, вышел в прихожую.
— Кто там? — спросил отец.
Мне показалось, что голос у него дрожал.
— Бордаш. За мной гонятся, откройте, товарищ Варьяш!..
Эрне Бордаш служил в рабочей охране. Он был сыном друга отца, часто навещал нас, играл с нами в разные игры. Отец с облегчением вздохнул и спросил:
— Кто за тобой гонится?
— Откройте же!..
— У нас ты не сможешь спрятаться... — вымолвил отец после паузы.
— Товарищ Варьяш...
В дверь снова застучали.
— Папа, открой ему скорей! — попросил я. — За ним же гонятся...
Отец махнул рукой, уставившись на дверь неподвижным взглядом.
— Папа, ну что же ты... — Я дернул отца за руку.
В этот миг послышалась стрельба.
— Папа... — Не договорив, я бросился к двери, чтобы открыть ее.
Отец грубо оттолкнул меня. Я попытался вырваться из его рук, принялся громко кричать. И тут отец ударил меня по лицу... Я кубарем отлетел в угол. Отец же, как ни в чем не бывало, стоял и смотрел на дверь. Он так и не открыл ее.
Эрне Бордаша застрелили на улице перед нашим домом».
Варьяш внимательно посмотрел на дату, проставленную в конце тетрадки. Март 1960 года. Выходит, сын записал все это спустя четыре года после контрреволюционного мятежа...
Сам Варьяш давно позабыл о тех невеселых событиях. Но сейчас, читая о них, разумеется, вспомнил все.
«Действительно, все было так, как описал Эндре, — мелькнуло у него в голове. — Тогда почему же он не написал о том, что случилось потом? Не означает ли это, что я показал себя в те дни трусливым и жестоким человеком и он был потрясен? Но я поступил совершенно правильно. Если бы бандиты нашли Эрне Бордаша в моей квартире, нас бы давно не было в живых...»
Налив полную рюмку, Варьяш быстро опрокинул коньяк в рот и задумался: не пойти ли к сыну, не попытаться ли объяснить свое тогдашнее поведение? А может, лучше поговорить с ним попозже, ведь он уже прочел его исповедь?
Варьяш еще раз перелистал тетрадку Эндре. «Если читать ее до конца, на это уйдет вся ночь и тогда у меня совсем не останется времени для разговора с Эндре, — подумал он и решил: — Прочитаю еще несколько страниц, а потом пойду поговорю с ним».
Варьяш наугад раскрыл тетрадку. В глаза бросилась фраза, которая, видимо, служила заголовком для целого раздела, потому что была подчеркнута: «Уважай отца и мать, ибо они подарили тебе жизнь и учат быть честным». Геза закурил сигарету и принялся читать.
«...Мир плохо устроен, не знаю, правда, кем. И отнюдь не потому, что в основе его обновления лежит уничтожение, а потому, что я, появившись на свет семнадцать лет назад, уже не могу выбирать себе родителей.
«А имею ли я право жаловаться на своих родителей?» — не раз задавал я себе вопрос. Вон сколько ребят завидуют мне. Ужасно много. А почему? Они говорит, что мой отец может заработать столько денег, сколько захочет. И это на самом деле так.
Недавно мы ездили в город Эгер. Это была обычная школьная экскурсия на автобусе. В пути на короткое время остановились возле старинной крепости. Меня эта крепость не интересовала, ж, пока большинство ребят с воодушевлением карабкались на гору, где она возвышалась, я решил сходить в село. Не спеша прошелся по широкой центральной улице, дома на которой с одной стороны вплотную подходили к склону горы. Красивые такие домики с верандами, какие мне уже приходилось видеть в окрестностях Бадачоня. Все они были выкрашены в нарядные цвета. Сначала мне показалось, что на стороне, примыкавшей к горе, домики расположены лишь в один ряд, но вскоре я убедился, что ошибся. Позади них, на самом склоне, я увидел еще ряд жилищ. Но каких?! Я даже не сразу собственным глазам поверил. Это были какие-то пещеры. Неужели и здесь живут люди? Оказалось, живут. Возле входа в одно такое жилище я увидел старушку. Солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь густую листву, освещали ее лицо. Старушка сидела, сложив на коленях натруженные руки. Ее усталое, цвета шоколада, лицо было покрыто множеством глубоких морщин. Мне всегда бывает до слез жаль беспомощных стариков, и в тот момент что-то сдавило мне горло. Я пересек чистенький дворик и приблизился к старушке, намереваясь попросить у нее воды напиться, а заодно расспросить кое о чем.
— Целую ручки! — поздоровался я с ней.
Услышав мой голос, она подняла на меня подслеповатые, слезящиеся глаза, прикрыв их сверху коричневой ладонью. На ее ногах с набухшими венами были надеты самодельные башмаки, сшитые, вероятно, местным умельцем из автомобильной шины. От удивления, которое меня охватило, я даже позабыл попросить воды.
— Скажите, пожалуйста, сколько вам лет? — поинтересовался я.
Старушка приложила палец к губам и что-то невнятно пробормотала.
Я повторил свой вопрос.
— Восемь десятков, а может, и того больше...
— А мужу вашему сколько лет?
— Нету у меня мужа... Давно помер... Еще в первую мировую...
— А дети у вас есть?
— Двое.
— А где вы живете? В этой вот пещере?
— Нам и тут хорошо...
— А дети ваши? Они где живут?
Она кивнула в сторону вполне приличного дома:
— Вон в том доме.
Больше я ни о чем не успел ее спросить, так как в этот момент на террасе дома, на который указала старушка, появилась дородная женщина лет пятидесяти. Увидев меня, она разразилась отборной бранью и даже затрясла кулаками.
Старушка испуганно юркнула в свою пещеру, а толстуха сошла с крыльца и, угрожающе потрясая метлой, которую она прихватила по дороге, закричала на меня еще громче.
Стыдясь неизвестно чего, я покинул двор. И тут меня осенило, отчего мне стало так стыдно. От того, что я не нашел в себе мужества высказать той толстой женщине все, что я о ней думаю.
Я направился к автобусу, размышляя о том, как живет та старушка и как живу я. Да такие, как я, уже сейчас живут почти при коммунизме. Однако они считают себя несчастливыми. Я, правда, так не считаю, а вот отец и мама... В тот момент я по-настоящему понял, до чего же ничтожны проблемы, которые нас волнуют? Ну, к примеру, что больше всего волнует моего отца? Что критики недостаточно высоко ценят его произведения. А что же тогда говорить людям, которые ютятся вот в таких пещерах? Но они-то как раз ничего не говорят. От их имени говорит, вернее, пишет мой отец, однако пишет не о них, а о себе и себе подобных. Всегда только о себе...
«Как-нибудь обязательно привезу сюда отца и его друзей, — решил я. — Пусть посмотрят, в каких условиях живут люди до сего времени, а уж потом, если у них не пропадет охота, пусть решают свои надуманные проблемы...»
В понедельник к отцу приехал Михай Хунядфалви. Он очень изменился с тех пор, как я его не видел. Волосы у него совсем поседели, спина еще больше сгорбилась, а взгляд стал каким-то испуганным.
Отец принял Хунядфалви как родного — обнял и прижал к своему мощному торсу его тщедушное тело. На лице у мамы я тоже заметил выражение радости.
— Я знал, более того, был уверен, что тебя освободят, — сказал отец. — Правда, не думал, что твой адвокат разовьет такую бурную деятельность, добьется пересмотра дела и тебя освободят так скоро...
Отец усадил Михая на стул и засуетился вокруг него. Он моментально притащил бутылку спиртного и печенье, а мама поспешила сварить черный кофе. Хунядфалви, судя по изумленному выражению его лица, не рассчитывал на столь радушный прием и теперь пришел в замешательство.
— Ты будешь у нас ужинать! — заявил отец тоном, не допускающим возражений.
— Не хочется мешать вам... — начал отнекиваться Хунядфалви, — да и друзья меня ждут.
— А разве я не твой друг?!
— Как же, как же... конечно...
— И сколько ты в общей сложности отсидел?
— Четыре года и пять месяцев...
— За это время ты стал ужасно богатым человеком, — пошутил отец. — На сколько языков успели перевести твоих «Возмутителей»?
— На пять или шесть, — скромно ответил Михай, вертя в руках рюмку с палинкой и пристально разглядывая носки своих ботинок. — Я не за тем пришел, чтобы просить у тебя денег взаймы.
— А с юмором ты по-прежнему в ладу.
Не знаю, какой юмор уловил отец в словах Хунядфалви, я, например, почувствовал в них легкую насмешку. Мне не нравилось поведение отца, его угодничество. Он не замечая или же не хотел замечать, что Хунядфалви презирает его, а дружеский прием, оказанный отцом, ему явно неприятен. Я не понимал, почему отец так ведет себя, ведь он считал Михая Хунядфалви бездарным писателем. Правда, однажды я слышал, как он с нескрываемой завистью рассказывал маме о том, что роман Хунядфалви недавно издали в Англии, а теперь собираются издавать в Италии.
— Собственно, я зашел к тебе, чтобы кое-что уточнить и попросить твоего совета, — продолжал Хунядфалви.
Отец охотно рассказал ему о положении в венгерской литературе, заметив, что современные писатели, к сожалению, не извлекли должных уроков из недавнего прошлого. В настоящее время литературной жизнью руководят люди, очень далекие от подлинной литературы. Просто после событий пятьдесят шестого года они сумели вовремя занять освободившиеся места...
— Сегодня утром меня вызывали в министерство, — сказал Хунядфалви, — и предложили поехать в Палермо, где в скором времени должна состояться конференция так называемого круглого стола писателей из всех стран Европы. — Он раскурил трубку и, пригладив волосы, продолжал: — Вот я и не знаю, как лучше поступить. Если я приму предложение, то кое-кто наверняка будет недоволен этим...
— Оставь, Михай, — прервал его отец и заметно побледнел. — Стоит ли обращать внимание на этих кое-кого? Кого же туда посылать, если не тебя?
— А ты бы поехал?
— С тобой охотно, но не вместо тебя.
Вскоре Хунядфалви распрощался и ушел. Едва за ним закрылась дверь, как отца охватила ярость.
— Вот они, результаты нашей нынешней культурной политики! — кричал он. — Не успел выйти из тюрьмы, а ему уже одно место лижут! Ты была права, жена. Да еще как права! Нам действительно надо было попросить политического убежища во французском посольстве и уехать. А через два года мы могли бы вернуться на родину, имея банковский счет на приличную сумму. Вот тогда бы нас уважали. А теперь на нас смотрят как на идиотов. Но я этого не потерплю!..
Отец долго еще бушевал и так размахивал руками, что нечаянно сбросил со стола свою рукопись.
— Нет, я не напишу больше ни строчки. Выходит, мы уже не нужны нашему руководству?..
Он оделся и собрался уходить. Мама просила его остаться, но он ее не послушался. Вернулся он на рассвете здорово пьяным. Мама еще не ложилась — ждала его. Между ними произошел ужасный скандал. От шума я проснулся и вышел в гостиную. Отец сидел в кресле, галстук у него съехал набок, волосы были взлохмачены, изо рта текла слюна. Он что-то пел пьяным голосом. Мама стояла рядом и горько плакала.
Заметив меня, отец позвал:
— Иди ко мне, сынок... иди, иди... Ты настоящий Варьяш, в твоих жилах течет наша кровь... Ну иди же, не бойся...
Но ноги мои будто свинцом налились — я не мог сдвинуться с места. Стоял как вкопанный и злыми глазами смотрел на пьяного отца. В тот момент я бы не подошел к нему ни за какие деньги. К счастью, мама догадалась о моем состоянии и отправила меня спать, однако я не пошел в свою комнату, а спрятался в холле за большой комод.
Из гостиной все еще доносился шум. Кричал пьяный отец. Кричала мама, хотя обычно она даже голоса не повышала:
— Ты опять был у нее! Не лги, я знаю, что был. Весь город судачит о твоих любовных связях. Если я тебе так надоела, давай разойдемся, но только не позорь меня!..
«Выходит, у отца есть любовница? Об этом говорит уже весь город, а я и не слышал. Почему он изменяет маме, почему обманывает ее? Она ведь и сейчас очень красивая женщина...»
Варьяш захлопнул тетрадку, закрыл глаза и откинулся на спинку кресла. Мысли из его головы внезапно куда-то улетучились, и теперь он пребывал в состоянии, похожем на невесомость, — завис между прошлым и настоящим. Казалось, что сын где-то далеко-далеко. Варьяш некоторое время даже видел перед собой высокую фигуру, худое мальчишеское лицо с ввалившимися щеками и мрачный, осуждающий взгляд. Он протянул было руку, чтобы дотронуться до сына, но их разделила пропасть. Гезу охватило какое-то странное беспокойство и страх. Впервые нечто подобное он ощутил четыре года назад на берегу Японского моря, на окраине небольшого городка.
Стояла поздняя осень. Курортный сезон закончился, и одноэтажные, выкрашенные в белый цвет отели казались уже никому не нужными. Ветер дул не переставая, и монотонный гул прибоя и однообразие пустынной местности неприятно действовали на нервы.
Рядом с Варьяшем сидели две девушки-кореянки, но поговорить с ними он не мог: переводчик ушел в соседнее селение к родственникам. И вот Варьяш пребывал на морском берегу почти в гордом одиночестве. Перед ним катило свои крутые волны море, а за его спиной раскинулся маленький городок с вымершими улочками. До Венгрии, где осталась семья, было четырнадцать тысяч километров. И вдруг совершенно неожиданно Гезу охватило беспокойство, страх перед смертью, хотя он понимал, что никаких причин для его появления нет. Он попытался было взять себя в руки, успокоиться, но его не покидало чувство, что домой он уже никогда не вернется, что четырнадцать тысяч километров, отделявшие его от Будапешта, есть не что иное, как бесконечное, непреодолимое пространство.
Он попытался представить себе жену, детей, но тщетно. Беспокойство и страх не проходили. У него перехватило дыхание. Неужели он действительно никогда не увидит жену и детей?..
«Мне ни в коем случае нельзя терять сына, — думал теперь Варьяш. — Нужно объяснить ему, что он не так меня понял. Все наши беды, собственно, оттого и приключились, что мы плохо знаем друг друга. А путь к обоюдному познанию лежит, как известно, через более тесное общение».
Варьяш понимал, что убедить Эндре в своей правоте будет нелегко, а главным препятствием на его пути станет смерть жены. Эндре и раньше всегда принимал сторону матери, а своей смертью Пирошка еще сильнее приковала его к себе. Умершему все прощается, и ему, Варьяшу, теперь неловко будет говорить о том, что Пирошка, его жена, на самом деле была совсем не тем человеком, каким ее знали дети. Он мог бы рассказать, что порой она вела себя как настоящий тиран, наказывала его самым ужасным образом, если он поступал не так, как ей того хотелось. Она могла целыми неделями не разговаривать с ним, и тогда они жили словно немые. На него это действовало так сильно, что он ощущал почти физическую боль, сравнить которую можно только с чувством голода. А голодный человек, как известно, готов пойти на все, лишь бы утолить голод.
Варьяш встал, устало потянулся и снова бросил взгляд на тетрадку сына: «Интересно, что произойдет, если я возьму да сожгу ее или скажу, что не верну обратно. Какая глупость!..» И Варьяш отправился к сыну.
Эндре еще не спал. Он лежал в постели и читал. Когда Варьяш вошел в комнату, сын положил книгу на подушку и с любопытством посмотрел на него, однако не встал, а только приподнялся на локтях.
Геза попытался изобразить на лице приветливую улыбку. Потом он подоткнул одеяло и уселся на край дивана. Эндре немного отодвинулся к стене.
— Я прочитал несколько отрывков из твоего дневника, — проговорил отец и положил тетрадку поверх одеяла.
Эндре никак не отреагировал и принялся рассматривать ногти на руках.
— Ты пишешь совсем по-детски, — продолжал Варьяш. — Тебе никогда не приходило в голову попробовать писать небольшие рассказы?
— Ты полагаешь, что мои опусы кто-то стал бы издавать? — спросил юноша и, немного помолчав, сам же ответил: — Вряд ли.
— Эндре, а вообще-то ты меня знаешь?
— Гораздо лучше, чем ты меня, отец.
Варьяш прикрыл тетрадку рукой:
— Твой дневник свидетельствует о том, что ты совсем не знаешь меня. У тебя сложилось обо мне превратное мнение.
— Я писал то, что думал.
Варьяш посмотрел на книгу, лежавшую на подушке.
— Все, что ты написал, если брать голые факты, соответствует действительности. Ты ничего не преувеличивал. Просто именно такой казалась тебе тогда окружающая жизнь, именно так ты воспринимал ее и такой сохранил в памяти. Но это довольно одностороннее восприятие действительности. А ты никогда, не задумывался, почему я поступил так, а не иначе?
— Очень даже задумывался, — ответил сын. — Но сколько я ни думал, никакого оправдания твоим поступкам я так и не нашел.
— А как бы ты поступил на моем месте?
— Когда?
— В пятьдесят шестом году.
— Пустил бы в дом Бордаша и помог бы ему.
— Каким образом?
— Не знаю, но помог бы.
— А как ты считаешь, что произошло бы, если бы бандиты нашли Бордаша у нас в доме?
— Не знаю, что было бы, если бы... Что об этом спорить! Чего не было, того не было. Говорить надо о том, что случилось. А случилось вот что: бандиты преследовали человека, который просил впустить его и спрятать, а ты не открыл ему дверь. Это свершившийся факт, и, надо признать, факт безобразный, с какой стороны ни посмотри... Теперь ты утверждаешь, что опасался за семью, но это не совсем так. Если бы тебя тревожила наша судьба, ты отправил бы нас с мамой во французское посольство, однако ты этого не сделал. Видимо, просто растерялся. Это я в состоянии понять, но понять твое поведение...
— Я же ни в кого не стрелял, никого не убивал. Неужели это тебе ничего не говорит? И то, что я никуда не сбежал, тебе тоже ни о чем не говорит? Я был готов к тому, что меня самого расстреляют.
— Ты не стрелял и действительно никуда не сбежал. И опять же потому, что страшно растерялся.
Варьяш потер подбородок.
— Ты слишком упрощенно смотришь на жизнь, — сказал он, — и слишком легко судишь. Человек не может быть идеальным...
— Тогда почему же ты хочешь, чтобы идеальным стал я?
— Я хочу, чтобы ты стал человеком.
— А я и есть человек. Причем такой человек, каким вы меня воспитали. Возможно, даже немного лучше, так как я не всегда следую твоим советам. А если бы следовал, то сейчас, наверное, признал бы тебя во многом правым, хотя бы для того, чтобы восстановить добрые отношения между нами. Но я уже не тот наивный мальчик, который когда-то с нетерпением ждал, что ты придешь и защитишь его, и никогда им не буду. Как бы я ни старался сблизиться с тобой, я не смогу этого сделать, потому что мой путь к тебе перекрыт целым рядом шлагбаумов, и опустил их не я...
Уголки губ у Эндре слегка дрожали, выдавая его волнение. Говорил он тихо, но убежденно. Он не собирался обижать или оскорблять отца, нет, просто хотел освободиться от тяготившего его груза, от той горечи, которая копилась в его душе на протяжении долгих лет. Он давно ждал такого случая, и все то, о чем он сейчас говорил отцу, за время бессонных ночей уже давным-давно оформилось в его голове в связную речь.
Варьяш слушал молча. Слова сына будто парализовали его.
— Ты только считался нашим отцом, а на деле... Скажи, ты хоть раз поиграл со мной? Хоть раз поинтересовался, чем я занимаюсь, о чем думаю, над какими вопросами бьюсь в поисках ответа? Когда мы с Жокой были совсем маленькими, мы встречались с тобой по утрам в воскресенье, и я был бесконечно благодарен тебе даже за эти короткие встречи, которые и продолжались-то не более получаса. Постепенно ты стал для нас недосягаем, превратился в этакого идола, которому нельзя мешать. У тебя никогда не было для нас времени. Так, по крайней мере, объясняла нам мама, которая постоянно защищала тебя, даже тогда, когда твои поступки нельзя было оправдать.
— В чем же ты меня обвиняешь? — выдавил из себя Варьяш. — У вас было все... А игрушек тебе и Жоке покупали столько, что ими можно было забить целых три магазина.
— Что было, то было, — с горечью в голосе согласился сын. — Но без этого я мог бы спокойно обойтись. Игрушек у нас было навалом, а вот родительской любви... Ты оказался таким же, как многие родители, которые материальными благами пытаются подменить подлинную любовь и человеческую теплоту. Я не знаю, как выглядит капиталистический мир при ближайшем рассмотрении, но слышал, что там одна из неразрешимых проблем — дефицит любви и человеческой доброты... Неплохо было бы и тебе задуматься о сущности этих понятий. Вот ты и твои друзья заседаете в различных комиссиях и комитетах, а подумали вы о том, почему, собственно, такие чуждые социализму явления, как хулиганство, цинизм подростков и их разочарованность в жизни, порой не снижаются, а растут? Вы, конечно, быстренько подыскали подходящие объяснения для успокоения собственной совести: мол, хулиганство как социальное явление носит всемирный характер... А что такое всемирный характер? Уж не нужно ли всем в таком случае успокоиться? А цинизм?.. — Эндре глубоко вздохнул и потянулся за сигаретами.
— Раз ты так хорошо видишь недостатки нашего общества, тогда почему же не борешься против них? — спросил Варьяш.
— Да потому, что у меня нет для этого ни сил, ни средств, а если быть до конца откровенным, то и желания. Я замечаю ошибки и в то же время мирюсь с ними...
— Нетерпелив ты очень. Мы живем в так называемый переходный период, когда...
— Это я ужо не раз слышал, можешь не продолжать. Но тогда и ты не забывай, пожалуйста, что я рос в переходный период, следовательно, наличие в моем характере таких качеств, как безынициативность, равнодушие и прочее, вполне закономерно... А раз так, давай будем уважать взгляды друг друга.
— Да ты позер, Эндре. Скажи, что ты лично сделал для общества?
— А что я должен был сделать?
— Я потому задал тебе этот вопрос, что в твоем возрасте я за свои убеждения уже поплатился тюрьмой.
— И именно поэтому получил право жить так, как живешь сейчас? Начальство ни в грош не ставишь, своих коллег называешь бесталанными волами, содержишь любовницу...
— Тебе не кажется, что ты слишком много себе позволяешь?
— Прошу прощения, я не хотел тебя обидеть.
— Не язви.
Эндре промолчал. Почувствовав, что мерзнет, он натянул на себя одеяло и с явным разочарованием посмотрел на отца. Собственно, чего он ждал от этого разговора? Не мог же отец сказать ему правду, тем более что он наверняка убежден в своей правоте.
— Люди, сынок, к сожалению, не ангелы, но и не дьяволы, — проговорил Варьяш многозначительно. — Это просто люди со своими достоинствами и недостатками. И потом, ты забыл о том, что наше поколение устало, оно страдало — и духовно, и физически. Во многом ты, конечно, прав, но...
— Тогда все в порядке, — перебил его Эндре. — Тогда нет никакого смысла спорить: само «но» уже лишено интереса. Ты мне все объяснил, так сказать, собственную совесть успокоил. Однако есть вещи, которых я, сколько бы ты мне ни объяснял, все равно не пойму. Ну, к примеру, твои отношения с семьей Демеши. Допускаю, что ты не мог помочь своему другу, но отказаться выслушать его мать... Я знаком с этой историей и потому не смогу понять тебя, сколько бы ты мне ни объяснял...
— А кто тебе рассказал об этом? — спросил Варьяш. — Демеши?
— Нет. Его мать и дядюшка Кальман.
— А они не говорили тебе о том, сколько я ходил по их делу?
— Нет, не говорили.
— Как только мне дали прочесть показания дяди Кальмана и Демеши, подписанные их собственной рукой, я бросился ходатайствовать по их делу, — начал объяснять Варьяш. — А они... Они оба признались, что до войны были агентами политической полиции.
— И ты этому поверил?
— Я не верил до тех пор, пока собственными глазами не убедился.
Варьяшу стало как-то не по себе. «Зачем Кальману понадобилось чернить меня перед родным сыном? — думал он. — Может, он решил таким образом отомстить мне? Но это так не похоже на него, ведь Кальман всегда соблюдал правила игры. Таким он был и в детстве: он никогда ни на кого не нападал из-за угла, а всегда шел напрямик...»
— А почему же ты прятался от матери Демеши?
— Потому что не мог ей сказать ничего вразумительного, — ответил Варьяш и, почувствовав, что ответ его явно неубедителен, быстро добавил: — Вероятнее всего, просто струсил. Я был сбит с толку...
Он не решился признаться, что боялся не столько ареста, сколько того, что попадет в опалу. С тех пор Варьяш постоянно убеждал самого себя в том, что в общем вел себя вполне прилично, делал все возможное, чтобы помочь брату и другу: кому-то звонил, куда-то бегал с просьбами.
Неожиданно Варьяшем овладело чувство, какое обычно овладевает человеком, на которого нападают, а ему, естественно, хочется защитить себя от этих нападок.
— Виноват, черт бы меня побрал! Признаюсь, виноват. Конечно, мне следовало тогда поговорить с матерью Яноша. Но разве они сами не виноваты? Действительно, коммунисты, которых в те годы незаконно арестовали и бросили в тюрьму, много страдали, но возникает вопрос: чего они теперь-то от нас хотят? Почему в то время они сами признавали себя виновными, а теперь каждый из них разыгрывает из себя жертву культа личности? Их арестовали и судили не потому, что мы чего-то наговорили на них, нет, а потому, что они сами друг на друга возводили всякую напраслину.
Эндре закрыл глаза и подумал: «Нет никакого смысла спорить с ним, не то мы такого наговорим друг другу, в такие дебри зайдем, откуда никогда не выберемся. Все так перепуталось... И в самом деле, почему дядюшка Кальман взял на себя вину за то, чего никогда не совершал? Из страха? Чтобы остаться в живых? По-человечески его, разумеется, понять можно. Но как же правда? Где же тот человек, который остался честным до конца? Нет, с меня всего этого довольно!»
Эндре открыл глаза и снова увидел перед собой лицо отца, который говорил, все больше горячась, но он уже почти не слушал его, а думал о том, что завтра снова окажется в части. Неожиданно наступила тишина — Варьяш замолчал. Отец и сын ни на шаг не приблизились друг к другу, их по-прежнему разделяла стена недоверия.
— Я хотел кое о чем попросить тебя, — сказал Эндре, вылезая из-под одеяла. Он подошел к книжной полке, взял с нее экземпляр последнего романа и протянул его отцу: — Будь добр, подпиши...
— Тебе? — удивился тот.
— Нет. Одному из твоих почитателей, который считает тебя великим писателем.
Варьяш полистал книгу:
— Дай мне ручку.
Эндре взял со стола ручку и протянул отцу.
— Что же мне написать?
— Не знаю. Мне ведь никогда не приходилось выступать в роли писателя, дающего автограф. Твоего почитателя, вернее, почитательницу зовут Марикой Шипош. Она учительница.
Варьяш задумался, что бы такое написать, но в голову опять ничего не приходило...
Марика чувствовала себя превосходно. Мать очень обрадовалась ее подаркам, а дочь в свою очередь радовалась, глядя на счастливую мать.