130-летию со дня смерти писателя посвящается…
Мне жаль великих. Их так легко разобрать на запчасти и использовать не по назначению. Впервые чувство, связанное с этой мыслью, я ощутил много лет назад, а поводом послужила надпись над входом в кафе. «Дон Кихот» называлось кафе, и оформление надписи было соответствующим.
Рыцарь Печального Образа, как и подобает, был изображен с глазами, полными возвышенной скорби. Голову его украшал «шлем Мамбрина», переделанный из старого таза, как повествует Сервантес. Двери под вывеской то и дело растворялись и затворялись, впуская и выпуская посетителей. Заходившие были голодными и трезвыми, и в карманах у них были деньги. Карманы выходивших, надо полагать, были значительно облегчены, зато их владельцы были сыты и веселы. То есть процесс обмена денег на еду, питье и попутные услуги совершался внутри заведения в полном соответствии с экономической теорией.
Все посетители были взрослыми людьми, то есть все в школе проходили Сервантеса. Все, по крайней мере, слышали это имя за партой. Но вряд ли кто-то из них перечитывал книгу о Дон Кихоте во взрослом возрасте, и, думаю, от этого изображение над входом было особенно печальным. А ведь роман Сервантеса считается одним из самых значимых литературных произведений Второго тысячелетия. «Есть эпохи, превращающие тазы в рыцарские шлемы, и есть эпохи, пользующиеся рыцарским шлемом, как тазом», — подумалось тогда. Может, это подумалось и не тогда, а позже, но вскоре меня опять кольнула жалость к великим — великим авторам и великим произведениям. Жалость вновь была связана с наружной рекламой над торговым заведением.
Теперь это уже был магазин сантехники, и назывался он «Кармен». Гордая испанка была изображена на витрине в танцевальном изгибе. Только три цвета использовал художник — красный, черный и белый, и очень хорошо у него получилось при минимуме выразительных средств передать в скупых и быстрых линиях и огонь страстей, и неизбежность гибели тех мотыльков, что летят на пламя. Я тогда ехал в троллейбусе и смотрел в окно. «Кто читал Мериме или смотрел хорошую экранизацию, — думал я, — теперь может до самой конечной остановки вспоминать произведение и размышлять о нем. А кто не читал?» Троллейбус шуршал по асфальту, пассажиры на остановках входили и выходили. «А кто не читал, — мелькнула мысль, — для того было бы лучше изобразить испанку сидящей на унитазе (все таки магазин продает сантехнику), и тогда не важно, как ее зовут:
Изабелла, или Долорес, или все-таки Кармен»
И опять стало немного не по себе от того, что один человек страдал, думал, боролся, книги писал, а другой человек лет через двести назвал его именем, к примеру, крем от прыщей.
Дон Кихот. Кармен. Испания.
Я не был там. Там «воздух лавром и лимоном пахнет». Там происходит действие «Легенды о Великом инквизиторе» Достоевского. Федор Михайлович-то мне и нужен. Я к нему подбираюсь. Он тоже страдалец. Его, вопреки всей сложности и пронзительности, тоже пристроили под карманный цитатник. Под буквой «Ш» в цитатнике — Шекспир. Напротив Шекспира — «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» Напротив Достоевского — «Красота спасет мир»
Эти слова звучат так часто и так не кстати, что скоро нужно будет облагать денежным штрафом всех, кто их произносит, не зная произведения, из которого они взяты и смыслового контекста. Поскольку слова «красиво» и «красота» универсальны и могут относиться и к забитому голу, и к пейзажу из окна элитной новостройки, и к дефиле по подиуму, то слова Достоевского о красоте пришпиливаются с легкостью к сотням несоответствующих явлений. Я сам во время оно слышал эти слова в рекламе мужской демисезонной обуви.
А реклама — это вам не шутки. Это гвозди, забиваемые в сознание. И нигде ты не найдешь и не купишь клещи, чтобы потом эти гвозди вытягивать. Такие инструменты как раз не рекламируются.
Достоевский неоднократно говорил о том, что в красоте есть тайна. Вслед за Гоголем он также говорил, что человеческая красота двусмысленна. У нас нет ни сомнений, ни смущений при виде того, как на рассвете «купается Солнце». У нас восторгом перехватывает дыхание, когда мы поднимаемся в горы или, стоя на берегу, ощущаем дыхание океана. Эта и подобная красота, красота природы — указующий перст на Великого Бога. Но красота человеческая действительно двусмысленна. Она способна действовать магически, а значит, подчинять, давать власть. В соединении с пороком красота способна превращаться в оружие разрушения и даже массового поражения. Все это Достоевский прочувствовал на глубинах, требующих максимального погружения. «Смазливая мордашка» и «красота» в его системе координат — это не просто разные планеты, но даже планеты разных Солнечных систем.
Для того, чтобы красота начала спасать нас, нам нужно сначала потрудиться ради спасения красоты. Ее, красоту, действительно саму надо спасать, пока не поздно. А может уже и поздно. Ведь уже давно живут своей жизнью и мир пошлой антиэстетики, и мир открытого поклонения безобразному, и просто мир, нарочито отказавшийся отличать прекрасное от уродливого и хорошее от плохого.
Красота не должна рассматриваться изолированно, сама по себе. Свой истинный смысл она обретает только в связке с Добром и Истиной. Словно Три Ангела на рублевской Троице, эти три понятия — Истина, Добро и Красота — должны образовывать живое и динамическое нерасторжимое единство. Изолированные же, они вначале слабеют, а потом испаряются.
Мы справедливо возмущаемся, если нам проповедуют Истину, но не подтверждают ее добром, а ставят под сомнение злодейством.
Мы не верим в прочность того добра, которое творится ради выгоды, ради похвалы, ради далеко идущих корыстных целей. Мы (христиане) научены признавать лишь то добро настоящим, которое сделано ради Истины, то есть Бога.
Точно так же и красота, не служащая Истине и не творящая Добра, есть лишь маска и бесовский обман. Она не являет Лик и не имеет лица, но имя ей — личина.
Снежная Королева, несомненно, красива, но она не добра, и поэтому ее красота — лишь убийственная приманка.
Музыка Моцарта, быть может, более всего попадает под определение «прекрасного». Но вот кадры Второй Мировой, где комендант концлагеря — эстет, и узники идут длинными колоннами и исчезают в газовых камерах под музыку. Квартет заключенных играет Моцарта.
Наше нравственное чувство бунтует. Душа не просто отвращается от ужаса, сопровождающего убийство. Душу выворачивает от неестественного сочетания эстетства и жестокости. Так изолированное «прекрасное» способно подчиняться злу и превращаться в нечто запредельно отвратительное.
Мысль о триединстве Истины, этики и эстетики развивал и доказывал Владимир Соловьев. Упоминание об этой проблематике есть у него и в речах памяти Достоевского. На лицо некая духовная эстафета: Гоголь — Достоевский — Соловьев.
Всех троих мучила внутренняя рассеченность человека, при которой он способен мыслить одно, говорить другое, а делать третье. Мучило Гоголя то, что «в добре нет добра». Достоевского — что есть «своя красота» в Содоме, и многие не в силах этому соблазну воспротивиться. Соловьев же пытался эту проблематику осмыслить и выразить не художественными образами, а чеканным и ясным языком философских понятий. Все трое видели цель жизни как преодоление разделенности и достижение целостности в Боге и в служении.
Эта оставленная ими перепаханная мысленная нива — не ученые упражнения кабинетного ума. Это очень жизненные вопросы, встающие перед отдельными людьми, целыми народами и поколениями. При несерьезном отношении к жизни люди обречены терять последние остатки стремления к Добру и чувства Прекрасного. Люди обречены тогда терять и наконец совсем потерять Бога. Инфернальные пары пропитают тогда земную реальность, и в этом угаре уже невозможно будет увидеть лицо человеческое. Все, что увидит человек, будет помесью звериной морды и бесовской рожи.
Так что, пока есть время, давайте еще поцитируем классиков, только к месту; и поговорим о спасающей силе красоты, только на полном серьезе.