Работа экскурсовода трудная. Зная одну из тем мировой истории, или искусства, или литературы до донышка, до генетического уровня, он вынужден день за днем рассказывать по верхам одну и ту же тему пестрым толпам туристов и посетителей. Паркет скрипит под ногами. Воздух, насильно погруженный в тишину, кажется застывшим.
«Пожалуйста, не шумите», «Сфотографироваться вы сможете позже», «Не трогайте руками экспонаты», «Если у вас будут вопросы, вы сможете задать их в конце».
Вопросы люди задают редко, экспонаты трогают постоянно, слушают невнимательно и у многих вид такой, словно их из школы централизованно привели и они отбывают повинность.
«Весьма не сложно сделаться капризным
По ведомству акцизному служа», — говорил поэт.
«Весьма не сложно сделаться мизантропом», — говорю я, — «работая экскурсоводом»
Некоторые, всю жизнь проведшие в тишине экспозиций, и сами становятся похожи на экспонаты и на живые приложения к стендам и артефактам. Другие, только что вышедшие из университетов, восторженны и любят свое дело, как первую любовь. Им обыкновенно к концу рабочего дня шикают старшие, утратившие творческий пыл: «Наденька, не увлекайтесь. Скоро закрываемся» И есть третьи, те, что похожи на мизантропов. Это молодые люди (чаще — женщины), хорошо знающие свое дело, но с горечью осознающие себя мечущими бисер перед, сами знаете кем.
Они презрительно-сдержаны и дежурно тарабанят заученный текст так, как если бы жарили глазунью нелюбимому мужу. А ведь могли бы (в случае любви) развернуться всей душой на встречу людям и пропеть такую песню, что ожили бы даггеротипы на стенах, и разразились бы боем давно не ходившие часы.
Но кому петь? Соловей тоже может утратить голос в рабстве, и тем быстрее, чем чаще будет подходить к его клетке отобедавший хозяин и, масляно улыбаясь, просить: «Спой, птичка»
«А ведь он наш друг», — говорю я. «Он» это — экскурсовод, а «мы», это — пастыри, учителя, педагоги, родители. Христиане, в конце концов. Дай Бог, чтоб отшумели навеки те времена, когда человек гордился тем, что он «университетов не заканчивал», и с удовольствием при этом крутил на пальце наган перед оробевшим гражданином в пенсне и галстуке. Дай Бог, чтоб человек не выпячивал грудь колесом при словах «я этого не знаю», дескать «и знать я этого не хочу», а чтобы учился человек с любовью и без стыда. И в деле этом экскурсовод — не последний помощник.
В одном музее, имя которого слишком громко, чтобы поминать его лишний раз, очередной экскурсовод в летах стоял перед очередной группой местных жителей и гостей города, заполнявших брешь в образовании посещением всемирно известного места. В двух словах познакомив граждан с той жемчужиной, внутри которой они находились, сказав немного о количество экспонатов и о времени, которое нужно затратить, чтобы увидеть хотя бы половину из них, экскурсовод наконец задал вопрос. Дело было в годы Советские, незадолго до смертных конвульсий рабоче-крестьянского государства, поэтому лексика была соответствующей.
«Товарищи, кто из вас знает что-нибудь о Жертвоприношении Авраама?» Несколько человек робко подняли руки.
«Кто из вас слышал, хотя бы краем уха, об истории Иудифь и об Олоферне?» Опять несколько рук.
«Поднимите руку те, кто в общих чертах знает историю Прекрасного Иосифа?»
Она спросила еще про самарянку, про медного змея, кажется, про дочь Иаира. А затем сказала, обращаясь к тем, которые робко поднимали руки: «Вы, пожалуйста, идите за мной. В следующих залах все картины, так или иначе, связаны с библейской тематикой»
«Ну, а вы, (она хотела сказать «господа», но сдержалась) товарищи, дальше осматривайте экспозицию по личному плану. У меня, простите, нет времени отвлекаться на объяснение хрестоматийных библейских сюжетов»
Как вам история? Тот, кто рассказывал ее мне, оказался в группе «посвященных», поскольку слышал что-то о чем-то и рискнул поднять руку. «Я не простил бы себе», — говорил он, — «если бы не увидел и не услышал того, что было предложено в последующей экскурсии. И острый стыд, рожденный нашим общим невежеством, стал с тех пор движущим мотивом моего чтения и самообразования».
Мир интересен. Мир красив, как звездное небо, где каждая видимая звезда — известный интересный человек, а бесчисленные невидимые для глаза звезды — люди вообще, интересные, хоть и неизвестные. И память сшивает распадающийся мир воедино, память историческая, память культурная. Беспамятство же это — смерть и распад, рожденный не тем, что «мамка в детстве уронила», а тем, что «мне это — без надобности».
Вандалы мочились в александрийские вазы из куража, и разбивали мраморные статуи из-за утилитарной бесполезности. Смерть же христианской цивилизации придет, как внутренне варварство. И творцом этой смерти, ее Хароном-перевозчиком будет сытый, но вечно недовольный бездельник, скрыто и люто ненавидящий все то, что не может или не хочет постичь. Он лучше придумает себе новое искусство, в котором экспонатом станет разрубленная свиная голова, чем решится на терпеливый труд знакомства с шедеврами.
Между тем высокая культура это не «цацки», и изучение ее не есть способ убийства времени. Она может быть преддверием к катехизации, как мы, надеюсь, показали на примере. Но она же есть и способ выживания.
Доктор Бруно Беттельгейм в книге об опыте выживания в концлагере говорит, что выживали и оставались людьми в лагерном аду те, кто имел, о чем думать, кроме еды и собственно выживания. Культура же, в подлинном смысле, и есть умение думать о чем-то еще кроме еды и собственно выживания.
Человек, которому не о чем думать жуток.
И Оливье Мессиан, классик современной французской музыки, органист и орнитолог, прошедший через нацистскую фабрику перевоспитания, свидетельствует о том же. Возвращаясь с работы в барак, он читал по ночам для узников лекции по истории мировой музыки. Живые скелеты, люди, доведенные до отчаяния, сползались к его нарам, чтобы послушать о дорийском ладе, о григорианском хорале, о поисках Пифагора и новаторстве Баха. Сползались не все. Многие сворачивались в клубок на нарах и проваливались в сон, чтобы наутро опять брести на работу. Так вот, что стоит отметить: выжили не те, кто отдыхал, а те, кто жертвовал сном ради, казалось бы, бесполезных музыкальных лекций.
У Тарковского в «Сталкере» в опасную, но вожделенную «зону» отправляются писатель и ученый. Физик и лирик, иными словами, если пользоваться лексикой шестидесятников. И пусть они не дошли, вернее, дошли, но дрогнули и не вошли во Святое Святых. Но шли именно они, физики и лирики, искатели смысла и умственные труженики.
Наука без благодати — гордое чванство и мать катастроф.
Искусство без благодати — сильнодействующий наркотик.
И пусть они — наука и искусство — по слову Григория Нисского, «вечно беременны, но вечно не могут родить», все же сам факт беременности отрицать нельзя. Они озабочены Истиной и небезразличны к Ней. И, право, абсолютное бесплодие совсем не лучше такой специфической беременности.
Они — наши друзья, эти сержанты и рядовые огромной армии учителей и экскурсоводов. В то время как на христианский мир тяжелой кулисой опускается ночь нового варварства, они идут, как встарь по улицам с лестницей и горелкой, и зажигают газовые фонари. Это фонарики смысла и благодарной памяти.
Чтобы они не становились мизантропами, чтобы они не разуверились в надобности своей профессии и полученных ими знаний, мы должны вспоминать о них чаще. Должны сделать эти знания востребованными и любимыми. Мы, это пастыри, родители, педагоги. Христиане, наконец.