Завоевать Москву до изумления, до противности легко. Это частный случай одной из тех перемен участи, которые совершенно обесцениваются в процессе.
Владимир Соловьев (Рудольфович, а не философ) высказал однажды глубокую мысль: «Есть только один способ стать худым — родиться им». С тех пор он многажды опроверг это гениальное наблюдение, худея, толстея и вновь худея, но худым не стал. Он стал похудевшим толстым — это по-своему даже более величественное зрелище, потому что я как раз презираю все врожденное, имманентное, и обожаю приобретенное, завоеванное, ставшее личной заслугой. Но приобретенная худоба — совершенно особое зрелище, потому что вокруг похудевшего все равно светится незримая аура чудесно сброшенных килограммов — контур его прежнего «я». На лице его печать диетических страданий, память о почасовом приеме невкусной пищи. Так обстоит дело со всеми людьми, подогнавшими себя под стандарт.
Я вовсе не утверждаю, что соловьевское правило универсально. Есть вещи, которые в процессе приобретения не портятся, а, напротив, дорожают. Можно воспитать в себе кротость и даже любовь к человечеству. Мне случалось видеть людей, которые поумнели. Это сказалось не только на расцветке их галстуков и профессиональной карьере, но и на форме ушей, чего уж, казалось бы, совсем не бывает, — но думаю, что замеры подтвердили бы мою догадку. Наконец, несколько раз я видел эволюцию Марии Магдалины из блудницы в святую, а обратного не наблюдал никогда (вероятно, потому, что святость есть почти всегда черта приобретенная, а б…ство — врожденная, имитировать его невозможно). Но применительно к завоеванию Москвы Соловьев прав стопроцентно: есть только один способ стать москвичом — родиться им. Все остальные навеки останутся понаехавшими.
Вы скажете, что это московский шовинизм, но я аргументированно возражу: есть масса способов родиться москвичом. Это зависит не от родителей. Это можно сделать и в десять, и в тридцать, и в пятьдесят. Это означает всего лишь оказаться в Москве естественным способом: посредством брака по любви, заслуженного повышения по службе или обычного переезда по профессиональным надобностям. Все это — не завоевание, а естественный ход вещей. Какую бы привести аналогию? Разница примерно как между обычными и искусственными родами, но принципиальней. Скажем так: Наполеон мечтал войти в Москву. Он мог войти туда множество раз без всяких усилий: туристом, гостем столицы, босоногим странником с лапоточком за плечами (представили? Я тоже сейчас хихикнул). Никто бы его не остановил, Москва странноприимна, и, уверяю вас, — он получил бы гораздо более яркие впечатления, чем выпали на его долю в 1812 году. Но ему непременно надо было войти в Москву во главе Великой армии, и он получил то, что получил, вплоть до острова св. Елены.
Недавно Виталий Манский показал мне свою новую картину под условным названием «Девственность». Не буду рассказывать, о чем этот документальный шедевр студии «Вертов и Ко», но часть материала снималась на кастинге «Дома-2». Манский беседует с девушками (и юношами!), приехавшими покорять Москву. То, что они говорят, — неописуемо. Одна, называющая себя Барби, ходящая во всем ярко-розовом и мечтающая о таком же визжаще-розовом автомобиле, приехала из Казахстана. Это курносая пышка с крупными передними зубами, отвратительно-вульгарным выговором и башкой, набитой бумажной кашей из цветных журналов, продающихся в электричках. Она хочет потеснить Мадонну, поскольку та засиделась на вершине шоу-бизнеса. Слова «покорить Москву» мелькают в ее речи с последовательностью палок в частоколе. Другая девушка за покорение Москвы и участие в «Доме-2» изъявляет готовность продать родителей. Третий — юноша, ничем не отличающийся от прочих жителей «Дома», непрерывно гогочущий и омерзительно приплюснутый, клянется за пять тысяч долларов немедленно съесть миску собственного дерьма. Пять тысяч долларов нужны ему, чтобы покорить Москву. Он снимет на эти деньги квартиру, смонтирует клип и покажет Билану, и Москва ляжет.
Проблема всех этих людей в том, что они искренне хотят покорить Москву поеданием дерьма, но удивить наш город этим фокусом довольно трудно. «И с этим трюком он приехал в Одессу?!» Сорокин описал этот процесс давным-давно, многие в Москве жрут дерьмо даже не мисками, а бочками сороковыми, и на их статусе это никак не сказывается. Первое желание, возникающее при виде этой галереи фриков у любого здравомыслящего человека, — выстроить их у кирпичной стенки и размазать по ней самосвалом, которого не жалко, предварительно выдав каждому по пять тысяч долларов и пообещав транслировать процесс по каналу ТНТ; но потом это проходит, потому что понимаешь, что это с ними случится и так, только грузовик будет выглядеть чуть иначе.
Завоевание Москвы — это истовая борьба мухи за место на липучке, страстная жажда раба выиграть конкурс на ближайшую галеру, потные ладони абитуриента, сдающего экзамен на право немедленно забыть все свои знания и посвятить остаток жизни лопате. Это действительно похоже на похудание, то есть на приобретение нескольких неврозов, а иногда и язвы желудка, плюс мучительный неотступный страх съесть лишний кусок и приобрести лишний грамм. Завоевание Москвы — процесс бесконечный, плавно переходящий в удержание завоеванного, ибо заполучить умом, трудом, подлостью, подсиживанием, пупочной грыжей и т. д. можно все что угодно, вплоть до миллиардного состояния, — кроме права на все это, которое бывает только врожденным. Это право есть у любого московского нищего интеллигента, питающегося хлебом и кефиром, у любого арбатского жителя, выселенного в Бутово, — но его никогда не будет у Романа Абрамовича, при всем моем почтении к нему; и именно поэтому он предпочитает большую часть времени проводить в Лондоне. Москву он проскочил. В любых других городах приобретенность не так заметна. «На всех московских есть особый отпечаток», — говаривал Фамусов — и знал, что говорил: этот особый отпечаток обусловлен, конечно, не каким-то особым воздухом и говором, не широкой вальяжностью и даже не хлебосольством, а особенностями русского исторического развития. Столица в нашей империи всегда имела особый статус, а потому отпечаток есть скорее не на московских, а на понаехавших. У них на лицах — бешеная жажда самоутверждения, доминирования, распихивания локтями; страх, что они еще в чем-то недостаточно соответствуют московскому канону, и эта смесь наглости и ужаса выдает их лучше всякого говора. Аканью нетрудно научиться (хотя трудно сделать так, чтобы оно не звучало — «атайди, пра-а-ативный»).
У нас в роте был патологический садист, любитель утонченных издевательств над молодыми; я иногда подсматривал его затравленный, обрывающийся взгляд, которым он ощупывал окружающих — не смотрит ли на него кто, можно ли на секунду расслабиться или надо по-прежнему пребывать в образе самого крутого. Жизнь его, я думаю, была ужасна.
Что поделаешь, в России так получилось, что столица составляет отдельную страну, витрину, окно в будущее и пр. Она живет динамичнее, ее преимущества разительны, требования высоки, риски беспрецедентны. Это касается тех, кто участвует здесь в большой политике, варит бабло и вообще самоутверждается. При этом существует огромный — примерно восьмидесятипроцентный — слой тех, кто здесь просто живет, и именно эти люди составляют подлинную элиту Москвы, ибо оказались здесь по праву рождения. Их можно, конечно, отсюда теснить, выдворять на окраины, соблазнять фантастическими ценами на квартиры, — но, слава Богу, их слишком много, чтобы их можно было уничтожить как класс.
Я должен с горьким сожалением признать, что — развивая мысль Соловьева — единственный способ обладать сводится к бесплатному получению желаемого. Иначе на пути к обладанию успеваешь растерять все качества, позволяющие насладиться результатом. Именно поэтому никуда нельзя вернуться, и все расставания — навеки, даже если завтра вы свидитесь снова. Все, кто уходят в армию, — уходят навсегда. Возвращаются совсем другие люди, испытывающие потом месячную ломку в связи с несоответствием покинутого и обретенного мира страстным дембельским ожиданиям. Любой, кто собирается завоевывать Москву, должен отчетливо понимать, что в процессе этого завоевания он двадцать раз пожалеет не только о том, что начал столь рискованное предприятие, но и вообще о том, что родился. Никогда нельзя будет сказать, что Москва завоевана окончательно: будь я настоящим фантастом, а не робким любителем, — непременно написал бы роман о том, как упомянутый Наполеон входит в Москву и понимает, что войти в нее окончательно нельзя никогда. Есть бесконечное число концентрических оболочек — первое, второе, третье, бульварное, Садовое кольца, кольцо всевластья, кольцевая железная дорога (уверен, она была у нас раньше, чем у всех), еще какие-то границы, возможные приближения к сущности, капустные нагромождения листов, — но кочерыжка отсутствует, о чем прозорливо писал еще Веничка Ерофеев. Нету никакого Кремля, а если и есть, то и он концентричен по своей природе. Самое же ужасное, что, прорвав все эти оболочки, раздав энное количество взяток, потеряв всех солдат, пожертвовав маршалами, — Наполеон окажется в конце концов в центре, но поймет, что это ничего не решает. Центр и центр, подумаешь. Движение — все, конечная цель — ничто. А тому, кто добрался до центра Москвы, он уже даром не нужен. В процессе движения к ядру этого огромного атома, не зря же имеющего такую орбитально-круглую форму, в отличие от прочих русских городов, — человек понимает что-то такое, что обладать Москвой ему уже не надо, а обратного пути нет — оболочки за спиной смыкаются намертво.
Я знаю множество людей, приехавших завоевывать Москву и закрепившихся в ней, — но никто из них не стал москвичом, хотя их дети поступили в элитные лицеи, а внуки вообще не будут помнить, что предки когда-то приехали сюда с одним чемоданом. Все эти завоеватели до сих пор испуганно косятся по сторонам. Точно так же, скажем, один мой приятель завоевывал женщину, продолжалось это три года, а когда он ее завоевал, она оказалась дурой, и вдобавок он ее совершенно не хотел. Москва, конечно, не то чтобы оказывается дурой. Но завоевывается ведь не город нашего детства, не наши скверы, дворы и переулки, а казино «Метелица», Рублево-Успенское шоссе, зеркальные офисы в центре — словом, все те места, которые нормальному человеку даром не нужны, потому что его там тошнит. Москва, которую предлагается завоевывать — очень страшная. Лично я не завидую питерским, переехавшим сюда. Единственное, с чем у них тут нет проблем, — так это с трехразовым питанием, но сильно подозреваю, что состояние их желудков к моменту восхождения на Олимп уже исключает наслаждение какой бы то ни было едой, кроме упомянутого кефира.
Понаехавшие должны знать, что они впряглись навеки. У них никогда не будет паузы. Удовлетворение исключено, ибо цель коварно отодвинулась. Что до собственно москвичей, они больше всего похожи на негров из классического анекдота: белый капиталист спрашивает такого негра, отчего он не займется бизнесом. «Для чего?» — «Ну, как! Сможешь лежать и ничего не делать…» — «Так я и сейчас могу». Разница в том, что белый капиталист никогда не сможет лежать и ничего не делать, для него это смерти подобно, — поэтому нирвана для него недостижима, а прирожденным москвичам она дана в ощущении. И материальное их положение — чаще всего весьма среднее — никак на это не влияет. Лучше жить в двухкомнатной и считать такое положение нормой, чем заселиться в пятикомнатную и постоянно бояться утратить ее вместе с жизнью.
Честно говоря, я никогда не понимал московского (как и любого другого) снобизма и не люблю бравирования имманентными чертами вроде места рождения. Но поскольку Москва, точней, органичное существование в ней — не врожденное свойство, а состояние души, скажу с полной уверенностью, что быть москвичом можно где угодно, хоть в Зажопинске, и многие мои зажопинские друзья мне куда ближе новодельных москвичей. У меня никогда не складывались романы с москвичками, я женат на уроженке Новосибирска, которая и до переезда в Москву была абсолютной москвичкой в смысле поразительного умения комфортно и органично ощущать себя в любой среде; она палец о палец не ударила для завоевания этого города. Впрочем, и мне не пришлось ее завоевывать. Мы как-то очень быстро обо всем договорились, чуть ли не в первый день, — скоро, кстати, будет тринадцать лет, как раз в апреле. Думаю, чтобы стать москвичом, надо состояться в любой точке земного шара, — и это будет Москва. Переезжать в реальную Москву совершенно не обязательно и даже обременительно. «Я и есть литература; где я, там литература», — говорил Кафка, и в этом смысле где приличный человек, не утруждающийся самоутверждением, потому что владеет всем от рождения, — там и столица.
Лучше всего история о тщетности покорения каких бы то ни было столиц изложена у Бальзака, который вообще, вероятно, самый русский из французских классиков — потому что Франция после реставрации, о которой он писал, больше всего напоминает Россию. Она только что поняла, чего стоит отступление от традиции, память эта еще свежа, — и теперь она готова терпеть себя такой, какая есть, лишь бы не гильотина на Гревской и не митинги на площадях. Три главных героя Бальзака (героини более разнообразны) сводятся, в общем, к трем типам: Вотрен, Растиньяк и папаша Горио. Вотрен — жулик, циник, изрядная скотина, описанная без всякого романтического флера; тем не менее авторские и читательские симпатии почти всегда на его стороне, потому что он органичен, не пытается казаться лучше, чем он есть, и одинаково готов как срывать цветы удовольствия, так и расплачиваться за это. Вотрен хорош и в победе, и в поражении, он умеет переходить на нелегальное положение, но с той же легкостью блещет в свете; он элегантен и тогда, когда у него нет ни су. В некотором смысле он прародитель Бендера, такого же гражданина мира (уверен, он не стал бы завоевывать Рио де Жанейро, — оно и так принадлежит ему с рождения). Растиньяк — совсем иное дело, он постоянно вынужден закрепляться на отвесной скале, и нет ни малейших сомнений, что в силу природной расторопности и одаренности он на ней удержится. Иной вопрос, что из Растиньяков никогда не вырастают аристократы. Аристократами могут в лучшем случае стать их дети, и от тех будет разить трудовым потом. Наконец, папаша Горио — самый настоящий парижанин, несмотря на то, что доживает век в пансионе, лишившись всего, в том числе роскошного дома: где папаша Горио — там и Париж, потому что там бесконечная отцовская любовь. А что ест и на чем спит папаша Горио — не принципиально: он вообще не парится насчет того, где находится. Ему важно, чтобы у дочек Нази и Диди все было в порядке.
Очень может быть, что нынешние москвичи, в особенности старые, кончат свой век в пансионах вроде того, который описан в «Отце Горио». Но скорее в таких пансионах будут доживать свой век разочарованные завоеватели — шок от подмены Москвы окажется слишком силен, и многие из них сломаются непоправимо. Вспомним: ведь и Россию никто никогда не покорил, и не только потому, что она большая. Больших стран, успешно покоряемых завоевателями, зачастую с ничтожными средствами, — в истории хватало. Главный фокус России в том, что она никому, кроме коренного населения, не нужна и ни для кого не пригодна. Все разговоры о том, что из нас хотят выкачать нашу нефть, что нас с Востока поджимает Китай, а с Запада — НАТО, нужны только убогим недоумкам, которые пугают нас разнообразными фантомами, чтобы мы терпели их и принимали за идеологов. Если уж ссылаться на историю — она в этом смысле достаточно красноречива: Россия делает с любым завоевателем что-то такое, что он либо успокаивается на печи, не дойдя до столицы, либо доходит и в ужасе поворачивает обратно (обнаружив, вероятно, отсутствие кочерыжки). Россия — в некотором смысле — платье короля: его видят только те, кому положено. В этой стране можно быть сверхъестественно счастливым, делать фантастические открытия, ощущать всю полноту бытия, которую греки называли плеромой, — но невозможно насладиться ею, да и просто жить в ней, ощущая себя чужаком. А быть здесь своим может не всякий, в том числе не всякий уроженец, — вот почему все завоеватели рано или поздно поглощались и адаптировались этой странной вязкой средой, а дети их уже не помнили отцовского языка.
…На моих глазах Москву покоряли два ровесника: один приехал из Казахстана, другой — из Украины. Казахстанский уроженец дошел до степеней известных, но Москву люто возненавидел и в конце концов уехал в Штаты, где все более или менее пришельцы, и потому раствориться там легче. Другого я встретил сравнительно недавно на Курском вокзале. Он возвращался в свой Луганск, поняв, что где родился — там пригодился.
Клянусь вам, этот второй был истинным москвичом. Он сделает там, в Луганске, все что положено, станет звездой украинского масштаба, и Москва сама покорно склонится перед ним, чтобы он почтил ее своим присутствием.
А он не поедет.
№ 7(24), 11 апреля 2008 года