Карцев шел быстро и молча, прикрывая лицо от ледяных порывов ветра поднятым воротником пальто. К ве-речу сильно подморозило.
Рядом шагал Розовый. Неожиданно он споткнулся и, чуть не упав, громко выругался, потом, мелко семеня, догнал Карцева. Розовый с ожесточением потер свои рубиново-красные уши и, достав из внутреннего кармана пальто «москвичку», нахлобучил ее на голову.
— Погода, чтоб ее...— словно оправдываясь, проворчал он.— Еще, глядишь, никто и не притопает.
Карцев сделал вид, что не расслышал. Ему не хотелось говорить. Хотелось молчать и подставлять лицо ветру, хотелось думать об Инне. О ней он сейчас думал неотступно, пока они торопились с Розовым на условленное место, боясь опоздать.
Ему было больно вспоминать прошлое: обжигающие поцелуи Инны; ее лучистую улыбку, когда она смотрела на него; и самого себя, такого счастливого под ее взглядами, такого уверенного, даже, наверное, красивого. На вечере в институте ведь сказал же кто-то за их спиной: «Какая чудесная пара».
Чудесная пара... Нет! Не было пары, ничего не было! Был обман! Инна предала его так же, как и все там, в институте. И вот последний их разговор сегодня. Она сказала: «Я не люблю слабых, я сама слабая. Мне тяжело с тобой. Уходи». Он готов был провалиться сквозь землю от этих слов, от ее нетерпеливой улыбки, от безразличного, совсем чужого взгляда. Ей, видите, тяжело! А его словно и не было в этот миг. Слезы вдруг выступили у него на глазах от обиды, от отчаяния. Он почувствовал, что рушится все, чем он жил целый год, чем собирался жить долго, жить так радостно...
Вот этих слез больше всего и не мог себе сейчас простить Карцев. Впрочем, он многого не мог себе простить, и другим тоже, другим особенно. Злоба, которой он раньше даже не подозревал в себе, душила его при мысли об этих «других». И среди них была Инна. Не-ет, теперь он бабам верить не будет, шалишь. Он так и говорил про себя с нарочитой грубостью — «бабы»! Теперь он сам какую хочешь обманет, пусть только подвернется. И вообще он теперь кого угодно обманет, если уж он свою мать стал обманывать. Правда, тут другое, тут из жалости. А больше ни к кому у Карцева жалости нет, ни к кому. Одна злость.
Он покосился на Розового.
Тот был ниже его, но шире и сильнее. И еще он был отчаяннее, безжалостнее и гордился, рисовался этим. Кажется, он боялся только одного человека, одного на всем свете, но этого человека боялись все, с кем теперь встречался Карцев, и восхищались им тоже все. Розовый был ближе к нему, и отблеск власти и авторитета падал и на Розового. Он многое знал из того, что другие не знали, многое умел, а главное, мог пойти на такое, о чем другие боялись и подумать.
Карцев еще раз покосился на своего спутника. Он хорошо запомнил вчерашний удар во дворе. Что ж, он получил его за дело. Наверное, он бы и сам ударил другого, если бы тот, другой, вдруг отказался от сообща намеченного плана. Ударил бы! Раньше нет, а теперь ударил бы, «навесил», не побоялся. У Карцева вчера был такой момент—он, дурак, еще думал о встрёче с Инной, мечтал, что эта встреча кончится совсем по-другому. В этот момент он вдруг почувствовал отвращение к Розовому, который, как тень, ходил вчера за ним, почувствовал страх к шальному, опасному делу, в которое его втягивали. И получил за это.
И вот он идет сейчас туда, и нет уже вчерашнего отвращения, нет страха. Розовый прав, все люди сволочи, все гады, а жизнь — копейка, и своя и чужая. Примитивная, конечно, философия, но верная. Жизнь грубее и проще, чем кажется. И, к примеру, этот Розовый куда тверже стоит на земле, чем он, Карцев, этакий разочарованный интеллигент, хлюпик в общем. Надо жить, ни черта не боясь, и не задумываться о других.
Карцев подтолкнул Розового в бок и, когда тот поднял голову, подмигнул ему.
— Иди ты знаешь куда...— зло буркнул Розовый,
— А чего ты?
— А ничего.
У Розового были свои заботы и сомнения.
Это только Карцеву казалось, что Розовый все может и боится только одного человека. На самом деле Николай Харламов (Розовый была его клика в этой шайке) боялся многих и далеко не все мог. У него была мутная, беспокойная жизнь, все шло кувырком в этой жизни, все было не как «у людей».
Началось это давно, еще до того, как арестовали отца. Тот работал кладовщиком в какой-то артели. Колька плохо понимал, что случилось с отцом. Мать злым голосом кричала: «Другие тысячи крадут и выходят сухими из воды! А мой на копейку, по пьянке — и в тюрьму! Сволочи! Все, как есть, сволочи, и судьи и прокуроры!» И Колька уже тогда научился по-своему укорять отца: почему он украл так мало, другие вон тысячи крадут, и им ничего не бывает. И ненавидел каких-то неведомых ему судей и прокуроров. Они казались ему свирепыми и жадными.
А отец был совсем другим, его Колька помнил. Отец был тихим человеком, вкрадчивым и услужливым.
А когда выпивал, то плакал, и жаловался, и если не приходил дядя Федя, его приятель, то усаживал напротив себя Кольку и жаловался ему. Колька испуганно таращил глаза и тоже начинал всхлипывать.
Иногда отец появлялся днем, когда мать была на работе. Тогда приходила как-то по-особому улыбавшаяся тетка Зина с их двора, и Колька выставлялся за дверь. Он старался улизнуть на улицу, чтобы не встретить соседей. Их почему-то он особенно стеснялся в этот момент. Однажды, когда пришла тетка Зина, Колька спрятался в комнате. «Убежал, шельма»,— сказал отец. А мальчик с замиранием сердца, испуганно наблюдал за ними.
Как-то, забывшись, он проговорился матери. Та, побагровев, кинулась на отца, громадная, толстая, разъяренная. Отец не дрался, он только закрывал руками голову и плачущим голосом подвывал: «Машенька, будет тебе... Ну, будет, Машка-а...» Мать била наотмашь, чем попало. Потом она выбежала на двор искать тетку Зину, и оттуда скоро понеслись ее злые вопли. После этого к ним в первый раз пришел участковый. Потом он приходил еще. Колька его боялся.
Когда тихого, покорного отца арестовали, мать велела не рассказывать об этом в школе. Так у мальчишки появилась тайна от всех. В школе ему стало плохо. И дома тоже. Мать кляла все на свете и начала выпивать. Вскоре ее уволили с завода — она была фрезеровщицей. Потом устроилась сторожихой. Колька ходил полуголодный и грязный. Соседи кормили его, ругали мать, грозили пойти куда-то. Из школы приходила рассерженная, усталая учительница, говорила с матерью, та плакала. Кольке становилось жаль ее, и он невзлюбил учительницу.
С ребятами он ладил, они слушались его, он был сильный и знал много такого, чего не знали они. Мальчишки смотрели на него со страхом и почтением. Он стал у них коноводом.
После пятого класса Колька бросил школу: его оставили на второй год, как, впрочем, и в четвертом и в третьем. Он не любил и не умел учиться, он давно перерос всех в классе, и многие учителя смотрели на него опасливо и считали безнадежным. Не все, конечно. Но он замечал только таких.
Книг Колька не читал вообще, это было слишком трудное занятие для него. Даже книжки «про шпионов», за которыми гонялись другие ребята, оставляли его равнодушным. Зато было кино. Рекорд в его репертуаре поставил один американский фильм. Семь рыцарей с большой дороги, отважно защищавшие забитых мексиканцев от набегов бандитов, стали его кумирами.
Этот фильм не сделал, конечно, из Кольки бандита и ничего не изменил в Колькиной судьбе, как, впрочем, и в судьбе любого из тех, кто его смотрел. Но фильм дал новую, неиссякаемую пищу для Колькиной фантазии, ведь он так отвечал его взглядам и вкусам.
Задыхаясь от восторга, Колька жадно глядел на экран, боясь пропустить хоть один жест, хоть одно слово своих кумиров, упиваясь их геройством и не замечая их волчьей, одинокой жизни, их тоски и опустошенности. У одного он перенимал лишь уменье бросать нож, у другого— презрительное отношение к слабым, у третьего — любовь к деньгам, преимущественно чужим, у четвертого— приемы в драке. Впрочем, вскоре он убедился, что последнему стоит поучиться вовсе не у него, а у странного маркиза из фильма «Парижские тайны». Таких грандиозных и свирепых драк он еще не видел нигде.
Парень стал еще грубее и решительнее с ребятами во дворе, хотел, чтобы все его слушались, любил показывать свою силу и не боялся крови, ни своей, ни чужой. У него был крутой, задиристый, как у матери, характер. И его боялись и слушались даже те, кто был постарше.
Он пытался заманивать в укромные уголки девочек, дарил конфеты, угрожал, выдумывал что-то. А потом грязно хвастался, добавляя даже то, чего не было.
Бросив школу, Колька поступил на завод, где раньше работала мать. В бригаде их было двое учеников. Бригадир, прыщавый, рыжеватый парень, хитрый и насмешливый, заставлял их таскать заготовки, убирать помещение, хотя это полагалось делать по очереди всем членам бригады. Заработка не было, учебы тоже. Напарник хотел было идти и жаловаться куда-то, но Колька его отговорил. Жаловаться! Что они, мексиканцы какие-нибудь, что ли? Посчитаются с бригадиром сами. Парень был убежден, что имеет на это право. Они запаслись масками, точь-в-точь, как тот маркиз, и после вечерней смены незаметно проводили бригадира до первого темного переулка. Драка была молниеносной и жестокой. Бригадир месяц отлеживался в больнице. Нападавших не нашли. Колька и его напарник чувствовали себя героями.
Вскоре Колька стал совершать прогулы, приходить пьяный домой, а иногда и вообще сутками не появлялся дома. Мать давно махнула на него рукой.
Как раз в то время Колька случайно познакомился с одним человеком. Тот был окружен тайной, внезапно появлялся и так же внезапно исчезал, умел рассказывать о каком-нибудь убийстве или краже так, что у парнишки загорались глаза. Человек этот знал страшные, захватывающие дух истории о побегах, о погонях, о глупых милиционерах и ловких, смелых ребятах, которые их дурачат. Этот человек знал далекие лагеря, где томятся такие герои-ребята, знал и жизнь, тайную, опасную, вольную, и умел о ней рассказать. И еще он знал песни и пел их хриплым, испитым голосом. Песни были жалобные, хватавшие за сердце, а иной раз такие бесшабашные, что все на свете казалось легко и просто.
Человек этот угощал ребят водкой, вкусно кормил и требовал только двух вещей — сохранения тайны и повиновения.
Вот тогда Колька и получил не очень, правда, нравившуюся ему кличку — Розовый. У его кумира и наставника кличка была еще более странной — Гусиная Лапа. Как его звали на самом деле и где он скрывался, никто не знал. Чтобы заслужить доверие Гусиной Лапы, надо было доказать ему свою преданность.
И вот пошли лихие дела. Колька научился обирать пьяных, угонять мотоциклы, красть. Гусиная Лапа вел дело хитро, умело и дерзко. Кольке велено было не уходить с завода. И он, храня свою тайну, старался казаться таким же, как все.
Спустя некоторое время в его цехе появился длинный, худой, молчаливый парень с напряженным, тонким лицом. Колька почувствовал — у того тоже есть тайна. Они познакомились. Парня звали Толей, фамилия его была Карцев. Он был подон злости и недоверия ко всем и этим привлек Кольку.
Как-то после работы они зашли в закусочную. Там Розовый вынул бутылку водки и незаметно разлил по стаканам. Разговор пошел откровеннее, и они понравились друг другу еще больше.
Колька чувствовал, что этот весь какой-то издерганный и растерянный парень хоть и старше, и умнее, и уж, конечно, образованнее, одним словом, настоящий профессор, но в чем-то он, Колька, сильней и опытней его, и всем этим нравится своему новому знакомому. И еще Колька понял, что у того сейчас нет друзей, а если и были, то в трудную минуту предали его.
Выпив, они легко сошлись на том, что «все кругом сволочи и что нигде нет правды. И если не хочешь, чтоб тебя топтали, топчи других сам и ищи верных друзей, настоящих, до гроба». Колька уверял, что он и такие, как он, не предают, что за это у них — смерть. И парень охотно согласился — да, предательство страшнее всего, и он бы тоже за это убивал.
Они расстались друзьями.
А потом Розовый рассказал о своем новом приятеле Гусиной Лапе. И тот велел привести Карцева к нему.
С того дня, вернее, вечера, у ребят появилась общая тайна, страшная, влекущая.
И вот сегодня они шли на новую встречу с Гусиной Лапой.
Вчера Карцев попытался было отшатнуться и не пойти, но Розовый не дал, он помнил о тайне, он помнил все, чему научился у Гусиной Лапы. И напомнил об этом Карцеву. Тайна и смерть шли сейчас рядом в их жизни.
В темной подворотне напротив дома, где жил Розовый, собралась группа парней. Лениво подпирая облупленную, истрескавшуюся стенку, курили, смачно сплевывая себе под ноги, похохатывая, рассказывали всякие истории — кого-то избили за девчонку в кровь, ногами; кто-то кому-то «дал ножа»; а недавно тут вот, через двор, раздели до трусов пьяного, он потянулся за девчонкой, за Галкой, она привела; и еще такой-то «поменял» девчонку, теперь Томка «свободна».
Злые смешки доносились на улицу из темной подворотни. Редкие прохожие опасливо косились на огоньки сигарет и ускоряли шаг.
О девчонках особенно любил рассказывать Розовый, он «ходок», он давно начал. У него учились презрению и цинизму в отношениях с Томками и Галками, да и со всякими другими тоже.
Особенно изощрялся в похабных историях Розовый, когда его слушал Толька Карцев; специально изощрялся, стараясь все высмеять и оплевать, стараясь доказать, что «все они одинаковы, все ничего не стоят», только одни — «свои, простачки», а другие «напускают на себя», и тут надо быть грубым и смелым, только и всего. Розовому казалось, что он добивается своего. Слушая его, Карцев обычно не лез в спор.
В тот вечер было особенно холодно, в подворотне посвистывал ледяной ветер. Но парни не уходили, ждали вожака, пряча подбородки за поднятые воротники, притопывая ногами и куря сигарету за сигаретой. Все истории были рассказаны, приумолк даже Розовый. А уходить нельзя, надо было ждать.
От нечего делать Розовый начал задираться.
— Слышь, Профессор! Ты бы про своих девок чего рассказал, а? Какие там королевы по институту ходят? " — Отцепись,— хмуро ответил Карцев.
— Небось спервоначалу и подступиться страшно, а возьми такую...
Парни захихикали, а Карцев почувствовал, как его начинает разбирать злость. Не мог он побороть в себе презрения к Розовому, когда тот начинал рассуждать о девчонках вот так, как сейчас.
— Слушай, ты,— хрипло сказал он.— Лучше помалкивай, о чем не знаешь.
— А вот и давай, раз знаешь,— не унимался Розовый.— Вот и давай. Про все, как есть. Интересно.
И Карцев почувствовал, что сейчас не выдержит, сорвется.
— Есть такие животные,— пересохшими от волнения губами произнес он,— которые небо видеть не могут. Так они устроены, понял?
— Интере-есно,— угрожающе повторил Розовый.— Это ты куда целишь, халява?
Все насторожились. Назревала драка. Но главное было не в этом. Драка что? А вот потом, когда придет «сам», кого он признает виновным? И, раздувая вспыхнувшую ссору, один из парней задиристо сказал Карцеву:
— Ага. Говори, куда целишь?
— Ты-то чего суешься? — неожиданно оборвал его другой парень, рыжий, долговязый и вечно хмурый Генка по прозвищу Харя.
Самый незаметный в компании, он редко вступал в разговор, обычно молчал и слушал, глядя исподлобья, и длинное, щербатое лицо его при этом всегда оставалось каменно-невозмутимым. Никто ничего не знал про него: ни где живет, ни с кем,— был всегда в этой компании, делал все, как и другие, и это устраивало остальных. И никто, конечно, не предполагал, что выкинет однажды Генка удивительный номер... Словом, на него не обращали внимания. Карцев тоже. А потому, пропустив мимо ушей его слова, он со злостью ответил:
— Куда следует, туда и целю.
Он не понимал, что с ним происходит. Ведь только что, идя сюда, он со злостью думал об Инке, о «бабах», которых сам теперь будет обманывать, думал, что все люди подлецы и что никого ему не жаль. Но вот стоило только этому Розовому сейчас сказать мерзость, как все почему-то закипело в нем. И он уже не думает, что все сволочи, он думает, что сволочь этот Розовый, что гад он последний. Да, гад!
— А ну, еще чего брехни,— угрожающе повторил Розовый, надвигаясь на него.— А ну!
Он тоже вдруг обозлился не на шутку, потому что чувствовал: Карцев чем-то превосходит его, и это било по самолюбию, будило злость.
— Брешут собаки,— презрительно ответил Карцев.— И еще такие вот, как ты.
Он вдруг почувствовал: придется драться, чем бы это ни кончилось. Иначе он станет отвратителен самому себе, иначе...
Карцев не успел додумать. Тяжелый удар обрушился на него. Перед глазами пошли радужные круги, рот наполнился соленой жидкостью. Карцев отлетел к стенке, больно стукнувшись о нее головой, но тут же слепо рванулся вперед. На миг он увидел жестокую усмешку на круглом, озверевшем лице и с ненавистью ударил по нему кулаком. И сразу почувствовал: попал!
Розовый не ждал отпора. Получив удар, он окончательно вышел из себя и выхватил нож. У Карцева ножа не было, и он беспомощно выставил вперед руки.
Вот тут и раздался за спиной у всех чей-то уверенный, насмешливый возглас:
— А ну, назад, жорики!
Розовый послушно опустил нож.
Крупный, с бычьей шеей человек в пальто нараспашку вошел в круг. На широком, мясистом лице утонувшие бусинки-глазки смотрели подозрительно и зорко, изуродованный шрамом рот был плотно сжат. Человек, хмурясь, оглядел всех и вдруг улыбнулся. Непонятным образом расправились жесткие складки на его лице, и оно стало вдруг неестественно добродушным. И это было тоже страшно.
— Ну, чего тут у вас? — буркнул он.
Все сразу загалдели. Розовый, придя в себя, истерично, взахлеб кричал:
— Обзывается!.. Меня обозвал!.. На нож его надо!.. Он хочет отколоться!.. Он хочет отколоться, поняли?!
Только Карцев молчал, прерывисто дыша и поминутно сплевывая набегавшую из разбитой десны кровь. И еще молчал Генка Харя.
— Продать решил!.. Отколоться!..— вопил Розовый.
— Цыц! — Гусиная Лапа даже не повернул головы в его сторону и, когда тот смолк, а за ним и остальные, угрожающе закончил: — Понятно, жорики?
Потом, словно нехотя, обернулся к Розовому и вытянул правую руку с растопыренными толстыми пальцами. На широкой ладони его был ловко вытатуирован могучий, волосатый кулак, три пальца которого были выразительно сложены. Рядом было коряво наколото: «Выкуси!» Стоило чуть сжать ладонь — и вытатуированный кулак превращался в обыкновенный, а надпись исчезала в складках кожи.
Он протянул руку к Розовому, и тот, поняв, молча отдал нож.
— А теперь,— сказал человек, пытливо взглянув на Карцева,— посчитаетесь при мне, жорики.
Потом спокойно бросил Розовому, кивнув на Карцева.
— Подойди к нему.
Тот охотно подскочил, с ухмылкой глядя в лицо своему врагу.
Все замерли. Сейчас этот Профессор получит сполна. Он может не утирать кровь с губ, сейчас он нахлебается ею досыта.
Гусиная Лапа мрачно, исподлобья взглянул на Карцева и вдруг сказал ему, указав на Розового:
— Бей.
Но Карцев словно оцепенел. Он видел помертвевшее лицо Розового перед собой, его беззвучно шевелящиеся губы, ужас в глазах и не мог пошевелиться.
— Бей, говорят!
Карцев молча покачал головой, все плыло перед глазами.
— Ах, так? Ну гляди, Профессор.
Человек сделал какое-то неуловимо короткое движение, его рука откуда-то снизу, казалось, лишь дотронулась до лица Розового, и тот вдруг плашмя грохнулся на землю, корчась от боли, и тихо завыл, кусая рукав пальто. Человек нагнулся и ударил снова, на этот раз тяжело, наотмашь, потом с силой пнул ногой. Живой комок на земле судорожно вздрогнул и затих.
— Вот так,— отдуваясь, произнес Гусиная Лапа и выпрямился.— Понял, Профессор?
Он оглядел всех и, кивнув на Карцева, с угрозой произнес:
— В обиду его не дам. Он теперь наш до гроба, до самой могилы. Он еще покажет, чего стоит.
Карцев вдруг почувствовал, как сквозь охватившее его отвращение, расплавляя ледяной страх, поднимается волна благодарности к этому непонятному человеку. Ведь он восстановил справедливость, он сделал то, что хотел, должен был, но не мог сделать он сам, Карцев.
Потом там же, в подворотне, пили водку. Ее принес, как всегда, Гусиная Лапа. Дали хлебнуть и Розовому. Тот был заискивающе тих и по-собачьи преданно смотрел на вожака. Гусиная Лапа небрежно вернул ему нож.
— Спрячь подальше. Тоже мне...
У всех уже блестели глаза, все горланили о чем-то, сбившись в тесный, хмельной круг. И у всех зачесались руки, захотелось совершить что-то необыкновенное, покрасоваться перед Гусиной Лапой, заслужить его похвалу.
— Есть одно плевое дельце, жорики,— неожиданно сказал тот, зорко оглядев столпившихся вокруг него парней.
Все оживились. А Розовый подобострастно воскликнул:
— Во, сейчас выдаст! Ох, и выдаст!..
— Говорю — плевое,— резко оборвал его Гусиная Лапа и многозначительно подмигнул.— Мы скоро и не такое с вами провернем, жорики. Есть уже одна мыслишка. А пока что — всего-навсего ларек. Водкой зальемся. И шоколад девкам. Ну, и закуска тоже найдется. А вокруг— ни души. Махнем, а?
— Вопрос! — первым откликнулся Розовый.— Айда!
И сразу все загорелись.
— Ага!.. Пошли!.. Во, дадим!..
Они плотной, возбужденной кучей вывалились из подворотни и тесно, плечом к плечу, двинулись по улице, бесцеремонно расталкивая прохожих, которые то опасливо, то возмущенно оглядывались. Розовый попытался было пристать к каким-то девушкам, но Гусиная Лапа одним взглядом осадил его.
Карцев шел вместе со всеми. В голове шумело, мыслей не было, мелькали лишь обрывки их: «Зачем иду?.. А, все идут!.. Интересно, как это делается... Мама, конечно, не спит... Опять пахнуть будет... А Инна все-таки порядочная дрянь... из-за нее драться?.. Как быстро идем... А он это дело знает... Не из-за нее, а из принципа... Куда этмы сворачиваем?..»
Компания свернула в темный, плохо освещенный переулок, потом в другой, в третий — лабиринт переулков. Одинокие прохожие сторонились горланящих парней. Когда орать начинали особенно громко, Гусиная Лапа раздраженно шипел:
— Цыц, жорики.
И на минуту все смолкали.
В одном из переулков мимо них медленно протарахтел милицейский мотоцикл. Два человека в ушанках, с алыми погонами на шинелях внимательно поглядели им вслед.
Гусиная Лапа, пригибаясь, злобно сказал:
— Уставили гляделки, мусор. Рисуют...
Потом торопливо свернул за первый же угол, убыстряя шаг. Все устремились за ним.
— Плевали мы на таких с драндулетами,— бахвалясь, сказал Розовый.
— Это еще какие попадутся,— опасливо возразил ему кто-то.
— Трухаешь, слизняк? — снова начиная куражиться, задиристо спросил Розовый.— К мамке за подол тебе...
Гусиная Лапа резко оборвал его:
— Цыц. На дело идешь.
Розовый умолк на полуслове.
И Карцев злорадно подумал: «Он тебе еще и не так выдаст, падаль». Но тут же его обожгла другая мысль: «А ты сам кто? Сам ты даже выдать не можешь».
На душе стало мерзко и горько. «И куда ты идешь, с кем? И куда ты катишься, Толька?» И тут же, словно угадав его мысли, Гусиная Лапа толкнул его в бок и добродушно проворчал:
— Порядок, Профессор. Все будет в ажуре. Со мной не пропадешь. За меня держись. Понял?
— Ага,— мотнул головой Карцев.
— С волками небось живем. Ты не укусишь, так тебя укусят,— продолжал тот.— Зубы надо иметь, в стаю сбиваться. Я за тебя кому хошь кровь пущу, только скажи. Понял?
— Ага,— снова подтвердил Карцев и почему-то успокоился. «Верно говорит,— подумал он.— Элементарная мысль, конечно, но верная». Необычайная сила, как ему казалось, исходила от этого человека, и рядом с ним Карцев чувствовал себя в безопасности, свободным от всех невзгод, которые сыпались на него, мешали жить. И не было у него, очевидно, другого пути, кроме как идти с этим человеком туда, куда он ведет. И только сердце замирало в ожидании чего-то неведомого.
Они гурьбой пересекли ярко освещенную улицу и снова нырнули в узкие, окутанные мраком переулки. Вверху тускло светились желтые бусинки фонарей. Прохожих почти не было.
Внезапно Гусиная Лапа остановился. Все сгрудились вокруг него, напряженно озираясь по сторонам.
Карцев заметил в темном проеме между домами, наискосок от них, силуэт палатки.
Гусиная Лапа увлек всех за ограду небольшого скверика и, кивнув в сторону палатки, тихо сказал:
— Вот она, сердечная. Стоит и ждет.
— Так чего же? Пошли! — рванулся Розовый.
На его плечо легла тяжелая рука.
— Слушай сперва меня все,— властно сказал Гусиная Лапа.— Делать будем так...
Он распределил обязанности, назначил место для встречи и с угрозой закончил:
— Если кто не послушает, шуметь не буду, но втихую посчитаюсь. Поняли?
Из сквера вышли поодиночке.
К палатке подошли втроем: Гусиная Лапа, Карцев и Розовый. Остальные были где-то рядом, в темноте. В руках у Гусиной Лапы внезапно возник короткий ломик.
«Что я делаю, что делаю? — стучала в мозгу у Карцева тревожная мысль.— Ведь это преступление. Ведь за это...» Но ноги шли сами.
Дверка палатки была прижата наискосок железной полосой, внизу ее висел замок.
Гусиная Лапа прислушался, потом ловко вставил ломик в ушко замка и нажал. Сухо заскрежетал, потом коротко взвизгнул металл. Замок не поддавался. Гусиная Лапа тихо выругался и всей тяжестью навалился на ломик.
Карцев чувствовал, как его мелко-мелко трясет, словно в ознобе, липкий пот выступил на лбу и шее, он боялся вытереть его: руки тоже дрожали. А рядом прерывисто дышал Розовый. Оба не спускали глаз с массивной фигуры человека, который, сопя, выламывал теперь петлю из косяка двери.
Внезапно где-то невдалеке послышались шаги. Все трое прижались к стенке палатки и замерли.
Двое прохожих, громко и весело разговаривая, прошли мимо. И Карцев вдруг почувствовал зависть: идут себе, смеются, ничего не боятся. И тут же возникла злость. Конечно, им что? Им хорошо. А ему терять нечего, ему теперь только так и жить, только с этими. В голове все еще шумело, от водки или от волнения подступала легкая тошнота. Он вдруг сказал Гусиной Лапе:
— Давай я.
— Ага. Валяй,— охотно согласился тот.— Я уж наковырял. Чуть осталось.
Он отодвинулся, и теперь уже Карцев с силой навалился на торчащий в двери ломик.
Раздался громкий треск, и стальная полоса, на конце которой болтался замок, со звоном отлетела в сторону и ударилась об стену.
Все на секунду замерли, прижавшись к палатке. Но кругом было тихо. Тогда Гусиная Лапа ухватился за ручку двери и рванул ее на себя. Дверь оказалась запертой.
— Плевое дело,— проговорил он.— Вмиг отожмем.
Он подобрал с земли ломик и уже собирался вставить его в щель между дверью и косяком, когда вдруг в конце переулка возник мотоциклетный треск и Карцев услышал звук стремительно несущейся машины.
— Ходу! — крикнул Гусиная Лапа, срываясь с места.
Из того, что было потом, Карцев запомнил лишь бешеный стук сердца, свист ветра в ушах, чей-то грозный окрик, топот чьих-то ног впереди, сзади. Потом мелькнул незнакомый двор, темные сараи, еще двор. И вот, наконец, какая-то приоткрытая дверь с разбитым стеклом, за ней грязная, темная лестница и отвратительно пахнущий угол возле двери со скользким, мокрым полом и липкими стенами, куда забился Карцев, задыхаясь, чувствуя, что сердце сейчас выскочит из груди.
Переждав немного, он выбрался из своего убежища и, очутившись в незнакомом, темном дворе, прислушался. Потом вышел на улицу. На него решительно никто не обращал внимания. Постепенно он успокоился. И тут вспомнил: ведь назначена встреча, его ждут, о нем беспокоятся. Это приободрило его. Есть все-таки люди, которым он нужен, которые поддержат его в этой проклятой жизни. Они все знают, им ничего не надо рассказывать, ни в чем не надо признаваться. С ними ему легко и спокойно. Легко и спокойно? Нет, нет... Просто... Ну, просто ему уже некуда больше идти...
Он появился в условленном месте хмурый, запыхавшийся от быстрой ходьбы.
Все уже были в сборе.
— Во. Порядок, Профессор,— приветствовал его Гусиная Лапа и, обращаясь к остальным, добавил: — Фартовый парень. С ним на любое дело пойду, не побоюсь. А силенка! Рванул один раз, замок — дзинь! Парень— во!
Он говорил это, хлопая Карцева по плечу, ц все поддержали его, вспоминая подробности случившегося. Потом каждый, перебивая другого, начал говорить о себе, хвастаясь, споря и ссорясь. Молчал, как всегда, только Генка, хмуро глядя куда-то в одну точку. И Карцев впервые, кажется, задержал на нем взгляд и удивился его молчанию. Да, странный парень этот Генка и чем-то на других не похожий.
— Ну, чего бы такое сотворить, а, братва? — бесшабашно спросил, наконец, Розовый и, обращаясь к Карцеву, добавил: — Вычуди, Профессор!
Он вел себя так, словно и не было ссоры между ними, не было и той жестокой расправы, которую учинил над ним Гусиная Лапа. Карцев же, воодушевленный похвалой главаря и всеобщим вниманием, с пьяной решимостью готов был сейчас на все.
Водочные пары еще действовали, и сорвавшееся дело вызывало у всех досаду и желание еще что-то «сотворить».
— Эх! — запрыгал на месте Розовый.— Дом, что ли, толкнуть?
И он с размаху уперся плечом в каменную стену.
— Ты лучше вон его толкни,— посоветовал ему кто-то из парней, указав на синенький «Запорожец» у дома напротив.
— А зачем толкать! — оживился Розовый.— Давайте перетащим его в конец улицы. Во потеха! Хозяин к окну, а драндулета нет. А?
— Веселитесь, жорики, веселитесь,— снисходительно усмехнулся Гусиная Лапа, потом притянул к себе за рукав Розового.— А его не оставляй покуда,— и он указал глазами на Карцева.
Розовый понимающе кивнул в ответ.
Все с ревом бросились к машине, облепили ее со всех сторон. Последним как-то неловко ухватился за нее Генка.
— Взяли! — крикнул Розовый.
Машину чуть приподняли и потащили, с хохотом и улюлюканьем.
— Пошла!.. Пошла!.. И-их!.. Фи-фи-и!., Давай!..
Пустой, полутемный переулок наполнился диким шумом.
Внезапно из дома, около которого стояла машина, выскочил какой-то человек.
— Ребята, что вы делаете! — закричал он.— Сейчас же оставьте машину!
Человек подбежал и стал суматошливо отрывать парней от машины.
— Это черт знает что такое! Я милицию сейчас позову!
— A-а, милицию?! — зверея, завопил Розовый.— Братва, за мной!
И первым кинулся на человека, сбив его с ног. За ним рванулись остальные. Началось избиение.
Только Карцев не последовал за Розовым. И Генка Харя тоже. Они остались у машины, и Карцев с ужасом наблюдал за происходящим. За что они бьют этого человека, за что?
— Бросьте! — вдруг слабо крикнул он, не в силах двинуться с места.— Розовый, слышишь, бросьте!
Но в этот миг он увидел, как в руке у Розового блеснул нож. Карцев, не помня себя, кинулся в самую гущу свалки, расталкивая всех.
— Бросьте!.. Бросьте!..— дрожащим голосом выкрикивал он, беспомощно хватаясь за чьи-то спины и руки.
В этот момент к ним подбежал Гусиная Лапа. В сторону отлетел Карцев, в другую — кто-то еще из парней.
— Назад, жорики! — яростно заревел он.
Все кинулись врассыпную. Только Карцев не в силах был двинуться с места, не в силах был оторвать глаз от распростертого на снегу человека. Тот стонал, пытаясь подняться, и снова падал.
— Зверье...—захлебывающимся голосом тихо произнес он.— Боже мой, какое зверье...
...Когда в переулке уже никого не было — ни Карцева, ни избитого человека, ни тех, кто пришел ему на помощь, там неожиданно появился Гусиная Лапа.
Массивная его фигура сначала осторожно замаячила вдалеке, потом он приблизился и, наконец, видимо, решившись, уже не таясь, сошел на мостовую и внимательно осмотрел место, где произошла драка.
— Нету... нигде нету...— еле слышно пробормотал он.— Чтоб этим жорикам провалиться...
И, не сдержавшись, он злобно ударил кулаком о кулак.