На жизнь Кашпарек зарабатывал мусором, и хотя понимал, что занятие это не слишком аристократическое, не стыдился его, потому что в окрестностях слыл человеком почтенным, да и сам отдавал себе отчет в собственной незаменимости. Посторонние люди не знают (и откуда им это знать?), что мусор тоже требует подхода к себе и в работе с ним есть свои приемы и хитрости; мусор он и есть мусор, считают непосвященные, а на самом деле мусор мусору рознь, и совсем не все равно, как вы с ним обращаетесь. Мусор бывает разный; прежде всего есть мусор летний и мусор зимний. Летний мусор более легкий, зато вонючий, потому что в нем много гнили: картофельных очисток, арбузных корок, гороховой шелухи, побитых фруктов, лежалых, раскисших помидоров; зимний же мусор тяжелый, поскольку чуть ли не наполовину состоит из золы и углей, выгребаемых из печных поддувал, и оттого сильно пылит, зато вони в нем нет, или, лучше сказать, вони так мало, что привычный нос Кашпарека ее даже не замечает. Мусор опять же иной от квартиры к квартире, и он может многое вам рассказать о том, как живут люди в разных семьях. Кашпарек был не только в курсе того, что готовят хозяйки, но и как готовят. Скажем, докторша, та готовить просто-напросто не умеет, у них в мусоре вечно полно оберток из-под сливочного масла, колбасной кожуры, консервных банок; она и продукты закупать толком не научилась, не может рассчитать, чего и сколько нужно семье, и потому у них, например, выбрасывается много испорченных фруктов. А вот в семье Халаши, хоть хозяйка там молодая совсем, да еще на работу ходит, содержимое мусорного ведра позволяет судить о разнообразном меню: тут можно найти все — от луковой кожуры, остатков зелени, овощных обрезков до заботливо отделенных от мяса жилок, пленок, костей. Кашпарек знает доподлинно, где и когда подавали к столу шпинат, капусту, фасоль, отбивную, цыплят, где пищу готовят острую, с луком, с перцем, а где — больше постную; в какой семье любят чеснок, в какой горох, кто чуть не каждый день ест салат, а кто с ума сходит по абрикосам.
Мусор может поведать и о многом другом. Например, у Тауберов часто бывают гости, в таких случаях у них пьют заграничные вина, посуду из-под которых магазин обратно не принимает. Хозяйка там, видно, не знает, что в мусорный бак бутылки бросать нельзя; Кашпарек эти бутылки разбивает маленьким молотком, который носит с собой специально для этой цели. У Кароя Варги-Киша жена убирает квартиру каждый день, у Селепчени же — всего раз в две недели, и в такие дни в ведре столько пыли, что, когда Кашпарек высыпает мусор, хоть противогаз надевай. Кашпареку точно известно, когда Эрнё Гомбо приходит домой в подпитии: на другой день у них в мусоре полно битой посуды, однажды они даже зеркало в ванной расколотили.
Так и жил Кашпарек — вроде бы сам по себе, а в то же время как бы всегда вместе с жильцами тех шести домов, куда он ежедневно приходил выносить мусор; он мог заглянуть к ним не только в тарелки, но порою и в спальни, и вообще знал о них куда больше, чем они о нем: ведь они, жильцы, не знали о Кашпареке почти ничего. И потому работа его была отмечена как бы печатью особой секретности, причем сам он к этому относился вполне серьезно и все, что знал, держал про себя; правда, и выспрашивать у него что-либо никому в голову не приходило — по той простой причине, что, хотя ведра с мусором много о чем рассказывали Кашпареку, все отношения его с жильцами кончались возле порога, куда ему эти ведра каждый день выставлялись.
Деятельность свою на поприще мусороуборки Кашпарек начал пять лет назад в доме 19 «В», потом заодно взялся обслуживать и 19-й «А». Консьержи охотно рекомендовали его друг другу как человека надежного и работящего, и постепенно к нему перешли дома 17-й, 22-й, 43-й и даже 6-й, на соседней улице. Кроме уборки мусора, он брался мыть лестничные клетки и выполнял всякие мелкие поручения. Например, у мадам Золтаи из 22-го была страсть — переставлять мебель в квартире, но, поскольку эта мания действовала мужу на нервы, она ей предавалась лишь тогда, когда тот был на работе. В одиночку, однако, она справиться не могла и в таких случаях приглашала за небольшую плату Кашпарека. Старик с охотой ходил помогать ей, потому что, указывая, что куда двигать, мадам Золтаи говорила без умолку, объясняя — уж коли муж не мог оценить ее вкус по достоинству — преимущества нового интерьера и ожидая, чтобы Кашпарек почтительно с ней соглашался. Кроме нее, редко кто заводил с Кашпареком обстоятельную беседу, если, конечно, можно назвать беседой монологи мадам, которая говорила к тому же всегда только на одну тему: о своем вышеозначенном тонком вкусе.
Приходя в новый дом, Кашпарек пробовал поначалу представляться жильцам; это, однако, венчалось успехом лишь в тех квартирах, где хозяйки заблаговременно не выносили ведро за дверь. Кашпарек в таких случаях звонил, и когда ему открывали, вежливо объяснял: нет, он не новый домоуправ, он только с нынешнего дня будет здесь выносить мусор. «А… — отвечали хозяйки. — Ладно», и разговор на этом кончался. Кашпарек получал мусор и шел дальше. Иногда он специально являлся на час, на два раньше, чтобы обменяться одной-двумя фразами и с аккуратными жильцами; порой это ему удавалось, и Кашпарек произносил что-нибудь вроде: «Хороша нынче погода» — или: «Ишь как дождь зарядил, третий день не перестает»; «Да-да», — отвечали ему — или: «Пусть идет, давно его ждем». И Кашпарек, высыпав мусор в большой жестяной ящик из-под краски, приспособленный для таскания на спице, шел на улицу, к бакам. Наполнив баки, он затем аккуратно выстраивал их в подворотне, чтобы не мешали людям пройти и в то же время чтоб грузчикам было с руки к ним подступиться, когда те приедут за мусором на машине. Если в это время кто-нибудь из жильцов проходил мимо, Кашпарек посылал ему горделиво-доверительную улыбку, но ответ на нее получал редко: жильцы не знали, какое важное место в жизни улицы занимает своевременная уборка мусора. Кашпарек любил вообразить иногда, как — если он, Кашпарек, вдруг исчез бы куда-то — мусор заполоняет дома, грудами скапливается в кухнях, на галереях, на лестницах, как гниет, испуская зловоние, как заводятся в нем мыши, крысы, мухи, сороконожки, тараканы и прочая нечисть… порой его самого повергало в дрожь видение грозно растущих мусорных гор, от которых своей работой он спасает жильцов. Те обо всем этом понятия не имели, ведь сами они уборкой мусора не занимались и не могли до конца представить последствия, которые неминуемо бы возникли, если бы мусорщики перестали убирать мусор; так что Кашпарек был счастлив, когда в ответ на его улыбку кто-нибудь останавливался возле него на минуту. «Идет дело, папаша?», «Не тяжело, дядечка?» — звучал вопрос, а Кашпарек, ворочая бак, отвечал лаконично и гордо, во множественном числе: «Справляемся…» Жилец кивал и шел дальше своей дорогой.
Кашпарек был старичок низкорослый, но жилистый и выносливый; ему вот-вот должно было стукнуть — а может, уже и стукнуло — семьдесят, однако немощей он не знал, потому как образ жизни вел умеренный и пагубным пристрастиям не был подвержен. Носил он блекло-синюю застиранную блузу и синий холщовый передник; этот передник ему доставал едва не до самых щиколоток, однако Кашпарек как-то так ходил, что никогда в нем не путался, даже если шел вверх по лестнице. Обедал Кашпарек в бистро, всегда в одно время, между четвертью и половиной второго. Здесь, в бистро, он тоже всех знал, потому что ходил сюда много лет подряд; знал по имени и раздатчиц, и кассирш, и тех женщин, что убирали со столов грязную посуду, — но его почему-то никто словно не видел, и напрасно он выбирал момент, чтобы обратить на себя внимание, напрасно улыбался доверительно и чуть-чуть с хитрецой, будто собираясь сказать что-то шутливое. До этого дело так никогда и не доходило, да Кашпарек, собственно говоря, и шутить не умел — просто женщины эти казались ему добрыми знакомыми: ведь он их встречал ежедневно, замечал, когда та или иная выглядела невыспавшейся или, наоборот, веселей, чем всегда, замечал прическу из парикмахерской, новое платье, и ему было с ними легко и приятно — по крайней мере пока он не вынуждал их как-то заметить и его, и тогда обнаруживалось, что отношения между ними носят в высшей степени односторонний характер: Кашпарек словно вовсе не существовал в их глазах. Попытки установить контакт кончались плачевно. У стойки с первыми блюдами он не раз пытался спросить: «Это у вас бульон?» — или: «А скажите, это суп-гуляш?», на что раздатчица высокомерно ответствовала: сами, что ли, не видите, и в глазах у нее ни разу не промелькнул даже отдаленный намек на то, что она помнит Кашпарека. У вторых блюд он раздумывал, задавая вопросы: «Как вы считаете, это вкусно?», или вежливо интересовался: «А что это значит — по-пекарски?» Разговор, однако, кончался обычно сердитым напоминанием: проходите, дядечка, не задерживайте, люди ждут. Как-то он отважился обратиться к кассирше с громким «целую ручки». Та взглянула на него с таким удивлением, будто он сказал что-нибудь неприличное, и ничего не ответила. Не лучше дело обстояло и с посетителями бистро, хотя он и их многих знал в лицо. В одно время с ним здесь обычно обедали трое барышень из парикмахерской — две блондинки и одна рыженькая, — да две пожилые женщины из мастерской кожизделий, да четверо сапожников: один — огромный, как мясник, второй — маленький и тщедушный (этот всегда ел суп-гуляш), остальные двое ничем особым не выделялись. Еще там часто бывала чета пожилых супругов, они всегда брали одну порцию на двоих; а еще Кашпарек встречал там очень красивую молодую женщину в синем халатике, с огромными карими глазами и густыми темными волосами, собранными узлом на затылке; на нее Кашпарек смотрел особенно ласково и, если было место, садился с ней за один стол; от этих частых совместных обедов ему в самом деле стало казаться, что они давние друзья. Как-то он уж очень увлекся и, забыв на минутку, что их дружба существует только в его воображении, спросил женщину, как нравится ей обед. Та подняла на него взгляд, но в ее теплых карих глазах он увидел лишь растерянность и недоумение: что это, мол, за непрошеная фамильярность. Кашпарек так покраснел, что его пот прошиб, и сконфуженно забормотал: мол, вы уж меня извините, мы ведь давно друг друга знаем, я тоже сюда обедать хожу. Сюда многие ходят обедать, ответила холодно женщина; но тут, видно, ей стало жаль совсем уничтоженного Кашпарека, взгляд ее немного смягчился. «Вы не передадите мне воду?» — сказала она, чтобы утешить чуть-чуть старика, и от этих слов Кашпарек почувствовал себя нищим, которому бросили милостыню; его охватил сердитый стыд. Дрожащей рукой он налил воды женщине, та поблагодарила его и больше не поднимала глаз от тарелки.
Зимой было лучше, Кашпарек зиму любил. Зимой, кроме уборки мусора, он подряжался таскать в квартиры дрова и уголь, и это было уже действительно серьезное и связанное с особым доверием дело, потому что с дровами Кашпарека пускали дальше порога, он проникал в прихожие, даже в кухни. Договоренности, как правило, предшествовали обстоятельные переговоры, в ходе которых обсуждались важные вещи: сроки доставки (одни, например, хотели, чтобы топливо Кашпарек им носил раз в неделю, другие — каждые два дня), время дня, количество и состав топлива; если печь топилась дровами, нужно было обговорить длину поленьев, характер растопочного материала, место в квартире, куда складывались дрова; одни хозяйки просили ссыпать их в специальный ящик, другие — укладывать штабелем в кухне, в прихожей или около печки. Кашпареку вручали ключ от подвала, и для первого раза хозяйка сама спускалась с ним вниз — показать, из какого угла начинать брать топливо, куда сметать угольную пыль, в какой пропорции смешивать немецкие брикеты с круглыми… и так далее. В подвале Кашпарек, случалось, вступал в разговор и с теми жильцами, которые сами кололи себе дрова, он охотно одалживал им свечу, инструмент; для этой работы у него имелось специальное снаряжение — мешки для дров, ведра для угля, два топора: большой тяжелый колун и топорик с изогнутым лезвием для колки лучины, оба закалены, остро наточены, со знанием дела насажены; обычно Кашпарек одалживал только топорик, поскольку колун был тяжел и, чтобы должным образом им владеть, нужны были сильные, привычные к работе руки и сноровка Кашпарека. Благодаря дровам докторша даже однажды поднесла Кашпареку рюмку палинки; был и еще случай, когда старая барыня Ханак угостила его какой-то приторно-сладкой штуковиной, испеченной, как она сообщила, ею собственноручно. Кашпарек с ужасом посмотрел на липкую размазню, но из вежливости положил в рот один кусочек — и потом до самого вечера ощущал в желудке какое-то беспокойство.
Со старой барыни и начались те события, которые внесли смуту в монотонную, но спокойную жизнь Кашпарека. Однажды в период весенней эпидемии гриппа Кашпарек, подойдя к старухиной двери, не обнаружил там мусорного ведра — и, по обыкновению, позвонил. Старухиных шаркающих шагов так долго не было слышно за дверью — в полумраке пыльных комнат, заставленных ветхой псевдобарочной мебелью, завешанных потертыми персидскими коврами и до неузнаваемости потемневшими картинами, чьи массивные рамы в позолоченных завитушках едва удерживали на стенах разлезающиеся обои, — что Кашпарек собрался уже снова нажать звонок. На барыню, когда она наконец появилась, страшно было смотреть: закутанная до ушей в какие-то тряпки, она чихала, отхаркивалась, сморкалась и замогильным, охрипшим голосом причитала, что ей так плохо, так плохо, прямо хоть помирай. «Что вы, сударыня, рано вам еще думать про это!» — вежливо возразил Кашпарек, но старуха была глуховата и не поняла его.
— А, мусор? Да-да, мусор!.. — просипела она сквозь кашель и насморк. — Хорошо, что пришли, дядечка!
«Ишь, нашла дядечку, племянница», — подумал Кашпарек: старушенция была старше его лет на двадцать, но, как и прочие, не знала его имени, для нее он, как и для жильцов всех шести домов (несмотря на то что Кашпарек всех их знал по фамилиям, случай назваться самому все как-то не выпадал), был «старик», «папаша» или «дядечка», который ходит в синей блузе и синем фартуке, известен как человек безотказный, аккуратно выносит мусор, может и дров наколоть, и время от времени помогает мадам Золтаи из двадцать второго передвигать мебель; Кашпарек все это знал и потому терпеливо слушал старую барыню, которая жаловалась, что вот даже Дези не может вывести погулять, не говоря уж о том, чтобы мусорное ведро за дверь выставить. Кашпарек с готовностью сам пошел за ведром на кухню и там повстречался с Дези — старой, жирной, противной на вид таксой, которая злобно оскалилась на него из-под табуретки. В кухне Кашпареку в нос, закаленный годами работы с мусором, ударил такой жуткий запах, что он чуть не упал: Дезике вот уже три дня справляла естественные потребности прямо на месте, и на полу в лужах собачьей мочи благоухали кучки ее испражнений.
— Н-да, чистая напасть этот грипп… — хватая воздуху, старался и тут проявить сочувствие бедный Кашпарек.
— Да уж какое там чисто! — сердито сморкалась старуха. — Говорю же, больна я, сил нету пол помыть!
Он, в общем-то, мог бы помыть, не очень уверенно сказал Кашпарек, но старая барыня эти его слова вдруг расслышала и ухватилась за них, так что пришлось ему засучить рукава и, подоткнув фартук за пояс, чтоб не намок, приводить кухню в порядок за десять форинтов. Правда, Дезике, очень неплохо чувствующая себя в превращенном в собачий клозет помещении, недовольно урчала под табуреткой, следя за Кашпареком, а когда он приблизился к табуретке с тряпкой, тявкнула и попыталась схватить его за руку. «Цыц! — сурово прикрикнул на нее Кашпарек. — Ишь, сарделька волосатая!» Дезике, видно, совсем не привыкла к такому тону: она сразу притихла, перебралась в другое укрытие, под газовую плиту, где Кашпарек уже вымыл, и больше ее не было слышно. Однако старая барыня, уже прощаясь и протягивая десятку, спросила, не может ли дядечка выгуливать Дезике, пока она, хозяйка, смертельно больна. Кашпарек посмотрел на дряхлую жирную таксу и про себя подумал, что на такую скотинку, конечно, жаль тратить время, но работа есть работа, и почему бы ему не прогуливать хоть черта с дьяволом, если за это платят. Поскольку само нынешнее, пусть небольшое, благополучие его опиралось на добросовестность и готовность выполнить все, о чем его просят, то спустя полчаса он шагал с Дези к железнодорожной насыпи, пустырь возле которой окрестные собаковладельцы облюбовали как своего рода собачий Бродвей.
Дезике была зловредной и самонадеянной по характеру, да к тому же мерзкой по внешнему виду псиной. Кривые передние лапы ее ввиду преклонного возраста еще более покривились, их уродовали мозоли и шишки; из глаз таксы сочилась мутная жидкость, морда седела; на животе, задевая асфальт, болтались, словно странного вида пустые мешочки, дряблые сосцы. Когда Кашпарек двинулся с ней в путь, она поначалу тащила его за собой, будто опаздывала куда-то; потом резко сбавила ход, еле-еле передвигая ноги, и вдобавок бросалась то влево, то вправо, обнюхивала всякую дрянь, пыталась войти в каждую подворотню. Сначала Кашпарек воспринимал эти штучки с поистине ангельским терпением, не без основания полагая, что собака за свой характер не отвечает: такой уж ее воспитали; известное дело — каков поп, таков и приход. Однако в конце концов фокусы Дези ему надоели, и он взял ее на короткий поводок. Тогда такса просто легла на землю.
— Вот что я тебе скажу, барышня, — наклонился к ней Кашпарек. — Ты мне эти шуточки брось, а то пожалеешь! Не будешь вести себя как полагается, так я тебя быстро возьму в оборот, ты у меня узнаешь, где раки зимуют!
Кашпарек не без оснований считал, что сумеет научить Дези хорошим манерам. Как-никак его раннее детство, давным-давно утонувшее во мгле прошлых лет, проходило в деревне, и у них во дворе, как уж водится, всегда бегала какая-нибудь собака. Подростком же он служил в барском имении младшим конюхом, где постоянно имел дело с лошадьми и с охотничьими собаками; попав на действительную, он, как бывший конюх, определен был в артиллерию, к лошадям, а к концу войны, поднявшись после ранения, пошел в конский госпиталь, санитаром. Словом, с животными обращаться он за долгую свою жизнь научился. Сейчас, присев возле Дезике, он погрозил ей пальцем; такса заворчала и попыталась схватить палец, мелькающий перед глазами, на что Кашпарек ответил ей молниеносной оплеухой. Дези была несказанно этим удивлена; Кашпарек же, не дожидаясь, пока она очухается и снова предпримет агрессивные действия, крепко взял ее за загривок, не давая ни двигаться, ни кусаться. Такса рычала, скулила, крутила задом, пятилась, чтобы высвободиться из уверенных пальцев Кашпарека, но все было бесполезно. Он спокойно держал ее; когда Дези наконец поняла, что Кашпарек сильнее, и перестала вырываться, он, легонько тиская и поглаживая ее за ушами, заговорил: «Такая старая грымза, двенадцать лет на свете живешь, ей-богу, могла бы уже научиться ходить на поводке, да и не верю я, что ты не умеешь. А пока ты на поводке, ты пойдешь туда, куда я тебя поведу, иначе получишь такую оплеуху, что искры из глаз посыплются». Дезике, исподлобья поглядывая на Кашпарека, кисло моргала слезящимися глазами и ничего не отвечала. Она была оскорблена до глубины души.
Они двинулись дальше; такса покорно трусила рядом с Кашпареком до самого пустыря, где старик спустил ее с поводка. Отойдя на почтительное расстояние, она принялась неторопливо обследовать лезущие из согревающейся земли пучки бледной весенней травы, время от времени, как и положено, справляя нужду. Кашпарек мирно брел вдоль насыпи, помахивая зажатым в руке поводком и наслаждаясь весенним воздухом; наконец, решив, что проделанного моциона для старушки вполне достаточно, он свистнул и остановился. Однако Дезике притворилась глухой и, даже дряблым ухом не пошевелив, как ни в чем не бывало продолжала свой путь. Кашпарек задумался, оценивая расстояние и прикидывая, догонит ли он ее и стоит ли вообще бежать: кривые, короткие лапы едва ли смогут далеко унести их высокородие, однако ведь и Кашпарек уже не мальчишка, зазорно ему, в его годы, носиться за жирной тварью. Он принял иное решение. «Слышь-ка, Дези, или как там тебя: пошли домой, а не то брошу тебя ко всем чертям и уйду!» — крикнул он вслед таксе; но глухота, по всему судя, совсем завладела собакой; можно было даже подумать, что ее позвали в противоположную сторону. Тогда Кашпарек повернулся и неторопливо зашагал прочь. Таксу несколько удивила наступившая тишина, она оглянулась и, видя, что старик удаляется, встала. Оглянулся и Кашпарек: две-три минуты они смотрели друг на друга, но Дези не двигалась. Кашпарек, решив продолжать свою тактику, пошел дальше, надеясь, что чертова животина все же одумается. Расстояние между ними росло; казалось уже, Кашпарек потерпел полное поражение, и тут в отдалении появился легавый кобель. Заметив Дезике, он замер как вкопанный, словно на стойке, принюхался — и вдруг, сорвавшись с места, понесся к таксе. Та заворчала, попятилась, но кобель и не думал отступать, он скакал вокруг Дези как сумасшедший, большие его уши взлетали и падали (чего распрыгался, дурень, бормотал Кашпарек, не мог покрасивше кого найти, чем это чучело); такса, визгливо тявкая, вертелась, стараясь как-нибудь оказаться поближе к Кашпареку. Наконец ее нервы не выдержали, и она, не глядя ни вправо, ни влево, изо всех силенок побежала к Кашпареку: только здесь она могла надеяться на защиту. Легавый скакал то сзади, то спереди, однако Дезике стремилась только вперед, будто ее на веревке тянули. Добравшись до старика, она прижалась к его ногам; кобель же обнюхал передник Кашпарека, его башмаки — и в знак дружелюбия поднял морду: на, мол, валяй гладь.
— Что ж ты, дурень, за такими старухами-то гоняешься? — потрепал Кашпарек покрытую шелковистой шерстью голову кобеля. — И не стыдно тебе?
Пес поднял уши, на его лбу возникли удивленные складки, но он тут же согласился с Кашпареком и умчался обратно. Кашпарек и Дези посмотрели друг на друга. «Вот так-то, бабуся, — торжествующе улыбнулся Кашпарек. — Одумалась-таки?» Дези помахала хвостом (это был первый знак доброй воли с ее стороны) и двинулась к дому.
— Домой, говоришь, пора? — пошел за ней Кашпарек. — Видишь, не такая ты глупая, в конце концов поняла, что со мной лучше дружбу водить. Ладно, раз уж мы с тобой помирились, я тебя и на поводок пока брать не стану, не говори, что не доверяю тебе; коли ты стараешься, то и я в долгу не останусь.
От гриппа старая барыня не померла (живуча старая перечница, она еще молодых всех переживет, хмыкал про себя, размышляя на эту тему, Кашпарек); однако охота гулять с Дези к ней не вернулась, и она, ссылаясь на холодные весенние утренники и на расшатанное здоровье, продолжала пользоваться услугами старика. Впрочем, он об этом и не жалел, поскольку с таксой они со временем определенно нашли общий язык и даже, можно сказать, подружились. Каждое утро, без четверти восемь, Кашпарек являлся к старой барыне, уводил Дезике к насыпи, и, после того как она справляла свои дела, они немножко беседовали. Уже на второй или третий день старик устроился на бетонной плите, валявшейся здесь с прошлого года, после прокладки канализации, и вытащил из-под передника кусочек сахару.
— Ну, радость моя, знаешь, что это такое? Знаешь, конечно. Знаешь ты все, что полагается знать старой серьезной суке.
Слезящиеся глаза Дези оживились. Она потянулась к руке Кашпарека и со сдержанным интересом завиляла хвостом. «И знаешь, кто этот сахар получит? Ты, ты получишь, да только если будешь себя хорошо вести». И Кашпарек, подобрав с земли камешек, поплевал на него и швырнул метров на пять. «Вот так, — сказал он, — чтоб не слишком перетрудилась. А ну, принеси-ка его ко мне!» Такса тоскливо поглядела в ту сторону, куда улетел камешек, потом на сахар, но с места не двинулась. «Э, нет, бесплатно сахар не полагается! — заявил старик. — Мне он ведь тоже не бесплатно достался». Он нашел новый камень и бросил его туда же, что и первый. «Принеси камушек, с твоим ревматизмом двигаться очень даже на пользу. Сбросишь жиру немного, хоть на собаку станешь похожа». Дезике наконец поняла, что придется ей потрудиться. Волоча свое жирное тело, она отыскала камень в траве, принесла и положила рядом с Кашпареком. «Молодец, — довольно улыбнулся старик. — Так мы с тобой станем друзьями. Вот твой сахар, да бери его аккуратно, во-от, не набрасывайся без памяти, как дурной теленок на вымя, такой старушке, как ты, не к лицу жадничать». Дезике, сразу же уяснив, чего от нее хотят, обнажила десны и потемневшими передними зубами осторожно взяла сахар из пальцев Кашпарека. И в этот самый момент в их маленькую компанию, словно лохматая бомба, ворвалась черная пули. «Цыц!» — крикнул на нее Кашпарек. Дезике проявила неслыханное проворство: в последний момент сахар исчез у нее в пасти, а сама она шмыгнула в укрытие под коленями Кашпарека. «Тебе тоже сахару надо? — спросил он у пули. — А ты что, его заработала?»
— Смотрите, да это же Дезике! — послышалось у Кашпарека над головой. Он поднял глаза — и встретился взглядом с докторшей.
— А я вашу собаку и не узнал… — сказал он со смущенной улыбкой, вставая с плиты. Он гадал, слышала ли докторша, как он беседует тут с собаками; правда, зазорного в этом нет ничего, собака — тварь разумная, речь человеческую понимает, другие тоже с собаками разговаривают — у кого есть, конечно. Словом, Кашпареку самому непонятно было, отчего он смутился. Однако докторша целиком была занята Дези.
— Дезике! Здравствуй, Дезике! — восторженно вскрикивала она; такса, однако, не удостаивала ее вниманием, неподвижно, как статуя, сидя в укрытии, у башмаков Кашпарека, и с подозрением наблюдая за пули. Кашпарек сделал шаг в сторону, чтобы докторше было удобнее рассмотреть Дезике; пожалуй, только тут докторша осознала, что он, в общем-то, тоже присутствует здесь.
— Как здесь Дезике оказалась? — спросила она у Кашпарека. Тот улыбнулся, вокруг его глаз побежали лукавые морщинки; он собрался было ответить как-нибудь позаковыристей: дескать, Дезике-то здесь каждое утро бывает, вопрос в том, как он, Кашпарек, тут очутился; но, прежде чем он собрался с духом и приготовил слова, докторша тот же вопрос адресовала уже прямо собаке: «Ты здесь как оказалась, Дезике?» Старик пожал плечами и промолчал, полагая, что тогда пускай Дезике и ответит, если захочет.
Собака, однако, тоже молчала: потому, должно быть, что все еще держала в пасти сахар; более того, она опять забилась Кашпареку под ноги, ища защиты от пули. Так что докторша вынуждена была-таки обратиться к Кашпареку, и тот обстоятельно и неторопливо все рассказал ей; так вот и получилось, что на следующий день, когда он уносил от дверей докторовой квартиры мусор, хозяйка остановила его и, пригласив войти, угостила рюмкой черешневой палинки. И стала жаловаться, что у нее совершенно нет ни на что времени, особенно по утрам: и за продуктами надо, и завтрак готовить, и бутерброды мужу с собой завернуть: он рано уходит в клинику; словом, если Кашпарек все равно гуляет с Дези из 19-го «А», может, он возьмет еще и пули, не все ли равно, одна собака или две, а она, честное слово, не бесплатно… Они быстро договорились; с этого дня началась карьера Кашпарека на ниве прогуливания собак; для старика это, в общем-то, было кстати, потому что весна наступала и конец отопительного сезона приближался день ото дня.
Следом за докторшей и другие собаковладельцы подходили к Кашпареку возле насыпи и спрашивали, не случилось ли что с хозяевами Дезике и Людмилы (Людмилой звали черную пули докторши); Кашпарек каждому объяснял терпеливо, как попали к нему такса и пули, и получал все новые предложения. Ему было как-то не по себе от неожиданной популярности; сначала новых собак он соглашался брать без особой охоты, но те вели себя дружелюбно, возиться с ними не было неприятно — и Кашпарек начал считать. Если за каждую прогулку он с головы (собачьей) запросит по пять форинтов — цена, в общем, сходная, — то при шести-семи собаках (а с таким количеством он вполне справится) у него будет в день тридцать форинтов заработка. В конце концов по прошествии нескольких недель у него собралось как раз семь собак, все — за исключением одной — из домов, где он работал мусорщиком.
Начинал он по-прежнему без четверти восемь у старухи Ханак, так как Дези была стара и ленива и, после того как Кашпарек нашел с нею общий язык, особых забот не причиняла; к тому же Кашпареку не хотелось первых своих клиентов посвящать в то, что у него уже целая свора. Затем вместе с Дезике он отправлялся в соседний дом, 19-й «В», за Людмилой; Кашпарек, которого почему-то коробило от этого имени, перекрестил ее в Лохматку — из-за нависающей над глазами челки, делавшей пули похожей на иных молоденьких девчонок; затем к ним присоединялись два кобеля-фокстерьера из двадцать второго дома, похожие будто две капли воды; как узнал Кашпарек, они были одного помета; Динго принадлежал бездетным супругам с четвертого этажа, днем за ним присматривала соседка, вдова Хофманн; а Элек жил на втором, в многодетной семье, где ребятишки, влюбившись в Динго, до тех пор терзали родителей, пока те не купили им родного брата Динго; но детвора, как водится, ленилась выгуливать пса по утрам, перед школой, у бабушки же болели ноги, и она скорее согласна была экономить по пять форинтов в день из денег, отпущенных на питание, чем таскать с собой Элека по базарам и лавкам. За остальными собаками Кашпареку даже не надо было подниматься по лестницам: у старых дев Вихорских на первом этаже была вязальная мастерская, Кашпареку достаточно было лишь посвистеть, проходя мимо дома (так пастух играет на рожке, идя на заре вдоль деревни), — и Бруно, легавый кобель, словно молния вылетал из дверей, заряженный миллионами вольт радости и вселенской любви, и, извиваясь всем телом от безграничного счастья, протискивал голову в колени Кашпареку, но тут же бросал его, чтобы столь же самозабвенно носиться и прыгать вокруг остальных собак; кобель бурно и совершенно неудержимо обожал любое живое существо, попавшее в поле зрения, будь то животное или человек, знакомец или чужак; худощавое его тело беспрестанно сводило в судороге безмерного, невиданного восторга. Кое-как успокоив беснующегося кобеля, Кашпарек шел вместе с собаками дальше, в 43-й, за Нестором, боксером тигрового окраса. Хозяин боксера, одинокий угрюмый бобыль, был, по слухам, художником, но Кашпарек с трудом в это верил: уж слишком этот приземистый, с заурядной внешностью человек в очках и в хорошо сшитом костюме смахивал на какого-нибудь чиновника; о художниках у Кашпарека представление было совсем иное. Нестор, зрелый кобель шести лет, хладнокровный, налитый силой, был призером многих международных выставок, он прошел самые высшие собачьи университеты и знал и умел все, что только может знать и уметь ученый кобель, а может быть, даже чуть-чуть больше; каждое утро, ровно в восемь часов пять минут, он ждал Кашпарека у подъезда, недвижимый, как изваяние. Его не нужно было брать на поводок, он по первому знаку занимал свое место в отряде и с достоинством шел за Кашпареком, на полуметровой дистанции, точно в том же темпе, что и старик; если Кашпарек замедлял шаг, Нестор замедлял тоже, если тот останавливался, останавливался и Нестор; никакое событие, даже самое неожиданное, не могло вывести пса из его каменной невозмутимости. Кашпарек немного побаивался его. С Нестором он разговаривал редко, ограничиваясь лишь самыми необходимыми командами.
Седьмой член своры, черный, двухгодовалый спаниель Джипси, присоединился к ним позже. Кашпарек вообще не хотел его брать: кобель был не из его дома; но хозяйка Джипси, немыслимо молодая учительница гимназии (Кашпарек поначалу принял ее за девчонку-старшеклассницу), как-то увидела его со всей сворой — и влюбилась в ту же минуту. Ну не в Кашпарека, разумеется, а в то зрелище, которое тот являл по утрам с шестью собаками: в левой руке поводки старушки Дези, которая беспокойства большого не причиняла, лишь тормозила немного движение, и близнецов-фокстерьеров, которые, наоборот, дружно, плечом к плечу, тянули Кашпарека за собой, как два паровоза; эти трое вместе представляли собой относительно устойчивое звено, старик управлялся с ними левой рукой, в правой же он вел Лохматку, которая тоже стремилась вперед, быстро-быстро перебирая ногами (Кашпареку иногда казалось, что у нее не четыре лапы, а восемь по крайней мере), и беспокойного Бруно; кобель скакал вперед и назад, взбрыкивал, будто выпущенный на луг жеребенок, кидался к Лохматке, обнюхивал ее, подталкивал носом, нежно покусывал в шею; однако Лохматка, будучи барышней строгой, знающей себе цену, отскакивала от назойливого кобеля, поджимала хвост, угрожающе скалила зубы, гавкала, порой даже молниеносно щелкала острыми молодыми зубами возле шеи Бруно; тот, ничуть не обиженный, прибегал обратно к Кашпареку, чтобы лизнуть ему руку: видишь, мол, какая милашка? Вижу, вижу, кивал Кашпарек и улыбался; Бруно же снова летел вперед, натягивал поводок, хрипел, задыхаясь, потому что на нем был ошейник-удавка, и с неослабевающей страстью продолжал атаку на пули. Словом, для Бруно с Лохматкой нужна была правая, более сильная и ловкая, рука, Кашпарек это уже хорошо усвоил; наконец, позади всех с мудрым, величественным видом вышагивал Нестор, не обращая на прочих внимания. «И чего ты нашел в ней», — спрашивал Кашпарек у Бруно; кобель замирал, вздернув брови, на морде его появлялись тревожные складки, но, естественно, возразить он не мог. Кашпарек громко смеялся. Конечно, весь секрет состоял в том, что пули была маленькой, черной, лохматой; кто-кто, а Кашпарек легко мог понять Бруно: в далекой, утонувшей во мраке лет молодости ему тоже нравились маленькие, пышноволосые и чернявые девки.
В это вот зрелище и влюбилась молоденькая учительница — и до тех пор умоляла Кашпарека, пока не уговорила его поступиться своим правилом брать собак лишь из тех домов, где он убирал мусор: девчонка-учительница смотрела на него такими дивными карими глазами, что он просто не смог устоять.
— И какая же у вас собака? — спросил он, сдаваясь.
— Спаниель, — объяснила ему учительница, — что означает: испанская собака, эта порода из Испании происходит. Зовут кобеля Джипси, потому что он черный, это слово английское, означает — цыган.
— Если пес испанский, почему его по-английски зовут? — спросил Кашпарек.
Учительница рассмеялась, карие глаза ее заблестели; да, логично, согласилась она.
Тайная надежда Кашпарека, что теперь ему не раз представится случай так же славно потолковать с красивой учительницей, не оправдалась: учительницу он не видел с тех пор, видел лишь ее угрюмую, с безобразно опухшими ногами мамашу, которая каждое утро в восемь десять передавала ему у подъезда собаку, а в девять там же получала обратно. Расплачивалась с ним тоже мамаша. Джипси, как новичка, в своре приняли неприветливо, особенно недовольны были Элек и Динго: они, собственно, на него налетели и при самой первой их встрече. Молодая учительница, не раз наблюдавшая уже, как старик со своими собаками шествовал к насыпи, однажды пошла за ними до пустыря и через некоторое время спустила своего спаниеля; Джипси бочком подобрался к собакам Кашпарека, обнюхал Лохматку, та, стремительно обернувшись, щелкнула на него зубами и убежала; но два фокстерьера, как два ревностных рыцаря, бросились на непрошеного ухажера и обратили его в бегство. Джипси помчался по кругу, Элек и Динго тесной парой — за ним. Спас положение Бруно: он подхватил какую-то палку и в надежде, что спаниель попытается ее у него отобрать, выскочил перед носом Джипси. Легавые — великолепные бегуны, ни одна собака не может догнать их; Бруно задирал голову с зажатой в зубах палкой, выворачивая ее назад, дразня собак, шея его изгибалась, как у породистого скакуна; так они и носились вокруг Кашпарека: впереди всех — Бруно, в желтых глазах которого пылал хмельной восторг стремительного движения, за ним — спаниель, словно преследуя Бруно (на самом же деле это за ним, беднягой, гнались Элек с Динго, близнецы-фокстерьеры); Дезике, трусливо моргая слезящимися глазами, следила за гонкой из обычного своего убежища — из-под передника Кашпарека; Лохматка, бегая наперерез внутри круга, кусала беднягу Джипси за ляжки, платя за симпатию черной неблагодарностью; только Нестор не принимал никакого участия в столпотворении, флегматично обнюхивая в сторонке какой-то камень. Кашпарек положил конец гонке, кликнув Бруно; тот, подбежав к нему, выронил палку, прыгнул на грудь старику и лизнул его в лицо (ну-ну, дурашка, ворчал Кашпарек, угомонись уже); это сбило с толку близнецов-фокстерьеров, и Джипси, воспользовавшись заминкой, улизнул к хозяйке. Учительница, взяв спаниеля на поводок, с почтительного расстояния следила, как Кашпарек справляется со своими собаками. Кашпарек, же, подняв вверх указательный палец, заставил Бруно сесть перед ним.
— Ты что у нас, трус? — спросил старик кобеля. Бруно вскинул уши, наморщенный лоб его выразил бесконечное удивление. «Вечно все за тобой гоняются», — объяснил ему с укоризной Кашпарек. Давай поиграем, предложил в ответ Бруно: он все еще не понимал, чего хочет Кашпарек, да и играть любил больше, чем думать; оттолкнувшись всеми четырьмя лапами, он подпрыгнул чуть не на метр, извиваясь в воздухе и болтая ушами, потом схватил палку и протянул ее старику, тот взял было палку, но кобель, стиснув зубы, дергал ее к себе, рычал угрожающим басом и был счастлив безмерно.
— Дай сюда! — сказал Кашпарек. Кобель отпустил палку, но тут же прыгнул на грудь Кашпареку и, положив ему лапы на плечи, попытался снова лизнуть его. Старик отдернул голову и легонько шлепнул пса по морде. Бруно отпрянул, опустился на землю, но неистовое виляние хвоста, в котором участвовал весь позвоночник, выражало его неизменное обожание. Однако Кашпарека трудно было растрогать. «Дрянь ты! — строго сказал Кашпарек. — Ты всех на свете любишь». Кобель виновато зажмурил глаза, но ничего не ответил, потому что сердце у него было большое и он в самом деле любил всех на свете.
— Сесть! — приказал Кашпарек.
Бруно молниеносно сел. Он обожал выполнять команды (какие знал; вообще же он мало что знал, причем даже тому немногому, что он постиг, его обучил Кашпарек) и был невероятно услужлив, чтобы его еще больше любили; он прямо весь дрожал от усердия. Сидел он великолепно, передние его лапы едва касались земли — так он тянулся, Кашпарек же продолжал допрос.
— Чего ты от каждой собаки бегаешь? Кто ты такой? Охотничий пес или заяц?
Легавый сидел, как живая статуя, воплощение старания, слегка приподнявшись, в надежде, что старик сделает-таки какое-нибудь движение, которое можно будет понять как приглашение к игре; Кашпарек же оставался строг и движения, которого так ожидал пес, не делал. «Угомонись!» Бруно смирился и опустил зад на землю. Старик кивнул. «Вот так-то… Ладно, я знаю ведь, ты быстрее всех бегаешь. Догонишь их за одну минуту — и конец игре. Знаю. — Он улыбнулся. — Твое счастье! А то ведь я трусливых собак не люблю. Ну иди!» Пес умчался; Кашпарек же подозвал Лохматку и велел ей сесть; та, склонив голову набок, внимательно глядела на старика из-под челки и улыбалась, вывесив красный язык. «Чего смеешься? — ласково сказал ей Кашпарек. — Радуешься, что домой сейчас пойдем?» Кашпарек покачал головой. Все-таки, размышлял он, что там ни говори, а Лохматка — умнее всех, умнее даже боксера, хоть тот и всякие школы кончал. Он вынул часы из кармана, щелкнул крышкой, снова спрятал часы. Лохматка вскочила и от радости закрутила хвостом. «Ну, барышня, начинай!» — сказал Кашпарек и не спеша двинулся к дому; пули же погнала за ним свору, покусывая собак за ляжки, словно это были овцы, а не собаки! Вольно было ей гонять сотоварищей: кроме Дези, она была в своре единственной дамой, а кобели, как известно, ведут себя с дамами вежливо, Дези же слишком была стара, чтоб огрызаться. В конце насыпи Кашпарек взял собак, кроме Нестора, на поводок; тут-то и подошла к нему молоденькая учительница и попросила его принять Джипси.
Среди прочего она говорила тогда (в ходе первого их разговора, оказавшегося и последним) — как бы в качестве дополнительного аргумента и чтобы завоевать расположение старика, — мол, как здорово ладит Кашпарек с собаками, как справедлив с ними, ни для одной не делает исключения, уж она-то знает, как это важно, в школе тоже об этом все время приходится помнить; Кашпарек хмыкнул и про себя подумал, что не слишком учительница наблюдательна, ведь у него есть любимчики — это пули и легавый кобель, их он сразу выделил из всей своры: пули — за то, что она была умной, разборчивой, гордой и к тому ж отличалась какой-то благородной тактичностью — например, подбегала к нему без зова, лишь когда он был один, и тут же уходила в сторонку, если в этом момент к ним подскакивала другая собака; Бруно же он любил за доброту, переполнявшую бесшабашное сердце пса, за его безоглядную, самозабвенную преданность. С ними двумя Кашпарек больше всего любил разговаривать, потому что они отвечали ему, и Кашпарек понимал их ответы по выражению глаз и наморщенному лбу Бруно, по дрожанию щетинок на морде Лохматки, по движению ее носа, по деснам, которые показывались из-под вздернутой верхней губы; он знал, что означает высунутый язык, движения тела, особенно же хвоста, которым они могли сообщать весьма сложную информацию; Лохматка — та умела даже вращать хвостом, а Бруно, когда радовался, весь, от носа до кончика хвоста, ходуном ходил, извивался от счастья; это был высший пик, от которого шла большая шкала разумных ответов, вплоть до противоположного полюса, когда, поджав хвост, выгнув спину, подогнув задние лапы, Лохматка и Бруно пятились от какой-нибудь страшной или внушающей им отвращение вещи. Другие собаки не способны были столь же разнообразно выражать свои мысли (Кашпарек уверен был, что они и мыслят на куда более низком уровне); они и не радовались старику по утрам так же искренне, не привязаны были к нему так же сильно, как эти двое, а потому, что греха таить, Кашпарек не мог держаться с чужими собаками совершенно бесстрастно и рассудительно, как педагог обязан держаться с чужими детьми; это и погубило его, потому что вверенная ему сука пули на исходе весны понесла от легавого и тем навлекла на Кашпарека страшные беды.
Подходил к концу май; Кашпарек так полюбил свое новое занятие, словно всю жизнь ничем иным и не занимался; полюбил не только из-за собак: когда он с семью подопечными проходил по утренним улицам, не было человека, кто бы не остановился, не оглянулся бы на него с улыбкой; Кашпарек тоже улыбался в ответ, улыбался доверительно и немного лукаво, как человек, который только и думает о каком-нибудь добром розыгрыше; но в одно прекрасное утро он обнаружил, что у Лохматки началась течка. По ней еще нельзя было ничего заметить, но Бруно, когда он, восторженный и бесшабашный, влетел, как обычно, в компанию, вдруг как будто совсем ошалел и, невзирая на окрики и укоры Кашпарека, устроил вокруг пули такой танец, такой каскад сумасшедших прыжков, что нельзя было не понять: дружеские его чувства к Лохматке переросли в неудержимую страсть; тут-то Кашпарек и заподозрил неладное и обстоятельно осмотрел суку. Опасения его подтвердились. В тот день Кашпареку еще удалось благополучно доставить хозяевам вверенных ему собак, потому что в Лохматке пока только набирало силы новое состояние; но старик понимал, что часы целомудрия Лохматки сочтены, и в тот день, если бы нашелся какой-нибудь человек, кто обратил бы внимание на душевное состояние старого мусорщика, он наверняка поразился бы, с каким озабоченным и встревоженным видом выполняет свои обязанности маленький старик в синей блузе. Кашпареку и в голову не пришло сообщить о своем открытии докторше и дней десять-двенадцать не брать у нее Лохматку: роль свою при собаках он считал немного похожей на роль деревенского свинопаса при стаде, а потому и улаживание любовных взаимоотношений между питомцами рассматривал как свою прямую задачу.
То, чего он боялся, случилось меньше чем через неделю. От Лохматки исходил запах любви, и кобели в своре просто-напросто обезумели. Самым страстным влюбленным был Бруно, он даже подрался с Джипси на этой почве; неразлучные фокстерьеры рычали и скалили зубы друг на друга; слава богу, Нестор, как видно, считал, что участвовать в мелочных спорах — ниже его достоинства; правда, однажды, выбрав момент, он попробовал было взять Лохматку неожиданным приступом, однако ей надменный боксер, очевидно, не нравился, и она так яростно отстаивала свою честь, что Нестор счел за лучшее не претендовать на нее и с высокомерной флегмой сильных самцов ушел в свое гордое одиночество. Кашпарек, наблюдавший все это, был готов от души пожать ему лапу. И решил пока держать Лохматку на поводке, чтобы она на всякий случай была рядом; однако Бруно и теперь не отходил от нее ни на шаг, носился и прыгал вокруг, задыхаясь от страсти, и тявкал коротко, жалобно, со слезой в голосе, а потом лег неподалеку, на склоне насыпи, положил голову на передние лапы и, с отчаянием в желтых глазах, протяжно заскулил. «Чего ревешь-то? — ворчал на него Кашпарек. — Не стыдно тебе?! А мужик еще! Видишь ведь, наша Лохматка чихать на тебя хотела!» Кашпарек взглянул на Лохматку, чтоб убедиться, действительно ли она чихать хотела на Бруно, — и сердце у него сжалось. У Лохматки уши, хвост — все тоскливо повисло, она стояла возле Кашпарека, как больная старуха в черном тряпье. «А ты-то чего пригорюнилась? — говорил он теперь пули. — Влюбилась, что ли? В этого вот оболтуса, тощего да плаксивого? Погляди на него: он ведь желтый, да и голый почти что! Это шерсть, по-твоему? Не грусти, отведет тебя хозяйка к настоящим кобелям, получишь такого чернявого красавца, что любо-дорого! Слышишь?»
Лохматка не слышала; она не хотела ничего слышать. Кашпарек ее уговаривал, чесал за ухом, гладил бока — все напрасно: она оставалась бесчувственной и глухой. Когда Кашпарек тянул ее за собой, она покорно переходила на новое место и опять стояла с опущенной головой, ушами, хвостом. У нее даже шерсть была не лохматой, а обвисла, будто намокла. «Обиделась? — сказал старик, чувствуя тяжесть на сердце. — Что мне с тобой делать, глупая? Меня же хозяин твой со свету сживет, если я волю вам дам». Лохматка медленно подняла голову и на него посмотрела. Самое странное, что Кашпарек не видел ее глаз, лишь некий неясный блеск в густой шерсти. И все же он видел их: Лохматка смотрела на него с таким упреком, с такой человечьей болью, что старик не выдержал и отвернулся; но тут он увидел глаза Бруно; лоб легавого с недоуменными складками был само разочарование и удивление, словно пес не мог уразуметь, как это он — именно он, Кашпарек! — может столь жестоко поступать с ними; и тогда старик вдруг нагнулся и отцепил поводок с ошейника пули.
Кашпарек, как большинство людей его возраста и его положения, честно прошел через всю войну, зная о ней лишь то, что человеку вроде него положено было знать, и ни на гран более; то есть, что если идет война, то мужиков забирают на фронт, а кто не пойдет добром, того возьмут силой; но откуда война и зачем, он не знал и полагал даже, что не его дело задумываться над этим; среди близких ему людей не было ни цыган, ни евреев, так что расовые преследования для него оставались чем-то далеким, о чем простой человек знает лишь понаслышке (если вообще знает); о таких же вещах, как защита расы, осквернение расы, апартеид, негритянский вопрос, он вообще понятия не имел; но о законах собаководства он, конечно, кое-что слышал; он знал, что такое родословная книга, селекция, чистопородность, знал, что чистопородная сука и многократная медалистка вроде Лохматки представляет собой большую ценность и стоит немалых денег; словом, Кашпарек не мог бы дать своему поступку никакого разумного объяснения, не мог оправдать его никакой из известных идеологий; разве что, если б его спросили, ответил бы, что уж очень тяжко было смотреть собакам в глаза; впрочем, и этого он не смог бы сказать, так как был хоть и беден, но самолюбив и ни за что в мире не позволил бы, чтобы над ним смеялись. И вообще он не предполагал, что все так печально кончится. Он думал: ну пускай себе поиграют немного, помилуются, уж коли так друг без друга не могут; в детстве, в деревне, мало, что ли, случалось ему разгонять спаривающихся собак, думал он, как-нибудь и здесь вмешается в последний момент; но в последний момент, подняв заранее приготовленную дубинку, он не смог ее опустить и с изумлением обернулся к Нестору, который бежал в нескольких шагах позади него.
— Гляди-ка, спятил я, видно, на старости лет… Что же теперь будет-то?
Четыре недели Кашпарек ждал, что же будет, надеясь, что все, может, обойдется, поскольку дело случилось в относительно раннем периоде течки. Однако через четыре недели он вынужден был сознаться себе, что надеялся зря; а когда Лохматка стала все заметнее округляться, Кашпарек решил ее умыкнуть. Осуществить эту операцию было не так-то легко — из-за остальных собак; но Кашпарек, прекрасно зная окрестности, придумал такой план: возвращаясь со сворой домой, он сделает небольшой крюк, там есть пустой участок, слева граничащий с улицей и еще одним пустырем, а справа — со строительством кооперативного дома, где по субботам никто не работает; тут он и спрячет Лохматку на два-три часа. Так он и сделал: утром в субботу оставил пули на пустом участке, привязав ее за какой-то бетонной трубой, а сам, вернувшись с собаками на обычный маршрут, развел их по домам, затем для храбрости выпил в корчме рюмку палинки и отправился к докторше — сообщить, что собака пропала.
Кашпарек опасался, что докторша будет искать собаку, да и его заставит ходить с ней, и ненароком они могут нечаянно забрести туда, где он спрятал Лохматку; чтобы этого не случилось, он сочинил историю, будто пули убежала на другую сторону насыпи и там исчезла (то есть в противоположном от незастроенного участка направлении); еще больше боялся он, как бы докторше не пришло в голову искать собаку с помощью Нестора, который наверняка бы в два счета нашел Лохматку по следам; однако докторше вообще ничего не пришло в голову, кроме как обругать Кашпарека пьяной скотиной; когда старик с заискивающей, испуганной, глупой улыбкой явился к ней и залепетал: мол, так и так, сударыня, собачка ваша сбежала за насыпь и пропала, — он, не веря своим глазам, словно в каком-то странном сне находясь, увидел, что докторша держит в руке бутылку черешневой палинки и во весь рот смеется (как будто Кашпареку удалось наконец-то поделиться с людьми той забавной шуткой, намек на которую так давно таился в лукавых морщинках вокруг его глаз, таился всегда — кроме, может быть, именно этой минуты); а, это вы, заходите, сказала докторша, усадила его, налила ему добрых полстакана черешневой и спросила: ну что там у вас? Кашпарек в ужасе (оттого, что видит докторшу, которая как-никак чистого сословия, пьющей, более того — пьяной) одним духом вылил палинку в рот; эта порция, вместе с выпитой в корчме рюмкой, вдруг ударила ему в голову, и, заикаясь, он принялся плести про огромного волкодава, который погнался за Лохматкой (то есть Людмилой), та пустилась бежать через насыпь, а он, Кашпарек кинулся было за ней, но тут появился поезд — а когда он прошел, обеих собак и след простыл… Все это он успел рассказать лишь до половины, потому что докторша вдруг завизжала, обозвала Кашпарека пьяной скотиной и велела ему убираться вон сию же минуту, а когда старик был уже в дверях, закричала вслед что-то насчет полиции, где он за все ответит. Кашпарек тут же побежал за Лохматкой, сел с ней на трамвай, идущий на другой конец города, и, сделав три пересадки, кружным путем пробрался к себе домой; все это нужно было, чтобы Лохматка не смогла убежать к докторше, а также, чтобы Нестор или Бруно не отыскали ее по следам.
Мы еще не сказали о том, в каких условиях жил Кашпарек; а условия эти тоже заслуживали бы внимания, если хоть кто-нибудь счел бы необходимым уделить внимание старику. Кашпарек жил, по милости местных властей, на участке, который считался бесхозным и даже номера не имел (так что Кашпареку в удостоверение личности вписан был адрес соседнего двухэтажного дома, и официально Кашпарек числился квартирантом у живущей в этом доме древней старухи); на участке этом, расположенном между задней глухой стеной двухэтажного дома, железнодорожной насыпью и лугом, принадлежащим одной южнобудайской сельхозартели, Кашпарек еще лет десять тому назад отгородил себе небольшой лоскут земли, со всех сторон обсадил его кустами сирени, а в середине соорудил — из кирпича, жести, досок сносимых домов — хибарку; домик был мал, но прочен и со знанием дела защищен от дождей и сырости: когда-то Кашпарек работал и у каменщиков, подручным, и успел у них многому научиться. На участок этот никто не претендовал: ни железнодорожники, ни сельхозартель, ни другие организации; его миновали все кампании по городскому благоустройству, и Кашпарек мог надеяться, что несколько лет, еще отпущенные ему, он проживет здесь спокойно. Сюда и привел старик пули — а поскольку боялся, что та выроет лаз под оградой, и без того не слишком надежной, или найдет еще какой-нибудь способ сбежать, то сразу завел ее в дом.
Лохматка обнюхала помещение, потом уселась у ног Кашпарека и подняла на него взгляд; больше здесь нет никого, только мы с тобой, сказал ей старик, правда, есть у меня еще внук, да не здесь он, далеко где-то; он взял голову пули в ладони, откинул челку у нее с глаз; Лохматка внимательно глядела на него, ожидая, видно, еще объяснений, но старик молчал; ему стало досадно, чего он вздумал вдруг вспоминать это как раз сегодня, когда он собаку привел; за долгую свою жизнь он усвоил, что нельзя позволять себе воскрешать минувшее и давать волю чувствам, и давно уже научился как можно реже думать про ту круглолицую, белокурую женщину, что была когда-то его женою (разумеется, она не была ни черной, ни маленькой, ни растрепанной, как ему всегда нравилось, а крупнотелой и блондинкой), и про сына с пушистой головкой, что когда-то, давным-давно (должно быть, всего в восьмимесячном возрасте), сидел у него на руках и, повизгивая, тянулся ручонкой к его волосам; он встал, чтобы приготовить еду и заодно выкинуть все это из головы. Внука он вообще никогда не видел, потому что пришла война и, одев его в униформу, принялась бросать по странам, дорогам, фронтам, конюшням, госпиталям, чужим городам, пока однажды вдруг не наступил мир и Кашпарек не обнаружил, что от жены и от сына его отделяет государственная граница; потом он долго скитался по каким-то приемным и пыльным, сумрачным канцеляриям, где стояли запачканные чернилами столы, висели пестрые плакаты и непонятные лозунги и где ему объяснили, что и как нужно сделать и куда еще обратиться, скитался до тех пор, пока не получил от жены письмо, из неразборчивых строк которого узнал, что в ее постели спит другой мужчина; тогда он перестал ходить в канцелярии, решил: пусть остается все как есть. Сын однажды приехал к нему на «шкоде» цвета слоновой кости, совсем взрослый, чужой; по-венгерски он говорил еле-еле, Кашпарек же забыл словацкий, они почти не понимали друг друга; Кашпарек, правда, знал, что человек, если хочет, может даже с собакой найти общий язык, но в данном случае он предпочел не навязываться. Потом сын уселся в свою машину цвета слоновой кости и уехал, оставив фотографию внука и подарки: тренировочный теплый костюм, штормовку, спортивные туфли, ботинки, пуловер и сверкающий термос; подарки лежали рядком на столе — красивые, новенькие, с запахом кожи, резины, с фабричным запахом, вещи, в которых не было ничего от того ребеночка с пушистой головкой, пахнущей молоком, что когда-то сидел на руках у Кашпарека и, лепеча что-то, дергал его за волосы.
Кашпарек покормил Лохматку и стал заниматься делами по дому, разговаривая с собакой обо всем на свете; когда солнце стало клониться к вечеру, он устроил ей подстилку в углу (правда, пули ею не воспользовалась, предпочитая лежать посредине комнаты, откуда все могла видеть), потом запер дом и отправился убирать мусор, как делал каждый день в течение многих лет.
В 19-м «А», где жила Дези, консьерж встретил его сообщением, что другой консьерж, из 19-го «В» (где жила пули), передал: пускай лучше Кашпарек не приходит туда убирать мусор, потому что «шум будет». Кашпарек молча кивнул и отправился было дальше, но консьерж задержал его: «Как там вышло-то у тебя, расскажи!» Кашпареку не слишком хотелось рассказывать, но он не мог удержаться и упустить возможность поговорить (в кои-то веки его попросили об этом!), когда тебя слушают, да еще с таким любопытством; и он повторил историю, придуманную для докторши, ту самую, что так и не смог рассказать ей до конца. «Да ведь ты в стельку пьяный был, а, старик?» «Черта с два пьяный! — сердито пробурчал Кашпарек. — Это докторша была пьяная!» И рассказал, как барыня открыла ему с бутылкой в руке, как стала его угощать, чем до того его удивила, что он рот раскрыл; консьерж долго хохотал, а потом сказал, что собаки эти у него вот где, от этих тварей одна только пачкотня. Кашпарек не был с этим согласен, но спорить не стал, чтобы сохранить расположение консьержа.
Он уже кончил с четвертым этажом и высыпал мусор из заплечной коробки в бак возле подъезда — и в этот момент почувствовал чье-то угрожающее присутствие у себя за спиной. Это был сам доктор, который узнал, где в данный момент можно найти Кашпарека, и пришел, из соседнего дома, чтобы привлечь старика к ответу. Кашпарек почтительно опустил на землю свою коробку и даже передник снял, а потом повторил ту же сказку про волкодава и насыпь с поездом, которую уже выслушал консьерж. «Но вы же в стельку были пьяны, алкоголик несчастный!» — загремел доктор, и Кашпареку ясно стало, что доктор и консьерж получили информацию из одного источника. «Что вы, господин доктор, как можно, — запротестовал он. — Только когда супруга ваша мне палинки поднесли, мне в голову немного ударило». «Что-что?!» — вытаращил доктор глаза: его жена — угощала палинкой этого проходимца, который собаку их потерял!
— Так точно, потому что у них как раз бутылка в руке была, когда они дверь мне открыли…
— Так вы хотите сказать… — вскинулся доктор.
— Ни в коем разе! — торопливо заверил его Кашпарек. — Я только про то, значит, что бутылка как раз у них в руке была и от плохой вести барыня растерялись, наверное…
Доктор умолк, и не будь Кашпарек так напуган (все-таки доктор как-никак был выше его на две головы, а то и на две с половиной, и вздымался над стариком, как живая афишная тумба, готовая рухнуть), он бы расхохотался сейчас, что так ловко подсунул доктору шпильку насчет того, что его жена пьет; еще больше ему захотелось расхохотаться, когда доктор, перед тем как решительным шагом удалиться, прогремел в лицо Кашпареку, что, да будет ему известно, в дальнейшем в его услугах они не нуждаются (еще бы: какие уж там услуги, если собака пропала!); словом, Кашпарек закончил уборку мусора в 19-м «А» в самом приподнятом настроении, однако радость его была недолгой: в 17-м его остановила консьержка и сообщила, что мусор сегодня уже вынесен и больше пускай он сюда не приходит.
Собственно говоря, Кашпарек готов был к самому худшему; и все-таки он не думал, что против него будет — да еще так быстро — организован целый заговор: недостаточно разве, что его лишили собак, которых он полюбил? Он хотел было повернуться и молча уйти восвояси, но не выдержал. «За что? — вырвалось у него. — За то, что собака сбежала?» Ни про какую собаку ей ничего не известно, враждебным тоном сказала консьержка (Кашпарек по ее глазам понял, что насчет собаки она лжет), просто вернулся домой сын вдовы Салма, так вот теперь он станет убирать мусор. Вдова Салма была консьержкой в 6-м, на соседней улице, и сыну ее полтора года назад дали срок за злостное тунеядство, драки, хулиганство и изнасилование. Кашпарек ничего не сказал, понимая, что Салма-младший — просто удобный предлог для жильцов (или случай с бедной Лохматкой пришелся кстати самой вдове Салма, чтобы выжить Кашпарека); он направился в 22-й. Тут консьержка прямо на улице, перед подъездом, встретила его тем, что, мол, знаете, дядечка, дело в том… «Знаю, — перебил ее Кашпарек, — младший Салма…» Консьержка (добродушная белокурая женщина) обрадовалась: «Ах, вы уже знаете?» «Знаю, он из тюрьмы вернулся», — ответил Кашпарек и ушел, не прощаясь.
В 6-й, к Салме, не стоило и заглядывать; оставался 43-й, ну и 19-й «А», там ему не отказали еще, но откажут со дня на день, этого все равно надо ждать; а если и не откажут, что ему два дома? Спасут они его? Да он все равно бы не смог, хотя бы из самолюбия, довольствоваться работой, которую, может быть, оставит ему из милости Салма-младший…
В 43-м консьержа не было дома; Кашпарек снова пошел в 19-й «А»; тут консьерж с женой сидели на кухне; они, видно, как раз говорили то ли о нем, Кашпареке, то ли о докторше — во всяком случае, хохотали оба как сумасшедшие. Жена варила обед, а муж сидел у стола и строгал зубочистку из спички. Кашпарек сообщил им, что с завтрашнего дня он не будет заниматься мусором; муж с женой посмотрели друг на друга и залились хохотом.
— Ладно, старый, — сказал наконец консьерж, — оно и лучше: все равно тебе тяжело с этим справляться!
— Салма вон вернулся, сын вдовы, он и будет мусор носить.
Супруги захохотали так, что стекло в окне задрожало.
— Он с отсидки пришел, — сказал Кашпарек. — Драка, хулиганство, тунеядство, изнасилование.
— Изнасилование! — повторила консьержка и аж завизжала от хохота.
— Зато собака от него не сбежала…
Муж с женой уже задыхались; Кашпарек попытался было понять, чего им так весело, но говорить с ними сейчас было бесполезно; он попробовал сложить морщины лица в бледную улыбку (супруги, оба толстые и румяные, упоенно ржали так, что трудно было, глядя на них, не заразиться смехом), но потом вдруг рассердился и помрачнел, молча вышел от них и отправился домой, к пули. В 43-м, решил он, и сами поймут, в чем дело, когда он несколько дней не придет. Дома он сел перед дверью на нежаркое предвечернее солнце. Лохматка пришла к нему, положила голову на колени, посопела, ожидая, когда он заметит ее, но Кашпарек был слишком занят своими мыслями; тогда Лохматка толкнула носом руку Кашпарека, сунулась ему в ладонь; Кашпарек, очнувшись, улыбнулся и стал почесывать ей макушку, поглаживать за ухом.
— Вишь, в какую историю я с тобой попал? — сказал он без упрека; Кашпарек был человеком самолюбивым, и невзгоды лишь придали ему упорства и пробудили в нем старое, почти напрочь забытое чувство — гнев. «Стало быть, коли собака беспородна, так пускай подыхает, беспородная собака — не собака, ее и любить нельзя… Выходит, ты, Лохматка, и влюбиться не можешь, даже если у тебя мозгов больше, чем у хозяев твоих, все равно… А им, значит, больше подходит другой, которого только-только из тюрьмы выпустили… Ладно, с голоду не помрем, не бойся!» И с того дня Кашпарек жил на свои невеликие сбережения и на крохотную пенсию, жил расчетливо, довольствуясь самым малым, как монах, и посвящая все время Лохматке.
Однако общественное мнение относительно Кашпарека не осталось единым: например, художник, хозяин Нестора, встретив как-то Кашпарека, стал расспрашивать, что случилось, почему старик вдруг перестал приходить, не заболел ли он. Кашпарек был весьма удивлен, что нашелся кто-то, кто не знает про происшедший скандал; он кратко ответил, что у него сбежала докторская пули, так что он собак больше не может выгуливать; художник же, рассердившись, сказал: кто так воспитал собаку, что она может сбежать от него, тому собака ни к чему, боксера же Кашпарек спокойно может прогуливать и дальше, потому что художник Нестору доверяет больше, чем себе самому. «Я сбегу от себя скорее, чем он — от меня», — сказал он (а Кашпарек задумался: в самом деле, Лохматка ни разу не показала, что скучает по прежним хозяевам, что ей плохо в новом, чужом месте; конечно же, это зависит от воспитания, от того, сколько заботы и ласки видит собака в доме; а от доктора и его жены в самом деле трудно ждать хорошего отношения); художник даже предложил платить больше денег, но Кашпарек не поддался на уговоры. Встретились они в парке, Кашпарек как раз нес из бистро остатки еды для Лохматки, и они минут десять беседовали, стоя в тени дерева. Потом его как-то окликнула, тоже возле бистро, мадам Золтаи (та самая, у которой была мания переставлять мебель) и спросила, не согласится ли он снова помочь ей, потому что того парня с бандитской рожей, что в последнее время носит мусор, она боится пускать в квартиру; Кашпарек рассудил, что мебель к собакам отношения не имеет, и на следующий день, заперев Лохматку, в десять часов позвонил у дверей мадам Золтаи.
— Расскажите же, как это случилось, ГОСПОДИН КАШПАРЕК? — сказала женщина; Кашпарек своим ушам не поверил: он уж не помнил, когда к нему обращались в последний раз по фамилии; на миг у него появилось абсурдное чувство, что в прихожей должен быть еще один, другой Кашпарек (и, поскольку спросить он не смел, для него навеки осталось тайной, откуда узнала мадам Золтаи его фамилию); он коротко повторил уже известную версию пропажи Лохматки и сообщил, что после этого все консьержи перестали ему доверять даже мусор; мадам Золтаи была ужасно возмущена — и не только из-за бандита Салмы, которого упорно за что-то ненавидела, но и из-за собак, которых тоже терпеть не могла; тут Кашпарек, который собак любил, встал на их защиту. Так обычный односторонний их разговор, когда мадам Золтаи только превозносила свой замечательный вкус, неожиданно стал двусторонним и даже перерос в спор (в конце концов, у ГОСПОДИНА КАШПАРЕКА могло ведь быть собственное мнение); когда они кончили с мебелью, мадам Золтаи нашла, что никогда еще перестановка в квартире не получалась так хорошо, теперь все просто великолепно, спасибо вам за помощь, ГОСПОДИН КАШПАРЕК, и даже денег дала больше, чем всегда.
Когда наступил срок, Лохматка разрешилась от бремени шестью пушистыми маленькими комочками; немного подросши, они превратились в щенят с ужасающим, с точки зрения профессионального собаковода, экстерьером (читатель легко может представить, какая помесь может выйти от гладкошерстного, крупного, поджарого, светло-палевого легавого кобеля и маленькой, с густой, косицами, шерстью, угольно-черной суки пули); хотя, если не обращать внимания на экстерьер, они были красивыми, крепкими и здоровыми щенками, к тому же очень ловкими и смышлеными; долгими бессонными ночами Кашпарек ломал голову, куда ему деть их. Но поскольку беспородные собаки даром никому не нужны, а ему они заполняли всю жизнь, то вопрос разрешился сам собой: шестеро щенят — четыре кобелька и две сучки — остались жить у Кашпарека. Спустя шесть недель, когда щенков можно было уже отлучить от матери, Кашпарек однажды утром купил Лохматке две пары настоящих сосисок, ласково — ласковее даже, чем всегда, — поговорил с нею, потом, надев на нее прежний ошейник и поводок, отвел ее к хозяевам, где объяснил, что искал пули до тех пор, пока не нашел ее где-то аж в Альбертфалве; докторша устроила целый спектакль, ощупывала собаку, цела ли та, не похудела ли, не больна ли, ведь дурные люди наверняка ее били, мучили, морили голодом, ах, бедненькая моя, как ты, наверное, настрадалась…
— Ничего она не страдала! — сухим и решительным тоном вмешался Кашпарек. — Она в хороших руках была.
— Откуда вы знаете? Вы их видели, этих людей?
— По собаке видно, — ответил старик.
Лохматка тоже казалась довольной, она принюхивалась к знакомым запахам, со сдержанным любопытством помахивала хвостом. Кашпарек, после того как его снова попотчевали рюмкой палинки, ушел домой, ловко избежав прощания с пули, и решил, что с его стороны это дело можно считать закрытым. (О награде в тысячу форинтов, которую доктор с женой обещали в газете за Людмилу, старик ничего не знал, докторша же на радостях как-то совсем о ней позабыла.)
Потом подоплека этой истории каким-то образом все-таки просочилась наружу, хотя всю правду Кашпарек никогда никому не рассказывал; с тех пор старик стал известным в окрестностях человеком, стал ЛИЧНОСТЬЮ, люди запомнили, как его зовут, и останавливали его на улице, и расспрашивали, как поживают собачки, и, завидев его вдалеке, перешептывались: мол, вон тот сумасшедший старик, который пустил легавого кобеля барышень Вихорских на докторскую пули, это тот самый Кашпарек, который держит дома шестерых кошмарных беспородных псов; и раздатчицы в бистро каждый день интересовались здоровьем собак и советовали Кашпареку взять густой суп-гуляш или говяжью поджарку, сегодня эти блюда особенно удались; и молодая женщина с узлом черных волос на затылке улыбалась ему, садясь рядом, так как и она уже знала, что это тот самый чудаковатый старик, который держит целый выводок собак-уродов; и Кашпарек уже не собирал объедки с тарелок, а получал их бесплатно у задних дверей, из рук самого шеф-повара, который тоже слышал историю с собаками; и осенью вдвое больше народу, чем в минувшем году, спешили договориться с Кашпареком о дровах; и, когда Салму-младшего в очередной раз посадили за тунеядство, драку, хулиганство и изнасилование, консьержи наперебой приглашали Кашпарека убирать мусор, даже спорили из-за него и заискивали: дескать, господин Кашпарек так, господин Кашпарек эдак; и собаковладельцы просили у Кашпарека совета: уж вы-то в этих делах разбираетесь, господин Кашпарек; они даже доверили бы ему выгул: вы ведь в этой сфере специалист, господин Кашпарек; но Кашпарек неизменно отвергал подобные предложения и гордо выгуливал шестерых своих, фантастической внешности питомцев у насыпи, среди господских собак.
Перевод Ю. Гусева.