Костопольский вперил в него свой тяжелый, тягучий взгляд.
Догадывался, что Ельский все еще относится к нему с уважением.
Недавно разрешил немного проводить себя. Ельский в толпе отыскивал знакомых, и хотя Костопольский никогда не видел, как он раскланивается, почувствовал, что эти его сегодняшние поклоны необычны. Значил он еще что-нибудь для него? У Костопольского были друзья очень высоко. Общепринятым было не считаться с его мнениями, но не с капризами. Ни один министр финансов не принял бы от него совета, касающегося финансов, но любой принял бы чиновника, которого Костопольский рекомендовал. Уклоняться от его влияния и оказывать ему мелкие любезности-таков, видимо, был наказ, как вести себя с бывшим сановником. Костопольский понимал это, злился, но так вяло, что, если бы не его зуд протестовать, как знать, нельзя ли было бы принять все это только за грусть?
Он напоминал смятенного революцией, но любимого крестьянами помещика, которому в память о прошлом оставили право собирать на лугу цветы. Костопольский не собирал. Ни во что не вмешивался. Не давал указаний, не суетился по мелочам, не выдвигал и великих проектов. Никто не знал, что он думает, нельзя было догадаться, каким он стремится предстать во мнении других: тем ли, кто еще многое может, если захочет, или же тем, кто уже совершеннейший ноль. Но даже если бы правдой было это последнее, Ельский все равно не перестал бы гнуть спину перед своим бывшим министром. Он не рассчитывал на его помощь ни в чем, но ему и в голову не приходило, что тот мог бы ему навредить. Просто он помнил Костопольского, как никого другого. Первую женщину не забывают, точно так же и чиновник не забывает своего первого начальника. Для Ельского это был Костопольский. Знакомство с теми, кто приходил ему на смену, сделало Костопольского в глазах Ельского единственным начальником, которого он уважал. Ни о ком после него он уже не мог сказать, что видит лучше, шире, глубже. Из кабинета Костопольского он всегда возвращался с ощущением, что человек этот как бы смотрит с башни или через микроскоп. Следующий директор поразил его. Они с Ельским подходили к делу одинаково. Но потом удивление стерлось, стерлись и воспоминания о Костопольском. И Ельский стал тогда считать, что у них с новым директором зоркий взгляд, тем более что, по мнению нового шефа, Ельский был необычайно способным чиновником.
"Не устроит!" Выражение лица Ельского привело бывшего министра к такому выводу, и он перестал сверлить его взглядом.
Боится! Чего? Да, тут он похож на всех остальных, думал Костопольский. Не до меня, страшащегося катаклизма, когда все они опасаются чепухи. Это ужасно-стать, как я, например, функцией чьего-то страха. Как же тяжел всякий чужой страх.
Ему бы только завладеть человеком. Попробуй-ка его потом тронуть. Не буду пробовать. Поищу другой выход.
- Но, но, - закричала Кристина, - интересные вещи обнаруживаются. Господин министр-наш враг.
В глазах Костопольского, смотревшего на Ельского, появилось что-то, напоминающее удивление. Так он, значит, с ними.
Ельский заметил это и торопливо поправил:
- Ваш враг, ваш!
Тон Кристины стал серьезным. Насчет неприязни Костопольского, просто она хотела пошутить. А тут Ельский вдруг ее поддерживает.
- Ну, вот видите, - вздохнула она.
Но Костопольскому такой поправки было мало. Он почувствовал, как можно подобраться к Ельскому. Глядя на него исподлобья, он спросил. Кристина не дала ответить:
- Владек? Ну конечно же. Он питает к нам слабость. - И потом, немного кокетничая: - Но, может, я компрометирую вас в глазах господина министра?
Костопольский возразил:
- Людей с большим удельным весом в пустоте не удержишь.
Чем больше пустоты в середке, тем большее их число тянется к крайностям.
- Разве это несчастье? - допытывалась Кристина.
- То, что каждый думающий человек симпатизирует у нас какой-нибудь нелегальной партии! Она об этом спрашивает?
Кристина, не подумав, бухнула, что да.
Костопольский покачал головой.
- Самое паршивое, что на легальные партии ни у кого нет аппетита. Я-то знаю.
Он умолк, не высказал своей мысли до конца. Вокруг женщины-кровь с молоком, а ты живи с призраком, вот что такое санация, если уж кто хочет в образной форме охарактеризовать ее идеологию. Он бросил еще одну общеизвестную истину:
- Только религия способна выкорчевать суеверия, рационализм-никогца.
Кристина пошла в наступление:
- Так мы-суеверие?
Он не возразил. Так уж случилось, что сегодня вечером все неприятные для себя истины ей приходилось изрекать своими собственными устами. Наперекор такому стечению обстоятельств она торжественно заявила:
- А я вам объявляю, что мы-религия!
Костопольский молчал.
- Разве неправда? - Кристина потребовала помощи от Ельского. - При тайте же, что мы-религия, и признайте также, что мы в последнее время немножечко обратили вас в нашу веру.
- В последнее время? - вслух размышлял Костопольский.
Перевел взгляд с Ельского на Кристину, затем снова на молодого человека. Пара, не пара? - попытался он разобраться в их отношениях, [[ара! - решил Костопольский и улыбнулся Кристине. - Мне кажется, - заявил он наконец, опустив голову, словно старался откуда-то с самого дна памяти вытащить какое-то воспоминание, - вы, господин Ельский, всегда были немножечко националистом.
Ничего подобного. Но хотя Ельский и подумал так, у него даже не дрогнули губы. Он знал, чем обосновывал Костопольский свое суждение-его первыми шагами в министерстве. Для тогдашнего начальника отдела кадров каждый вновь принятый был подозрителен. А поскольку в те времена эндеция считалась самой подозрительной ориентацией, Ельский и показался ему-пока он с изумлением не убедился в том, что в корне ошибся, - скрытым националистом, о чем он и оставил соответствующую запись в деле. И хотя Ельский вел с Костопольским разговоры лишь на служебные темы, Костопольскому, видно, показалось, что от них попахивает левизной. Он сопоставил это с персональными данными, и тогда Ельский представился ему человеком со светлой головой, думающим парнем, хотя тот просто-напросто высказывал банальности-в неожиданной для Костопольского манере. И вот теперь опять высосанное из пальца мнение бывшего начальника отдела кадров-видно, о последующих, опровергавших их, Костопольский забыл, принесло Ельскому выгоды. Он вырос в глазах Кристины.
- Ну, - крикнула она, - теперь я все поняла, и вам незачем признаваться.
И протянула министру руку.
- У меня есть свидетель.
С отвращением, вызванным тем, что он с помощью лести подбирает ключи к Ельскому, фигуре такой незначительной, Костопольский процедил:
- В те времена, когда мы работали вместе, позиция господина Ельского казалась мне достаточно смелой, сегодня она уже не шокирует, а завтра, возможно, шокировать будет любая.
Он не мог отделаться от неприятного ощущения, что унизился до подобных слов. Они прозвучали печально.
- О! Какое же отчаяние в вашем тоне! - Кристина встревожилась. Она подумала, что Костопольского пугает его судьба при будущих порядках. Кристина полагала, что вправе его утешить. - А вы у нас на очень хорошем счету.
Это вышло так по-детски, что Костопольский перевел все в шутку.
- Стало быть, у вас я могу рассчитывать на покой?
Она не поняла и полезла дальше.
- Даже на большее, на пост. - Она очень серьезно сообщила ему о такой перспективе.
И тут Костопольский вдруг обратился к Ельскому.
- Что с паспортом? - спросил он и зло посмотрел прямо в глаза Ельскому, скривил губы, словно улыбался, процедил сквозь зубы: - Мне надо немного проветриться, отдохнуть, раз уж я получил от вас, Кристина, такое обещание.
Ельский смутился, он еще не принял решения, но теперь уже поздно хитрить. Костопольскому не нужен обычный паспорт, который Ельский совал ему в руки. Ему хотелось дипломатический. На каком основании?
- Вы позабыли, - и в голосе его прозвучал упрек.
Он хорошо знал, что это не так. Нелегко позабыть Костопольского, который подбивает на злоупотребление. Зачем он ему открылся! Ельский пытался еще хотя бы на секунду оттянуть ответ. Как неделю назад. Тем самым он укреплял у бывшего министра уверенность в том. что что-то удастся сделать.
- Позабыл! - вмешалась Кристина и, негодуя на подобную рассеянность, надула губы: - Как же можно.
Ельский чувствовал, что сейчас ему, во всяком случае, никак нельзя возвращаться к существу дела. И вообще иначе, кроме как с глазу на глаз с Костопольским. Почему же он сразу его не отшил? Когда только спустя какое-то время говорят "нет", то уже в этом есть частичка обещания. Что-то, позволяющее надеяться. Теперь он расплачивался за свою мягкотелость и услужливость.
- У меня были кое-какие трудности! - начал Ельский.
Но Костопольский преградил путь всем подробностям. Боже милостивый, он еще, пожалуй, скажет, что они связаны с его особой.
- Меняют форму печати, чиновник, ставящий подпись, заболел, бланки кончились! - он пренебрежительно махнул рукой.
И не спускал с Ельского своих цепких глаз, не позволяя ему проронить и слова.
- Загляните ко мне завтра, - предложил он, потом задумался, жестом попросив помолчать, делая вид, что вспоминает, свободен ли, а ведь ради этого паспорта он бы все бросил. Свободен! И Костопольский повторил: - До десяти я не выйду из дому.
Ельский старался сократить поездки в город. Попытался договориться о встрече до работы.
- Отлично! - сказал он. - Ничего, если в половине девятого?
Костопольский пожал плечами. Любезно договаривается о часе, когда придет отказывать! Он разозлился. Как бы не так, его всего трясло от ярости. Подмажу, а заставлю! Он презрительно посмотрел на Ельского, словно сопротивление, которое тот оказывал, говорило о низости его натуры.
- А помимо того у вас никаких трудностей нет? Точно нет? С самим собой?! - спросил он неприязненным тоном, в котором слышались какие-то намеки, угрозы, предостережения. И добавил: - Во всяком случае, до отъезда вы можете располагать мной.
Костопольский ушел. Ельский вдруг почувствовал себя брошенным. Так бывает с каждым при соприкосновении со злом.
Своим собственным или чужим. Оно вызывает ощущение одиночества. Костопольский был для него великим человеком, и смотреть, как он совершенно сознательно идет на злоупотребление! Упал, а теперь разваливается на куски. Кристина ничего не поняла. Женщина не чувствует величия в чужом мужчине, она видит его только в -своем. А может, от непосвященной и нельзя требовать, чтобы она разобралась в смысле сказанного Костопольским, который обещал взятку и шантажировал. Ей надо простить, что она не возмущена. Ельский снова возвращается в мыслях к бывшему министру. Ну что ж! Он хочет удрать отсюда.
Кто улепетывает, тот должен сжаться в комок. Достаточно ли это для объяснения того, что он не сумел сохранить своего лица?
- Идем? - торопила Кристина Ельского. - Остаемся?
А он не двигался с места. Все еще был под впечатлением разговора с Костопольским. Он пытался положить себе торт, но кусок то и дело сваливался с вилочки. Ельский повторил эту операцию несколько раз. И каждый раз рот его, который он машинально открывал, так и закрывался ни с чем.
- Я так рассчитывал на этот вечер с вами!
- И ничего? - рассмеялась она.
Он возмутился. Мужчина, если уж ему нечего сказать, молчит, женщина-смеется. Ну и что? Почему это так его задевает? Он не женщина, не отвечает за них. Какие есть, такие и есть. Вот на чем ему надо успокоиться! Быть с той, которую он выбрал. Разве это не наслаждение? Очень хорошо. Но быть, подумал он, недостаточно. Нужно так изменить ее, чтобы стало возможным общее счастье. Он погрузился в свои мысли. Что, в конце концов, для него Кристина? Мысль, которая приходит в голову чаще других. А когда она рядом и перестает быть мыслью, что она приносит ему с собой? Радость, нежно ласкающую сердце, но такая она легкая, что ее уносит самый слабенький ветерок. И сегодня так?
- Всякий раз, как я вас вижу, я волнуюсь, словно в первый раз, словно он должен быть и последним!
Она недоверчиво отнеслась к его словам.
- Откуда это? - спросила. - Из какой-нибудь книги?
Он обиделся, но тут же и сам усомнился, его ли это слова.
- Я так чувствую. Вы помните, как мы познакомились?
Кристина ответила:
- А как же! Мы всегда вспоминаем этот день.
Однако, будь они действительно так уверены в настоящем, они не призывали бы тот день в свидетели. Все, что произошло потом, было неудачным его порождением. Ельский так и остался в плену первой встречи. Как она его слушала! Неужели же у него тогда даже не промелькнула мысль, что та прекрасная встреча никогда больше не повторится. И что же? Необычность Ельского потускнела, словно соблазненное целомудрие. Он перестал возбуждать в Кристине пылкое волнение. Просто вошел в ее повседневную жизнь. В их отношениях мучила его еще какая-то покорность.
Тогда, в тот вечер, ничего подобного в нем не было.
- Я сразу разобралась в вас, да? - Восхищение, которым она тогда одарила его, Кристина сейчас перенесла на себя.
Она часто напоминала ему о том, что, когда она вошла в конференц-зал министерства, где все для нее казалось таким чужим, только одно тронуло ее, пробудив доверие: выражение его лица. Остальные, ну что за люди! Министр, общественные деятели, журналисты! Министр знакомил собравшихся с идеей какого-то пропагандистского ведомства, которое он намеревался создать. Кристина закрыла глаза. Фигура министра с унылым лицом огромной летучей мыши возникала перед ней, она слышала его притворно интеллигентный и гладкий голос, который то и дело проваливался или соскальзывал в свое недавнее прошлое, проведенное его хозяином между караульной будкой и солдатской столовой. Министр построил свою речь на одной метафоре, а вместе с тем и обещании, что он пойдет за лучом этой пропаганды. И перечислил, куда. Он уже был в бедной комнатенке, на чердаке, в клубе. Все дальше и дальше. Он так разогнался, что никак нс мог остановиться, то и дело заглядывая в бумажку, куда еще идти. До самых границ Речи Посполитой! И показал рукой в угол зала.
- Я посмотрела туда, - так рисовался этот момент в рассказе Кристины, а там сидел кто-то, похожий, наконец-то, на человека. Это вы!
И она развела руки, склоняясь перед Ельским в легком поклоне.
Ельский нс имел прямого отношения к организующемуся недомстпу, стоял в сторонке, хотел улизнуть, как только министр кончит Он собирался в кино, но речь затянулась, он опаздывал и остаися. Коплсга попросил его минутку побыть у столика с пропагандистгкими изданиями министерства. Кристине он понравился Так началось их знакомство.
- Помню, как восхитило меня ваше воздушное платье, - сказал Ельскяи, -Вы сразу же открыли, наверное, с пяток брошюр, держали их рядом, сравнивая иллюстрации и 1щфры. И ваши пальцы, широко расставленные, словно вы брали аккорд. В шелесте страниц, в мелькании картинок, в том, как вы склонялись над каждой следующей книжонкой, вы бьиш прямо-таки воплощением пылкости, а для меня впервые ясным ощущением, что одно дело-нерпы, которые я ненавижу, и совсем другое-трепет, которым с той поры я объят.
Она старалась не отставать от него в культе того вечера, когда они познакомились. Она шла за ним по пятам, от ощущения к ощущению, сквозь сонмище мгновений, которых в воспоминаниях стало куда больше, чем бьто на самом деле, и чувствовала себя очень щедрой. Тот день переполнял ее какой-то торжественностью и умилением.
- О! Безбожник растроган своим первым причастием, - простонал Ельский.
Она пропускала мимо ушей подобного рода колкости. Но зато воскликнула:
- Всего за час вы сказали мне больше мудрых вещей, чем я слышала за всю свою жизнь.
Однажды он попробовал вытянуть из нее, говорил ли он и потом так же. Она ответила:
- О да! Потом некоторые из них вы повторяли.
- Что же это такое, - воскликнул он, - значит, для вас человек только однажды может стать откровением. А после уж и ничем.
Кристина пообещала:
- Я непременно и обычные ваши слова полюблю когданибудь так же, как и те, первые.
- Это мило, то, что вы мне говорите, - вздохнул Ельский. - Да отчего же грустно? После первой встречи вы оглохли, перестали меня слышать, вот последствия "coupde foudre" [Удар молнии (франц.). Здесь: любовь с первого взгляда], если уж кому не везет.
Кристина искренне возмутилась.
- Я никого так охотно не слушаю, как вас, я привыкла к вам;
как вы можете говорить подобные вещи. - И спросила: - Вы разве не чувствуете, что мы с вами сжились?
Он рассмеялся ей в лицо.
- Старая супружеская пара! Только очень странно, помолвка и сразу-золотая свадьба!
Куда девалась вся середка?
Он продолжал, словно разговаривая сам с собой:
- Сжились, сжились, да, только с одной оговоркой: вместе-то мы не жили. Физически! - И махнул рукой. - Об этом я даже и не вспоминаю, но мы же вообще так мало были вместе, не жили под одной крышей, никуда не ездили вместе. Моя любовь к вамвечное хождение в гости. Бессмысленность моей вечной тоски, что ей следует сказать, надо ли ждать? Знаете, что такое мое проклятие? Благовоспитанность.
Он вовсю раскапризничался.
- Со мной к любым обстоятельствам легко привыкают. Все как-то образуется. А что это значит-привыкнуть? Остановиться.
Только строптивцы продвигаются вперед. Где они, там постоянно надо искать перемен. Ну, зачем же бог сотворил меня таким покорным.
Кристина растрогалась.
- Я знаю! Знаю, - повторила она возбужденно, - чем я вам обязана, и знаю тоже, что нехорошо отношусь к вам. То как к учителю закона божьего, то как к собачонке. Хочу с вами посчитаться. И сделать это по совести. Но это все равно что самое трудное письмо написать. Почему-то хочется отложить.
- А вы, хотя бы в самых общих чертах, знаете, что в нем напишете?
- Почти что ничего! - Но потом попыталась перечислить то, что могла. Люблю быть с вами, хорошо себя чувствую, не скучаю. Когда долго вас не вижу, начинаю тосковать. Физически! - прибавила она серьезно.
Он расхохотался.
- Ах, какой же вы ребенок! - Но по словам его чувствовалось, что он был тронут. - Физически! Вы знаете, зачем существует это выражение? Говоря о нас, вы явно слишком торопитесь его употребить.
И тем самым он остановил ее. А она чуть было не прикоснулась к нему. И уже хотела было сказать, что она чувствует в его присутствии. Он лишил ее этого слова. Она не знала другого, которое могло бы помочь ей признаться, что-ничего.
- Вы не умеете стараться, вы умеете только нервничать, - пожала она плечами.
- Если бы я хоть однажды увидел, как вы из-за меня нервничаете, я больше бы не нервничал.
- Значит, вы меня не волнуете?
Он покачал головой.
- А кто меня волнует? - вспылила она.
Незнакомые! Можно ли такую ревность выразить в словах.
Множество близких друзей Кристины Ельского не заботили, ее тоже. По тем крикам, которыми она их приветствовала, можно было судить, что она возвращает себе то, что ей в свете дороже всего. И все это люди, для которых уже назавтра у нее не было ни минуты свободной. Такая она была прозорливая! В одном с первого взгляда она не могла разобраться: кто ей безразличен.
Может оттого, что с самого начала он не выступил в роли слушателя. Ей особенно были по вкусу все приезжие, таким можно порассказать, чего душа пожелает. При виде старых знакомых, которые сегодня о Кристине знали лишь с пятого на десятое, в ней словно прорывалась плотина. Тут она впадала в такое восхищение собой, что прямо теряла способность чтонибудь замечать вокруг. Человек уходил, а Кристина так была упоена собственной болтовней, что даже не успевала как следует его рассмотреть. Только однажды Кристина сказала собеседнику, что он изменился, - это был какой-то поручик, который после того, как упал с лошади, стал глуховат. По-настоящему же, во все глаза Кристина разглядывала только тех, с которыми она не могла поговорить. То есть людей, с которыми она лично знакома не была. Ельский не раз ревновал ее именно за то, как она поедала взглядом совсем чужих ей людей. Он не знал, что только такой взгляд всегда искренен и выдает вожделение.
На него она так не смотрела! Так пусть бы и для других погас этот взгляд! Среди горьких воспоминаний Ельского была и такая картинка. Они в небольшой компании; между ним и Кристиной студент из провинции, который принимает горячее участие в споре. Кристина смотрит, и в сверкающих ее зрачках Ельский улавливает мужской профиль, словно барельеф, ее кошачьи, с густыми ресницами глаза скользят по нему. Горят. Ельский не может привлечь к себе их внимание. И до сих пор видит это лицо, как бы отпечатанное на медали. Потемневшее, стершееся в воспоминаниях. Только взгляд Кристины, брошенный на того, чужого, по-прежнему полыхает и обжигает.
- Нет у меня к вам подхода, - любовный гимн всегда походил у Ельского на плач. - Хожу вокруг да около. Вы привыкаете к тому, что я рядом. Неизменно рядом. Что мне сделать, чтобы нацелить вас на себя. Чтобы ваше, самое дорогое для меня лицо, когда вы захотите взглянуть не на меня, должно было бы отклониться от своего естественного положения?
Кристина ответила:
- Вы знаете, у меня никою нет.
- Но у меня нет вас! - восторженно воскликнул он и сложил руки. - Я, словно собака, вечно при вас, а в вас все в ожидании кою-то другою, в конце концов он появится, и роль моя будет сыграна.
- Вы всегда останетесь другом! - это должно было быть приятное слово.
Он взорвался.
- Не останусь. Меня не устраивает болтаться в вашей свите. - Злость свою он сорвал на брюках, вцепился в них на бедрах и обтянул. - Я вас хочу.
Но это был гнев, а не страсть. Он угас бы, скажи Кристина, что она согласна на помолвку. Ничто другое его не успокоило бы.
Впрочем, такая развязка казалась ей вполне возможной. Женщина скорее из сострадания выйдет замуж, чем просто отдастся.
- Знаю, что вы мне скажете, - он весь кипел. - Что у меня нет соперника. Знаю! Только я и сам не соперник. Мне надо ждать. Могу! Но лишь бы не на одном месте. Я должен чувствовать, что иду вперед. Вы ведь это понимаете! Пожалуйста, положа руку на сердце, скажите мне, я продвигаюсь?
И он застыл, напряженно ожидая, что она теперь скажет.
- Послушайте, Владек, я принимаю вас у себя в гостиной охотнее, чем кого-либо еще. - Этим ничего нового она не прибавляла, пальцы Ельского опять соскользнули по сукну брюк вниз. - Вы ведь и сами лучше других знаете, что стали своим у меня в доме. Вы хотите тотчас же удалиться, как только я пущу кого-нибудь в спальню. Успокойтесь. Никого нет даже под дверьми.
- Я! - закричал он и принялся барабанить пальцами по столику, требуя от Кристины внимания к себе. - Я! - повторил он с силой и добился тою, что глаза ее потеплели.
Ею руки, словно неоперившиеся еще птенцы, взметнулись вверх и тут же рухнули на колени. Он почувствовал в Кристине какую-то перемену. Боялся вывести ее из такого состояния. Но ему, а не ей миг этот казался сном.
Как он сегодня буен! - удивилась она. Он бывал таким! До сих пор, правда, она сразу же догадывалась, что это в основном нервы. И тогда возбуждение у Кристины моментально гасло. Все исходило от ее экзальтации, наслаждение могли дать ей лишь сила и уверенность. Физическое удовольствие было для нее передышкой и отдыхом. Если, разговаривая, она переставала набрасываться на собеседника, значит, ей вспомнился чей-то поцелуй.
- Вы слишком мало рассказываете мне о себе, - заявила она и вся как-то затихла, будто готова была слушать. - Все только о политике.
- Это вы! - Он переложил вину на нее.
- Знаю! - согласилась она. - Надо все переменить.
- Решительно.
Теперь она взяла на себя его роль. Указывала на ошибки в их отношениях:
- Ведь мы словно ведем друг с другом служебные разговоры.
Все о деле. Никогда не остаемся наедине, без него.
Они перешли в сад, туда, где час назад стояли Тужицкий и Товитка.
- Вы словно созданы для меня и поняли себя только со мной! - начал он, когда они остановились. - Правда, когда у меня над головой эти звезды, а вокруг такая тишина всего мира, мне хочется сказать, что бог вас для того и создал. Дивную!
Он растрогал ее, теперь очередь была за ее строфой.
Какая-то парочка прошла совсем близко, направляясь в глубь сада, заскрипел гравий.
- Это странно. - Для разнообразия Кристина принялась обсуждать его гголожение. - С тех пор, как я вас узнала, все мои флирты пошли на смарку. Никто уже не хозяйничает в моем сердце. А по правде должна сказать, что и с вами я не флиртую.
- Я регент.
Кристина отыскала в этой метафоре то, что смогло бы его утешить.
- Но такой, который отобрал все права у предыдущей династии.
- Не для себя. В моих отношениях с вами что-то есть стариковское.
Но сегодня Кристина упорно держалась мысли, которая вдруг осенила ее вечером. Она действительно после того, как появился Ельский, утратила вкус к свиданиям и флиртикам. Обходилась без них. Охоты не было. Вернее, она поослабла. Так прекрасно умела некогда подыгрывать мужчине в завязывании близкого знакомства. "Мы словно хорошо подобранные лошади, - сказал ей однажды кто-то, с кем они отправились в лес целоваться. - Тянем вместе". А теперь вот она перестала. Не могла заставить себя никому аккомпанировать. Каждое приключение обрывалось, не успев начаться. Ельский страдал, видя взгляды, которые Кристина бросает на других. Если бы он знал, что это из-за него ни на какие продолжения она уже не способна. Она это поняла.
- Знаете что? - воскликнула она. - Пошли отсюда! Сейчас же! Куда-нибудь, без них всех. Напьемся вина. Надо чем-то подстегнуть нашу любовь. Может, температура у нее тогда подскочит.
Ельский покраснел от стыда. Он вспомнил, как однажды на обратном пути из Свидра, куда они ездили, Кристина велела ему сесть на единственное оставшееся свободным место, а сама пошла в соседнее купе, где также якобы было только одно место. В
Варшаве он убедился, что она всю дорогу стояла. "Я в сто раз выносливее вас!"-накричала она на него. Сейчас он чувствовал себя так же, как и тогда.
Он взял ее под руку.
- Бежим, - произнес он каким-то безжизненным тоном.
- Только не натолкнуться бы на папу! Он, кажется, уже собирается и страшно любит возвращаться вместе со мной.
Выпить вина! - размышлял он. Вот наш путь, он способен привести ее ко мне, меня к ней. Это не произойдет само собой.
Тут нужны подпорки. Он опечалился. Как бы ему хотелось, чтобы они сблизились по желанию, подогреваемые влечением друг к другу, уступая нашептываниям страсти, просто самой чистой природе, ничем не подстегиваемой. Но что же такое церковь, подумал он, зачем венчанье? Тоже средство для тех, кто недостаточно пылок, кого лишь священник берет за руки. Их должно было взять так вино.
Костопольский подморгнул ей.
- Чего он хотел? - спросила она Ельского бездумно. Зачем же я мучаю его сейчас этим? - спохватилась Кристина. Чтобы освободить его, ответила она сама себе. - Какую-нибудь безделицу, наверное.
Он гордо возразил. Вся его бдительность в этот миг улетучилась.
- В том-то и дело, что нет. Я мог бы ему помочь в афере, по меньшей мере миллионной.
Кристина так не привыкла устраивать денежные дела, что мысль об отъезде Фриша продолжала терзать ее. Может, Костопольский даст!
- Устройте вы ему это. - Кристина загорелась своей идеей. - А взамен я велю ему кое-что дать нам. На ту поездку, о которой я вам говорила. Милый вы мой!
- Поговорим об этом, - пробормотал он.
- Но я прослежу, - запищала Кристина.
Они торопливо одевались в прихожей. Всяких там объятий в пути она не любила. С ним? Он подозревал, что не со всеми.
Несовершенство их отношений всегда немного его печалило. Но сейчас он прямо-таки окаменел, поняв, что этим придется и удовольствоваться. Большего им вместе не сварить! Теперь уже не трезвость, а настоящая стужа в его душе не позволила бы ему прикоснуться к Кристине. Он чувствовал, что это он сейчас бы замер, если бы она прижалась к нему в автомобиле. Он поверил в вино, как падающий с ног от усталости человек отдает себя во власть другого. Погруженный в эти мысли, Ельский замешкался.
- А я, а я? - Они повернулись. К ним бежал отец Кристины. - Министр Яшча спрашивает о вас, - передал он Ельскому. - Домой? - обратился он к дочери.
Он догадывался, что в чем-то помешал им, но позволил себе подчиниться собственным желаниям.
- Я так люблю вечерком потолковать с дочкой. - И добавил еще в свое оправдание: - Завтра я еду в Брест.
Ельский не противился. Подождал с минуту, что тот скажет.
Не взглянув на нее, помог князю надеть пальто.
- Ну, так до завтра! - Только тут он вытаращил глаза, не мог выдавить из себя ни слова; вспомнил, что старик против целования барышням ручек, и потому только крепко стиснул пальцы Кристины.
Что это меняло в принятом ими важном решении? Они пришли к нему против воли, но-вот так, если учесть все обстоятельства.
Дело откладывалось. Ничего не пылает. Можно в любой вечер.
Кристина не чувствовала, что именно сегодня она особенно податлива. Настроение и разговоры с Ельским привели ее к решению. Она была уверена, что все происходило наоборот.
- Вы остаетесь? - спросила она.
Знала, что он будет не в своей тарелке, если поедет с ними.
Отец сразу поймет, что Ельского что-то гнетет, начнет выпытывать. Но она прекрасно понимала, что он вправе идти за ней.
Медекша искал палку.
- Может, вы хотите остаться? - пыталась Кристина помочь Ельскому. Если Яшча вас ищет. Ведь наш процесс по ведомству этого министра... Правда?
Он подождал, пока они уйдут. Запутался совсем, сам не знал, что делать. Да еще эта неприятность на прощанье, как знать, может, она хотела, чтобы он вернулся, предпочтя его общество делу. По-видимому, она думала, что ему удастся как-нибудь напомнить о Брамуре.
На улице, рядом с отцом, Кристине стало весело. Не только он обожал разговаривать с нею по вечерам, она с ним тоже. Он, однако, отдавал себе в этом отчет и на людях, а она-лишь когда они оставались наедине. Он огляделся, нет ли такси. Ходить ему было трудновато. С отвращением посмотрел на автомобили министров. Ближе всех стоял темно-синий гигант Яшчи. Кристина уставилась прямо перед собой, впереди шел какой-то молодой человек, стройный, высокий.
- Пусто! - злился Медекша, думая об автомобиле.
Догонят ли они его? Что это, он сворачивает в сторону, останавливается у стены. Кристина отворачивается. Они пересекают улочку, в которую тот завернул. Вскоре кто-то их догоняет.
Мотыч!
- Бегу посмотреть, есть ли в каком-нибудь ресторане свободные места, оттуда позвоню. Ну и пришлю такси, тут полное безлюдье. - И потом с поразительной наивностью: - Лучше вы посторожите столик, а я вернусь за ними.
Кристине пришлось объяснить, что они идут прямо домой, а князь, не особенно скрывая своего возмущения, закричал:
- Такси!
Мотыч вперил в Кристину свои круглые синие глаза, предельно глупые. Как это, не идут?
- Нет, нет, нет! - торопилась она продырявить тишину сво ими отрицаниями.
Опять кто-то был с ними, и ей опять сделалось жаль, что конец вечера они проведут с отцом вдвоем
- Но мы вас подвезем!
В такси, наклонившись вперед -он сидел напротив Кристи ны, - Мотыч тараторил без умолку, прижимаясь к ней ногами.
Потом она почувствовала, что Мотыч положил руку ей на колени, легкую, сильную, чуть дрожащую. Решился па большее.
- Так вы не дадите себя уговорить? - он склонился еще ниже.
А в ней вдруг как-то сразу и рсчко пробудилось желание.
Прижаться, поцеловаться Сегодня вечером она ни за 'по нс хочет только облизываться! Ярко оспещснная площадь осталась позади. Тьма стала еще гуще, тогда Кристина провела пальцами по губам Мотыча.
- А может, зайдем? - повернулась она к отцу. - На полчасика?
Князь прекрасно знал, что грубая ошибка стариков-не позволять молодым совершать мелкие ошибки. Он согласился. И тут только она подумала о том, что произошло у них сегодня с Ельским. Любовь, настоящая, большая любовь'-удивленно вздохнула она. Ничего она не может с собой поделать. Интрижка-все!
- Я самый молодой из стариков и самый старый среди молодых. Отсюда и мой оптимизм! - И Яшча расхохотался во все горло. Он выразился неточно, ибо что это за оптимизм без веры в торжество добра. Такие вещи вообще не приходили ему в голову.
Но он был уверен, что его никто не сможет победить. - Моя история, сказал он, - настоящая сказка о Золушке. В прокуратуре никто не давал за меня и ломаного гроша, но вот как-то приехал президент, поговорил и запомнил. Спустя два месяца я стал министром.
И тоже не так. Ельский знал это, но не вмешивался. Он познакомился с Яшчей, кажется, во время первого его процесса.
Сразу же в судебном мире утвердилось мнение, что это выдающийся талант. Однако все то, что Яшча завоевывал себе своими способностями, он рушил своим поведением. Он был, как говорится, человеком неприятным. Во всем ведомстве о нем одном справедливо говорили, что он обладает гражданским мужеством, но при этом раздражал даже тех, кто готов был им восхищаться.
Он нарочно искал случая продемонстрировать свое гражданское мужество. И нельзя сказать, что находил только удачные. Кроме того, он презирал каждого, если мало его знал, а познакомившись поближе, сразу переходил на фамильярный тон. Из-за всего этого наверх он шел туго.
- В кабинет мне вас вызывать несподручно. Много шуму из ничего, говорил он могучим голосом с хрипотцой.
Р^льский нс спускал глаз с шеи министра. Что с ней произошло? Подгрудок словно вал. Не из жира, из мускулов. Тут, наверное, размещаются, удивлялся он, какие-нибудь железы власти. Но как они разрослись! Яшча неприязненно усмехнулся.
- Это вы занимаетесь контактами с национал-радикальной молодежью, а? Чиновник по части комплиментов. Премьер вас к ним посылает или вице-премьер?
Ельский не понимал, над чем иронизирует Яшча. Он же пробивал свою кандидатуру в премьеры, пытаясь-именно первым-взять в правительство нескольких молодых националистов.
Так чего же он издевается?
- Вы там что-то путаете. Они возбуждают, а мне их потом успокаивать.
Ельский, время от времени, помогая себе жестами, объяснял, что да, поддерживаются некоторые связи, исключительно чтобы ориентироваться в изменениях идеологической атмосферы. Президиум старается иметь своих информаторов повсюду. Изучает.
- Просто для того, чтобы знать, что у нас сейчас думают, - оправдывался Ельский.
- Ничего! - И Яшча опять закатился веселым смехом. - Так вы этого еще не знаете?
Пустословие вызывало у него отвращение. А больше всего такое гладенькое. Он бурно набрасывался на своих собеседников вовсе не ради того, чтобы убедить их, но чтобы определить то самое место, где они сейчас находятся. Ему. многое нравилось в животном мире. К примеру, то, что там начинают рычать друг на друга безо всяких вступлений. Но Ельский не умел так же твердо, как противник, держаться своего мнения. Крутые выражения приходили к нему лишь ex cathcdra '[Здесь: неожиданно, сами собой (лит.).].
- Может, еще и не видно результатов, - с благородной беспристрастностью заявил он. - Но я нахожу, что у нас политическая мысль на самом деле развивается.
- Ребенок в пеленках тоже, - буркнул Яшча. - Но большой выгоды вам от этого не будет.
Ельский защищался:
- Я хожу к Папаре из собственного любопытства, но не по своей воле. Если вы, господин министр, против, я скажу моему шефу, и мы с радостью все это бросим.
Яшча смотрел на Ельского безо всякой радости.
- Да что мне ваши разговоры, - просипел он, надув губы.
- Воркуйте с ними, но должным тоном.
Ельский не понял. Это было видно по его глазам.
- Начну сначала, - монотонным, притворно покорным голосом заговорил Яшча. - Зачем вы к ним ходите? Министр посылает? В поисках политической мысли. Да? Посмейтесь-ка над этим.
Он подозвал прислугу. Велел принести пива.
- Вводить в заблуждение! Вот зачем нужны все эти церемонии. Оппозиция укрепляется во мнении, будто получит что-нибудь задаром. Силу отставляет в сторонку.
Выпил пива, поморщился.
- Теплое! - Он выругался. - А теперь сила. Вы в нее верите?
Есть она у них, а?
Ельский понимал, когда или начальник ему что-нибудь поручал, или некто равный что-то объяснял. Но в разговоре с Яшчей он терялся. Его рассуждения облекались в форму приказа.
Ельский не мог выдавить из себя ни слова, только губы вытянул трубочкой, готовясь ответить. Слишком поздно. Яшча не собирался ждать.
- Никакой! У молодежи ее нет. Что это такое на нас, зрелых людей, нашло, отчего мы вдруг сразу напугались. Подражателей!
Собственной тени! Такого никогда не бывало. Знает история такое, чтобы молодежь свалила правительство? Прошу покорно!
Последняя авантюра в университетском дворе. Вам это напоминает революцию, а мне паузу. Я и сам принадлежал к молодым, совсем не так давно, чтобы принимать их всерьез. Я надежды не теряю. Так что все ваши связи с Папарой ошибка.
Ельский решился на афоризм:
- Ошибку можно совершить лишь в отношениях с более сильными. А вы, господин министр, говорите, что Папара слаб.
- Ибо не взорвется. Кто решается на переворот? Только тот, у кого нет другого выхода. А у молодежи он всегда есть. Ждать!
Ельский возразил.
- Да вот душа ей этого не подсказывает. Когда человек доживет до семидесяти, ему кажется, что на все есть время, а когда вам двадцать, вы думаете, что нельзя терять ни мгновенья.
Яшча пожал плечами.
- Переворот происходит не потому, - сказал он, - что кто-то торопится, а потому, что ему так надо.
- Но ведь ощущается напор молодых.
- Молодежь-это проблема должностей, а не проблема мест.
Ельский содрогнулся, но отрезал:
- Но ведь это вы, господин министр, уговаривали премьера дать места нескольким самым выдающимся радикаламнационалистам .
Яшча принадлежал к людям, которые чем больше смущаются, тем больше шумят.
- Ибо я хочу восстановить спокойствие. При случае и в университетах, но прежде всего в сердцах господ министров. И всем растолковываю: не бояться, и не будет никаких авантюр.
Он следил за Ельским. Немногое он мог вычитать в его глазах, но уже понял, что за ними что-то прячется. Его передернуло. У Яшчи вызывали отвращение люди типа Ельского. В его министерстве сидел такой. Он называл его: "сын серого превосходительства". Тип чиновников, занимающих одну из нижних ступеней служебной лестницы, но очень хорошо обо всем осведомленных.
Они помешаны на государственных секретах. Да и каким путем раздобытых-умом или пронырливостью; он наблюдал, как затем они, очарованные знанием тайны, суются бог знает куда, шастают бог знает где. Завязывают всякие закулисные связи как во сне, словно лунатики.
- Есть у вас дети? - спросил он. Ельский отрицательно потряс головой. И в глазах Яшчи это Ельского оправдывало. - Так вы можете и не знать. - И предостерег на будущее: - Но когда они у вас появятся, не позволяйте, чтобы с ними играл кто-нибудь чужой. Разбалуются, и вы с ними не справитесь.
Ельский понял смысл этого образа, отнюдь не смешного, однако вопрос, который он вознамерился задать, надо было непременно сопроводить улыбкой.
- Значит ли это, что премьер-особа для молодежи чужая, а министр юстиции-своя?
Яшча сухо ответил:
- Свой-это всякий, кто постоянно ею занимается.
Он насупился, понял, что сказал вздор. Ельский ожидал такого рода фразы. Она показалась ему самой уместной из всех возможных. Министр открылся, что он, в конце концов, имеет в виду. В дела молодежи должен вмешиваться только он один.
Ельский сказал об этом вслух:
- Так, стало быть, по вашему мнению, господин министр, молодежными пьесками должно заниматься лишь одно ведомство.
Яшча его поправил:
- Один человек.
И умолк. У него не было намерений исповедоваться. Он обращал внимание других, чтобы они перестали грешить. Он мечтал о покое. Не затем делаешься министром, чтобы тревожиться. Он понял, что был самым смелым из всех. Не заметил опасности. Она казалась ему пугалом. Для верности решил взять ее в свои руки. Для других коммунистическая работа связывалась в какое-то одно целое. Он смотрел на нее, как да несколько десятков процессов в год. Подобным же образом подходил он и к деятельности национал-радикалов. А от нее перешел к молодежи.
Не всех упрямцев он сажал в тюрьмы, некоторых усаживал за стол. Теперь он вбил себе в голову сделать Папару вицеминистром, своим заместителем. Чтобы достичь большего эффекта, он требовал вообще на некоторое время оставить молодежь в покое. А премьер ворошил ее.
- Один человек, - повторил он, - это и для порядка, и для приличия. Пусть события выберут себе государственного деятеля.
Отдать ему всю молодежь, а у остальных пусть об этом перестанет болеть голова.
У Ельского вырвалось:
- Собственно, этим должен заниматься министр просвещения.
Яшча обрушился на это мнение, он был явно готов к отпору.
Видно, недавно оспаривал его.
- Да нет, - воскликнул он, - нас тут вовсе не занимает, как молодежь учится! Если бы речь шла об этом, никаких проб нем.
Но ведь она к тому же еще как то ведет себя. А это уже не школа, где одни и те же отметки ставят и за учение, и за поведение. В более зрелом возрасте оценки уже даются разные.
Одни выводит учитель, другие-суд. Л значит, -он ткнул себя пальцем в "рудь, - я!
И был гак доволен своим выводом, что одним глотком допил пиво.
- Ну что? - Он добродушно попробовал растормошить Ельского. - Вы тоже принадлежите к запуганным? Это все газеты.
Да еще, - он повеселел, -близость к молодежи. И разговоры У меня такого чувства лет. А знаете, почему? Просто я не вязну в проблемах.
Он втянул голову в плечи. Как бы уместил ее на пьедестале из подбородков и продолжал басить.
- Мир идей? Да, разумеется! Но всех сразу. Одна загадка возбуждает мысль. Десять сразу ее угнетают. Точно гак же, если к одной вещи отнестись серьезно, это бодрит. Если же так относиться ко всему-можно пасть духом.
И отважился па следующий парадокс:
- Подходить к каждому вопросу всерьез-наихудшая форма легкомыслия.
Ельский облегченно вздыхал, когда Яшча переходил к замечаниям общего характера. Может, заговорить с ним об этой Брамуре, задумался он. Тем временем министр, словно на собственном примере хотел подтвердить, что всякая схватка с духом, если только не бьешься против нескольких проблем сразу, отрезвляет, бодрым и жизнерадостным тоном повторял:
- Все будет хорошо. И вот увидите, еще как. Полгода терпения, самое большее-год. Силы вне нас, с которыми мы идем вместе, образумятся. Силы внутри нас, пока еще ссорящиеся, отыщут в конце концов какой-нибудь общий план. Все это вырисовывается уже достаточно определенно.
И устремил взгляд вдаль. План планом, но главное, он засмотрелся на Завишу, появившуюся в дверях. Не удержался.
- О, вот это женщина! - воскликнул он. У него было особое чутье на человеческое обаяние. Ему казалось, что если он только что это заметил, то, значит, самым первым вообще. И от усердия, к которому примешивалась самонадеянность, он готов был на все, чтобы показать, как он верит в свое открытие-Пожалуйте! - приглашал он ее. - Пожалуйте!
Завиша устала, но ведь это был министр. На приемах она подходила к таким людям, словно паломник к местам страстей господних. И делала это не из расчета, а из мучившей ее, но ею не осознававшейся жажды найти опору. Строго говоря, ни один мужчина не нравился ей тем, что давал ей такую опору. Любовь ее пробуждали, скорее, те, кто сам в ней нуждался. Она, однако, Moi ла прожить без нее. Но не без помощи.
- Прошу вас! - Яшча произнес это весьма дерзко, развалился в кресле; чем больше правилась ему женщина, тем больше он хамел. - Сейчас как раз происходит диспут человека зрелого с лим вот молодым человеком
Не поднимаясь с места, он придвинул стоявшее за его спиной кресло
- Рядом со мной, непременно! - повелительным тоном пригласил он. Ельский вернулся на свое место. - Приглядитесь-ка к нему. Это человек с будущим. Но вот о современности не имеет ни малейшего понятия. Зато я знаю о ней все.
Он взял Ельского за руку, чтобы-ради симметрии-взять за руку и Завишу.
- Знаю, что принадлежит она нам. Нет в мире силы, могущей навредить нам. Предсказывают бурю. Это такой способ. Их издавна существует два: либо пугать, либо уверять! В сейме, выходя на трибуну, я прибегаю то к одному, то к другому. А здесь государственную тайну я выдам без всяких выкрутас: мы и вправду сильны.
В тоне его чувствовалась самонадеянность. Казалось, он говорит не от своего имени.
- Поверить в силы своей страны-единственный путь к согласию. Групповщина не всегда означает борьбу за власть, она-судороги страха. Когда состояние безнадежно, зовут все новых и новых докторов. А с прыщами справится любой фельдшер. Нашему государству досаждают только прыщи. Понять это, и в прах разлетится неверие в страну и самая распространенная у нас его форма-неверие в премьера. Тем, который у нас есть, наши проблемы и удовлетворятся. Они ему по силам.
Он помолчал немного, чтобы потом не говорили, будто он никому не дал слова сказать, и продолжал рассуждать:
- Политика у нас смешивается с новейшей историей, ибо обе они не расстаются с прошлым. До сих пор решающую роль в карьере наших государственных деятелей играла память, и только потом-умение предвидеть. А тем временем лишь утрата памяти позволяет нам добиваться согласия. Я первый министр, который не разбирается в недавнем прошлом. Прихожу на заседание кабинета и допускаю чудовищные промашки. И что же! Мне завидуют. Один за другим стараются позабыть, что было раньше.
Завиша подошла к этой проблеме более конкретно, но совершенно серьезно:
- Исходя из самых лучших побуждений, санация может перестать помнить только о том, что чинила несправедливость, но позабыть о несправедливостях-не в ее силах.
Ельский прошептал:
- Легче всего забываются оплаченные счета, так, может, оплатить их?
По ведомству Яшчи это означало пересмотреть некоторые политические процессы. Он содрогнулся.
- Нет несправедливостей, - закричал он, - есть только удары, нанесенные в борьбе!
Завиша вернулась к своей мысли:
- Но вы сами говорите, что теперь конец.
Его программа менее всего отвечала идее исправления. Людей еще можно ублаготворить орденом или должностью, а сам принцип-чем? Кто был прав? Признаться, что не был! Тяжелое дело-отбрехиваться. Даже частному лицу, а что уж тут говорить о государстве. Кстати, более всего этому, как считал Яшча, мешало то, что в то время, как будут бить себя в грудь, правительство ослабит хватку. И позволит в конце концов кое-что отобрать у себя, причем уже не какую-то там мелочь, к чему оно готово, а гораздо больше.
Ельский сказал:
- Этого не так много. Вы, господин министр, знаете памятные записки, которые оппозиция подавала в разное время. Я весьма тщательно Подсчитал цену извинений. Самое большеепять процентов от того, чем сейчас владеет режим.
Но для Яшчи это было слишком много.
- Иными словами, - подсчитал он, - каждый двадцатый из нас должен уйти.
Больше же всего его злило то, что не мог он просто так вот наплевать на все прошлые несправедливости. Он был самым молодым министром, но и он ведь успел запачкаться.
- Странное это чувство у человека, - пустился он размышлять вслух, чувство справедливости. В конце концов мирятся с властью, которая обижает, но никогда с той, которая оправдывается. Пусть уходит! Это единственный способ для силы сказать "извините". Все остальное очищается с помощью исповеди и покаяния. Власть-только с помощью самоубийства. Наша не может на него решиться. Упорствует в старых грехах. Вот куда заводит гордыня.
И с тоской:
- Верно. Отличная вещь. Рассчитаться и продолжать править.
Теперь его неприязнь обратилась на тех, у кого могли быть еще какие-нибудь претензии. Он считал, что все это-одно сплошное чудачество.
- Каждый двадцатый! Вот именно. Этому не будет конца.
Можно очень быстро исправить несправедливость, если удастся сразу же определить величину долга. А тут плати по счету, хотя неизвестно, каков он. Ну, вот удовлетворил его. Опять что-то!
Человек, который обидел тебя, всегда останется тебе что-нибудь должен.
И Яшча навалился на Ельского:
- Ну-ка, приведите пример, когда правительство могло бы дать однажды то, чего от него хотят, и потом больше ни о чем не беспокоиться. Пожалуйста, - повторил он, - пожалуйста!
Он с готовностью, которая все нарастала в нем, вытянул руки, а Ельский один за другим мысленно отбрасывал вспомнившиеся примеры, в каждом чего-то не хватало. Завиша уже подумала, будто Яшча прав, он добился превосходства, только потому что Ельский не мог привести ни одного примера, который не прозвучал бы как явная бестактность по отношению к министру.
К счастью, существует история, всегда готовая прийти на помощь. И уже дело человека доказывать ссылками на нее все что угодно. Ельский начал с январского восстания 1863 года.
Брамура, думал он, повод-лучше не придумаешь! И с благодарностью посмотрел на Яшчу: удалось, мол, найти грязное дело, к которому министр не приложил руки.
- Так вот, - принялся Ельский за обстоятельный рассказ, - самой известной на Полесье фигурой в дни восстания был князь Медекша. Магнатский сын, близкий родственник Велепольского ', очень популярный барин. Он собрал всю местную шляхту. В любом описании январского восстания можно отыскать историю Медекши. Муравьеву пришлось вырубить лес, иначе никак не мог выкурить его отряд из той округи. Наконец пришел и его черед, он оказался в руках царских войск. Медекша переносил все тяготы наравне с товарищами, заставил их поклясться, что не выдадут его фамилии. Но когда полевой суд приговорил всех к смертной казни, кто-то, зная, что к князьям всегда относятся с большими церемониями, желая спасти Медекшу, назвал его. Князь обрушился на него. "Я обещал, - сказал он, - что доля у меня с вами будет одна. До самой смерти! - и, чтобы не было сомнений, добавил это историческое: - Включительно!" Но дать согласие на свою смерть можно один раз. А это не значит-раз и навсегда. И когда случилось так, как и предвидел товарищ, - что к князю отнеслись по-иному, - он забрал свою жизнь назад. Геройству, впрочем, не нужна сама но себе смерть, ему достаточно полной готовности к ней. Его счастье, и притом редкое, что он всех убедил в своей смерти, но не умер. Потом- Сибирь, двадцать лет, наконец вернулся. Не и Полесье, не в Литву, даже нс в Варшаву.
Такой запрет. Он женился на Украине, да там и остацся. Haul князь-его сын.
Яшча постепенно вспоминал. Конфискация, какой-то проклятый для Медекш документ,, в котором отец повстанца отписал России все свои богатства, в обмен на право спокойно дожить свои годы. Иначе он поступить не мог. Его вынудили. Но бумага осталась. Разумеется, суд душой и сердцем перенесется в то время. Но всегда лучше такая правда, которую не надо подпирать психологией.
- После смерти отца князя Бартоломея...
- Это кто же? - Медекши уже стали путаться в голове Завиши.
- Бартоломей-участник восстания. Единственный сын. Отец его умер, где-то в семидесятых годах. Пущу на Брамуре забрало правительство. Сегодня это тоже правительственные леса. Наши.
- Мне кажется, старик еще жив. - Яшча предпочитал пока вспоминать, а не раскрывать свои мысли. - Правда?
- Ему без малого сто лет. Живет старик в Отвоцке. У него там что-то вроде усадебки. Получает от государства пенсию.
Правительство присвоило ему звание подполковника. Восстановило его во всех нравах. Пригласило приехать в Варшаву, в Литву, куда угодно. Только вот лесов не отдает.
Завиша возмутилась:
- Фу! Надо...
Но министр перебил ее:
- Даже если вор украдет, должен быть суд, следствие, протоколы, а не сразу отдают пропажу. Что и говорить, когда это правительство.
Он не улыбнулся. Ельский ответил ему также серьезно: .
- Подвергнуть проверке чьи-то права не значит удерживать силой. Вы знаете, господин министр, что был подобный же случай, суд вынес решение передать состояние внукам повстанца, оно вступило в силу, а Дирекция государственных лесов уперлась, что не отдаст. Пришлось в министерство сельского хозяйства посылать судебного исполнителя.
Это тоже возмутило Завишу. Яшча как-то приуныл.
- Роковые это поступки, - воспользовавшись моментом, сурово обвинял Ельский. - Вроде бы и мелкие, но они о многом могут сказать, если попадут на страницы книг. Эту историю с судебным исполнителем, с помощью которого пришлось прижать к стене правительство, требуя вернуть собственность, любой историк
вспомнит для характеристики типичных черт новой Речи Посполитой. Если нельзя управлять без ошибок, то надо избегать по крайней мере таких, которым время все шире раскрывает рот.
Обычный человек оправдывает свой поступок, видя, что его нельзя похвалить- Власть имущий начинает хвалить, когда сообразит, что ему не удается что-то оправдать.
- А мне эта история нравится, - Яшча поднял голову. - Вы хотели бы, чтобы правительство руководствовалось евангельскими заповедями. Все бы роздало. И умилило бы всех. Тоже мысль.
Он всячески подчеркивал, что говорит с силой. Ибо он высказывался за ее нравственность.
- Вся страна-это единый организм, - сделал он вывод. - - Метафора старая, но, кажется, не для вас. Вы страну делите. На сегодня и на историю. И ей, истории, отдаете предпочтение.
Почему? Что она такое, и конце концов? Современность умерших.
По-вашему, они перетягивают живых. Понимаю. Умерших в древних нациях всегда больше, чем живых. Но живые-это живые. Вы этого нс чувстнуегс?
Вместе с креслом он чуть отодвинулся назад. Щеки его покраснели. Глаза заблестели. Он ненавидел старость вообще. Ту же неприязнь испытывал он и к историческим деяте-иям, и к старым женщинам в собственной семье. Бесился, когда ^ ему приходилось быть с ними галантным. По считаться с ними было уже выше его сил. Особенно с тех пор, как он стал министром.
Яшча вещал:
- Управлять с мыслью о том, что работаешь ради прекрасной истории, - то же самое, что работать с мыслью о прекрасной пенсии. Омерзительно! Вы сами отбросите эту точку зрения, когда наберетесь сил. У Польши они есть. Поэтому за ее репутацию нечего опасаться. Время сейчас тяжелое! Время больших трудов и больших нужд. Кого волнуют приличия?
Он перевел дух.
- Управлять! Управлять! -Он повторял это слово, будто подбрасывал его в воздух и ловил. - Порой так надо. Что делать.
Сегодня, - признался он, - я тоже не смогу по-другому. И если стану премьером, тоже не буду.
Спросил:
- Загляните-ка, кстати, в свою историю, что такое управлять.
Ибо, по-моему, это всегда игра. Здесь правительство, там страна.
Всерьез играют. Как бы ее назвать, - задумался он. - Играют? Во что?
- В "что упало, то пропало", - подсказал Ельский.
- О, - обрадовался Яшча, но тут же снова посерьезнел, решив раз и навсегда: - Так оно и должно быть.
Было поздно. Вся молодежь ушла. Штемлер убавил звук в радиоприемнике, будучи уверен, что так он меньше портится.
Оглядывал столы, подоконники, полки, заставленные тарелочками, измазанные сладостями. Как чирьи! - подумал он. Проклятье, выругался про себя. Ему захотелось есть. Но при виде всего этого его тянуло на что-нибудь солененькое и мясное. Тем временем госпожа Штемлер монотонно упрашивала всех взять пирожное и торт. Она пыталась из этих объедков и людей, которые еще не разошлись, составить как бы финал приема. Она заглянула в гостиную. Против Яшчи, который что-то говорил, сидели Ельский и Завиша, безмолвно его слушавшие. Тут ничего не изменилось за час. Никогда разговор так не затягивается, подумала госпожа Штемлер, если людям нечего сказать друг другу. Но она ошиблась. Они заразились ее усталостью. Им хотелось еще слушать этого министра, он все крепче приковывал их к себе словами, правда, довольно им чуждыми.
- Вы нас упрекаете, что мы плохо скроили Польшу, - обратился он к Ельскому. - Но вы увидите, как прочно она будет сшита. Ее ничем не разорвать. Я увеличил время, в котором она живет. У нас снова такая же страна, какой она была при Казимеже Восстановителе'. Мы взяли ее каменной. Оставим железной.
В доме Штемлеров только в гостиной, где был Яшча, раздавались громкие голоса. Это притягивало сюда засидевшихся гостей.
Заглянул Болдажевсюай, жена снова морочила ему голову, требуя, чтобы он рассказывал; бесплодный наблюдатель оставался как можно дольше, собирал материал. Дрефчинская, секретарша Штемлера, на подобных вечерах ничего не могла приобрести для себя, но, боясь что-нибудь потерять, через силу держалась до самого конца. Черскому не жаль было ночи, поскольку при Завише каждую ночь в Варшаве он посвящал выпивке. Барышни, хоть и не могли дождаться, когда все уйдут, чтобы и им можно было тоже исчезнуть, внимали каждому слову министра, дабы спустя несколько минут повторить сказанное им в ресторане, в довершение всего пожалев своих недавних гостей, что их не было, когда Яшча так чудно говорил.
Госпожа Штемлер валилась с ног от усталости, но тем не менее сложила руки, словно молясь, только бы Яшча продолжал.
Она тоже хорошо понимала, ^ак много стоит подобное событие.
Приемы, как и войны, входят в историю всегда под каким-нибудь названием. До сих пор сегодняшнему приему грозило, что его окрестит рука Мотыча, обмотанная туалетной бумагой, но тут одним прыжком, в последний момент вечер вот-вот достигнет высшей степени в иерархии, готовясь получить имя, рожденное речью министра. Всем было достаточно самого факта. Один только Ельский вслушивался в слова. Кстати, именно к нему Яшча главным образом и обращался.
- Вы пришли ко мне с проблемой умерших, - мимоходом он хотел покончить и с этим. - Я человек практичный. Ладно, я вам это устрою, тем более что ваш покойник жив. Это мне в нем нравится. Обещаю, и больше на сей счет ни слова.
Яшча встал. Госпожа Штемлер перепугалась. Нет! Голос его еще набрал силы.
- А теперь мое последнее! Ваше, молодьк, время не настало.
Я знаю, что вы несете с собой. Те, кто придерживается правительственной ориентации: хороший, четкий стиль, восхищение далекой Европой, крупные, интеллектуальные расчеты, одни только самые изысканные вещи. Прошу пока подождать! И те, кто с самого края, озлобленные на правительство, - тоже. Не время еще на все наводить блеск, как вам бы хотелось, не время также и переворачивать все вверх дном. Не время ни лоск наводить, ни идти на ампутацию, не время и на комплименты, к которым вы столь расположены. Я говорю-не время. Но и для путча, к которому стремятся такие, как Папара, тоже нет.
Каждый из вас тем не менее пригодится, но в нашей руке! Такой, как моя.
И он показал обе.
- Государству сейчас нужны только люди первого поколения после переворота. Большого трудолюбия и выносливости. И уравновешенные! Люди обычные, но крупных масштабов. Для господ необыкновенно культурных-слишком рано, для господ путчистов-слишком поздно. Может, и в таких через какое-то время возникнет потребность. Сегодня-нет! Сегодня-только такие, как мы.
Он приподнялся на цыпочках. И еще громче зазвучал его голос.
- Поэтому мы и есть! И хорошо, что есть! Не на мелочи смотреть надо. На цифры! Вы прекрасно знаете, сколько домов у нас возводят каждый год, сколько школ, сколько прокладывают дорог, сколько километров бетона на границах, вглубь и вширь, сколько самых разнообразных машин, наземных и воздушных, сколько миллиардов пуль. Я знаю.
Он закрыл глаза, словно хотел мысленно полюбоваться всем этим.
- Кое-кому из вас, - и в этом отношении он тоже хотел успокоить слабонервных, - сиротливо без Пилсудского. Грустно, что не заменил его никто, столь же гениальный. А зачем?
Гениальный человек-творит, после него обыкновенный человек повторяет. Сейчас время повторений. Одно и то же надо делать, постоянно одно и то же. Без конца-школы, дороги, танки. И опять-казармы, дороги, танки.
Он поднял руку. Казалось, он повторит это еще раз со всеми вместе, как конферансье повторяет с публикой припев. Но ничего нс произошло.
- Мы, министры, почти все представляемся людям такими гордыми, - сказал он. - Но если бы кто оказался над нами, то увидел бы, что головы наши склонены. Мы знаем, что работа наша останется анонимной. Для действительности она будет всем, для истории-ничем. Это наше дело! Народ никогда этого не поймет. Особенно наш, и не стоит ему этого слишком часто повторять-тем более сегодня. Ибо он еще не отведал тишины.
Несчастье докопало его, но, если речь идет о тишине, можно сказать, что и счастье было для него нс лучше. И лишь мы как раз такое первое правительство, правительство спокойствия.
Правительство неброское, оно-то нам и нужно, правительство без своего ярко выраженного лица. Вот что! Умеренность, чувство долга, дисциплина восторга не вызывают, так же, как и восторг не рождает прочности. Кто это понимает!
Он взглянул на часы.
- Не дает мне покоя мысль о ваших страхах. Еженощно тысячи людей терзаются. Зря! Мы на лучшей из возможных дорог. К работе для каждого, к правам для всех, к законной гордости за свой народ. Скоро останется только одно, чего надо бояться, - смерть. Этой мы не победим! Но, как и ее, похоже, и нашу страну не победит никто. Так что вы, дамы и господа, можете спать спокойно.
И он попросил свою машину.
Старуха Штемлер, бабка Бишеты и Боулы, весь этот вечер провела в их гардеробной наверху. Постоянно она жила в Люблине, откуда была родом, а к сыну и невестке приезжала на несколько дней раз в год. Спала в библиотеке, которую в этот вечер тоже заняли под прием. Чтобы сойти вниз, ей надо было дождаться, когда все кончится.
С шумом ворвались барышни-привести себя в порядок:
Бишете надо было еще сменить и чулки. Бабку они застали в кресле, с английской книгой в руках, в которой она ни слова не понимала, в роговых очках на носу, только размазывавших буквы, так как они были для дали. Она посмотрела на внучек своими бесцветными глазами. Думала, раздеваясь, они расскажут, как было. Но ошиблась. Они как бы мимоходом улыбнулись ей, и ни слова. Она это выдержала. Но дальнейшее было уже свыше ее сил.
- Одеваетесь! Опять! - -опечалилась она.
Только что Бишета сняла чулки, а теперь вдруг все наоборот.
Внучка натягивает другую пару.
- Вы с отцом идете?
Вопрос этот она задавала себе. Самый горький за весь день момент наступал для нее перед сном. Невестка отсьшала ее. Тебе ничего не нужно будет в библиотеке? - обращалась она к мужу.
Тогда он переводил взгляд на мать, старался вспомнить, затягивая паузу, всякий раз по-новому, недовольный, что ему доставляют хлопоты.
- С отцом? - рассмеялась Боула. - Отец еле на ногах держится. Он уже отправился спать.
Ах да! - сообразила старуха. Ее сын не любил укорачивать ночи. Работать он мог по четырнадцати часов в сутки. Лишь бы не слишком поздно. В течение двух лет, когда он был представителем оптового склада зерна в Люблине, он приносил домой из конторы счета. К утру они должны были быть готовы. Каждый вечер она отбирала у него работу. В составлении бумаг она ему не помощь, но считать! Только глаза из-за этого испортила. Искусственное освещение? Пожалуй, не оно им повредило. Скорее всего, они просто слипались.
Но теперь ей уже не надо стараться поднимать веки. Она не спит. Сердце напоминает о себе, не дают покоя мысли. В Люблине она все время собирается в Варшаву. Единственный сын! Такой богатый, такой известный. Внучки! Боула, Бишета! - ей уже объяснили, что так их прозвала мадемуазель француженка. От слова "biche", то есть маленькая серна, и от "boule"шарик. У обыкновенных католичек таких имен не бывает! Они как раз подкрашивают губы, а она гордится этим, словно крестьянка-фиолетовой сутаной сына-епископа. Их платья! Она не думает о том, сколько они стоят. Она видит, что это одежда богатых. Восхищение, но какое-то печальное, на ее лице. Она верит в деньги, а стало быть, из тех, для которых жить в богатстве-это словно бы жить на небе. Сьш ее с семьей там!
Какое счастье. Только трудно иногда удержаться, чтобы не вздохнуть, глядя на него с земли. В Берлине у него было два каменных дома. После прихода Гитлера к власти германское правительство отобрало их. Сын был потом таким душевным.
Когда он еще жил с матерью, бедствовал, потому, наверное, как только он разорялся, возвращался к ней. Она вздыхала: "Боже, возьми такую душевность!"
Внучки, два ангелочка с такого неба, где воздух и пища были лишь чудесным ароматом, наклонились и кончиками губ коснулись ее желтого лба.
- Покойной ночи, - сказала одна, а другая уже ее торопила:
- Идем, идем, скорее.
Он мог бы купить ей особняк, автомобиль, дать прислугу. Нет, нет, отмахивалась она, не хочу. Состояние ведет за собою повинность. Тут другие законы, чем в сердце. Матери-дворец, а что отцу, который умер, - мавзолей! Построить его! Дедам и прадедам склепы? Где это кончится! Надо сразу же встать, прижавшись друг к другу, если хочешь сохранить деньги. Старуха не той породы, чтобы вкладывать деньги в традицию и тем жить.
Она родила человека, который затем разбогател, словно бы она родила художника. Не претендуя, чтобы на нее сыпалось богатство от гениального ребенка. Она поднялась.
Но ей плохо. Она живет тоской о сыне, о внучках. Приезжает, молчит. Прислуга не всегда понимает ее речь. Она не делает ошибок, вот только этот акцент. Все выговаривается горлом.
Словно у нее нет губ. А ведь они есть. Слишком большие, лиловые, по-еврейски капризные. Она избегает людей в Варшаве, хотя ей так хотелось бы встретить тут человека, который бы ее выслушал, подробно рассказал бы о семье. Что она о них знает.
Ничего не знает.
Она встает, ее слегка пошатывает, глаза блуждают, едва освободившись от очков; она вынимает шпильки, распускает волосы, ах, какие они были, теперь жалкие остатки, они рассыпаются во все стороны, так легче, когда они не собраны вместе. На лбу кровавая полоска: она размазала губную помаду, след поцелуя внучки. Опирается о подлокотник кресла. Ну и насиделась же она сегодня в нем. У нее болят ноги. Злость ее разбирает. И комната эта как тюрьма. Зря старалась невестка, говоря, чтобы старуха не показывалась на люди. "Вы же, мама, устанете", - вспоминает старуха ее слова и сердито ворчит:
- Пошли! Наконец-то можно ноги расправить. Вся прямо одеревенела.
Когда уничтожают душу, болит тело, словно ему-то и было тут тесно.
V
Крутящиеся двери большого кафе на Саксонской площади вертелись, словно пропеллер. Стеклянные перегородки выталкивали людей поодиночке, а когда давка усиливалась-то и парами.
Будто вал молотилки, двери раскалывали это скопище на два потока, отделяя зерно от плевел, гостей старых от новых, тех, кто уже бь1л, от тех, кто только еще шел. Рисунок каменных плит на полу в вестибюле нельзя было рассмотреть из-за грязи, в раздевалке горы одежды, лес вешалок, распухших от пальто, плащей, шляп, мокрых и промерзших. Зал в .табачном дыму, неумолкающий гул нескольких сот голосов и музыка, которая ни на что не обращает внимания, грохочет безостановочно. Каждый вечер здесь битком набито, даже официантам не пройти. Словно волну, рассекают они толпу, протискиваясь всем телом, стараясь во что бы то ни стало уберечь поднос, который гремит, дрожит, качается, напоминая мотор, и кажется, словно самолетный винт, тащит их вперед. Кто-то встает, одно зернышко в этом подсолнечнике, медленно пробивает себе дорогу сквозь толпу. Возвращается, нет-это кто-то из ждущих около дверей спешит на свободное место, прорывая в толпе коридор. А на столике в беспорядке грязная посуда, вилочки для торта, зияющие пустотой чашечки, на всем пятна кофе, с блюдечка лентой свисает застывшая пенка, еще одна па ложечке. От человека, который ушел, остался след его отвращения. Но вот и новый кофе. Только иного цвета: черный. Другого Сач не пьет.
Ею донимает головная боль, пол под ним слегка раскачивает ся, он озирается, смотрит туда, откуда пришел. В зале есть еще несколько таких, как он, игядящих на входные двери, словно па берег. Они плывут туда. Нервничают и ждут, кода кто то появится. Все еще никого нет. Сач потер лоб. Реже! глаза, но он и на миг нс решается заслонигь их. Ему было тоскливо. Образ ее не покидал Сача всю дорогу от Бреста. Чем ближе к Варшаве, тем отчетливее видел он ее, казалось, ее фигура надвигается на него из тумана легкой походкой, зыбкой и неумолимой, которой духи выходят навстречу людям. Его влюбленные глаза во всем мире видели только лишь одно девичье лицо. Но в то же время Сачу чудилось, что она повсюду. В поездке он то" и дело слышал ее голос. И хорошо еще, если в соседнем купе. Тогда он вскакивал, чтобы проверить. А если на улице? Голос ее прямотаки преследовал Сача в пути. Если встать, он звучал громче. И ведь все откликался на что-то, да только обращался не к нему.
Может, раз уж он нашел Сача, привел бы и саму Аню Смулку, пусть, мол, приходит вся. И она приходила! Но во сне, стоило ему только задремать, и, как это только во сне бьшает, она-нс-она, а порой хоть и она, всамделишная, но с не своими какими то заботами! Го плакала, что рыбы в Вилии начали плавать, плавать и совсем растворились в ванне. Где такое бывает! Но даже если и так! Разве Аня могла бы чем-нибудь подобным огорчиться?
Откуда же тогда слезы на лице! В другом сне она на прогулке убила пчелу, и уже не хочет в деревню, боится мести. Ах, как же страшно она разрыдалась. Нет! Это же теперь он, жалея ее.
Какие у нее мокрые ресницы: тычинки нарциссов после дождя. И вдруг она начинает преображаться в разные цветы, все окрапленные росой. Сач в полудреме вытягивает руку, ищет платок по карманам. Хочет смахнуть эти капельки. И просыпается. Ох! Но только сон сбежал с глаз, как уже завладел слухом. Да ведь она шепчет что-то, смеется. Так редко! Ему ужасно любопытно, над чем. На последней станции никто не сел в соседнее купе. Он проверял, ее там нет. Но закрывает глаза и напряженно вслушивается. Поезд сначала отбивает ритм, потом затевает какую-то мелодию, голос Ани, самый выразительный в мире, на одном дыхании рассказывает какую-то длинную историю, никак нельзя сосредоточиться на словах, так поражает и притягивает сам его тембр. Как это странно, поражается Сач, неужели у меня в глазах и ушах какие-то почки ее, что ли, которые тотчас же распускаются, как только я перестаю думать о чем-то определенном.
Он пьет кофе, вместе с музыкой сразу же стихает и боль. В зале становится более терпимо, но одновременно что-то происходит и с разговорами, они начинают угасать. Шум, кажется, подстегивает, побуждает к откровенности, как вино. Тишина напоминает о других возможностях. Она позволяет задуматься, а это-смерть для правды. За столиком рядом с Сачем сразу пятеро откидываются в креслах, грохот, который объединял их, оборвался, тема отцвела, как цветок, люди отвалились друг от друга. Мысли уходят в головы, а сами они погружаются в тишину. И такое же происходит направо, налево, за всеми столиками. Сач, усталый, путает тишину с прозрачностью. Он перестает следить за дверьми, уверенный, что теперь Аня легко отыщет его глазами. Сач задумывается.
Какое это счастье, размышляет он, наконец-то получить возможность отдаться ее делу. Счастье и покой. Покой этот поглотил всю прежнюю неловкость. Все прошлое напряжение, он словно бы завис над пустотой, которую нечем заполнить. Сач помнил обрывки давних разговоров с Аней. Ах, как трудно они давались. У него было такое ощущение, будто он весь изранен осколками разбитого стекла. Перед каждым собранием он часами выискивал повод сесть рядом с ней, но всегда забывал подумать, о чем с ней будет говорить. Потом он уже готовился, но как же мысль доверчива к жизни; она непременно все повернет неожиданным образом. Когда он пересчитал по нынешнему курсу цену слов, которые нагромоздил, оказалось, что они не стоят и ломаного гроша. Виной всему страсть, слишком настойчиво толкает она мысль в одном направлении, не позволяя обратить внимание на те разные разности, которые могут произойти. О чем мечтал Сач? Понравиться ей. В том, что касается чувств, он был очень несмел, страшно робок. Бывало, к ней у него просто пропадал аппетит, но ни на минуту он не переставал ощущать ту мягкую доброту, которую благодаря ей может обрести мир, а в нем и человек к человеку. В мыслях он мог бесконечно быть с этой девушкой, а когда воображение разогревало в нем физическое влечение, он удивлялся этому, причем снисходительно, хотя упрекал собственную кровь в том, что та не умеет хранить секретов. Все славит ее, все в нем устремляется к ней: кровь, глаза, мысль-и все по-своему. Бог создал ее не для вожделения, не для рассудка, он создал ее для всего Сача, тот замирал перед этим существом, очарованный не ее достоинствами, а достоинствами той мелодии, которую она в нем пробуждала. И мир переставал быть степью, где нет дорог, ибо они везде и всюду, он уменьшился вдруг до размеров узенькой тропки, по которой можно прийти к, какой-то огромной радости. До сих пор Сач не знал, что ждет его в жизни, теперь знал, чего ждет он сам.
Земля, казалось ему, населена плотнее плотного, ибо заселил ее один человек. Самые разнообразные вещи, которые его до той поры заботили, Сач выбрасывал из головы, выбрасывал все.
Словно собирался куда-то уезжать, думал он только о ней. Ему предстояло переехать в счастье.
Он поднял голову, на глаза вновь накатилась усталость, и ничего с ней не поделаешь, залил их жар ожидания, который обязательно подскажет, как поступать. Сач то и дело вскакивал с места, стоило только в дверях показаться какой-нибудь барышне, от его страсти и беспокойства она тут же преображалась в Аню.
Но вблизи Сач понимал, что это оболочка. Вошли две барышни, одной он дал облик Ани, другую наделил ее голосом. Утомление уже не позволяло считаться с правдоподобием. Три женщины мигом превратились в Аню Смулку; через секунду сходство исчезло. Вошла еще одна. С ней-то у Сача не будет хлопот.
Ничего в ней от Ани. Ей пришлось положить ему руку на плечо, тогда только он узнал ее.
- Вы надолго приехали?
Она спросила просто так, но, пока дожидалась ответа, руки ее, расстегивавшие пальто, замерли.
- Завтра назад, - ответил он.
Они не были ни влюбленной парочкой, ни даже просто хорошими знакомыми. Пойти вместе в театр или в ресторан не было для них делом обыденным. Каждый раз, приезжая в Варшаву, Сач расспрашивал об интересном спектакле или фильме, а потом, нажаловавшись, что сейчас, мол, нет у него тут знакомых, робко просил ее составить ему компанию. Он не договаривал, что обращается к ней, чтобы не сидеть одному, но это было понятно и без слов. Он думал, что благосклонность ее не способна распространиться дальше. Просто она благодарна ему за его рвение, за то, что он весь отдался делу ее отца, а потому всякий раз так легко соглашается скрасить его пребывание здесь.
- Мне надо завтра, - повторил он и только теперь испугался ее вопроса.
Зачем она его задала? Может, она вообще очень занята. А может, сегодня вечером? Хотя он и был молод, но уже знал такой вид гостеприимства, которое спит чуть ли не до самого отъезда, но тем не менее стремится выяснить, когда же все-таки человек уезжает, дабы сориентироваться и проявить сердечность в нужное время. А между тем Аня прикидывала, что ей надо переменить в распорядке дня, чтобы освободить вечер. Но не проронила ни слова. Сач принялся рассказывать. Видел, как потихоньку лицо ее оживлялось.
- Сначала я пошел неверным путем, - сказал он. - Что касается директорского фонда, то тут господин Черский чист. Все скрытые расходы сам заносит в тетрадку. Я уже говорил вам об этом полгода назад. Меня поразило, что множество каких-то расчетов он делает особым образом. Что-то прикинет, подсчитает, результат запишет на бумажке, а черновики бросит в печь. Вы же, кстати, без конца мне твердили-докопаться, на что идет фонд.
Он не вытер кофе с губ. След от него напоминал узенький испанский ус. Аня не замечала этого. Она видела одни глаза.
- Ни на что! - прошептал он. - Черский чист.
Он опустил глаза. Сердце у него бешено колотилось. Сейчас он увидит ее отчаяние.
- И у вас нет ни малейших сомнений? - спросила она.
Сомнений у него не было. Она попросила сигарету. Сач не курил. Позвал официанта.
- Неделю назад мне удалось подержать в руках его тетрадку.
Я мог спокойно просмотреть ее. Черский был на охоте, а мне дал срочную работу, я заканчивал ее вечером, нужные бумаги брал из его кабинета. Я знал, что тетрадка лежит в нижнем ящике, выдвинул верхний. Счета ведутся самым тщательным образом.
Они действительно могут скомпрометировать, но не Черского.
Деньги идут депутатам, нескольким журналистам. Даже какой-то приходский ксендз фигурирует. Все вместе-расходы на пропаганду. Хотя довольно-таки странную, занимаются ею, не раскрывая рта. Просто молча. Вот! Депутат Дукат собрал материал для запроса в сейме. Теперь получает семьсот злотых в месяц.
Другой, кажется, набрал воды в рот. Получает триста. И только лишь тогда, когда проходит сессия сейма. Видно, в остальное время года правда не вертится у него на языке.
Перед ним вырос паренек в зеленом кепи, с большим ящиком на ремнях. Сач побледнел.
- Вы просили сигарет. - Голос у него был птичий. Глаза остекленевшие. Немного навыкате.
- Ты, ты... - Сач осекся. Протянул руку. Коснулся мальчика.
- "Плоские", "Чайки", "Египетские". - Паренек тыльной стороной ладони провел по пачкам, словно по клавишам.
Аня поморщилась, наставительно заметила:
- Фу! Такие грязные руки.
Сач помнил их без единой кровинки, холодные, скользкие.
Набрал пригоршню мелочи. Он не курил. Спросил, сколько стоит.
Показал на пачку с косулей. Может, потому, что вся она была белая, чистая.
- Нет, нет, я заплачу! - Розовые, тоненькие, словно стручки.
пальцы Ани метнулись с монетой в два злотых. - Это мне захотелось курить.
А когда она машинально предложила сигарету Сачу, тог взял и, забрав у мальчишки еще коробку спичек, сначала закурил сам и только потом подал огня Ане.
- Итак, ничего, ничего не вышло! - простонала она.
Ее отец, который стоит на коленях в углу комнаты с вмятым пулей лбом, с красной отметиной через все лицо от резиновой палки, не оботрет лицо, не шелохнется. Никогда не затянется его рана! У того, кто его ударил, руки чистые. Чистые! Чистые! Если не считать крови отца, ибо никто ее больше не счищает. Аню охватывает страшная ненависть к Черскому-выскользнул. Она пытается снять с языка крошки табака. Морщится. Никак не получается.
- Ах, боже, боже! - жалуется она. Табак мешает ей закрыть рот.
Сач удерживает паренька, который собрался уходить. Он знает о том, что жест этот ведет к очень неприятному признанию.
Правды оно не опровергнет, но, может, убедит, что это не ее призрак. Зачем он оказался так близко. Слезы катятся из глаз Ани. Мальчонка пришел осушить их. В сердце Сача, хотя и нс на ее щеках. В вытаращенных черных кружках глаз удивление.
- Помнишь фольварк Туэин? Это тебя спас господин полковник?
Мальчик гордо вскинул голову. Да, его!
- Мама каждый день бога благодарит, что меня вытащил из воды господин полковник.
В этот миг на эстраде торжествующе взорвалась музыка. Аня сверлила паренька глазами.
- Ну, иди, - говорит Сач, - Тебя зовут.
Так зачем же было его задерживать, набросился он на себя с упреками. Мало разве, что нечистая совесть своим выразительным словом мучит его, теперь она доберется и до Ани. Она уже разгадала сейчас половину тайны. Он знает вторую. В какое ужасно трудное положение он попал.
Мальчик не уходит.
- Я лежал, говорила мама, на траве, зеленый, прямо лягушка.
А господин полковник взял меня за руку и ну выдавливать воду.
Сначала, мама говорила, она не хотела выходить. Я обсох, господин полковник обсох. И работал, работал. Весь лоб у него в капельках пота. Мама говорила, тогда и из меня вода стала выходить.
Не так, было по-другому! - думает Сач. Но это все равно.
Тело паренька, облепленное до пояса волокнистыми лентами зеленых водорослей, неподвижно. Тело его с голыми грудью и шеей, прикрытыми лишь одной этой епитрахилью, возложенной на него трясиной, покоилось на песке, окоченевшее, напоминавшее те, что летом нежатся тут под солнцем, но такое ненужное!
Какое-то твердое, сосредоточенное в себе и гордое, и немного вздувшееся-то ли это обида на смерть, надругавшуюся над телом, то ли гнев на бытие за то, что оно позволило сломить себя.
Над мальчонкой-Черский, серьезный и деятельный; его вид, движения, его спокойная и сдержанная работа выдавали в нем-так можно было бы подумать-мастера в этом деле, относящегося к своему ремеслу серьезно и добродушно, верящего в то, что его навыку все под силу, и в то также, что, как правило, тело поддается искушению ожить снова. Сотни раз поднимал он ему руки, одной из своих толстых ладоней проходился, словно рубанком, по груди ребенка и превращал это водное, холоднокровное создание в дитя человеческое. Сач опустил голову: а что же тогда делал он?
- Иди, - повторил он. - Тебя зовут!
Аня нервно передвигала колечки по пальцу. Она не понимала всего, но, разумеется, речь идет о Черском. Он очистился от обвинений в денежных махинациях и теперь вторично очищается как человек. Ну так что? Что из того? Не он важен для нее, а ее свобода, ее покой, которые он стеснял собою, как однажды в годовом табеле об успеваемости ее стесняла переэкзаменовка по латыни. Стесняла, пока она йе сдала. Лето было тогда такое чудное, но только не для нее из-за этой соринки в глазу. А Черский для ее мира-вечное затмение. И какое огромное. Она и знала в жизни лишь эту завесу, да тоску об отце, которого едва-едва помнила. И тоска не о нем конкретно. Самое дорогое для нее существо-мать, но такое забитое и слабое! Все лучшее и ничего худого-таким должен был быть ее отец, которого убили.
Почему же на коленях, что тогда случилось, отчего он упал на одно колено, может, умолял, может, его кто толкнул, может, о чем-то он просил? Принял ли он пулю в лоб на коленях, или это она свалила его на колени? Он вроде бы никогда не молился, но как знать, что видишь, умирая, - наверное, какой-нибудь другой берег. В школьной часовне она не раз получала нагоняй. Да и чего только она там не вытворяла. Падала на одно колено, хваталась рукой за лоб, пошатывалась, словно была без чувств. Так бывает иногда: возьмет человек в руки фотографию любимого, давно умершего, и принимает его позу. В памяти Ани, правда только по полицейским протоколам, навсегда запечатлелась эта застывшая картина, когда отец угасал. Парнишка с сигаретами, зеленый и легкий, как кукла, скользил между столиками. Многого ли он стоит? Слишком мало, чтобы рассчитаться ^а отца!
- Юлек, - начала Аня, - послушайте, вы уже столько выяснили в деле Черского. Я не могу поверить, что это чистый человек.
Ведь его расходы... вы и сами так часто повторяли, не может же он заработать столько законным путем.
Сач сидел с низко опущенной головой.
- Что это значит? - спросила она резко. - Что мы сразу же пошли по неверному пути?
Он не отвечал. Она ему напомнила.
- Это вы ведь так сказали.
Сач поднял на нее глаза. Лицо ее, наверное, такое теплое, столько крови под кожей! Между темно-красными ее губами показался кончик языка, коснулся маленького бриллиантового камушка на колечке. И этот бессмысленный поступок, выдававший ее возбуждение, можно было истолковать так, что ей страшно хочется пить, раз уж ее маленький язычок соблазнился камушком, напоминавшим замерзшую каплю. Только глаза ее оставались холодными, этого Юлек вынести уже не мог.
- Пожалуйста, - запинаясь, попросил он, - не смотрите так.
Я не увиливаю. Я только должен молчать. Защищаю себя.
Она наугад бросила ему:
- Вы боитесь. Чего?
Он так резко навалился на столик, что металлический поднос для пирожных упал на пол. Оглушительно загремел. Из-под стола показалось его лицо с вытаращенными глазами. Тяжело дыша, он проговорил:
- Послушайте, Аня, ради бога, ничего я не боюсь, ни капельки не лгу. Но я ведь тоже человек. И должен защищаться.
Она закричала:
- Но от кого, от кого?
Он растерялся. Раскрыл рот. Почувствовал себя глупо. Это было написано на его лице. Как же он мог не предвидеть такого вопроса! А она плакала. Нервно, устало. Всю оставшуюся жизнь будет ее терзать невыносимая боль от зла, причиненного отцу, за которое она так и не сумела рассчитаться. И еще это! Нет уже больше преданного, пылкого существа, которое шло вместе с ней по следу, объединенного с нею тем, что более всего сближает, узами общей мести. Он хотел ответить на ее вопрос. Пожатием плеч она освободила его от такой необходимости. Зачем?
- Я защищаю себя от вас! - закричал он. - Только в ваших глазах. Чтобы в ваших глазах...
Он смешался. Она поняла, что это не притворство.
- Он выбил у меня оружие из рук! - сказал Сач. И еще раз повторил: Выбил оружие у меня из рук.
Аня пошла в наступление:
- Я знаю только, что Черский уже был у вас в руках, а теперь вы его отпускаете. Из-за этого мальчика? - спросила она.
Сач задумался.
- Но вы-то ведь знаете, из-за этого ли мальчика или из-за чего-то другого. Ну!
Мучительно долго он молчал. И вдруг закрыл лицо руками. С минуту сидел неподвижно. Наконец стал отводить руки от лица, да так медленно, будто опасался показать его. И действительно, оно было страшно.
- Одно ваше слово, - обещание это вырвалось у него с трудом, - и завтра Черский будет мертв!
По глазам Ани он заметил, что она не поняла его.
- Я убью его! - крикнул Сач. - Убью. Пусть это кончится раз и навсегда.
Но Аня хотела не смерти Черского, а его позора.
- Нет, - проговорила она медленно. - Вы уж оставьте его жить. Он ведь для вас герой.
Поднос снова полетел на пол. Сач старался перекричать оркестр:
- Это прохвост! Убийца и вор!
Человек за соседним столиком, только что с улицы, перестал расчесывать мокрые усы, все в капельках дождя, которые напоминали стеклянные шарики на проволочках, какие бывают снизу у елочных лампочек. Аню вдруг что-то осенило.
- Мальчишка-купальщик, когда это было, теперь ведь лето!
Так она сказала, а Сач спокойно подтвердил.
- Да, - проговорил он. - Это случилось через несколько месяцев после того, как я поступил к нему.
Теперь она совсем запуталась. Так ведь этот маленький утопленник явно заставил его переменить мнение о Черском.
Стало быть, перелом произошел уже давно!
- Послушайте, Юлек, - она просила, чтобы он подтвердил это, - мы ведь с тех пор тысячу раз говорили о Черском. Вы всегда были так уверены, что на чем-нибудь его да поймаете.
Больше, чем я. Вы ничуть не сомневались. Я даже думала, что вы лишь ждете очевидных улик, хотя сами все хорошо знае.^.
- Ибо я знал, - йлохнул Сач, а затем, вздохнув еи\ раз, глубже, прибавил: - И знаю!
Тут она торопливо стала швырять в сумочку все, что разложила на столике: пудреницу, кошелек-она .обиралась заплатить за сигареты, спички, деревянный мундштук. С шумом защелкнула замок. Хотела встать, но стулья сзади так тесно прижали ее к столику, что она вскакивала и опять садилась, теряя равновесие.
Лицо ее покраснело-от усилий, а может, и от злости. Казалось, это Сач не отпускал ее.
- Нет, нет, я ухожу! - кричала она. - Все крутишь, не хочешь сказать, я так больше не могу.
И он тоже закричал, вкладывая в свои слова всю душу:
- Клянусь! Я не изворачиваюсь.
Но она не дала ему говорить. Сказала со злой издевкой:
- Так я и поверила. - На губах ее заиграла презрительная улыбка.
И она опять схватилась за сумочку. Оскорбленная, по-детски разобиженная, мечтающая унизить.
- Я плачу за себя. - Она так разнервничалась, что никак не могла достать денег из кошелька. Монетки, лежавшие на кожаном его дне, не давались в руки. Он удивленно смотрел на нее. С самого же начала был у них такой товарищеский уговор, что каждый платит за себя. Что с ней случилось? К чему такая демонстрация?
А ее прямо-таки подмывало порвать. Такое чувство захватывает любящих друг друга людей, когда они ссорятся. Никогда гнев так стремительно не выливается в слова, никогда желание убежать не бывает таким сильным, как во время таких скандалов.
Единственное слово, которое еще может что-то объяснить, застревает в горле. Даже если оно уже вертится на языке, не соскакивает с него, неловко ему как-то. А-нет! Ведь все равно сердца, мысли, уши закрыты перед ним. Часто одни только уши, их просто заткнули руками.
- Скажу, все скажу, - простонал Сач.
Глаза ее не сразу потеплели. Злоба мгновенно опустошает в душе огромные пространства, словно молния, растапливающая металлический предмет. Возрождаются они не скоро. Сам он был готов сказать все, но не было у него для этого готовых слов. Он достал бумажник. Начал рыться в нем.
- У меня тут письмо, которое я давно вам написал, - прошептал Сач. И продолжал искать. Пояснил то, что и так было ясно: - Письмо об этом деле.
Значит, это целая история, и длинная. Аня закивала головой.
Как под пятном на коже, открывала она застарелую болезнь. Все в мире ведет двойную жизнь.
- Может, вы влюбились в Бубу Черскую? - Это была дочь Черского от первого брака, девушка очень красивая, которая утренние часы проводила на корте, послеобеденные-в холостяцких квартирах, а вечерние-в посольствах.
Юлек печально, немного разочарованно взглянул на Аню.
Самая нежная женщина умеет быть самой нежной лишь внешне.
К ее словам, поведению, поступкам всегда примешивается что-то мелочное. Но Аня спрашивала серьезно. Ведь между ними никогда не было и речи о любви. Одно только слово, как нажатие кнопки, могло открыть им их чувство. В тот миг они были слепы.
- Она отвратна! - Несмотря ни на что, он посчитал, что должен удовлетворить любопытство Ани. - Дочь, достойная своего отца.
Она все еще пыталась закрыть сумочку. Юлек протянул над столом обе руки и сжал в них ее ладони.
- Дочь вора, вора, вора! - кричал он все громче. Она не могла освободиться от его рук.
- Так чего же вы его не схватите? Неужто он вас околдовал? - На столе лежало письмо Ане об этом деле, давно уже написанное Юлеком.
Он уставился на него диким взглядом, словно хотел прочитать письмо сквозь конверт.
- Дорогая Аня! - начал он с обращения. - Сегодня вы должны узнать от меня всю правду. Уже полгода я страшно терзаюсь, хотя я все сделал так, что не вижу никакой возможности что-нибудь переменить; у меня нет оснований сказать, что я освободился, ибо способ, которым я решил эту трудную задачу, не помогает мне в моей миссии тут.
Он перенес взгляд с конверта на лицо Ани, но задержался на ее носике, словно на пороге, не смея посмотреть в ее глаза.
- Миссия! - вздохнул он. - Может, и не подходящее слово к шпионажу, но так я понял свое задание. Начинать жизнь, когда уже знаешь, что она такое, начинать с чего-нибудь подооного можно только тогда, когда трактуешь собственное свинство как самопожертвование. Иного выхода нет, если, конечно, сам гы просто-напросто не свинья.
В его чашке кофе уже не осталось, он машинально отпил чуть-чуть из той, которую она давно отодвинула от себя.
- Если бы это была работа только для Папары... постепенно я, однако, забыл об этом, думая о вас, о вашем отце, о самом себе. Мы должны были отомстить за него, опозорить человека, который убил вашего отца. Это наш святой долг. Вся моя жизнь отдана тому, чтобы помочь вам в этом. Возьмите ее. Но на одно я не пойду. На то, чтобы опозориться самому.
Она смотрела на Сача, который постепенно загорался. Не известно, что он прочитал в ее глазах, но он вдруг рассерженно воскликнул:
- Не из-за страха, и речи о страхе тут нет. Я не говорю о тюрьме, о приговоре, о лагере. Я говорю о том, чтобы опозорить душу. Разве ваш отец согласился бы на то, чтобы ради этой мести вы покрыли себя позором? Никогда, и вы об этом знаете. Но разве вы не считаете, что путь к отмщению вообще должен исключать какую бы то ни было подлость. Странно, конечно, набрасывать кому-нибудь на шею петлю и заботиться о том, чтобы она была безупречно чистой. Но всякая нравственность и честь принадлежат миру самых больших чудачеств. Я знаю, что очень переживал бы потом, если бы помог вашему отцу на том свете восторжествовать над Черским, пойдя на низость.
Аня Смулка была человеком чести. Так она и прожила до сих пор. Но она была слишком женщиной, чтобы не перенимать морали и взглядов мужчины, который был ей в данный момент близок.
- Но вы ведь согласились шпионить, знали, что вам придется войти к человеку в доверие, знали, что затем предадите его. Одно это уже отвратительно.
Он пристально посмотрел на нее. Интересно, только ли сейчас это пришло ей в голову или она уже давно так о нем думает.
- Нравственность-это искусство обходиться маленьким свинством там, где можно было бы совершить большое.
Какое-то время казалось, что беседа на столь отвлеченные темы вот-вот угаснет, но Сач вдруг ни с того ни с сего начал вспоминать:
- Прямо на юг от Бреста, в получасе езды на машине, есть маленький фольварк Тузин, принадлежащий Некежицким, большим друзьям Черского. Земли там всего моргов триста', пополам с водой. Торф, песок, луга, огражденные дамбами. Птиц-масса.
Рыбы еще больше, на ней держится все хозяйство, вокруг нее все и вертится. Некежицкий, как продаст рыбу-тотчас же в Брест, человек он компанейский, соберет людей, повытянет их из учреждений. Наконец-то, радуется он, с рыбоводством покончено, теперь полный покой. Но речь идет не о покое, а о деньгах.
Пошумит он несколько дней так, что весь город о нем только и говорит. Политик он завзятый. Пьет с воеводой, со старостой, с Черским, пока не заставит каждого отречься от чего-нибудь.
Начинает он с второстепенных министров или важных, но бывших. После закуски все согласны с ним, что это сволочи.
Тогда он переводит разговор на другую тему, но ненадолго, опять берется за свое, опять набрасывается на какого-нибудь сановника, и так забирается все выше и выше, наконец остаются лишь президент, маршал2, может, еще Бек3. В пьяном угаре гости Некежицкого ничего не соображают, ничего не слышат. Он тщедушньш, черный, кожа прозрачная, то и дело ему плохо, льнет к каждому, пристает, угрожает, добиваясь не аргументами, а непрекращающейся мольбой того, чтобы в конце концов все с ним согласились, что эти трое тоже сволочи. И наконец услышит, чего ему хочется. Лицо у него меняется, будто ему предложение сделали, а он еще терзается сомнениями. Искренним ли было признание, не для того ли только, чтобы от него отвязаться, серьезно ли сказано, не в расчете ли на то, что он пьян и позабудет. Нет! Нет! Сволочи! Сволочь-его любимое определение, зачем нужны какие-то еще, лишь затуманивающие суть дела нюансами. Рассветает. Пьянствуют обычно в гостиничном номере, большом, переоборудованном под столовую, с диванчиками по стенам. Двери заперты, все в своем кругу, чужих никого, кощунственных речей никто не слышит, но он-то слышал.
Некежицкий! И счастлив. Все в порядке.
Аня удивленно глядит на Сача-и долго это будет продолжаться? Болтовня, не относящаяся к делу! Но инстинктивно она чувствует, что Сач принадлежит к такому типу людей, которые соврать могут сразу, а вот чтобы сказать правду, должны сначала часами попетлять вокруг да около. Сач продолжал:
- Когда, однако, этот самый Некежицкий возвращается к себе, то хватается за голову от ужаса, что он наделал. Посадят еще. Задушат налогами. Бог знает что! Столь тяжкое похмелье мучит его днями и ночами. Какой же он в это время покорный и робкий. В деревню бы он всех с той пьянки затянул, в деревню. И тогда бы ни гугу о том, что говорилось в городе. Никто не вспоминал, никто не слышал! Потому рта не раскрывают.
Некежицкий сидит тихо, нервничает, весь обратился в слух.
Каждое слово, адресованное ему, пытается разгадать-ставят ему то в вину или нет? От столь чрезмерного смирения, наверное, вновь душа его наполняется ядом, и после следующей продажи он опять кощунствует.
Казалось, Сач и в самом деле позабыл, зачем все это.
Уставившись в люстру, слегка сощурившись от бьющего в глаза света, он продолжал:
- Черский, впрочем, его любил, хоть он один и досаждал ему в деревне. Послушайте, Казимеж, как там было, что вы последний раз спрашивали нас о президенте? А Некежицкий изворачивается, краснеет, как барышня. "Господин полковник, господин полковник, - бормочет, - да разве я помню". А ведь только это одно и не выходило у него из головы. В том угнетенном состоянии оч и не мыслил себе перевернуть все с ног на голову. А они разве не отвечали так! Он кто-рядовой гражданин, а они-как-никак чиновники!
Наконец Сач решился сделать шаг вперед, ибо ввел в повествование себя самого:
- На пьянки нет, но в деревню Черский брал меня с собой.
Еда изысканная, да еще полно водки, но, конечно, не чересчур, кофе, карт?!. Настроение словно после престольного праздника;
оттого, может, что ксендз приходил, тамошний, приходский.
Захотелось однажды Черскому этого ксендза проводить. Тому надо было возвращаться к вечерне, а тут, когда стали уже прощаться, обнаружились какие-то давние общие военные знакомства. А они-самая большая слабость Черского. Мы пошли.
Меня он взял с собой, чтобы не одному возвращаться. Дорога шла по дамбе. Тропкой, кое-где укрепленной, немного лесом.
Скользко. Дамба вся раскисла. Слякоть. Черский даже за ветку раз схватился, иначе свалился бы с насыпи, там сплошная глина.
Устал-и обед, и кофе, и выпитое, а тут еще такая сумасшедшая дорога. Ибо ксендз сразу же решительно отсоветовал идти прудами. Лед был ненадежен. Он даже разозлился. "Смотрите, - показал он, - совсем свежие следы". А там дальше река. Посреди пруда воды было как на блюдечке. "И как узнать, не остался ли он там!"-гневно пожал он плечами. У Черского глаза были получше. "Нет, - говорит, - наверняка прошел. Следы есть и по ту сторону воды". Ксендз продолжал сердиться: "Торопятся все на тот свет, срезают путь. - И вдруг в каком-то приступе ярости: - Даже труп не всегда могут отыскать!" Черский грубовато засмеялся. "Тут мы ксендза ждали, задыхался он, довольньш, - сбежал у него с похорон покойник. Да, да! Вот прощелыга". Спустя минуту ксендз распрощался. Сказал, что не может заставлять нас идти по такой дороге.
Сач оглядел зал, поискал кого-то. Торопливо продолжал:
- Черский сначала сильно икал. "Ну и осетр! - Его невольно потянуло на воспоминания. - Неслыханно! Ну, ну". Хотя я и сам из тех мест и из семьи рыбаков, непроизвольно спросил, здешнего ли рыбина улова. Черский иронически расхохотался, а потом, вздохнув, добавил: "На такие танцульки после подобного осетра лучше не ходить. А когда я бываю в Варшаве, - тема сама его вела за собой, - почти всегда ем осетра, вернее, зразы из осетрины". Он не сказал, где, но я кое о чем догадывался. Это должен был быть дом, в котором Черский чувствовал себя очень свободно, заглядывал на кухню, а может, и помогал там. О приготовлении этого блюда рассказывал весело, словно о какойнибудь школьной выходке, "Самое главное, - объяснил он, - хорошо отбить мясо, а то очень жесткое. - У него, видно, были какие-то приятные воспоминания в связи с этим. - Лучше всего, - смеялся он, - не отбивалкой, а настоящей палкой. - Он со свистом ударил тростью по воздуху. - И бить надо такой палкой изо всех сил". Еще раз поднял трость, на сей раз обеими руками, чтобы показать. Тут улыбка вдруг слетела с его лица. От этого резкого движения ему стало нехорошо, а может, еще что, подумал я. Я ведь видел, как он нажирался. "Держи", - пронзительно закричал он и сунул мне в руку трость. Затем мигом сбросил шапку, доху, пиджак, еще кашне стянул с шеи. То ли все это произошло в одну секунду, то ли он меня так поразил, но я ничего не мог понять. Он взглянул на меня, а пожалуй даже, на свою трость в моих руках, схватился за нее, соскользнул с насыпи в пруд.
До сих пор, хотя это произошло с полгода назад, Сач все еще не мог окончательно прийти в себя от удивления. Рот раскрыл, будто и сейчас продолжал теряться в догадках, что же это тогда могло означать. Круглыми и поглупевшими глазами уставился прямо перед собой, как, наверное, в тот раз, привстал со стула, высмотрел, наконец, то, что искал. Аня проследила за его взглядом.
- Вот тот мальчонка, - сказал он, - посреди пустого пруда тонул.
В маленьком зеленом кивере и красной, обшитой галунами тужурке? Как же все это не вязалось с этим щекастым боем. Мог ли лед треснуть под ним, созданьицем проворным, легким, как куколка. В глазах Ани он до того сросся с цветами своей одежды, что она не могла представить себе его в болоте, а особенно сейчас, глядя, как он ловко проскальзывает между стульями и столиками, ей трудно поверить, что с ним случилось тогда что-то страшное. Но, видно, это правда, раз уж Сач побледнел при одном воспоминании. Хотя в тот миг думал, скорее всего, о том, как рисковал Черский.
- Плотный, пожилой человек, после такого обеда. Господи Иисусе! А я на берегу. Подумайте только, - горячился Сач, - этот человек шел на смерть. Посмотрите же, какой он предоставлял ей шанс. Себе оставлял совсем крохотный, чтобы возвратиться самому, и почти никакого, чтобы с мальчонкой. Разве ему до него добраться. Втрое тяжелее парня. На полдороге лед треснет, и они оба пойдут ко дну. Он остановился. Видно, одумался-так мне показалось. Жалко жизни. Вот ведь нет! Из жилетного кармана вытащил часы, видно, их берег, и положил на носовой платок. А сам пошел дальше.
Лицо Ани снова делалось все более злым. Зачем ей слушать об этом самопожертвовании. Когда минуту назад Сач сказал, что Черский остановился, у нее появилась надежда-вернется. Но в общих-то чертах финал ей был известен. Теперь она чувствовала, что лишь обстоятельный рассказ Сача придает этой истории, которую он схематично ей обрисовал, живые черты.
- Черский бежал на цыпочках, а лед, казалось, вопреки всем стараниям ощущал тяжесть, прогибался. Словно столик из красного дерева, на который я влезал у Черского, чтобы достать какие-то бумаги из шкафа. Чем дальше, тем слой льда должен быть тоньше. Черский не обращал на это внимания, мчался вперед, и секунды не задерживаясь, перескакивая с одного места на другое, столь же опасное. Фигура его все уменьшалась--и оттого, что росло расстояние, и оттого, что с каждым шагом он все больше пригибался. Вдруг лед затрещал, Черский судорожно расставил руки и перехватил палку за нижний конец. Все на ходу.
И закричал: "Держись, держись!" Значит, не ради своей безопасности он перехватил палку, а намереваясь протянуть ее мальчику.
Слишком поздно! В этот как раз момент и погрузился в воду.
Черский потом говорил, что ручонкой он ухватился за край льдины, как за ветку, не понимая, что от давления лед тает. И когда в ладошке осталась вода, он пошел ко дну.
Сач пригладил волосы жестом, в котором сквозила какая-то безнадежность. Умолк. Чувствовал: чего-то он не можетпродолжать ли рассказ, распутать ли свои воспоминания либо же смириться с собой, каким сам он был тогда.
- Я! - продолжал он. - Я! - бормотал он. - Не страх удерживал меня на берегу. И даже не подумал о том, чтобы спуститься на лед. Оттого, может, что тут же созрел у меня в голове некий план. Не знаю, не знаю! - твердил он. Тер рукою лоб. - Я из деревни, но у нас мало кто умеет плавать. А мне легкие не позволяют, - оправдывался он. Его даже передернуло всего при одном только воспоминании, он принялся дальше выкладывать, как все было. На льду, - объяснял Сач, - появились трещины, со страшным шумом лед ломался в центре, а потом вдруг такой треск раздался, будто кто поднял весь ледяной покров с пруда и шмякнул оземь. Черский отскочил в сторону, то ползком, то на четвереньках. Даже и не знаю, не упал ли он сразу, во всяком случае, позади него огромная, метров двадцать, трещина стала заполняться водой. Он отполз от нее довольно далеко, сел на лед, огляделся по сторонам. Я заорал что-то, от чего-то его предостерегая. Он и головы не повернул. Промок уже, наверное, насквозь, я же видел, как с плеч, груди и живота он счищает снег, стряхивает его с пальцев. Тут он приложил руки ко рту и крикнул мне: "Развесь мои вещи на кустике, а то отсыреют!" Они валялись на земле, там, где он их бросил, я стал поднимать, из куртки выпал бумажник, записная книжка, ручка.
Горло у Сача перехватило, он прикрыл глаза.
- Я поднял все это! - пробормотал он. - Все!
Он вытянул руки ладонями вверх, взглянул на свои колени, на столик, казалось, ища места, куда бы эти вещи положить. Затем, словно подпорка, поддерживавшая его ладони, сломалась, руки его как-то беспомощно устремились вниз, с силой ударившись о подлокотники креслица.
- Когда он уже был у самой цели, - продолжал Сач более твердым голосом, - Черский повел себя как-то странно: лег и пополз, но только ногами вперед. Снова привстал, в последний раз огляделся по сторонам, потом уперся в лед локтями и ступнями и стал боком, боком ноги бить и бить по льду.
Сач наклонился и стукнул себя по бедру.
- Вот! - показал он. Он никак не мог вспомнить слова. - Так вот поднимал и бил, поднимал и бил. Передвинулся на метр. И опять то же самое. На два метра. И снова. Самого треска я не слышал, но через некоторое время Черский уже больше не поднимался, напротив, медленно, на льдине, похожей на огромный лист, стал погружаться. Этого, видно, ему и надо бьыо, ибо только теперь наконец он повернул голову к проруби посередине пруда, палкой, грудью, плечами обламывал, давил перед собой лед, который был там, верно, тоненький, как рождественская облатка.
Сач сжал пальцами подлокотники, как-то слегка осел, далеко вперед вытянул ноги. Совсем не для того, чтобы устроиться поудобнее.
- Вот так, - он то раздвигал, то сводил ноги вместе. - Черский искал его вроде как щипцами. И вдруг заржал, смех его далеко окрест разнесся; прямо загремел, какой-то нечеловеческий. "Есть", - загоготал он, словно огромная и добродушная лягушка. Затем, как ни в чем не бывало, ухватившись за кромку льда, будто это столешница, залез под лед-так залезают под стол, - с гримасой неудовольствия, появляющейся на лице пожилого человека, которому трудновато нагнуться.
Губы Ани задрожали. Она тут же плотно сжала их, злясь на свою слабость. Ей надо было перебороть собственное волнение, чтобы оно не застилало ей глаз, не подтачивало чувства вечного презрения, которое она питала к Черскому. И она поступила так, как поступают очень молодые и неопытные люди, - она рассмеялась.
- На что мне все это знать? Любопытно!
Но Сач все еще оставался под впечатлением той сцены.
Казалось, настроение, которое она тогда, довольно уже давно, вызвала у него, теперь вновь подчинило его себе, само выплескивалось наружу, подсказывая лишь слова.
- Он скрылся подо льдом, - говорил Сач, - только на мгновенье. Но оно тянулось долго. Рука его была на кромке льда, залог того, что он вернется, пятипалый якорь, которым он уцепился не за дно, за поверхность. Наконец он вынырнул из бездны. Я вздохнул с облегчением, почувствовал, что воздуха мне не хватает, и тогда только сообразил, что, пока он был под водой, я тоже не дышал, то ли просто подражая Черскому, то ли мой организм без моего ведома решил таким образом выразить ему свое сочувствие.
Сач вытер лицо. Задержал платок у рта. На губе выступила капелька крови. Он и сам не заметил, как прикусил ее. Может, в ту секунду, когда еще одно воспоминание, тесно со всем этим связанное, вертелось у него на кончике языка. Он сдержал себя.
- Наконец он его нашел. Все длилось вроде бы какой-то миг, всего одно погружение в воду, так по "крайней мере утверждал Черский, но я, глядя на все это, отмерял время той нестерпимой болью, которая сжимала мне грудь, и потому мне и сегодня кажется, что Черский долго искал, прежде чем нашел. Мальчонка походил на мертвеца! Черский толкал его по льду и сам полз за ним. Теперь, когда их стало двое, опасность еще больше возросла. Живой распластался, подтягивая ноги к себе и отбрасывая их, мертвый, которого Черский толкал, потихоньку вползал по откосу вверх, поза его была странной и неестественной, такую по собственной воле приняло это полумертвое тело из-за того, что было совершенно неподвижно и находилось в состоянии какого-то своеобразного покоя. Разумеется, своеобразного с точки зрения того света.
Аня знала, что было дальше: наконец, уже на берегу, Черский уложил мальчика на шубу, стал делать искусственное дыхание, долго возился, пока не вернул его к жизни. Сбежались какие-то люди. Об этом уже рассказывал сам парнишка. Сач не будет этого повторять. И она вдруг поняла, что не в состоянии-ни в резкой форме, ни вообще-попрекнуть его. Дело сделано, подумала она. Слова теперь ни к чему. После всего того, что он видел, Сача уже не заставишь взглянуть на Черского прежними глазами.
Тот раз и навсегда выставил в свою защиту маленького и шустрого мальчишку, повседневным занятием которого было шаст-ать тут с сигаретами в ящике со стеклянной крышкой, а высшей целью-оградить своего спасителя от кары за убийство Смулки. Аня ошибалась.
- Первой женщиной, которая прибежала туда, - продолжал Сач, - была тетка этого мальчишки. И за ней следом-тьма местных. Я спустился на лед взять часы и платок. Когда вернулся назад, Черский был уже в шубе. "А пиджак?"-спросил я. - "Э"а, промокнет, - ответил он. - Я понесу его в руках. Или, - он обернулся, - пусть мальчишка наденет". Он крикнул им: "Отошлите его потом господину Некежицкому". Благодарили, верно, немногословно, пока я ходил за часами, туда и обратно, и прощались тоже недолго. "Ну, с богом, - сказал Черский. И еще прибавил: - - Больше так ребенка на лед не пускайте". Баба, словно молитву, покорно повторила за Черским, обращаясь уже к мальчишке:
"Больше один на лед не ходи".
Теперь досказать осталось самую малость. Сач молча собирался с мыслями, потом усталым голосом докончил:
- Они взяли мальца под руки. К дому им было ближе, чем нам к Некежицкому. Только в обратную сторону. Они пошли. Я что-то промямлил о самоотверженности и, может, даже о героиз ме. Он выслушал молча, но его это тоже поразило, ибо, когда мы уже прошли быстрым шагом, чтобы разогреться, добрую часть пути, он вдруг признался: "Э-э, скорее спорт!"-затем остановился, сунул руки в карманы шубы, проверил, все ли на местебумажник, ручка и эта маленькая записная книжка (когда он их переложил из пиджака в шубу, не знаю; тоже, наверное, когда я ходил за часами), - и разъяснил, что он имел в виду.