На следующий день я пришла на работу с 2-ух минутным опозданием, что уже было чем-то из ряда вон выходящим, обычно я никогда не опаздываю. Попила чаю, сделала макияж, повздыхала, запинала фантик под коврик, чтоб никто не увидел, как я свинничаю. Опять повздыхала и, наконец, дождалась всех остальных.
Сначала в комнату влетела Маруся. Повертя попочкой, пропрыгала к своему столу. Следом вошла Эмма Петровна, бывшая учительница, единственная, кого в нашем демократичном коллективе величают по отчеству. За ней две Марины, одна пухленькая хохотушка, вторая сухопарая и серьезная, последнюю мы чаще называли Марьей, в честь сказочной искусницы, наша от вымышленной по части рукоделия не только не отставала, но могла бы и посоперничать.
Последней в комнату вплыла Княжна. Вообще-то звали ее Леной, и титулованной особой она вряд ли была даже в прошлых своих воплощениях, но Ленка не желала в это верить категорически.
— Может, у меня дед был графом? — горячилась она, когда мы начинали подсмеиваться над ее аристократическими манерами. — А почему бы нет? А? Или князем?
— А, может, Великим князем? Или Императором? — тут мы принимались потешаться над ее ветвистым генеалогическим древом, естественно, вымышленным.
— Может, и так. А в прошлой жизни я вообще была английской королевой! И таких как вы … На галеры! — по-монарши горячилась она, потом, успокоившись, окатывала нас холодным презрением и грациозно стряхивала пепел со своей дешевой сигареты.
Мы не обижались, Ленка была очень милым и безобидным человеком, а всплески раздражения и монаршей спесивости от неустроенности и безденежья.
Вообще мы жили дружно, но скучно. И помещение, в котором мы обитались 8 часов в день 5 раз в неделю было соответственным — плохо освещенным, сырым, холодным. Мы, конечно, пытались его как-то облагородить: Эмма Петровна притащила из соседней комнаты розан, Марья связала салфеточки, Маринка и с Княжной надраили ручки и чайник, Маруся завесила стены плакатами с красивыми мужчинами, а я своими картинами. Но все это не сильно помогало. К тому же, от сырости отклеивались от стен мои акварели, от мрачности чах и ронял листья мне на стол розан, тускнели ручки, грязнились салфетки, и нам с Марусей никак не удавалось найти плакат с каким-нибудь полуобнаженным негром, а то все Малдеры да доктора из американской неотложки.
… Но я отвлеклась, а день тем временем был в самом разгаре, я бы даже сказала, достиг апогея, а именно обеда. Я уже, было, собралась поставить на плитку свою мисочку, как вдруг…
— Где карточки? — это шумела Княжна.
— У тебя на столе.
— Нет! Они были у меня на столе. Вчера. А теперь их нет! — И она грозно посмотрела на меня.
Я опустила очи долу, хотя карточки в глаза не видела.
— Ты выкинула? — продолжала вопрошать она.
— Не-а, — неуверенно оправдывалась я.
Вот так всегда! Все валят на меня.
Но уж если честно, валят обычно заслуженно. Что ж поделаешь, я жутко безалаберная, неорганизованная, неряшливая разгильдяйка, к тому же рассеянная. После меня вечно остаются грязные следы на дорожках, огрызки, крошки (говорят, благодаря им и мне все институтские тараканы кормятся в нашей комнате); и недостает нужных вещей: ручек, клавиш от калькулятора, документов. А куда я все это деваю, не знает никто, даже я сама.
— Куда дела карточки, Леля?
— Ленусик, зуб даю — не брала!
— Ты их так часто даешь, что можно подумать, у тебя их, как у акула, — съязвила Маруся.
У! Змеи! Я погрозила им кулаком и начала напяливать куртку.
— Куда? — хором заверещали «змеи».
— На помойку. Карточки искать, мусор-то из нашей урны уже там.
Никто меня не остановил — в одном мои коллеги были едины: маленькую свинью надо перевоспитывать, приучать к порядку и чистоте, пока она не превратилась в большую хрюшу.
Замечу, пока их старания ни к чему не привели.
Я вышла на улицу. Моросил дождь, а небо было как сгустившийся, застывший дым. Пахло то ли хлором, то ли пармиатом, но хрен редьки не слаще — и то и другое жуткая гадость.
В две секунды я продрогла, а волосы мои понуро повисли вдоль щек, и все из-за того, что ни зонта, ни платка я не взяла. Одно слово — разгильдяйка. Но не возвращаться же теперь, все равно прическа и настроение испорчены. Так что, запахнув поглубже пальто, я, вереща для бодрости духа, рванула через двор.
Мусорные бачки было недалеко, завернув за склады, я оказалась лицом к лицу, вернее, облезлому боку крайнего из них. Рыться в помойке я, естественно, не собиралась, я надеялась, что пропавшие документы могут быть где-то с краю, а не в той зловонной гуще, что мозолила мне глаза.
М-да. Пахло препротивно. Теперь к запаху химии примешивался смрад помойки.
Я встала на цыпочки. Окинула близоруким взором тошнотворный пейзаж. Коробки, бумаги, бутылки, картофельные очистки, рука… Стоп!
Рука? Белая человеческая конечность с чуть согнутой пятерней? Или обман никудышного зрения?
Я сделала шаг. Мой дорогущий ботинок ткнулся носом в подмоченную конфетную коробку, в других обстоятельствах я бы этого не пережила — мой внешний вид, единственное, к чему я отношусь трепетно — но тогда…
Я ошиблась! Это была не рука. А пара рук. А еще две ноги, голова и туловище. И все, не считая туловища, прикрытого рабочим халатом, да ступней ног, обутых в башмаки, мертвенно бледное, с голубоватым отливом.
До сих пор удивляюсь, как я тогда не упала без чувств. Наверное, остановило меня окружающее «великолепие». Я, как всякий художник, пусть и не признанный и даже не непрофессиональный, мигом представила себе композицию — прекрасная Леля в окружении отбросов, с картофельной шелухой на лбу, к тому же в соседстве с посиневшим трупом.
Короче, я осталась стоять. Вид, правда, имела бледный. И рот мой то открывался, то закрывался, как у глупого карася — это я боролась со спазмами в желудке.
Я победила! Вулкан внутри меня затих. Рот закрылся. Но лишь на мгновение, после которого я заверещала так, что копошащаяся у трупа крыса упала в обморок.