Пока еще сердце во мне оживляется солнцем,
Пока еще в персях, не вовсе от лет охладевших,
Любовь не угаснула к вам, о стихи мои, дети
Души молодой, но в которых и сам нахожу я
Дары небогатые строго-скупой моей музы,
Которые, может быть, вовсе отвергла б от сердца
Брюзгливая старость, и кажется, что по заслугам
(Но кто на земле не принес самолюбию дани),—
Спешу, о стихи, вас от грозного спасть приговора;
Спешу вас отдать под покров снисходительной дружбы.
И если она не найдет в вас ни прелестей слова,
Какими нас музы из уст их любимцев пленяют,
Ни пламенных чувствий, ни дум тех могучих, какие
Кипят на устах вдохновенных и души народов волнуют,
То, нежная в чувствах, найдет хоть меня в моих песнях,
Души моей слабость, быть может, ее добродетель;
Узнает из них, что в груди моей бьется, быть может,
Не общее сердце; что с юности нежной оно трепетало
При чувстве прекрасном, при помысле важном иль смелом,
Дрожало при имени славы и гордой свободы;
Что, с юности нежной любовию к музам пылая,
Оно сохраняло, во всех коловратностях жизни,
Сей жар, хоть не пламенный, но постоянный и чистый;
Что не было видов, что не было мзды, для которых
Душой торговал я; что, бывши не раз искушаем
Могуществом гордым, из опытов вышел я чистым;
Что, жертв не курив, возжигаемых идолам мира,
Ни словом одним я бессмертной души не унизил.
Но ежели дружба найдет в моих песнях нестройных
Хоть слово для сердца, хоть стих, согреваемый чувством;
Но ежели в сих безыскусственных звуках досуга
Услышит тот голос, сердечный язык тот всемирный,
Каким говорит к нам бессмертная матерь-природа,
Быть может, стихи мои, вас я сберег не к забвенью.
Reveille-toi, mortele, deviens utile au monde,
Sors de l’indifference, ou languissent tes jours.
Thomas [1]
Неу́жли в этот мир родится человек,
С зверями дикими в лесах чтобы скитаться?
Или в бездействии, во сне провесть свой век,
Не знать подобных — и ничем не наслаждаться;
Как будто в пустоте ужасной — в мире жить,
И прежде смерти мертвым быть?
Посмотрим вкруг себя,— мы взглянем на вселенну,
Какая связь в вещах! На что ни кину взор — и оку изумленну
Громада вся один чудесный кажет хор!
И то, что там, вверху, и там, под нижним кругом,
И что во всех морях,
В лесах и на горах —
Всё в цепь одну плетет, всё вяжет друга с другом
Тот разум, что сей шар и небо утвердил,
Атома с существом премудро съединил.
О ты, над тварями, над всем здесь вознесенный,
Понятьем, разумом, бессмертною душой,
Проснися, человек,— проснися, ослепленный,
И цепи общия не разрывай собой!
Ты мнишь, что брошен в мир без цели неизвестной,
Чтоб ты в нем только жил,
И зрителей число умножил поднебесной;
Взгляни на этот мир:
Противному совсем и звери научают,
И звери в нем живут не для себя самих.
Трудятся и они: птенцов они питают,
Птенцы же, подрастя, трудятся и для них.
Зачем, ты говоришь, мне для других трудиться?
Какая нужда до людей?
Трудися только всяк для пользы лишь своей,
А приобрев трудом, не худо насладиться.
Ты наслаждаешься,— а тысяча сирот
Страдают там от глада;
Вдовицы, старики подле твоих ворот
Стоят — и падают, замерзнувши от хлада.
Ты спишь,— злодей уж цепь, цветами всю увив,
На граждан наложил, отечество терзает.
Сыны отечества, цепей не возлюбив,
Расторгнуть их хотят,— вопль слух мой поражает!
Какой ужасный стон!
Не слышишь ты его — прерви, прерви свой сон!
Несчастный, пробудися,
Взгляни на сограждан, там легших за тебя,
Взгляни на их вдовиц, детей — и ужаснися,
Взглянувши на себя!
Их вдовы стонут там, их дети мрут от глада,
Страшись и трепещи, чтоб тени их, стеня
Подобно фуриям, явившимся из ада,
В погибели своей тебя, тебя виня,
Не стали б день и ночь рыдать перед тобою...
Отечество, как ты еще младенец был,
Подобно матери обвило пеленою,
Чтоб в недрах ты его златые дни вкусил;
А ты за это всё и малую заботу
Считаешь глупостью — лишь у окна сидишь
И тешишь своея души ты тем охоту,
Что на людей глядишь.
Сидишь,— неу́жели сидеть в сей мир родился?
Всё, всё гласит тебе, чтоб для других трудился.
«Трудиться? — говорят.— Мне жертвовать собою
Завистникам, льстецам,
Живущим подлостью одною,
Мне жертвовать сердцам,
Что, злобою кипя, тех самых умерщвляют,
Которые и их питают?
Хочу трудиться я, а змеи уж шипят,
Тружусь — труды мои к добру людей клонятся,
Но люди за добро одно лишь зло творят.
Так лучше буду я в лесах с зверьми скитаться».
Итак, людей пороки,
О мудрый человек!
От общества тебя женут в леса глубоки?
От злых и с добрыми ты связь совсем пресек?
Но радостей отца, но удовольствий друга
Не хочешь чувствовать и с добрыми делить?
Лапландца хладного в лачуге ждет супруга,
Желает бедный фин любить, любиму быть;
Взгляд, как камчадал, убеленный летами,
Лелеет внука — и сжимает у персей,
Любуется, как внук шалит его косами,—
Взгляни, и сердце ты холодно разогрей!
Скажи мне, что б было с невинными овцами,
Когда бы пастухи, лишь волк глаза явил,
Оставили овец и скрылись за кустами?
Ах! всех овец тогда тот волк бы задавил.
И ты, когда закон ногами попирают,
Болванам золотым курят все фимиам,
Достойных же венцов — всех пылью засыпают,
Ты должен ли тогда скитаться по лесам?
Ах, нет! но о добре всеобщем лишь радея,
Всем другом истинным себя ты окажи,
Гнетущу руку ты останови злодея,
И что гнетомый прав — ты свету покажи,
Неблагодарных обяжи!
Добро твори для всех глупцов, льстецов, коварных,
А злость их каменных сердец
И плата низкая их душ неблагодарных —
Ярчее золотят лишь для тебя венец.
И, ах! какой еще желать тебе награды?
Невинный и убог
Узрели чрез тебя блестящий луч отрады,
А это — видит бог.
Священный долг нам есть — для блага всех трудиться:
Как без подпор нельзя и винограду виться,
Так мы без помощи других не проживем;
Тот силу от подпор — мы от людей берем.
Всем вместе должно жить, всем вместе нам трудиться,
Гнушаться злом, добро любить
И радость из одной всем чаши пить —
Вот цель, с какою всяк из нас в сей мир родится.
1804
О источник ты лазоревый,
Со скалы крутой спадающий
С белой пеною жемчужною!
О источник, извивайся ты,
Разливайся влагой светлою
По долине чистой Лутау.
О дубрава кудреватая!
Наклонись густой вершиною,
Чтобы солнца луч полуденный
Не палил долины Лутау.
Есть в долине голубой цветок,
Ветр качает на стебле его
И, свевая росу утренню,
Не дает цветку поблекшему
Освежиться чистой влагою.
Скоро, скоро голубой цветок
Головою нерасцветшею
На горячу землю склонится,
И пустынный ветр полуночный
Прах его развеет по полю.
Звероловец, утром видевший
Цвет долины украшением,
Ввечеру придет пленяться им,
Он придет — и не найдет его!
Так-то некогда придет сюда
Оссиана песни слышавший!
Так-то некогда приближится
Звероловец к моему окну,
Чтоб еще услышать голос мой.
Но пришлец, стоя в безмолвии
Пред жилищем Оссиановым,
Не услышит звуков пения,
Не дождется при окне моем
Голоса ему знакомого;
В дверь войдет он растворенную
И, очами изумленными
Озирая сень безлюдную,
На стене полуразрушенной
Узрит арфу Оссианову,
Где вися, осиротелая,
Будет весть беседы тихие
Только с ветрами пустынными.
О герои, о сподвижники
Тех времен, когда рука моя
Раздробляла щит трелиственный!
Вы сокрылись, вы оставили
Одного меня, печального!
Ни меча извлечь не в силах я,
В битвах молнией сверкавшего;
Ни щита я не могу поднять,
И на нем напечатленные
Язвы битв, единоборств моих,
Я считаю осязанием.
Ах! мой голос, бывший некогда
Гласом грома поднебесного,
Ныне тих, как ветер вечера,
Шепчущий с листами топола.—
Всё сокрылось, всё оставило
Оссиана престарелого,
Одинокого, ослепшего!
Но недолго я остануся
Бесполезным Сельмы бременем;
Нет, недолго буду в мире я
Без друзей и в одиночестве!
Вижу, вижу я то облако,
В коем тень моя сокроется;
Те туманы вижу тонкие,
Из которых мне составится
Одеяние прозрачное.
О Мальвина, ты ль приближилась?
Узнаю тебя по шествию,
Как пустынной лани, тихому,
По дыханью кротких уст твоих,
Как цветов, благоуханному.
О Мальвина, дай ты арфу мне;
Чувства сердца я хочу излить,
Я хочу, да песнь унылая
Моему предыдет шествию
В сень отцов моих воздушную.
Внемля песнь мою последнюю,
Тени их взыграют радостью
В светлых облачных обителях;
Спустятся они от воздуха,
Сонмом склонятся на облаки,
На края их разноцветные,
И прострут ко мне десницы их,
Чтоб принять меня к отцам моим!..
О! подай, Мальвина, арфу мне,
Чувства сердца я хочу излить.
Ночь холодная спускается
На крылах с тенями черными;
Волны озера качаются,
Хлещет пена в брег утесистый;
Мхом покрытый, дуб возвышенный
Над источником склоняется;
Ветер стонет меж листов его
И, срывая, с шумом сыплет их
На мою седую голову!
Скоро, скоро, как листы его
Пожелтели и рассыпались,
Так и я увяну, скроюся!
Скоро в Сельме и следов моих
Не увидят земнородные;
Ветр, свистящий в волосах моих,
Не разбудит ото сна меня,
Не разбудит от глубокого!
Но почто сие уныние?
Для чего печали облако
Осеняет душу бардову?
Где герои преждебывшие?
Рано, младостью блистающий?
Где Оскар мой — честь бестрепетных?
И герой Морвена грозного,
Где Фингал, меча которого
Трепетал ты, царь вселенныя?
И Фингал, от взора коего
Вы, стран дальних рати сильные,
Рассыпалися, как призраки!
Пал и он, сраженный смертию!
Тесный гроб сокрыл великого!
И в чертогах праотцев его
Позабыт и след могучего!
И в чертогах праотцев его
Ветр свистит в окно разбитое;
Пред широкими вратами их
Водворилось запустение;
Под высокими их сводами,
Арф бряцанием гремевшими,
Воцарилося безмолвие!
Тишина их возмущается
Завываньем зверя дикого,
Жителя их стен разрушенных.
Так в чертогах праотеческих
Позабыт и след великого!
И мои следы забудутся?
Нет, пока светила ясные
Будут блеском их и жизнию
Озарять холмы Морвенские,—
Голос песней Оссиановых
Будет жить над прахом тления,
И над холмами пустынными,
Над развалинами сельмскими,
Пред лицом луны задумчивой,
Разливаяся гармонией,
Призовет потомка позднего
К сладостным воспоминаниям.
1804
Рушитель милой мне отчизны и свободы,
О ты, что, посмеясь святым правам природы,
Злодейств неслыханных земле пример явил,
Всего священного навек меня лишил!
Доколе, в варварствах не зная истощенья,
Ты будешь вымышлять мне новые мученья?
Властитель и тиран моих плачевных дней!
Кто право дал тебе над жизнию моей?
Закон? какой закон? Одной рукой природы
Ты сотворен, и я, и всей земли народы.
Но ты сильней меня; а я — за то ль, что слаб,
За то ль, что черен я,— и должен быть твой раб?
Погибни же сей мир, в котором беспрестанно
Невинность попрана, злодейство увенчанно;
Где слабость есть порок, а сила — все права!
Где поседевшая в злодействах голова
Бессильного гнетет, невинность поражает
И кровь их на себе порфирой прикрывает!
Итак, закон тебе нас мучить право дал?
Почто же у меня он все права отнял?
Почто же сей закон, тираново желанье,
Ему дает и власть и меч на злодеянье,
Меня ж неволит он себя переродить,
И что я человек, велит мне то забыть?
Иль мыслишь ты, злодей, состав мой изнуряя,
Главу мою к земле мученьями склоняя,
Что будут чувствия во мне умерщвлены?
Ах, нет,— тираны лишь одни их лишены!..
Хоть жив на снедь зверей тобою я проструся,
Что равен я тебе... Я равен? нет, стыжуся,
Когда с тобой, злодей, хочу себя сравнить,
И ужасаюся тебе подобным быть!
Я дикий человек и простотой несчастный;
Ты просвещен умом, а сердцем тигр ужасный.
Моря и земли рок тебе во власть вручил;
А мне он уголок в пустынях уделил,
Где, в простоте души, пороков я не зная,
Любил жену, детей, и, больше не желая,
В свободе и любви я счастье находил.
Ужели сим в тебе я зависть возбудил?
И ты, толпой рабов и громом окруженный,
Не прямо, как герой,— как хищник в ночь презренный
На безоруженных, на спящих нас напал.
Не славы победить, ты злата лишь алкал;
Но, страсть грабителя личиной покрывая,
Лил кровь, нам своего ты бога прославляя;
Лил кровь, и как в зубах твоих свирепых псов
Труп инки трепетал,— на грудах черепов
Лик бога твоего с мечом ты водружаешь,
И лик сей кровию невинных окропляешь.
Но что? и кровью ты свирепств не утолил;
Ты ад на свете сем для нас соорудил,
И, адскими меня трудами изнуряя,
Желаешь, чтобы я страдал не умирая;
Коль хочет бог сего, немилосерд твой бог!
Свиреп он, как и ты, когда желать возмог
Окровавленною, насильственной рукою
Отечества, детей, свободы и покою —
Всего на свете сем за то меня лишить,
Что бога моего я не могу забыть,
Который, нас создав, и греет и питает,[1]
И мой унылый дух на месть одушевляет!..
Так, варвар, ты всего лишить меня возмог;
Но права мстить тебе ни ты, ни сам твой бог,
Хоть громом вы себя небесным окружите,
Пока я движуся — меня вы не лишите.
Так, в правом мщении тебя я превзойду;
До самой подлости, коль нужно, низойду;
Яд в помощь призову, и хитрость, и коварство,
Пройду всё мрачное смертей ужасных царство
И жесточайшую из оных изберу,
Да ею грудь твою злодейску раздеру!
Но, может быть, при мне тот грозный час свершится,
Как братий всех моих страданье отомстится.
Так, некогда придет тот вожделенный час,
Как в сердце каждого раздастся мести глас;
Когда рабы твои, тобою угнетенны,
Узря представшие минуты вожделенны,
На всё отважатся, решатся предпринять
С твоею жизнию неволю их скончать.
И не толпы рабов, насильством ополченных,
Или наемников, корыстью возбужденных,
Но сонмы грозные увидишь ты мужей,
Вспылавших мщением за бремя их цепей.
Видал ли тигра ты, горящего от гладу
И сокрушившего железную заграду?
Меня увидишь ты! Сей самою рукой,
Которой рабства цепь влачу в неволе злой,
Я знамя вольности развею пред друзьями;
Сражусь с твоими я крылатыми громами,
По грудам мертвых тел к тебе я притеку
И из души твоей свободу извлеку!
Тогда твой каждый раб, наш каждый гневный воин,
Попрет тебя пятой — ты гроба недостоин!
Твой труп в дремучий лес, во глубину пещер,
Рыкая, будет влечь плотоядущий зверь;
Иль, на песке простерт, пред солнцем он истлеет,
И прах, твой гнусный прах, ветр по полю развеет.
Но что я здесь вещал во слепоте моей?..
Я слышу стон жены и плач моих детей:
Они в цепях... а я о вольности мечтаю!..
О братия мои, и ваш я стон внимаю!
Гремят железа их, влачась от вый и рук;
Главы преклонены под игом рабских мук.
Что вижу?.. очи их, как огнь во тьме, сверкают;
Они в безмолвии друг на друга взирают...
А! се язык их душ, предвестник тех часов,
Когда должна потечь тиранов наших кровь!
1805
От колыбели я остался
В печальном мире сиротой;
На утре дней моих расстался,
О мать бесценная, с тобой!
И посох странника бросаю
Я в первый раз в углу родном;
И в первый раз я посещаю
Твой тесный, безысходный дом!
И, землю в трепете лобзая
Святую сердцу моему,
Скажу впервое: тень святая,
Мир вечный праху твоему!
Как черный крест твой наклонился
К холму, поросшему травой!
Надгробный камень весь покрылся
Песком и мшистой муравой,
И холм с землею поровняло!
Увы! он скоро б был забыт;
Мне скоро б неизвестно стало
И место, где твой прах сокрыт!
И, сын печальный, я бы тщетно
Могилы матери искал;
Ее прошел бы неприметно
И, может быть, ногой попрал!..
Прости! — оставленный тобою,
Я от пелен усыновлен
Суровой мачехой-судьбою.
Она, от берега мой челн
Толкнув, гнала его жестоко
Между бушующих зыбей
И занесла меня далеко
От тихой родины моей.
И лишь теперь волной счастливой
К брегам родным я принесен;
Любовью сирою, тоскливой
К твоей могиле приведен.
На гроб не кипариса лозы,
Но, лучший дар мне от творца,
Я песни приношу и слезы,
Богатство скромное певца.
Увы! когда ты испускала
Из уст последний жизни вздох,
Но взор еще на нас кидала,
Я траты чувствовать не мог.
Теперь возросшую со мною
Печаль я изолью в слезах;
Поплачу над землей сырою,
Сокрывшею мне милый прах!
Еще не раз, душой унылый,
Один, в полуночной тиши,
Приду я у твоей могилы
Искать отрады для души.
Приду — и холм, с землей сравненный,
Возвышу свежий над тобой;
И черный крест, к земле склоненный,
Возобновлю моей рукой;
И тризной, в день суббот священных,
Я, ублажая тень твою,
При воскуреньи жертв смиренных
Надгробны песни воспою.
А ты, слух к песням преклоняя,
От звезд к могиле ниспустись,
И, горесть сына утешая,
Тень матери — очам явись!
Узреть мне дай твой лик священный,
Хоть тень свою мне дай обнять.
Чтоб, в мир духов переселенный,
Я мог и там тебя узнать!
1805
Хвала, о музы! вам, я зрел селенья звездны,
Бесстрашно нисходил в подземны ада бездны;
Дерзаю вновь парить в священный эмпирей,
В пространство вечное лазоревых полей.
Хочу я небо зреть, сей новый мир блаженный,
Светилом золотым согретый, озаренный.
И се я чувствую огонь лучей его;
Но свет угаснул их для взора моего!
Зеницы тусклые во тьме ночной вращаю,
И тщетно средь небес я солнце зреть желаю!
Увы! не просветит оно моих очей;
Мой не увидит взор златых его лучей.—
Но ты, мой верный друг, божественная муза!
Ты не прервешь со мной священного союза;
Не перестанешь глас мой слабый оживлять,
Когда я буду песнь святую воспевать:
Скитаясь по горам, до облак вознесенным,
Среди густых лесов, по берегам зеленым,
Не наслаждаюсь я уже их красотой,
В одном безмолвии беседую с тобой.
Места, живившие мой томный дух смущенный,
Гора Сионская и ты, ручей священный,
Что при стопах ее задумчиво журчишь
И светлую лазурь между цветов катишь,—
Вас часто с музою, слепец, я посещаю;
О мужи славные, вас часто призываю!
Слепцы, живущие в бессмертных звуках лир,
Тирезий, Тамирис, божественный Омир!
Одним несчастием я с вами только равен;
Увы! подобно вам почто и я не славен?..
Таким мечтанием дух слабый напитав
И силу новую воображенью дав,
Вселенной чудеса я с музой воспеваю
И огнь души моей в сих песнях изливаю,—
Так скромный соловей, в ночной, безмолвный час,
Сокрывшись в мрак лесов, лиет свой сладкий глас
И год, и день, и ночь — всё снова возродится;
Но для очей моих свет дня не возвратится;
Мой взор не отдохнет на зелени холмов:
Весна моя без роз, и лето без плодов.
Увы! я не узрю ни синих вод безмерных;
Ни утренних лучей, ни пурпуров вечерних;
Ни богомужнего и кроткого лица,
В чертах которого блистает лик творца.
Вотще красуются цветов различны роды;
Исчезли для меня все красоты природы;
И небо и земля покрылись страшной тьмой,
И книга дивная закрылась предо мной;
Всё пусто, вечною всё ночью поглотилось,
И солнце для меня навеки закатилось!
Простите навсегда, науки и труды,
Сокровища искусств и мудрости плоды!
Сокровищем искусств я больше не пленюся,
Плодами мудрости уже не наслажуся:
Всё скрыла ночь! — Но ты, любимица небес,
Сойди на помощь мне, расторгни мрак очес;
О муза, просвети меня огнем небесным;
И не останусь я в потомстве неизвестным,
Открыв бестрепетно в священной песне сей
Сокрытое доднесь от смертного очей.
1805
Фиалка на заре блистала;
Пред солнцем красовался цвет;
Но в полдень с стебелька упала,
И к вечеру фиалки нет!
Печальный образ!.. Так умчится
И юность резвая от нас.
Блажен, кто жизнью насладится
В ее быстропролетный час!
Моя уж юность отцветает;
Златое время протекло!
Уже печаль мой дух стесняет,
Задумчивость мрачит чело.
Приходит старость, и отгонит
Последние часы утех;
Болезнями хребет мой склонит,
На голову посыплет снег.
Тоска, мрача мой век постылый,
Падет на сердце, как гора;
Застынет кровь в груди унылой,
И смерть воскликнет мне: пора!..
О холм, где, лиру в детстве строя,
С цевницей сел я соглашал,
Ты будь одром мне вечного покоя!
Сего как счастья я желал:
Всегда желал, чтоб край священный,
Где кости спят отцов моих,
Близ них спокоил прах мой тленный
В своих объятиях родных;
Чтоб там безмолвная могила
Возвысилася надо мной
И только б с ветром говорила
Своей высокою травой.
А ты, для коей я вселенну
Любил и жизнь хотел влачить,
Сестра! когда ты грудь стесненну
Захочешь плачем облегчить,
Когда, печали к услажденью,
Придешь на гроб мой, при луне
Беседовать с моею тенью,
Часов полночных в тишине,—
Мою забвенную цевницу
Воспомни, принеси с собой;
Чтоб отличить певца гробницу,
Повесь под дубом надо мной.
Она в полночный час, унылый,
Тебе певца напомянет;
Се стонем ветра над могилой
И свой надгробный стон сольет.
Но если, бурей роковою
В страны чужие занесен,
Покроюсь я землей чужою,
Рукой наемной погребен,
Не усладит и вздох единый
Там тени горестной моей,
И мой надгробный холм, пустынный,
Лишь будет сходбищем зверей.
В ночи над ним сова завоет,
Воссев на преклоненный крест;
И сердце путника заноет,
Он убежит от скорбных мест.
Но, может быть, над ним стеная,
Глас томный горлица прольет;
И, песнью путника пленяя,
К моей могиле привлечет;
Быть может, путник — сын печали,
И сядет на могилу он;
И склонится на миг, усталый,
В задумчивый и сладкий сон;
Настроя дух свой умиленный
К мечтам и ими пробужден,
Он молвит, крест обняв склоненный:
«Здесь, верно, добрый погребен!»
Быть может... Что ж мой дух томится?
Пускай хоть с чуждою землей,
Хотя с родною прах смесится,
Узрю я вновь моих друзей!
1806
Когда придешь в мою ты хату,
Где бедность в простоте живет?
Когда поклонишься пенату,
Который дни мои блюдет?
Приди, разделим снедь убогу,
Сердца вином воспламеним,
И вместе — песнопенья богу
Часы досуга посвятим;
А вечер, скучный долготою,
В веселых сократим мечтах;
Над всей подлунною страною
Мечты промчимся на крылах.
Туда, туда, в тот край счастливый,
В те земли солнца полетим,
Где Рима прах красноречивый
Иль град святой, Ерусалим.
Узрим средь дикой Палестины
За божий гроб святую рать,
Где цвет Европы паладины
Летели в битвах умирать.
Певец их, Тасс, тебе любезный,
С кем твой давно сроднился дух,
Сладкоречивый, гордый, нежный,
Наш очарует взор и слух.
Иль мой певец — царь песнопений,
Неумирающий Омир,
Среди бесчисленных видений
Откроет нам весь древний мир.
О, песнь волшебная Омира
Нас вмиг перенесет, певцов,
В край героического мира
И поэтических богов.
Зевеса, мещущего громы,
И всех бессмертных вкруг отца,
Пиры их светлые и домы
Увидим в песнях мы слепца.
Иль посетим Морвен Фингалов,
Ту Сельму, дом его отцов,
Где на пирах сто арф звучало
И пламенело сто дубов;
Но где давно лишь ветер ночи
С пустынной шепчется травой,
И только звезд бессмертных очи
Там светят с бледною луной.
Там Оссиан теперь мечтает
О битвах и делах былых;
И лирой тени вызывает
Могучих праотцев своих.
И вот Тренмор, отец героев,
Чертог воздушный растворив,
Летит на тучах с сонмом воев,
К певцу и взор и слух склонив.
За ним тень легкая Мальвины,
С златою арфою в руках,
Обнявшись с тению Моины,
Плывут на легких облаках.
Но, друг, возможно ли словами
Пересказать, иль описать,
О чем случается с друзьями
Под час веселый помечтать?
Счастлив, счастлив еще несчастный,
С которым хоть мечта живет:
В днях сумрачных день сердцу ясный
Он хоть в мечтаниях найдет.
Жизнь наша есть мечтанье тени;
Нет сущих благ в земных странах.
Приди ж под кровом дружней сени
Повеселиться хоть в мечтах.
1807
Пою великую, бессмертную Афину,
Голубоокую, божественную деву,
Богиню мудрости, богиню грозных сил,
Необоримую защитницу градов,
Эгидоносную, всемощну Тритогену,
Которую родил сам Дий многосоветный,
Покрытую златой, сияющей броней.
Оцепенение объяло всех богов,
Когда из Зевсовой главы она священной
Исторглась, копием великим потрясая,
Во основаниях вострепетал Олимп
Под крепостью ее; земля из недр своих
Стон тяжкий издала, весь понт поколебался,
Смятен до чермных бездн; на брег побегло море;
Гиперионов сын средь дня остановил
Бег пышущих коней, доколь с рамен своих
Оружье совлекла божественная дева.
Возрадовался Дий рождением Афины.
О громовержцева эгидоносна дщерь,
Приветствую тебя. Услышь ты голос мой,
И впредь ко мне склоняй твой слух благоприятный,
Когда я воспою тебе хвалебны песни.
1807 (?)
Златоколчанную Диану воспою,
Стрелолюбивую губительницу ланей,
Звонкоголосую, божественную деву
И златомечного Аполлона сестру.
Она в тени лесов и на холмах ветристых
Преследует зверей; златый напрягши лук,
Крылату мещет смерть. Трепещут главы гор,
И гулы по лесам далеко отдаются
От воющих зверей; страшится вкруг земля
И многорыбный понт. Но с сердцем нестрашимым
Богиня шествует, род скачущих стреляя;
Увеселенная ж стрелянием зверей,
Спустя свой гибкий лук, вступает в дом великий,
Где обитает Фив, ее небесный брат,
В златом обилии Дельфийских древних стен,
И там харит и муз установляет хоры;
Там, свой повесив тул и опущенный лук,
Прелестно облачив божественное тело,
Она становится вождем небесных хоров;
Они ж, от уст своих амврозию лия,
Сереброногую Латону воспевают,
С Зевесом родшую делами славных чад,
Отличных меж богов премудростию их.
Ликуй, бессмертный род Латоны леповласой!
Хвалебну песнь тебе всегда я воспою.
1807 (?)
Пою златовенчанну, прекрасную Венеру,
Защитницу веселых Киприйских берегов,
Куда ее дыханье зефиров тиховейных
На нежной пене моря чрез волны принесло.
Там радостные оры владычицу, встречая,
В небесные одежды спешили облачить;
Власы благоуханны златым венцом покрыли,
Вокруг по нежной вые, по белым раменам
Обвесили монисты, какими оры сами,
Перевивая златом волнистые власы,
Себя изукрашают, идя на пир небесный
В чертог отца Зевеса, в священный лик богов.
Украсив так царицу, возводят в дом бессмертных,
И боги восхищенны, встречая, мать любви
С восторгом окружают, берут за белы руки,
И, очи услаждая все образом Киприды,
Желает в сердце каждый в любовь ее склонить
И девственной супругой возвесть на брачно ложе.
Приветствую тебя я, богиня черноока,
О мать сладкоречива веселий и любви!
Услышь мои ты песни и возлюби меня.
1807 (?)
Прими, Корделия, Леара своего:
Он твой, твои дары украсили его.
Как арфа золотая,
Под вдохновенною рукою оживая,
Пленяет нас, разит гармонией своей,
Равно душа твоя, страстями наполняясь,
Так быстро в видах их и звуках изменяясь,
Мертвит нас и живит огнем игры твоей!
…………………………………………….
Могущество даров и прелестей твоих
Обезоружило и критиков моих:
Когда волшебством ты искусства
То раздирала нам, то умиляла чувства,
Как слезы, вестники довольных душ, текли;
Сатира бледная вдали
В смущеньи на тебя в безмолвии взирала,
Невольную слезу, закрывшись, отирала.
Свершай путь начатый, он труден, но почтен;
Дается свыше дар, и всякий дар священ!
Но их природа нам не втуне посылает:
Природа дар дает, а труд усовершает;
Цени его и уважай,
Искусством, опытом, трудом обогащай,
И шествуй гордо в путь, в прекрасный путь — за славой!
Пусть зависть мрачная вслед за тобой ползет
И дышит на талант бессильною отравой;
Иль пусть с тобою в спор, бесстыдная, дерзнет;
Ей с шумом пасть под собственным позором!
Лишь ты спокойна будь; и гордо-ясным взором
И светлого чела спокойствием одним
Ты, как стрелами Аполлона,
Пронзишь исчадие нелепого Тифона!
Почтенным торжеством таким
Убьешь все козни ты и ревность дерзновенных
С тобой идти путем одним,
Соперниц и врагов надменных.
Но как прекрасно, как возвышенно сказать:
«Врагов я не имею;
Соперниц — я люблю или о них жалею;
Хочу и в славе их участье принимать;
Одни искусства нас связали:
Хочу я разделить их радость и печали».
Счастлив так мыслящий! Он мир в душе хранит,
А зависть мрачная у ног его лежит.
Так дубы на холмах, соединясь корнями,
Спокойные растут, один другим крепясь;
И, в ад стопами их упрясь,
Касаются небес их гордыми главами;
Колеблясь бурею дебелые их пни,
Ни под перунами не падают они,
Живут один другим, смеяся над громами;
Но между тем, под их широкими тенями,
Во прахе видят подлых змей,
Где часто бой они со свистом начинают
И черной кровию своей
Их корни обагряют.
1808
Страшна, о задумчивость, твоя власть над душою,
Уныния мрачного бледная мать!
Одни ли несчастные знакомы с тобою,
Что любишь ты кровы лишь их посещать?
Или тебе счастливых невступны чертоги?
Иль вечно врата к ним златые стрегут
Утехи — жилищ их блюстители-боги? —
Нет, твой не в чертогах любимый приют;
Там нет ни безмолвия, ни дум, ни вздыханий.
Хоть есть у счастливцев дни слез и скорбей,
Их стоны не слышимы при шуме ласканий,
Их слезы не горьки на персях друзей.
Бежишь ты их шумных чертогов блестящих;
Тебя твое мрачное сердце стремит
Туда, где безмолвна обитель скорбящих
Иль где одинокий страдалец грустит.
Увы! не на радость приходишь ты к грустным,
Как друг их, любезная сердцу мечта:
Витает она по дубравам безмолвным;
Равно ей пустынные милы места,
Где в думах таинственных часто мечтает
И, дочерь печали, грустит и она;
Но взор ее томный отрадой сияет,
Как ночью осенней в тумане луна;
И грусть ее сладостна, и слезы приятны,
И образ унылый любезен очам;
Минуты бесед ее несчастным отрадны,
И сердцу страдальца волшебный бальзам:
Улыбкой унылое чело озаряя,
Хоть бледной надеждой она их живит
И, робкий в грядущее взор устремляя,
Хоть призраком счастья несчастному льстит,—
Но ты, о задумчивость, тяжелой рукою
Обнявши сидящего в грусти немой
И думы вкруг черные простря над главою,
Заводишь беседы с его лишь тоской;
Не с тем, чтоб усталую грудь от вздыханий
Надежды отрадной лучом оживить;
Нет, призраки грозные грядущих страданий
Ему ты заботишься в думах явить;
И смотришь, как грустного глава поникает,
Как слезы струит он из томных очей,
Которые хладная земля пожирает.
Когда ж, изнуренный печалью своей,
На одр он безрадостный, на одр одинокий
Не в сон, но в забвенье страданий падет,
Когда в его храмину, в час ночи глубокой
Последний друг скорбных — надежда придет,
И с лаской к сиротскому одру приникает,
Как нежная матерь над сыном стоит
И песни волшебные над ним воспевает,
Пока его в тихих мечтах усыпит;
И в миг сей последнего душ наслажденья
И сна ты страдальцу вкусить не даешь:
Перстом, наваждающим мечты и виденья,
Касаясь челу его, сон ты мятешь;
И дух в нем, настроенный к мечтаньям унылым,
Тревожишь, являя в виденьях ночей
Иль бедствия жизни, иль ужас могилы,
Иль призраки бледные мертвых друзей.
Он зрит незабвенного, он глас его внемлет,
Он хочет обнять ему милый призрак —
И одр лишь холодный несчастный объемлет,
И в храмине тихой находит лишь мрак!
Падет он встревоженный и горько прельщенный;
Но сон ему боле не сводит очей.
Так дни начинает он, на грусть пробужденный,
Свой одр одинокий бросая с зарей:
Ни утро веселостью, ни вечер красами
В нем сердца не радуют: мертв он душой;
При девах ласкающих, в беседе с друзьями,
Везде, о задумчивость, один он с тобой!
1809
Амуры, зе́фиры, утех и смехов боги,
И вы, текущие Киприды по следам,
О нимфы легконоги,
Рассеяны в полях, по рощам и холмам,
И с распущёнными хариты поясами,
Стекайтеся сюда плачевными толпами!
Царицы вашей нет!..
Вот ваше счастие, веселие и свет,
Смотрите — вот она, безгласна, бездыханна,
Лежит недвижима, хладна
И непробудная от рокового сна.
Данилова! ужели смерть нещадно
Коснулась твоего цветущего чела?
Ужель и ты прешла?..
Нет, не прешла она, не отнята богами
От непризнательных, бесчувственных людей.
Так, боги, возжелав их мощь явить на ней,
Ущедрили ее небесными дарами:
Вдохнули в вид ее, во все ее черты
Приятность грации, сильнейшу красоты;
Влияли в душу огнь, которого бы сила
Краснее всех речей безмолвно говорила;
Чтоб в даре сем она единственной была,
И смертных бы очам изобразить могла
Искусство дивное, каким дев чистых хоры
На звездных небесах богов пленяют взоры.
Но помраченному ль невежеством уму
Пленяться прелестью небесных дарований?
Нет, счастие сие лишь суждено тому,
Кто сам дары приял и свет обрел познаний;
А ты, Данилова, в час жизни роковой
Печальну истину, что боле между нами
Богатых завистью, убогих же дарами,
Печальным опытом познала над собой.
Едва на поприще со славой ты ступила,
И утро дней твоих, как ядом, отравила
Завистная вражда!
От наших взоров ты сокрылась, как звезда,
Котора, в ясну ночь по небу пролетая
И взоры путников сияньем изумляя,
Во мраке исчезает вдруг
И в думу скорбную их погружает дух.
Кто вспомнит о тебе без слезного жаленья?
Бог скуп в таких дарах
И шлет их изредка людей для украшенья.
Но что теперь в слезах?..
Она уж там, где нет ни слез, ни сокрушений,
Ни злобы умыслов, ни зависти гонений;
Она в хор чистых дев к Олимпу пренеслась
И в вечну цепь любви с харитами сплелась.
1810
Дни юности, быстро, вы быстро промчались!
Исчезло блаженство, как призрак во сне!
А прежние скорби на сердце остались;
К чему же и сердце оставлено мне?
Для радостей светлых оно затворилось;
Ему изменила младая любовь!
Но если бы сердце и с дружбой простилось,
Была бы и жизнь мне дар горький богов!
Остался б я в мире один, как в пустыне;
Один бы все скорби влачил я стеня.
Но верная дружба дарит мне отныне,
Что о́тняла, скрывшись, любовь у меня.
Священною дружбой я всё заменяю:
Она мне опора под игом годов,
И спутница будет к прощальному краю,
Куда нас так редко доводит любовь.
Как гордая со́сна, листов не меняя,
Зеленая в осень и в зиму стоит,
Равно неизменная дружба святая
До гроба живительный пламень хранит.
Укрась же, о дружба, мое песнопенье,
Простое, внушенное сердцем одним;
Мой голос, как жизни я кончу теченье,
Хоть в памяти друга да будет храним.
1810
Мне можно ли, Хвостов, любовью льститься муз?
Мне можно ли вступать с бессмертными в союз,
Когда и смертных дев пленить я не умею?
И дурен я, и хвор, и денег не имею.
Но если б я расцвел и к чуду стал богат —
Парнасских дев дары земные не прельстят:
Они красавицы не нынешнего века,
Они всегда глядят на душу человека;
И если чистая души в нем глубина
Священным от небес огнем озарена,
Коль дух в нем пламенный, восторгом окрыленный,
И к небу звездному парит неутомленный
И погружается бестрепетный во ад,—
Сей смертный чистых дев везде преклонит взгляд.
И рыбарь, даром сим ущедренный от неба,
У хладных вод Невы пленил и муз и Феба.
Мне, изволением всеправящих богов,
Не суждено в удел сих выспренних даров.
Мой дух лишь воспален любовию к наукам,
К священной истине, златыя лиры к звукам;
И счастлив, чувствуя волшебну сладость их.
Они отрада мне в прискорбных днях моих:
Восторженной душой при гласе лир священных
Живой я восхожу на пир богов блаженных!
Хвалюсь сим счастием, но в нем весь мой удел
И перейти его напрасно б я хотел;
А кто, горя одним честолюбивым жаром,
Дерзает, Фебовым его считая даром,
Идти поэтам вслед — стремится тот всегда
По славным их следам искать себе стыда.
Но ты, о ревностный поклонник Аполлона,
Стремись, Хвостов, им вслед к вершинам Геликона,
Куда наш невский бард, Державин, как орел,
Чрез многотрудный путь столь быстро прелетел.
Я ж, тихомолком жизнь неведому свершая
И древнего певца глас робко повторяя,
Ни славы не добьюсь, ни денег не сберу
И, вопреки тебе, с стихами весь умру.
Нет, нет, я не хочу быть мучеником славы,
И все твои, Хвостов, советы как ни правы,
Слепому Плутусу я также не слуга: [1]
Давно он чести враг, а честь мне дорога.
Нет, лучше темною пойду своей стезею,
Хоть с сумкой за плечьми, но с чистою душою.
Когда же парки мне прядут с кострицей нить,
Ее терпением я стану золотить,
И, злобный рок поправ, без страха и без стона
Увижу дикий брег скупого Ахерона!
Дотоле ж об одном молю моих пенат:
Да в свежести мой ум и здравие хранят,
И в дни, как сердце мне кровь хладная обляжет,
Как старость мрачная мои все чувства свяжет,
Да боги мне тогда велят оставить мир,
Чтоб боле я не жил бесчувствен к гласу лир.
1810 (?)
Известно, граф, что вам приятель Аполлон.
Но если этот небожитель
(Знать, есть и у богов тщеславие свое)
Шепнул вам, будто он
Семеновой учитель,
Не верьте, граф, ему: спросите у нее.
1810 (?)
Musis amicus.[1] Кн. І, од. XXVI
А. Н. О.
Питомец пиерид — и суеты и горе
Я ветрам отдаю, да их поглотит море!
И, чужд мирских цепей,
В моей свободной доле
Я не страшусь царей,
Дрожащих на престоле;
Но Дия чту и муз и Фебовых жрецов.
О веселящаясь на высоте холмов
Или в тени долин пространных,
Где сребреный шумит поток,
Нарви цветов благоуханных
И свей, пие́рида, достойному венок.
Незвучен песней глас, тобой не вдохновенных;
Коснися ж струн моих волшебной ты рукой
И мужа возвеличь бессмертною хвалой,
Достойного тебя и сестр твоих священных.
1812
Переводчик эклог Виргилиевых и идиллий Феокритовых, в Москве напечатанных, страдания от любви Феокритова Циклопа так описывает:
Цвет юности алой угас, и кудри не вьются.
И прибавляет: «от горести вянет лицо и кудри не вьются». Стих сей, незнакомый Феокриту, знаком каждому русскому, он из песни. Не знаю, кто как другой, а я думаю, что переводчику хотелось Циклопа сицилийского сделать московским. Эта благородная смелость мне очень полюбилась, я, подражая московскому переводчику, отложил старинные предрассудки, что в переводе древних должно рабски сохранять физиономию и характер,— оставил такое мнение писателям малодушным, пустился по следам московского переводчика и, смею сказать, был счастливее его. Мой Циклоп есть житель петербургский: физиономия его моим читателям должна быть знакома. Об достоинстве перевода, об стихах моих ни слова. Хвалить самому себя в предисловии, писанном от имени издателя, оставляю Делилю и гр. Хвостову.
Хотя, впрочем, для такого предисловия и толь низких похвал и предлагал мне свои услуги некто г. Батюшков, но я очень рад, что предисловие его ко времени издания труда моего не готово, или в самом деле от неумения написать его достойно, как он сам сознавался, или от зависти к новым успехам музы моей. Желаю ему от зависти лопнуть, а читателю веселиться.
Ах, тошно, о Батюшков, жить на свете влюбленным!
Микстуры, тинктуры врачей — ничто не поможет;
Одно утешенье в любви нам — песни и музы;
Утешно в окошко глядеть и песни мурлыкать!
Ты сам, о мой друг, давно знаком с сей утехой;
Ты бросил давно лекарей и к музам прибегнул.
К ним, к ним прибегал Полифем, циклоп стародавний,
Как сделался болен любовью к младой Галатее.
Был молод и весел циклоп, и вдруг захирел он:
И мрачен, и бледен, и худ, бороды он не бреет,
На кудри бумажек не ставит, волос не помадит;
Забыл, горемычный, и церковь, к обедне не ходит.
По целым неделям сидит в неметеной квартире,
Сидит и в окошко глядит на народ православный;
То ахнет, то охнет, бедняга, и всё понапрасну;
Но стало полегче на сердце, как к музам прибегнул.
Вот раз, у окошка присев и на улицу смотря,
И ко́ рту приставив ладонь, затянул он унывно
На голос раскатистый «Чем я тебя огорчила?»:
«Ах, чем огорчил я тебя, прекрасная нимфа?
О ты, что барашков нежней, резвее козленков,
Белее и слаще млека́, но горше полыни!..
Ты ходишь у окон моих, а ко мне не заглянешь;
Лишь зазришь меня, и бежишь, как теленок от волка.
Когда на гостином дворе покупала ты веер,
Тебя я узрел, побледнел, полюбил, о богиня!
С тех пор я не ем и не сплю я, а ты и не тужишь;
Мне плач, тебе смех!.. Но я знаю, сударыня, знаю,
Что не́мил тебе мой наморщенный лоб одноглазый.
Но кто же богаче меня? Пью всякий день кофе,
Табак я с алоем курю, ем щи не пустые;
Квартира моя, погляди ты, как полная чаша!
Есть кошка и моська, часы боевые с кукушкой,
Хотя поизломанный стол, но красного древа,
И зеркало, рот хоть кривит, но зато в три аршина.
А кто на волынке, как я, припевая, играет?
Тебя я, пастушка, пою и в полдень и в полночь,
Тебя, мой ангел, пою на заре с петухами!
Приди, Галатея, тебя угощу я на славу!
На Красный Кабак на лихом мы поедем есть вафли́·,
Ты станешь там в хоре плясать невинных пастушек;
Я, трубку куря, на ваш хор погляжу с пастухами
Иль с ними и сам я вступлю в состязанье на дудках,
А ты победителя будешь увенчивать вафлей!
Но если, о нимфа, тебе моя рожа противна,
Приди и, в печке моей схватив головешку,
Ты выжги, злодейка, мой глаз, как сердце мне выжгла!..
О циклоп, циклоп, куда твой рассудок девался?
Опомнись, умойся, надень хоть сюртук, и завейся,
И, выйдя на Невский проспект, пройдись по бульвару,
Три раза кругом обернися и дунь против ветра,
И имя навеки забудешь суровой пастушки.
Мой прадед, полтавский циклоп, похитил у Пана
Сей верный рецепт от любви для всех земнородных».
Так пел горемычный циклоп; и, встав, приоделся,
И, выйдя на Невский проспект; по бульвару прошелся,
Три раза кругом обернулся и на́ ветер дунул,
И имя забыл навсегда суровой пастушки.
О Батюшков! станем и мы, если нужда случится,
Себя от любви исцелять рецептом циклопа.
1813
Увы мне, богине, рожденной к бедам!
И матери в грусти, навек безотрадной!
Зачем не осталась, не внемля сестрам,
Счастливою девой в пучине я хладной?
Зачем меня избрал супругой герой?
Зачем не судила Пелею судьбина
Связать свою долю со смертной женой?..
Увы, я родила единого сына!
При мне возрастал он, любимец богов,
Как пышное древо, долин украшенье,
Очей моих радость, души наслажденье,
Надежда ахеян, гроза их врагов!
И сына такого, Геллады героя,
Создателя славы ахейских мужей,
Увы, не узрела притекшего с боя,
К груди не прижала отрады моей!
Младой и прекрасный троян победитель
Презренным убийцею в Трое сражен!
Делами — богов изумивший воитель,
Как смертный ничтожный, землей поглощен!
Зевес, где обет твой? Ты клялся главою,
Что славой, как боги, бессмертен Пелид;
Но рать еще зрела пылавшую Трою,
И Трои рушитель был ратью забыт!
Из гроба был должен подняться он мертвый,
Чтоб чести для праха у греков просить;
Но чтоб их принудить почтить его жертвой,
Был должен, Зевес, ты природу смутить;
И сам, ужасая ахеян народы,
Сном мертвым сковал ты им быстрые воды.[1]
Отчизне пожертвовав жизнью младой,
Что добыл у греков их первый герой?
При жизни обиды, по смерти забвенье!
Что ж божие слово? одно ли прельщенье?
Не раз прорекал ты, бессмертных отец:
«Героев бессмертьем певцы облекают».
Но два уже века свой круг совершают,
И где предреченный Ахиллу певец?
Увы, о Кронид, прельщены мы тобою!
Мой сын злополучный, мой милый Ахилл,
Своей за отчизну сложённой главою
Лишь гроб себе темный в пустыне купил!
Но если обеты и Зевс нарушает,
Кому тогда верить, в кого уповать?
И если Ахилл, как Ферсит, погибает,
Что слава? Кто будет мечты сей искать!
Ничтожно геройство, труды и деянья,
Ничтожна и к чести и к славе любовь,
Когда ни от смертных им нет воздаянья,
Ниже от святых, правосудных богов.
Так, сын мой, оставлен, забвен ты богами!
И памяти ждать ли от хладных людей?
Твой гроб на чужбине, изрытый веками,
Забудется скоро, сровнявшись с землей!
И ты, моей грусти свидетель унылой,
О ульм, при гробнице взлелеянный мной,
Иссохнешь и ты над сыновней могилой;
Одна я останусь с бессмертной тоской!..
О, сжалься хоть ты, о земля, надо мною!
И если не можешь мне жизни прервать,
Сырая земля, расступись под живою,
И к сыну в могилу прийми ты и мать!
1815
— Что нового у нас? — «Открыта тьма чудес:
Близ Колы был Сатурн, за Колой Геркулес,
Гора Атлас в Сибири!
Чему ж смеешься ты?.. И музы и Парнас — ·
Всё было в древности на полюсе у нас.
Гиперборейцы мы,— нас кто умнее в мире!..
Пиндар учился петь у русских ямщиков!..
Гомер дикарь, и груб размер его стихов...
И нам ли подражать их лирам, петь их складом?..
У русских балалайка есть!..
И русские должны, их рода помня честь,
Под балалайки петь гиперборейским ладом!
Вот наши новости...»
— Ты, друг мой, дурно спал
И въяве говоришь, что говорил ты в бреде,
«Божуся, автор сам нам это всё читал!»
— Где, в желтом доме? — «Нет, в приятельской беседе».
1815—1816 (?)
Увы! ты изменил мне,
Нескромный друг, Морфей!
Один ты был свидетель
Моих сокрытых чувств,
И вздохов одиноких,
И тайных сердца дум.
Зачем же, как предатель,
В видении ночном
Святую тайну сердца
Безмолвно ты открыл?
Зачем, меня явивши
Красавице в мечтах,
Безмолвными устами
Принудил всё сказать?
О, будь же, бог жестокий!
Взаимно справедлив:
Открой и мне взаимно
В безмолвии, во сне,
О тайных чувствах сердца,
Сокрытых для меня.
О! дай мне образ милый
Хоть в призраке узреть,
И, пылкими устами
Прильнув к ее руке...
Когда увижу розы
На девственном челе,
Когда услышу трепет
Счастливой красоты,—
Довольно — всё открыто,
И сердцу дан ответ!
Довольно — и, счастливец,
Я богу сей мечты
И жертвы благовонны
И пурпурные маки
С Авророй принесу!
1816
О перстень, часто на руках
Увянувшей любви блестящая примета,
Или залог надежд, лелеемых в сердцах,—
Что скажешь на руке ты у меня, поэта?
Ни слова, никому, как дружбы знак простой.
Но, перстень золотой!
О милый дар волшебницы мне милой!
Ей — выскажи ты всё, тверди ей про меня,
И будь с сего же дня
Мой талисман над ней с неотразимой силой,
Но талисман лишь для меня.
1817
Как? Вы хотите знать, что грации внушали
Любимцу аонид?
Ужель они вам сами не сказали?
Нет тайн между харит.
1817 (?)
Пред богом милости я сердце обнажил:
Он призрел на мое крушенье;
Уврачевал мой дух и сердце укрепил;
Несчастных любит провиденье.
Уже я слышал крик враждебных мне сердец:
Погибни он во мраке гроба!
Но милосердый бог воззвал мне как отец:
«Хвала тебе презренных злоба!
Друзья твои — льстецы, коварство — их язык,
Обман невинности смиренной;
Тот, с кем ты хлеб делил, бежит продать твой лик,
Его коварством очерненной.
Но за тебя на них восстановлю я суд
Необольстимого потомства;
И на челе своем злодеи не сотрут
Печати черной вероломства».
Я сердце чистое, как жертву для небес,
Хранил любви в груди суровой;
И за годы тоски, страдания и слез
Я ждал любви, как жизни новой;
И что ж? произнося обет ее святой,
Коварно в грудь мне нож вонзали;
И, оттолкнув меня, убитого тоской,
На гроб с улыбкой указали.
Увы, минутный гость я на земном пиру,
Испивши горькую отраву,
Уже главу склонял ко смертному одру,
Возненавидя жизнь и славу.
Уже в последний раз приветствовать я мнил
Великолепную природу.
Хвала тебе, мой бог! ты жизнь мне возвратил,
И сердцу гордость и свободу!
Спасительная длань, почий еще на мне!
Страх тайный всё еще со мною:
От бури спасшийся пловец и по земле
Ступает робкою стопою;
А я еще плыву, и бездны подо мной!
Быть может, вновь гроза их взроет;
Синеющийся брег вновь затуманит мглой
И свет звезды моей сокроет.
О провидение! ты, ты мой зыбкий челн
Спасало бурями гонимой;
Не брось еще его, средь новых жизни волн.
До пристани — уже мне зримой.
1819
Когда кругом меня всё мрачно, грозно было,
И разум предо мной свой факел угашал,
Когда надежды луч и бледный и унылой
На путь сомнительный едва мне свет бросал,
В ночь мрачную души, и в тайной с сердцем брани,
Как равнодушные без боя вспять бегут,
А духом слабые, как трепетные лани,
Себя отчаянью слепому предают,
Когда я вызван в бой коварством и судьбою
И предало меня всё в жертву одного,—
Ты, ты мне был тогда единственной звездою,
И не затмился ты для сердца моего.
О, будь благословен отрадный луч мне верный!
Как взоры ангела, меня он озарял;
И часто, от очей грозой закрытый черной,
Сквозь мраки, сладкий свет, мне пламенно сиял!
Хранитель мой! я всё в твоем обрел покрове!
Скажи ж, умел ли я, как муж, стоять в битве́?
О, больше силы, друг, в твоем едином слове,
Чем света целого в презрительной молве!
Ты покровительным был древом надо мною,
Что, гибко зыбляся высокою главой,
Не сокрушается и зеленью густою
Широко стелется над урной гробовой.
Гроза шумела вкруг, всё небо бушевало;
Шаталось дерево до матерого пня;
Но, некрушимое, с любовью покрывало
Ветвями влажными бескровного меня.
Пускай любовь обет священный попирает;
Изменой дружество не очернит себя.
И если верный друг взор неба привлекает,
То небо наградит, и первого тебя!
Всё изменило мне, ты устоял в обете.
О, если мог твое я сердце сохранить,
Не всё, еще не всё я потерял на свете;
Земля пустыней мне еще не может быть.
1819
Дубравы пышные, где ваше одеянье?
Где ваши прелести, о холмы и поля,
Журчание ключей, цветов благоуханье?
Где красота твоя, роскошная земля?
Куда сокрылися певцов пернатых хоры,
Живившие леса гармонией своей?
Зачем оставили приют их мирных дней?
И всё уныло вкруг — леса, долины, горы!
Шумит порывный ветр между дерев нагих
И, желтый лист крутя, далеко завевает,—
Так всё проходит здесь, явление на миг:
Так гордый сын земли цветет и исчезает!
На крыльях времени безмолвного летят
И старость и зима, гроза самой природы;
Они, нещадные и быстрые, умчат,
Как у весны цветы, у нас младые годы!
Но что ж? крутитесь вы сей мрачною судьбой,
Вы, коих низкие надежды и желанья
Лишь пресмыкаются над бренною землей,
И дух ваш заключат в гробах без упованья.
Но кто за темный гроб с возвышенной душой,
С святой надеждою взор ясный простирает,
С презреньем тот на жизнь, на мрачный мир взирает
И улыбается превратности земной.
Весна украсить мир ужель не возвратится?
И солнце пало ли на вечный свой закат?
Нет! новым пурпуром восток воспламенится,
И новою весной дубравы зашумят.
А я остануся в ничтожность погруженный,
Как всемогущий перст цветок животворит?
Как червь, сей житель дня, от смерти пробужденный,
На крыльях золотых вновь к жизни полетит!
Сменяйтесь, времена, катитесь в вечность, годы!
Но некогда весна несменная сойдет!
Жив бог, жива душа! и, царь земной природы,
Воскреснет человек: у бога мертвых нет!
1819
Когда из глубины души моей угрюмой,
Где грусть одна живет в тоске немой,
Проступит мрачная на бледный образ мой
И осенит чело мне черной думой,—
На сумрачный ты вид мой не ропщи:
Мое страдание свое жилище знает;
Оно сойдет опять во глубину души,
Где, нераздельное, безмолвно обитает.
1819
Посвящено Елисавете Марковне Олениной
Еще я прихожу под кров твой безмятежный,
Гостеприимная приютинская сень!
Я, твой старинный гость, бездомный странник прежний,
Твою приютную всегда любивший тень.
Край милый, сколько раз с тобою я прощался;
Но как проститься с тем, что в нас слилось с душой?
Всё, чем я здесь дышал, чем втайне наслаждался,
Всё неизгла́димо везде ношу с собой!
Есть край, родной мне край зефиров легкокрылых;
Там небо и земля и воздух мне милей!
Но где людей найти, душе моей столь милых?
Где столько сладостных воспоминаний ей?
Здесь часто, удален от городского шума,
Я сердцу тишины искал от жизни бурь;
И здесь, унылая моя светлела дума,
Как неба летнего спокойная лазурь.
Здесь часто по холмам бродил с моей мечтою,
И спящее в глуши безжизненных лесов
Я эхо севера вечернею порою
Будил гармонией Гомеровых стихов.
Вам, дети тайные души моей свободной,
Вам, думы гордые, здесь глас мой жизнь давал;
И, пылкий юноша, ты, друг мой благородный,
Мой слыша смелый стих, кипел и трепетал!
Но чаще, сев я там, под сосной говорливой,
Где с нею шепчется задумчивый ручей,
Один, уединен, в час ночи молчаливой
Беседы долгие вел с думою моей.
О! кто переходил путь бедствий и крушенья,
Тот знает, отчего душа и дума в нас
Влечется в тихие лесов уединенья,
Зачем полуночный, безмолвный любит час.
Так, здесь я не один; здесь всё, чем сердце дышит,
Надежды юности, сердечные мечты,
Всё видит в образе, всего здесь голос слышит,
И ловит милого воздушные черты!
Уединение для сердца не пустыня:
Мечтами населит оно и дикий бор;
И в дебрях сводит с ним фантазия-богиня
Свиданья тайные и тайный разговор.
Пустыня не предел для мысли окрыленной:
Здесь я, невидимый, всё вижу над землей;
Воздушной жизни всей участник сокровенный,
Делюся бытием, живу не сам собой.
Душой сливаюся с лазурью бесконечной,
С златыми звездами, поэзией небес!
С тобой беседую, художник мира вечный!
И с книгой дивною божественных чудес!
Вот чем влеком опять под кров твой безмятежный,
Гостеприимная приютинская сень!
Я, твой старинный гость, бездомный странник прежний,
Еще мою главу в твою склоняю тень.
Ты тот же всё еще, край мирный и прелестный!
Свежи твои цветы, предел твой так же тих;
Без шума всё течет поток твой неизвестный,
Как счастье скромное властителей твоих,
Но я уже не тот беспечный сын свободы,
Лелеявший мечты дубрав твоих в тиши.
Увы! не многие, но гибельные годы
Умчали молодость и жизнь моей души.
Они затмили свет надежд, меня жививших,
Убили жизнь младых и недоцветших лет.
Ударов роковых, мне мир опустошивших,
На бледном я челе ношу глубокий след.
Но, тщетным ропотом я року не скучая,
Как грусть бессловная, грущу наедине;
Я слезы, пред людьми души не унижая,
Скрыл в их источнике, в сердечной глубине.
Долины мирные, лесов уединенья!
Нет, я не прихожу покой ваш возмутить;
Живой я прихожу искать воды забвенья:
Поток приютинский, мне дай его испить!
Вот здесь я, заключен зеленой сей стеною,
Мой ограничу взор прудом недвижным сим:
С его спокойствием сольюсь моей душою
И обману печаль бесчувствием немым.
Вот здесь семья берез, нависших над водами,
Меня безмолвием и миром осенит;
В тени их мавзолей под ельными ветвями,
Знакомый для души, красноречивый вид!
При нем вся жизнь, как сон, с мечтами убегает,
И мысль покоится, и сердце здесь молчит.
И дружба самая здесь слез не проливает:
О храбром сожалеть ей гордость запретит.
За честь отечества он отдал жизнь тирану,
И русским витязям он может показать
Грудь с сердцем вырванным, прекраснейшую рану,
Его бессмертия кровавую печать! —
Но вечер наступил; вокруг меня молчанье.
О, как торжественна ночная тишина!
И вот, и на леса и на холмы сиянье,
Поднявшись, полная рассыпала луна.
О луч серебряный полночного светила!
Что одинокий ты к груди моей летишь?
Что за волшебная в твоем блистаньи сила?
О луч таинственный, ты что мне говоришь?
Нисходишь ли с высот, сиянием прекрасным
Прекрасный свет иной земле предвозвещать?
Иль утешительный склоняешься к несчастным,
Над бледным их челом надеждою сиять?
Твой свет в меня лиет святое трепетанье!
Резвей волнует кровь вкруг сердца моего!
О мертвом юноше родит воспоминанье!..
Небесный, кроткий луч, ты не душа ль его?
Как гласом ближнего, как друга призываньем
Мой слух ласкается в вечерней тишине!
Мне сердце говорит веселым трепетаньем,
Здесь есть невидимый, но кто-то близкий мне.
О ты, на дружество мне в жизни руку давший!
Я чувствую, ты здесь, небес незримый дух:
О, видим ты душе, тебе не изменявшей,
Не раз являясь ей как утешитель — друг.
Так, если, сбросив прах, дух чистый избирает
Места любезные обителью своей,
Здесь, в сих местах давно дух сына обитает
Незримым гением отеческих полей.
О гость приютинской обители смиренной!
За всё, что в ней найдешь для сердца твоего,
За всё благодари душою умиленной
Благого гения убежища сего.
И если, здесь бродя полуденной порою,
Ты сядешь, утомлен, берез в густой навес,
И вдруг тебе в лицо, горящее от зною,
Прохладою дохнет с незыблемых древес,
То будет он! Здесь он вливает в воздух сладость,
Свежит цветы, луга родных своих полей;
Ниспосылает он и мир на них и радость,
И тихим счастием лелеет их гостей.
О, дай ты, дай и мне, мой дух-благотворитель!
Хотя спокойствием все траты заменить.
Но, верно, не могуч и он, небесный житель,
Утраченного здесь для смертных возвратить.
Он не забыл того, чьей арфой тихоструйной
Слух юный услаждать любил в земной стране,
Но, лишь являлся в виденьях ночи лунной,
На небо грустному указывает мне.
1820
Сосед, ты выиграл! скажу теперь и я;
Но бог тебе судья,
Наверную поддел ты друга!
Ты, с музой Греции и день и ночь возясь,
И день и ночь не ведая досуга,
Блажил, что у тебя теперь одна и связь
С Плуту́сом и Фортуной;
Что музою тебе божественная лень,
И что тобой забыт звук лиры златострунной:
Сшутил ты басенку, любезный Лафонтень!
К себе он заманив Гомера, Ксенофона,
Софокла, Пиндара и мудреца Платона,
Два года у ночей сон сладкий отнимал,
Ленивец,
Чтоб старых греков обобрать;
И к тайнам слова их ключ выиграл, счастливец!
Умен, так с умными он знал на что играть.
Крылов, ты выиграл богатства,
Хотя не серебром —
Не в серебре же все приятства,—
Ты выиграл таким добром,
Которого по смерть, и как ни расточаешь,
Ни проживешь, ни проиграешь.
1820
Надежды юности, о милые мечты,
Я тщетно вас в груди младой лелеял!
Вы не сбылись! как летние цветы
Осенний ветер вас развеял!
Свершен предел моих цветущих лет;
Нет более очарований!
Гляжу на тот же свет —
Душа моя без чувств, и сердце без желаний!
Куда ж, о друг, лететь, и где опять найти,
Что годы с юностью у сердца похищают?
Желанья пылкие, крылатые мечты,
С весною дней умчась, назад не прилетают.
Друг, ни за тридевять земель
Вновь не найти весны сердечной.
Ни ты, ни я — не Ариель,[1]
Эфира легкий сын, весны любимец вечный.
От неизбежного удела для живых
Он на земле один уходит;
Утраченных, летучих благ земных,
Счастливец, он замену вновь находит.
Удел прекраснейший судьба ему дала,
Завидное существованье!
Как златокрылая пчела,
Кружится Ариель весны в благоуханьи;
Он пьет амврозию цветов,
Перловые Авроры слезы;
Он в зной полуденных часов
Прильнет и спит на лоне юной розы.
Но лишь приближится ночей осенних тьма,
Но лишь дохнет суровая зима,
Он с первой ласточкой за летом улетает;
Садится радостный на крылышко ея,
Летит он в новые, счастливые края,
Весну, цветы и жизнь всё новым заменяет.
О, как его судьба завидна мне!
Но нам ее в какой искать стране?
В какой земле найти утраченную младость?
Где жизнию мы снова расцветем?
О друг, отцветших дней последнюю мы радость
Погубим, может быть, в краю чужом.
За счастием бежа под небо мы чужое,
Бросаем дома то, чему замены нет:
Святую дружбу, жизни лучший цвет
И счастье душ прямое.
Приютино. 1821
Разорваны струны на арфе забвенной
Царя-песнопевца, владыки народов, любимца небес!
Нет более арфы, давно освященной
Сынов иудейских потоками слез!
О, сладостны струн ее были перуны!
Рыдайте, рыдайте! на арфе Давида разорваны струны!
Гармонией сладкой она проницала
Железные души, медяные груди суровых людей;
Ни слуха, ни сердца она не встречала,
Чтоб их не восхитить до звездных полей
Чудесным могуществом струнного звона.
Священная арфа Давида сильнее была его трона.
Вслух миру царя она славу гремела;
Величила в песнях могущество бога, его чудеса;
Веселием полнила грады и села,
И двигала горы и кедров леса;
Все песни ее к небесам возвышались,
И там, возлетевши, под скинией бога навеки остались.
С тех пор на земле их не слышно, небесных.
Но кроткая вера еще восхищает слух кротких сынов
Мелодией сладкой тех звуков чудесных:
Они, как от звездных слетая кругов,
Лелеют их души небесными снами,
Которых не может и солнце разрушить златыми лучами.
1821
Воспряньте, Греции народы!
День славы наступил.
Докажем мы, что грек свободы
И чести не забыл.
Расторгнем рабство вековое,
Оковы с вый сорвем;
Отмстим отечество святое,
Покрытое стыдом!
К оружию, о греки, к бою!
Пойдем, за правых бог!
И пусть тиранов кровь — рекою
Кипит у наших ног!
О тени славные уснувших
Героев, мудрецов!
О геллины веков минувших,
Восстаньте из гробов!
При звуке наших труб летите
Вождями ваших чад;
Вам к славе путь знаком — ведите
На семихолмный град!
К оружию, о греки, к бою!
Пойдем, за правых бог!
И пусть тиранов кровь — рекою
Кипит у наших ног!
О Спарта, Спарта, мать героев!
Что рабским сном ты спишь?
Афин союзница, услышь
Клич мстительных их строев!
В ряды! и в песнях призовем
Героя Леонида,
Пред кем могучая Персида
Упала в прах челом.
К оружию, о греки, к бою!
Пойдем, за правых бог!
И пусть тиранов кровь — рекою
Кипит у наших ног!
Вспомним, братья, Фермопилы,
И за свободу бой!
С трехстами храбрых — персов силы
Один сдержал герой;
И в битве, где пример любови
К отчизне — вечный дал,
Как лев он гордый — в волны крови
Им жертв раздранных пал!
К оружию, о греки, к бою!
Пойдем, за правых бог!
И пусть тиранов кровь — рекою
Кипит у наших ног!
1821
О счастливец, о кузнечик,
На деревьях на высоких
Каплею росы напьешься,
И как царь ты распеваешь.
Всё твое, на что ни взглянешь,
Что в полях цветет широких,
Что в лесах растет зеленых.
Друг смиренный земледельцев,
Ты ничем их не обидишь;
Ты приятен человекам,
Лета сладостный предвестник;
Музам чистым ты любезен,
Ты любезен Аполлону:
Дар его — твой звонкий голос.
Ты и старости не знаешь,
О мудрец, всегда поющий,
Сын, жилец земли невинный,
Безболезненный, бескровный,
Ты почти богам подобен!
1822
Стенайте, алкионы!
О птицы нежные, любимицы наяд,
Стенайте! ваши стоны
Окрестные брега и волны повторят.
Не стало, нет ее, прекрасной Эвфрозины!
Младую нес корабль на берег Камарины;
Туда ее Гимен с любовью призывал:
Невесту там жених на праге дома ждал.
При ней, на брачный день, хранил ковчег кедровый,
Одежды светлые и девы пояс новый,
И перлы для груди, и злато для перстов,
И благовонные мастики для власов.
Но, как Ниобы дочь, невинная душою,
На путь покрытая одеждою простою,
Фиалковым венком и ризою льняной,
На палубе, одна, стояла, и мольбой
Звала попутный ветр и мирные светила.
Но вихорь налетел и, грянувши в ветрила,
Невесту обхватил, корабль качнул: о страх!
Она уже в волнах!..
Она уже в волнах, младая Эвфрозина!
Помчала мертвую глубокая пучина.
Фетида, сжаляся, ее из бездн морских
Выносит бледную в объятиях своих.
На крик сестры, толпой, сквозь влажные громады,
Всплывают юные поверх зыбей наяды;
Несут бездушную, кладут под кипарис;
Там — принял девы прах зефиров тихий мыс;
Там — нимфы, воплями собрав подруг далеких,
И нимф густых лесов, и нимф полей широких,
И, распустив власы, над холмом гробовым
Весь огласили брег стенанием своим.
Увы! напрасно ждал тебя жених печальный;
Ты не украсилась одеждою венчальной;
Твой перстень с женихом тебя не сочетал,
И кудрей девственных венец не увенчал!
1822
Как в громе звонких арф цевницы тихий стон,
И одинокий и унылый,
Как между гробовых сияющих колонн
Простая урна над могилой
Склоняют в тихую задумчивость сердца,—
Так неизвестного тебе певца
Здесь, между песнями Камены вдохновенной,
Быть может, взор твой привлечет
И хоть задумчивость на сердце наведет
Сей стих уединенный.
1822—1823 (?)
Душе моей грустно! Спой песню, певец!
Любезен глас арфы душе и унылой.
Мой слух очаруй ты волшебством сердец,
Гармонии сладкой всемощною силой.
Коль искра надежды есть в сердце моем,
Ее вдохновенная арфа пробудит;
Когда хоть слеза сохранилася в нем,
Прольется, и сердце сжигать мне не будет.
Но песни печали, певец, мне воспой:
Для радости сердце мое уж не бьется;
Заставь меня плакать; иль долгой тоской
Гнетомое сердце мое разорвется!
Довольно страдал я, довольно терпел;
Устал я! — Пусть сердце или сокрушится
И кончит земной мой несносный удел,
Иль с жизнию арфой златой примирится.
1824
Приветствую гостей от сенских берегов!
Вот скифского певца приют уединенный:
Он, как и всех певцов,
Чердак возвышенно-смиренный.
Не красен, темен уголок,
Но видны из него лазоревые своды;
Немного тесен, но широк
Певцу для песней и свободы!
Не золото, не пурпур по стенам;
Опрятность — вот убор моей убогой хаты.
Цевница, куст цветов и свитки по столам,
А по углам скудельные пенаты —
Вот быт певца; он весь — богов домашних дар;
Убогий счастием, любовью их богатый,
Имею всё от них, и всё еще без траты:
Здоровье, мир души и к песням сладкий жар.
И если ты, поэт, из песней славянина
Нашел достойные отечества Расина
И на всемирный ваш язык их передал,[1]
Те песни мне — пенат Гомер внушал.
Воздайте, гости, честь моим богам домашним
Обычаем, у скифов нас, всегдашним:
Испей, мой гость, заветный ковш до дна
Кипучего задонского вина;
А ты, о гостья дорогая,
И в честь богам,
И в здравье нам,
Во славу моего отеческого края,
И славу Франции твоей,
Ковш меда русского, душистого испей.
А там усядемся за стол мой ненарядный,
Но за кипучий самовар.
О други, сладостно питать беседы жар
Травой Китая ароматной!
Когда-нибудь и вы в родимой стороне,
Под небом счастливым земли свободной вашей,
В беседах дружеских воспомните о мне;
Скажите: скиф сей был достоин дружбы нашей:
Как мы, к поэзии любовью он дышал,
Как мы, ей лучшие дни жизни посвящал,
Беседовал с Гомером и природой,
Любил отечество, но жил в нем не рабом,
И у себя под тесным шалашом
Дышал святой свободой.
1824
Цвела и блистала
И радостью взоров была;
Младенчески жизнью играла
И смерть, улыбаясь, на битву звала;
И вызвав, без боя, в добычу нещадной,
С презрением бросив покров свой земной,
От плачущей дружбы, любви безотрадной
В эфир унеслася крылатой душой.
1824
Мой друг! себе не доверять —
Примета скромная питомца муз младого.
Так юные орлы, с гнезда слетев родного,
Полета к солнцу вдруг не смеют испытать;
Парят, но по следам отцов ширококрылых,—
Могучих гениев дерзая по следам,
Вверялся ты младым еще крылам,
Но в трудных опытах не постыдил их силы.
На что ж ты одарен сей силой неземной?
Чтоб смелое внушать другим лишь помышленье?
Чтоб петь великих душ победы над судьбой,
А первому бледнеть под первою грозой
И дать в певце узреть души его паденье?..
Мужайся, друг! главы под громом не склоняй,
Ознаменованной печатию святою;
Воюй с враждебною судьбою,
И гордым мужеством дух юный возвышай:
Муж побеждает рок лишь твердою душою.
Гордись, певец, высок певцов удел!
Земная власть его не даст и не отнимет.
Богатство, знатность, честь — могила их предел;
Но дара божия мрак гроба не обнимет.
Богач, склоняй чело пред Фебовым жрецом:
Он имя смертное твое увековечит,
И в мраке гробовом
Он дань тебе потомства обеспечит.
Что был бы гордый Меценат
Без песней Флакка и Марона?
В могилу брошенный из золотых палат,
Бесславный бы рыдал, бродя у Ахерона,
Рыдал бы он, как бедный дровосек,
Который весь свой темный век
Под шалашом свое оплакивает бедство,
Печальное отцов наследство!
И ты, богини сын, и ты, Пелид герой!
Лежал бы под землей немой,
Как смертный безыменный,
И веки долгие забвения считал,
Когда б пророк Хиоса вдохновенный
Бессмертием тебя не увенчал.
От муз и честь и слава земнородным.
Гордись, питомец муз, уделом превосходным!
Но если гений твой,
Разочарованный и небом нашим хладным,
И хладом душ, не с тем уж духом, славы жадным,
Глядит на путь прекрасный свой,
Невольно унывает
И крылья опускает,
Убийственным сомненьем омрачен,
Не тщетно ли вступил на путь опасный он?
Не тщетно ли себя ласкал венком поэта?
И молча ждет нельстивого ответа...
Мой друг, не от толпы и грубой и слепой
Владыка лиры вдохновенной
Услышит суд прямой
И голос истины священной,
И не всегда его услышит от друзей:
Слепые мы рабы слепых своих страстей;
Пристрастен, друг, и я к стихам друзей-поэтов;
Прощаю грешный стих за слово для души.
Счастлив, кто сам, страстей своих в тиши,
Пристрастье дружеских почувствует советов;
Сам поэтических судья грехов своих,
Марает часто он хваленый другом стих.
О! есть, мой друг, и опыт убеждает,
Есть внутренний у нас,
Не всеми слышимый, мгновенный, тихий глас:
Как верно он хулит, как верно одобряет!
Он совесть гения, таланта судия.
Счастлив, кто голос сей бессловный понимает;
Счастлив Димитриев: что у него друзья
В стихах превозносили,
То чувства строгие поэта осудили.[1]
Любимцем муз уверен я,
Что наша совесть нам есть лучший судия.
Доверенность к друзьям, но не слепая вера.
Кто нашим слабостям из дружбы не ласкал?
А иногда — из видов, я слыхал.
«Быть может, юноша трубой Гомера
В России загремит,—
Тогда и я с потомством отдаленным
Жить буду именем, для рифмы в стих вмещенным.
Поклонник, друг певца, я буду ль им забыт!»
Вот для чего ничтожный Эполетов
Так набивается на дружество поэтов.
Кто жаждет в памяти людей
Оставить по себе след бытия земного,
Жизнь благородных дум и чувств души своей
Бессмертию предать могучим даром слова,—
Не от ласкательных друзей
Тот ожидай ответа,
Горит ли в нем священный огнь поэта;
Испытывай себя
Не на толпе слепой народа —
Есть беспристрастнейший поэтов судия,
Их мать, их первая наставница — природа.
Предстань перед лицо ея
В честь солнцева торжественного всхода,
Когда умытая душистою росой
Является со всей роскошной красотой
Бессмертно-юная природа,
Или в тот час, когда и ночь и тишина
Ленивым сном смыкает смертных очи:
Природа лишь под кровом ночи,
Как непорочная, прекрасная жена,
Любимцу тайные красы разоблачает.
Пусть гений твой природу вопрошает;
И если ты достойный неофит,
Она к тебе заговорит
Своим простым, но черни непонятным,
Красноречивейшим для сердца языком;
И если в сердце он откликнется твоем
Глубоким трепетом, душе поэта внятным;
И если по тебе внезапно пробежит
Священный холод исступленья,
И дух твой закипит
Живою жаждой песнопенья,—
Рукою смелою коснися струн немых:
Они огнем души зажгутся,
Заговорят, и от перстов твоих
Живые песни разольются.
1824
Любовью пламенной отечество любя,
Всё в жертву он принес российскому народу:
Богатство, счастье, мать, жену, детей, свободу
И самого себя!..
1826 (?)
На масленой неделе
В смиренный угол мой влетели
Три красоты,
Прелестные, как сестры Феба!
И чем-то неземным дышали их черты;
Над головами их играло пламя неба.
Одна — душой лица, могуществом очей
Не говоря, для сердца говорила
Сильнее всех речей!
Другая — лишь вступила,
И я узнал тебя, владычица сердец,
Тебя, прекрасная царица русской сцены!
А третья дочерью казалась Мельпомены,
И обвивал чело ей Талии венец;
Веселый ум сверкал из быстрых взоров,
В устах дышала жизнь и прелесть разговоров.
Они явилися втроем, рука с рукой,
Рука с рукой и улетели.
И видел я даров союз святой,
Я видел Троицу на масленой неделе,
И молвил я: о тройственный союз
Цариц по дарованью!
Да сохранится святость ваших уз
Наперекор враждебному желанью;
Пусть лопнет завистью раздутый человек
Скорей, чем разорвет вам узы золотые;
И будете вы троицей в России
И поклоняемой и славимой вовек!
1826
Медведя по дворам цыган водил плясать.
В деревне русскую медведь увидев пляску,
Сам захотел ее, затейник, перенять.
Медведи, нечего сказать,
Ловки перенимать.
Вот раз, как днем цыган на солнце спал врастяжку,
Мой Мишенька поднялся на дыбки,
Платок хозяйский взял он в лапу,
Из-под цыгана вынул шляпу,
Набросил набекрень, как хваты-ямщики,
И, топнувши ногой, медведь плясать пустился.
«А, каково?» — Барбосу он сказал.
Барбос вблизи на этот раз случился;
Собака — умный зверь, и пляски он видал.
«Да плохо!» — пес Барбос медведю отвечал.
«Ты судишь строго, брат!» — собаке молвил Мишка.—
Я чем не молодцом пляшу?
Чем хуже, как вчера плясал ямщик ваш Гришка?
Гляди, как ловко я платком машу,
Как выступаю важно, плавно!..»
«Ай, Миша! славно, славно!
Такого плясуна
Еще не видела вся наша сторона!
Легок ты, как цыпленок!» —
Так крикнул мимо тут бежавший поросенок:
Порода их, известно, как умна!
Но Миша,
Суд поросенка слыша,
Задумался, вздохнул, трудиться перестал
И, с видом скромным, сам с собою бормотал:
«Хулит меня собака, то не чудо;
Успеху сам не очень верил я;
Но если хвалит уж свинья —
Пляшу я, верно, худо!»
Быть может, и людьми за правило взято
Медвежье слово золотое:
Как умный что хулит, наверно худо то;
А хвалит глупый — хуже вдвое!
1827
После увидел я Та́нтала; горькую муку он терпит:
В озере старец стоит, и вода к подбородку доходит;
Но, сгорая от жажды, напиться страдалец не может:
Каждый раз, лишь наклонится старец, напиться пылая,
Вдруг пропадает вода поглощенная; он под ногами
Видит лишь землю черную: демон ее иссушает.
Вкруг над его головою деревья плоды преклоняли,
Груши, блестящие яблоки, полные сока гранаты,
Яркозеленые маслин плоды и сладкие смоквы;
Но как скоро их старец рукою схватить устремлялся,
Ветер отбрасывал их, подымая до облаков темных.
Там и Сизифа узрел я; жестокие муки он терпит:
Тяжкий, огромный руками обеими камень катает:
Он и руками его и ногами, что сил подпирая,
Катит скалу на высокую гору; но чуть на вершину
Чает вскатить, как назад устремляется страшная тягость;
Снова на дол, закрутившися, падает камень коварный.
Снова тот камень он катят и мучится; льется ручьями
Пот из составов страдальца, и пыль вкруг главы его вьется.
1827
Милый, младой наш певец! на могиле, уже мне грозившей,
Ты обещался воспеть дружбы прощальную песнь; [1]
Так не исполнилось! Я над твоею могилою ранней
Слышу надгробный плач дружбы и муз и любви!
Бросил ты смертные песни, оставил ты бренную землю,
Мрачное царство вражды, грустное светлой душе!
В мир неземной ты унесся, небесно-прекрасного алчный;
И как над прахом твоим слезы мы льем на земле,
Ты, во вратах уже неба, с фиалом бессмертия в длани,
Песнь несловесную там с звездами утра поешь!
1831
Друг, до свидания! Скоро и я наслажусь моей частью:
Жил я, чтобы умереть; скоро умру, чтобы жить!
1831
Пушкин, Протей
Гибким твоим языком и волшебством твоих песнопений!
Уши закрой от похвал и сравнений
Добрых друзей;
Пой, как поешь ты, родной соловей!
Байрона гений, иль Гете, Шекспира,
Гений их неба, их нравов, их стран —
Ты же, постигнувший таинство русского духа и мира,
Пой нам по-своему, русский баян!
Небом родным вдохновенный,
Будь на Руси ты певец несравненный.
23 апреля 1832
Пушкин, прийми от Гнедича два в одно время привета:
Первый привет с новосельем; при нем, по обычаю предков,
Хлеб-соль прийми ты, в образе гекзаметрической булки; [1]
А другой привет мой — с счастьем отца, тебе новым,
Сладким, прекрасным и самой любви удвояющим сладость!
Мая 26 1832
Печален мой жребий, удел мой жесток!
Ничьей не ласкаем рукою,
От детства я рос одинок, сиротою:
В путь жизни пошел одинок;
Прошел одинок его — тощее поле,
На коем, как в знойной ливийской юдоле,
Не встретились взору ни тень, ни цветок;
Мой путь одинок я кончаю,
И хилую старость встречаю
В домашнем быту одинок:
Печален мой жребий, удел мой жесток!
1832
Кто на земле не вкушал жизни на лоне любви,
Тот бытия земного возвышенной цели не понял;
Тот предвкусить не успел сладостной жизни другой:
Он, как туман, при рождении гибнущий, умер, не живши.
1832
Кавказ освещается полной луной;
Аул и станица на горном покате
Соседние спят; лишь казак молодой,
Без сна, одинокий, сидит в своей хате.
Напрасно, казак, ты задумчив сидишь,
И сердца биеньем минуты считаешь;
Напрасно в окно на ручей ты глядишь,
Где тайного с милой свидания чаешь.
Желанный свидания час наступил,
Но нет у ручья кабардинки прекрасной,
Где счастлив он первым свиданием был
И первой любовию девы, им страстной;
Где, страстию к деве он сам ослеплен,
Дал клятву от веры своей отступиться,
И скоро принять Магометов закон,
И скоро на Фати прекрасной жениться.
Глядит на ручей он, сидя под окном,
И видит он вдруг, близ окна, перед хатой,
Угрюмый и бледный, покрыт башлыком,
Стоит кабардинец под буркой косматой.
То брат кабардинки, любимой им, был,
Давнишний кунак казаку обреченный;
Он тайну любви их преступной открыл
Беда кабардинке, яуром прельщенной!
«Сестры моей ждешь ты? — он молвит.— Сестра
К ручью за водой не пойдет уже, чаю;
Но клятву жениться ты дал ей: пора!
Исполни ее... Ты молчишь? Понимаю.
Пойми ж и меня ты. Три дня тебя ждать
В ауле мы станем; а если забудешь,
Казак, свою клятву,— пришел я сказать,
Что Фати в день третий сама к нему будет».
Сказал он и скрылся. Казак молодой
Любовью и совестью три дни крушится.
И как изменить ему вере святой?
И как ему Фати прекрасной лишиться?
И вот на исходе уж третьего дня,
Когда он, размучен тоскою глубокой,
Уж в полночь, жестокий свой жребий кляня,
Страдалец упал на свой одр одинокий,—
Стучатся; он встал, отпирает он дверь;
Вошел кабардинец с мешком за плечами;
Он мрачен как ночь, он ужасен как зверь,
И глухо бормочет, сверкая очами:
«Сестра моя здесь, для услуг кунака»,—
Сказал он и стал сопротиву кровати,
Мешок развязал, и к ногам казака
Вдруг выкатил мертвую голову Фати.
«Для девы без чести нет жизни у нас;
Ты — чести и жизни ее похититель —
Целуйся ж теперь с ней хоть каждый ты час!
Прощай! я — кунак твой, а бог — тебе мститель!»
На голову девы безмолвно взирал
Казак одичалыми страшно очами;
Безмолвно пред ней на колени упал,
И с мертвой — живой сочетался устами...
Сребрятся вершины Кавказа всего;
Был день; к перекличке, пред дом кошевого,
Сошлись все казаки, и нет одного —
И нет одного казака молодого!
Ласточка, ласточка, как я люблю твои вешние песни!
Милый твой вид я люблю, как весна и живой и веселый!
Пой, весны провозвестница, пой и кружись надо мною;
Может быть, сладкие песни и мне напоешь ты на душу.
Птица, любезная людям! ты любишь сама человека;
Ты лишь одна из пернатых свободных гостишь в его доме;
Днями чистейшей любви под его наслаждаешься кровлей;
Дружбе его и свой маленький дом и семейство вверяешь,
И, зимы лишь бежа, оставляешь дом человека.
С первым паденьем листов улетаешь ты, милая гостья!
Но куда? за какие моря, за какие пределы
Странствуешь ты, чтоб искать обновления жизни прекрасной,
Песней искать и любви, без которых жить ты не можешь?
Кто по пустыням воздушным, досель не отгаданный нами,
Путь для тебя указует, чтоб снова пред нами являться?
С первым дыханьем весны ты являешься снова, как с неба,
Песнями нас привечать с воскресеньем бессмертной природы.
Хату и пышный чертог избираешь ты, вольная птица,
Домом себе; но ни хаты жилец, ни чертога владыка
Дерзкой рукою не может гнезда твоего прикоснуться,
Если он счастия дома с тобой потерять не страшится.
Счастье приносишь ты в дом, где приют нетревожный находишь,
Божия птица,[1] как набожный пахарь тебя называет:
Он как священную птицу тебя почитает и любит
(Так песнопевцев народы в века благочестия чтили).
Кто ж, нечестивый, посмеет гнезда твоего прикоснуться —
Дом ты его покидаешь, как бы говоря человеку.
«Будь покровителем мне, но свободы моей не касайся!»
Птица любови и мира, всех птиц ненавидишь ты хищных.
Первая, криком тревожным — домашним ты птицам смиренным
Весть подаешь о налете погибельном коршуна злого,
Криком встречаешь его и до облак преследуешь криком,
Часто крылатого хищника умысл кровавый ничтожа.
Чистая птица, на прахе земном ты ног не покоишь,
Разве на миг, чтоб пищу восхитить, садишься на землю.
Целую жизнь, и поя и гуляя, ты плаваешь в небе,
Так же легко и свободно, как мощный дельфин в океане.
Часто с высот поднебесных ты смотришь на бедную землю;
Горы, леса, города и все гордые здания смертных
Кажутся взорам твоим не выше долин и потоков,—
Так для взоров поэта земля и всё, что земное,
В шар единый сливается, свыше лучом озаренный.
Пой, легкокрылая ласточка, пой и кружись надо мною!
Может быть, песнь не последнюю ты мне на душу напела.
Помещик Балабан,
Благочестивый муж, Христу из угожденья,
Для нищих на селе построил дом призренья,
И нищих для него наделал из крестьян.
Порочный, не смей подходить к сей гробнице:
Твой бич, Кантемир здесь лежит.
Ты ж, добрый, к могиле приникни спокойно
И, если захочешь, усни.
Ты ищешь монумента?..
Суворов здесь лежит.
Амбра, душистая амбра, скольких ты и мух и червей
Предохраняешь от тленья!
Амбра — поэзия: что без нее именитость людей?
Блеск метеора, добыча забвенья!