XVI век в истории Венгрии был одним из самых трагических. После периода интенсивного расцвета, достигшего вершины при короле Матяше Хуняди (правил с 1458 по 1490 г.), когда укреплялась государственность, быстро развивалась экономика, достигла высокого уровня культура (отдельные ее очаги, прежде всего королевский двор, мало в чем отставали от известнейших центров европейского Возрождения), — произошел стремительный, катастрофический откат. В страну словно возвращается самое мрачное Средневековье: феодалы, заботясь лишь о своем богатстве и власти, растаскивают страну по уделам, тиранят крепостных, доводя их до отчаяния, которое часто выливается в кровавые бунты. Соперничество и раздоры между магнатами в немалой степени способствовали тому, что подошедший с юга грозный противник, турки-османы, без особого труда завладевает значительной частью страны, захватывая и столицу, Буду.
Едва ли не на два столетия Венгрия перестает существовать как единое государство. Подавляющая часть ее территории находится под властью турок. На востоке возникает зависимое от Стамбула Трансильванское княжество. Собственно же Венгрия, оказавшаяся в руках Габсбургов, представляет собой полосу территорий, тянущихся по северным и западным окраинам.
Уклад, быт, хозяйство, сама жизнь людей в ту эпоху были крайне неустроенными, незащищенными. Турки то и дело совершают набеги в глубь Венгрии, забирая все, что можно, угоняя в полон здоровых мужчин, женщин, детей, а остальных вырезая. Для защиты от них вдоль границы создается цепь городков-крепостей, население которых живет, постоянно готовое к осаде. Венгерские бароны, учась у турок, тоже устраивают стремительные походы на турецкую территорию, в основном с целью грабежа. Феодалы всегда готовы урвать что-нибудь и друг у друга — с помощью судебных процессов, а то и силой. Страшной напастью были для венгров, особенно крестьян, иностранные наемники: их отряды — особенно когда в военных действиях против турок наступал перерыв — превращались в организованные разбойничьи шайки.
Характерная черта эпохи — национальная чересполосица. Венгры жили вперемешку с хорватами, словаками, румынами, чехами, украинцами; ремесленники, обитавшие в городах, в основном были немцами. Тесными были контакты с соседней Польшей (семья Балашши, например, владела там несколькими крепостями и деревнями). Отсюда — многообразие языков и наречий.
На пестроту языков, нравов, культур накладывалась пестрота религий. К середине XVI в. эта часть Европы была затоплена волной реформации: лютеранская, кальвинистская, евангелическая, баптистская и другие церкви стремительно теснили католицизм. Большую роль тут играл относительный демократизм новых конфессий; важной причиной их распространения было и — осознанное или неосознанное — стремление сохранить свою национальную идентичность: перевод религиозной литературы, богослужение на родном языке, вне всяких сомнений, поднимали престиж этого языка, изменяли отношение к нему. (Характерный факт: около 1590 г. появляется полный венгерский перевод Библии, выполненный лютеранским священником Гашпаром Кароли; этот перевод, с точки зрения точности, а также красоты и правильности языка, до сих пор остается непревзойденным.)
Таким образом, это была беспокойная, противоречивая, пестрая эпоха, в которой, с одной стороны, господствовали варварство, жестокость и культ грубой силы, с другой — еще не забыты были традиции высокого Ренессанса, с третьей же — начинал формироваться литературный венгерский язык, а значит, и национальное самосознание. Может, именно в такие эпохи, на скрещении противоположных тенденций, в столкновении несовмещаемых, разнополюсных сил, и рождаются столь неординарные, яркие личности, каким был Балинт Балашши... (Полная его фамилия — Дярмати Балашши; иногда можно встретить форму Балашша.)
Конечно, Балашши прежде всего — сын своего времени. Отпрыск древнего рода, корни которого ведут к хазарам, когда-то давным-давно присоединившимся к кочующим мадьярским племенам, — Балинт едва ли не с младенчества воспитывался как воин. Жизнь в окраинных крепостях, осады, штурмы, походы в занятые турками земли, стычки (как гласит семейное предание, первого своего турка Балинт убил в 16-летнем возрасте) — все это должно было сделать из него доблестного солдата и умелого военачальника. Однако отец, Янош Балашши, человек мужественный, суровый, не боявшийся говорить неприятную правду самому императору (за что вынужден был не раз терпеть немилость и даже сидеть в тюрьме), придавал немалое значение и образованию сына. С этой целью он отправил Балинта — в одиннадцатилетнем возрасте — в Нюрнберг, где тот целый год изучал науки, заодно слушая миннезингеров. Когда мальчик вернулся домой, в крепость Зойом (ныне — Зволен в Словакии), отец поручил заботиться о нем служившему у них протестантскому проповеднику, Петеру Борнемисе, который был одним из образованнейших людей своего времени, теологом, поэтом, писателем, печатником. В качестве учебных пособий Борнемиса использовал трактаты на латинском языке; но в то же время, стараясь разнообразить занятия, учил Балинта стихосложению, причем не латинскому, как было принято в семьях магнатов, а венгерскому.
Конечно, без особой восприимчивости к языкам даже в это время и в этом краю, где перемешалось столько народов, можно было научиться понимать других разве что на поле брани или на рынке. Балинт Балашши, по всей очевидности, обладал такой особой чуткостью. Иначе трудно объяснить, как он, общаясь с содержащимися в подвалах крепости — в ожидании выкупа — пленными турками (среди них были и «ашики»; слово это знакомо нам в другой огласовке: ашуг, т.е. сказитель-певец, нечто вроде трубадура, только в восточном контексте), настолько освоил турецкий язык, что хорошо узнал текст Корана, проник в структуру турецкой поэзии и даже научился играть на турецких музыкальных инструментах. (Годы спустя, находясь, скорее всего, под хмельком, он в своей крепости Липто забрался на башню и — ради шутки — закричал, подражая муэдзину, чем вызвал немалый переполох у живущих под стенами крестьян.)
А пятнадцатилетним Балинт оказался в Польше — с отцом, который совершил побег из тюрьмы, куда брошен был по приказу императора Максимилиана II за неповиновение монаршей воле. Это был возраст, когда думаешь не столько об учебе, сколько о забавах со сверстниками, об охоте, о женщинах (Балинт не относился к числу медленно созревающих молодых людей: может быть, что-то подсказывало ему, что жизнь его будет короткой); тем не менее, попадая в Краков, юноша не упускал случая посетить Ягеллонский университет и погрузиться в чтение Плиния, Плутарха, Иосифа Флавия, Блаженного Августина.
А однажды он вдруг взял и перевел (переложил) с немецкого душеспасительную книжку лютеранского пастора Михаэля Бокка «Садик целебных трав для недужных душ», посвятив ее родителям — в качестве «утешения в жизненных ненастьях». Конечно, для восемнадцатилетнего юноши это была не более чем проба пера; но современники не просто заметили эту работу, но отзывались о ней с восхищением; по мнению многих, перевод получился много лучше оригинала. Недаром книжка — после того, как Балашши напечатал ее в Кракове — была за короткое время переиздана еще пять раз (в том числе П. Борнемисой).
(Единственный сохранившийся экземпляр этой книжки — а вместе с тем единственная книжка Б. Балашши — после Второй мировой войны оказался в Нижнем Новгороде. Весной 2006 г. этот раритет, вместе со многими другими венгерскими книгами, был возвращен в Венгрию.)
То, что жизнь Балинта Балашши была полна то смертельно опасных, то веселых приключений, сюрпризов, поворотов, — было вполне в духе той беспокойной эпохи; то, что он ухитрялся использовать ситуации, в которые попадал, для учебы и творчества, — особенность судьбы истинного художника, творца. В 1775 г., участвуя в инициированном Габсбургами походе против союзника и вассала Порты, Трансильванского княжества, Балашши в стычке получает удар палицей и попадает в плен. Однако трансильванский великий князь, Иштван Батори, в молодости учившийся боевому мастерству у Яноша Балашши, отца Балинта, относился к молодому витязю совсем не как к пленнику: тот живет при дворе Батори практически свободно, участвует в пирах, ездит на охоту, ухаживает за дамами (благо природа наделила его всеми рыцарскими достоинствами, да к тому же быстрым умом, эрудицией и способностью к импровизации); здесь, во дворце князя, он находит и то, что, видимо, ему было уже не менее важно, чем дамское общество, — богатую библиотеку с греческими, римскими классиками и, главное, с книгами Данте, Петрарки, Ариосто, Боккачио. Нелегко, наверное, выяснить, где и от кого успел Балашши в свои 20 лет выучиться итальянскому; но факт, что он с головой погружается в литературу Треченто и Кваттроченто; особенно большое влияние на него производит Петрарка.
Между тем над его головой сгущаются тучи: султан Мурад Ш, узнав, что сын грозного врага турок, Яноша Балашши, находится в плену у Батори, требует доставить юношу в Стамбул. Батори тянет с ответом; но противиться воле владыки чуть ли не половины тогдашнего мира он едва ли смог бы долго, и Балинту, скорее всего, пришлось бы кончить жизнь на колу или, в лучшем случае, затеряться в армии рабов. Но ему сказочно повезло: как раз в этот момент, в начале 1576 г., Батори избран был королем Польши; двинувшись со своим двором, чадами и домочадцами в Краков, Батори — теперь уже Стефан Баторий — увез с собой и Балинта.
Год с небольшим, проведенные в Польше, стали для Балашши настоящим подарком судьбы. Придворная жизнь, пирушки, охота, амурные похождения, даже походы на север и стычки с немцами — все это было, конечно, праздником по сравнению с жизнью на родине, в буднях окраинных крепостей.
Но Балинту пришлось возвращаться: умер отец, и он становится главой семьи, т.е. должен заботиться о матери, младшем брате и двух сестренках; на него свалились и хозяйские обязанности: владения семьи, хотя и весьма сократившиеся (что-то захватили турки, что-то — родня и соседи), требовали мужской хватки, крепкой руки и изворотливости...
Наверное, образ Балинта Балашши в памяти потомков, как это обычно бывает с выдающимися людьми, подвергся значительной идеализации. На-верное, будучи феодалом, он тоже не очень-то думал о благосостоянии крепостных; во всяком случае, во встречающиеся в иных беллетризованных жизнеописаниях утверждения, что мужики чуть ли не молились на своего барина, верится слабо. Как и другие феодалы того времени, он не прочь был, если представится случай, оттяпать у соседа деревеньку-другую: если не удастся по суду, то военной силой. Век был такой, что жизнь человека недорого стоила, а жизнь крепостного — и вовсе ничего...
И все-таки одним достоверным фактом мы располагаем: за несколько лет Балинт Балашши, чей отец был одним из богатейших венгерских магнатов, стал едва ли не нищим. А это, по крайней мере, значит, что качеств, необходимых для приумножения богатства: т.е. жадности, вероломства, пронырливости, беспринципности, жестокости, всепоглощающего корыстолюбия, — у него, слава Богу, не было.
Слава Богу — потому что образ типичного феодала с трудом совмещается в сознании с обликом гениального поэта.
В чем же она, гениальность Балашши?
Уже шла речь о том, как, неведомо какими путями, словно из воздуха, он воспринимал языки. Кроме родного, Балашши свободно владел восемью языками: не только словацким, хорватским, румынским (со словаками, хорватами, румынами венгры жили бок о бок), и не только немецким и латынью (это были языки официального общения), но и далекими: турецким, польским, итальянским. Есть сведения, что ему не были незнакомы также испанский, французский, цыганский языки.
Но куда более поразительно то, как Балашши улавливал — чтобы воплотить по-венгерски — сам дух поэзии. До него единственным крупным поэтом в Венгрии был Ян Панноний, писавший стихи на латыни. То есть опыта соединения поэтической образности с языковой емкостью и силой, с языковой культурой до Балашши у венгров не было или почти не было.
Вернее, такой опыт в изобилии был накоплен, как и у любого другого народа, в дописьменной сфере — фольклоре. Но перекинуть мостик между двумя этими сферами, как показывает история разных культур, — дело крайне трудное (у русских, например, это произошло лишь к концу XVIII в.).
Гениальность Балашши наиболее очевидна в том, что он этот мостик сумел перекинуть; причем практически самостоятельно.
О таком «мостике» в поэзии Балашши можно говорить в известной мере даже как о чем-то конкретном: многие стихотворения его снабжены указаниями: на мелодию такой-то песни. Среди песен, к которым он отсылает читателя, фигурируют, кроме венгерских, польские, турецкие, итальянские, немецкие и т.д. Отсылки к песням чаще всего необходимы как обозначения ритма, размера, мелодии, так как стихотворения сочинялись как бы для исполнения, например, под аккомпанемент лютни; но нередко это — и нечто вроде эпиграфа, дающего ключ к восприятию эмоциональных и образных особенностей произведения.
Вместе с тем Балашши ставил своей целью вовсе не имитацию — пусть с самыми лучшими намерениями — фольклорных традиций: до Гриммов и Гердера, которые осмыслили эстетическую ценность фольклора, было еще далеко. Он с самого начала имел в виду литературную (хотя такого понятия тогда еще тоже не было), т.е. высокую, артистическую поэзию. Народные песни лишь помогали Балашши найти образно-языковой способ выражения литературного содержания.
Первый этап творчества Балашши заставляет вспомнить поэзию трубадуров. Большинство его стихотворений этого периода представляет собой куртуазное восхваление красоты и достоинств той или иной дамы, обыгрывает некие ситуации, в которых поэт постигает совершенство предмета своих воздыханий и описывает свой восторг и свое томление. Эти стихи воплощают в себе скорее позу, чем истинные переживания; а насколько стандартны или, напротив, свежи образы, зависело от изобретательности автора.
Лавинию Эней не мог любить сильней, —
так пылко к ней не рвался он!
За золотым руном на корабле своем
так жадно не спешил Ясон,
Как я спешу к моей любви,
подобно юноше смешон.
Целуй, любимая, меня!
Сбывайся, самый сладкий сон!
На этом этапе Балашши скорее пока осваивал, восполнял то, что Западная Европа оставила уже позади, — и в то же время испытывал возможности венгерского языка, его способность передавать, не только в лексике, но и в мелодии, ритмике, рифме, оттенки чувств и настроений.
Особенно быстро совершенствуется у Балашши техника поэтической речи. Структура и строй венгерского языка предопределяет склонность венгерской поэзии к силлабическому (пользуюсь нашим термином) стихосложению; монотонности, опасность которой тут почти неизбежна, авторы стараются избежать, инстинктивно или сознательно, разными способами: например, с помощью внутреннего членения строки. Балашши, много экспериментируя со стихом, выработал разнообразные типы поэтической строфы; из них самая известная — так называемая «строфа Балашши», состоящая из трех девятнадцатисложных строк, каждая из которых делится двумя цезурами на части (6 + 6 + 7), причем части рифмуются и между собой, и друг с другом (напр., aabccbddb).
Тематика стихов Балашши сводится к трем моментам: обращение к дамам; военные будни, походы, стычки, мужская дружба; так называемые «божественные», т.е. духовные стихи — стихотворные молитвы и переложения псалмов. В собственно любовной лирике Балашши самое значительное место занимает один «объект» — Анна Лошонци, замужняя женщина, на 3-4 года старше Балинта. По существу это была самая большая и едва ли не единственная любовь Балашши; при этом он отнюдь не был однолюбом и даже в самые безоблачные периоды взаимности отдавал немалую дань случайным, временным увлечениям. Более того, надеясь поправить свое материальное положение, он женится на Кристине Добо, наследнице героя обороны крепости Эгер от турок Иштвана Добо. Ради Кристины он порывает с Анной; этот брак однако не приносит ему ни семейного счастья, ни богатства. Более того, над ним повисают два тяжких обвинения: церковное — за брак с родственницей (Кристина была ему двоюродной сестрой), и гражданское — за вооруженный захват крепости Шарошпатак, которую он посчитал частью приданого Кристины. Разведясь через пару лет с Кристиной, Балашши обнаруживает, что стал еще беднее, чем был. К тому же благосклонность Анны Лошонци потеряна для него навсегда.
Правда, Балашши какое-то время еще надеется на прощение и посылает Анне новые стихи, одно лучше другого. Следуя традиции поэзии Возрождения, он дает возлюбленной поэтическое имя Юлия; себя же в некоторых стихах называет Кредул (Credulus — доверчивый). Стихи этого периода — это уже не просто набор изощренных комплиментов: в них звучат истинные и глубокие чувства: тоска, раскаяние, надежда. Это уже настоящая ренессансная поэзия; иные стихотворения своей искренней интонацией, лаконичностью и емкостью выражения чувств заставляют вспомнить Петрарку. (Правда, венгерские исследователи склонны считать, что влияние Петрарки на Балашши было скорее опосредствованным; источники же прямого влияния они находят в поэзии швейцарца Теодора де Беза, голландца, друга Эразма, Иоанна Секунда, неаполитанца Михаила Марулла и некоторых других.)
К этому периоду, периоду творческой зрелости, относится и прозаическое переложение пасторали итальянца Кристофоро Кастелетти «Амариллис»; это произведение, названное Балинтом Балашши «Изящная венгерская комедия», он предназначал в подарок Юлии (Анне): оно должно было смягчить сердце охладевшей к нему бывшей возлюбленной. Но надежды Балашши не оправдались... Крах своих надежд он отразил в переводе (также свободном) трагедии шотландского гуманиста, жившего в Бордо, Джорджа Бьюкенена «Иеффай» (текст перевода не сохранился).
Возрожденческая традиция сказывалась у Балинта Балашши и в том, как сознательно он пытался оформить свою поэзию. С 1587 г. он стал заносить свои стихотворения, нумеруя их, в рукописный сборник («Моей рукой записанная книга»), планируя составить его из трех циклов по 33 произведения в каждом. Основу первого цикла составляли стихи, посвященные Анне, второго — Юлии. В третий цикл Балашши включил духовные стихотворения. Такой принцип группировки, основывающийся на числе 3 (Святая Троица), знаком нам, скажем, по «Божественной Комедии» Данте. 33 же — возраст Христа, принявшего мученическую смерть, и возраст самого Балашши, когда он сознательно взял на себя миссию поэта. Кроме того, трем циклам Балашши хотел предпослать «Три гимна Святой Троице» — и успел написать их (количество строк в трех гимнах — также 99).
Дошли свидетельства, что любимым героем и образцом для Балашши был библейский царь Давид. Балашши ощущал себя его последователем: ведь, как и Давид, он был богобоязненным человеком, воином и поэтом (в повышенном внимании к прекрасному полу Балашши тоже был похож на своего библейского предтечу)...
Последние годы Балинта Балашши прошли относительно спокойно. Обвинения в инцесте и в разбое, которые долго висели над ним (он даже перешел в католичество, надеясь, может быть, что это отвлечет от него внимание), со временем — когда выяснилось, что в случае сурового приговора конфисковать у него нечего — были сняты. Балашши пытался заработать, торгуя лошадьми; снова провел несколько месяцев в Польше, посвятив там несколько стихотворений очередной своей музе, которая фигурировала под именем Целия. Уже после возвращения на родину галерея портретов прекрасных дам пополнилась еще одним именем — Фульвия. Как бы стараясь искупить свое протестантское прошлое, Балашши начинает переводить трактат английского иезуита Эдмунда Кэмпиана «Raciones decem» («Десять доводов»).
В 1593 г. Порта, немного придя в себя после изнурительной войны с Персией, вновь начинает экспансию в Европе. Балашши, успевший стосковаться по ратному делу, одним из первых приходит под знамена Священной Римской Империи — и при осаде захваченного турками Эстергома, в мае 1594 г., получает смертельное ранение.
Свой рукописный сборник (третий цикл, «божественные» — т.е. духовные — стихи, он так и не закончил) Балашши оставил своему ученику и соратнику, Яношу Римаи, который, дополнив недостающий цикл собственными произведениями, пытался издать стихи Балашши в виде книги. Однако любовные стихотворения великого поэта в тогдашней Венгрии казались, видимо, слишком смелыми; издать удалось лишь «божественные» стихи (в 1631 или 1632 г.). Любовная же поэзия Балашши на протяжении почти двух столетий оставалась в списках, хранившихся в частных библиотеках. Балашши был заново открыт лишь в 1874 г., а «Изящная венгерская комедия» — совсем недавно, в 1958 г.
Тем не менее наследие Балашши и в неявном, подспудном виде участвовало в формировании венгерской литературы — через того же Яноша Римаи, через творчество другого крупнейшего поэта XVII в. — Миклоша Зрини. Римаи в истории литературы Венгрии представляет маньеризм, Зрини — барокко. Как европейская литература XIX и XX вв. немыслима без Возрождения и его поздних направлений, так и облик современной венгерской литературы не был бы таким, каким он является, без того гениального прорыва, который совершил в XVI в. Балинт Балашши.
Поэтические произведения на венгерском языке, созданные в дохристианские времена, нам, к сожалению, не известны. Да и из эпохи Средневековья до нас дошло мало такого, о чем ученые могли бы с уверенностью сказать, что эти памятники (от «Легенды о св. Ласло» до якобы существовавшей на венгерском языке «Истории о Трое») — являются аутентичными текстами. Конечно, у нас имеется что-то, достоверно существующее с древних времен; но это лишь вставные тексты на венгерском языке в латинских кодексах; самые значительные из них — «Надгробное слово» (конец XII в.) и «Причитанье девы Марии» (конец XIII в.). Конечно, у нас есть моральное право утверждать, что нечто подобное было и раньше, но истинное положение дел характеризуется все же тем, что так называемый «Кодекс Йокаи», донесший до нас первое произведение на венгерском языке, «Легенду о Ференце», является списком, сделанным лишь в XV в. К числу не столь древних, как «Кодекс Йокаи», однако все же весьма старинных наших книг относятся «Венский кодекс», «Мюнхенский кодекс» и «Кодекс Апора»: в совокупности они содержат солидную часть венгерской Библии. Но подавляющая часть известных сегодня средневековых венгерских кодексов (числом примерно сорок) была увековечена на бумаге или на пергаменте и того позже, в период между 1470 и 1530 гг., когда в Венгрии достигла расцвета монастырская письменная культура. То есть — уже после того, как умерли Ян Панноний и его дядя, Янош Витез, после того, как разорилась первая венгерская типография — будайская книгопечатня Андраша Хешша, после того, как окончательно закрыл двери недолго просуществовавший гуманистический университет в городе Пожонь (ныне — Братислава). Начавшийся позже бурный подъем средневековой литературы в Венгрии произошел уже после того, как схлынула первая большая волна венгерской ренессансной литературы.
Теперь стоит подумать о том, была ли в Венгрии куртуазно-рыцарская литература.
Если на протяжении столетий письменные тексты на венгерском языке существовали лишь в виде вставок в латинских кодексах, целых же венгерских книг (рукописей, кодексов) просто не было, то объясняется это прежде всего тем, что еще не появилась читательская аудитория, которая ощущала потребность в таких текстах. Переписчик вставлял в рукопись венгерские тексты для совладетелей рукописи и — главным образом — для самого себя: мало кто, кроме него, мог знать, что в недрах латинского кодекса спрятана венгерская проповедь! Венгерская читательская аудитория сформировалась позже, чем чешская, но гораздо раньше, чем, скажем, словацкая или румынская. Да и когда сформировалась — а произошло это на рубеже XV и XVI вв., — была скорее церковной, чем светской. Практически все венгерские кодексы переписывались в монастырях. О том, имелись ли в Венгрии главные жанры европейской средневековой светской литературы: куртуазная лирика трубадуров, труверов, миннезингеров и (как правило, стихотворный) рыцарский роман, — мы ничего не можем сказать. Рыцари, бесспорно, были (например, они, как устаревший род войск, составляли тяжелую конницу еще в битве при Мохаче (1526)), но большинство из них даже имя свое не могло написать. В первой половине XV в. неграмотным мог позволить себе быть даже светский вельможа такого высокого ранга, как Янош Хуняди.
Вельможи даже ведение деловой переписки возлагали на церковных служителей; среди последних были отдельные деятели, которые, получив образование в заграничных университетах, на родине стали убежденными пропагандистами гуманизма. Идеи итальянского Возрождения завоевывают позиции в Венгрии очень быстро (быстрее, чем где-либо), но поначалу это происходит лишь в очень узкой сфере: в домах нескольких церковных иерархов, любивших и собиравших книги, а также при дворе короля Матяша, у которого ведущие чиновничьи должности занимали высокообразованные церковники.
Но, как это ни парадоксально, неразвитость, зачаточность средневековой куртуазно-рыцарской литературы даже способствовала распространению современной (для того времени) ренессансной культуры. Ведь Яну Паннонию и его соратникам не приходилось преодолевать сопротивление куртуазнопридворной традиции, — поскольку о наличии такой традиции в Венгрии вряд ли можно было говорить. Это может служить одним из объяснений того факта, что в Венгрии невероятно быстро сформировалась значительная ренессансная литература.
Кроме того, раннему появлению гуманизма в Венгрии, стоящей в тот момент на пороге своего расцвета, способствовала и политическая деятельность короля Матяша Корвина. По всей очевидности, Матяш был таким венгерским монархом, который действительно чувствовал себя равным среди коронованных особ других европейских народов. Характерно, что сам он любил, чтобы его изображали не в короне Иштвана Святого, а с лавровым венцом римских цезарей на голове. Он во всем стремился подражать ренессансному идеалу античного мира. И, естественно, максимально использовал для этого политические возможности, скрытые в гуманизме. Он не только владел прекрасной книжной коллекцией, но и требовал от гуманистов, поступивших к нему на службу, чтобы они писали: после падения Византии греческие музы переселились в Буду.
Тем временем другие интеллигенты из духовного сословия развивали значительную литературную деятельность не во дворцах, а в монастырях. Монахи и монахини, подчиняясь строгим уставам нищенствующих орденов, которые следовали принципу христовой аскезы не только в проповедях, но и в повседневной жизни, — отвергали и осуждали мирское богатство, а особенно ту склонность к роскоши, которой была заражена церковь. (Едва ли можно считать случайностью, что, например, Лёринц Месарош, духовный лидер восстания под предводительством Дёрдя Дожи, принадлежал к самому аскетическому крылу ордена францисканцев.) Тем большее значение они придавали христианству как вере, т.е. сущностной его составляющей, а не ритуалам и аксессуарам. Они были убеждены: не может считаться истинным христианином человек, отправляющий религиозные обряды лишь по привычке, формально, выполняя предписания священников, но при этом понятия не имея о том, какое отношение имеет лично к нему Христова жертва — смерть на кресте. Понятно, эти служители церкви пытались учить и воспитывать паству, верующую лишь на словах, а не душой, чтобы спасти ее от удела, ждущего грешников. А поскольку паства эта состояла в основном из людей необразованных или малообразованных, то они вынуждены были писать свои проповеди не на латыни, а по-венгерски, избегая при этом трудных для понимания, изощренных выражений. В стихах — вернее, в текстах песнопений — они никогда не допускали, чтобы стремление к точным рифмам, соблюдение количества слогов шло в ущерб ясности смысла. Кодексы их внешне были так же просты, так же лишены всяческих украшений, как и содержащиеся в них тексты.
Господствующим в период позднего Средневековья духовным веяниям, всерьез относящимся к вопросам веры, мы обязаны тем, что до нас дошло довольно много кодексов на венгерском языке. Так что в монастырской литературе той эпохи следует видеть не только явление культуры позднего Средневековья, но и духовные предпосылки Реформации.
Очень важную роль для венгерской литературы, как и для других литератур Центральной Европы, играло движение эразмистов.
Среди так называемых «семи свободных искусств», преподавание которых велось в средневековых школах, дисциплины, входящие в trinum (грамматика и поэтика, риторика, искусство полемики), пользовались меньшим почетом, чем quadririum (математика, геометрия, астрономия, музыка). Интеллигенты, определявшие лицо XV-XVI столетий, трудились на ниве литературы или, по крайней мере, «гуманитарных наук» (studia humanitatis). Выражение «гуманист» в словоупотреблении той эпохи означало, что человек, например, не «юрист» (специалист в области права) и тем более не «канонист» (специалист в области церковного права), что сфера его интересов: грамматика, риторика, история, поэзия или философия морали — иными словами, философия и филология.
Самый знаменитый ученый-гуманист XVI в., Эразм Роттердамский, писал на латыни, однако — еще до начала Реформации — считал очень важным, чтобы люди могли читать как Библию, так и шедевры древней языческой литературы на своем родном языке. Вот почему его венгерские последователи взялись подготовить новый, более точный и аутентичный перевод Библии на венгерский язык. Бенедек Комьяти перевел на венгерский Послания апостола Павла, Габор Пешти — все четыре Евангелия, а Янош Сильвестер — Новый Завет целиком. (В письме к своему покровителю, Тамашу Надаши, Сильвестер упоминает как постыдный тот факт, что у венгров до сих пор нет Нового Завета на родном языке, хотя вон уже и у русских есть!) Занимались они и лингвистической деятельностью: Габор Пешти составил словарь, Сильвестер работал над венгерско-латинским разговорником, а также создал первую венгерскую (опирающуюся на сопоставление с латинской) грамматику, где, среди прочего, описал систему падежей, с гордостью отметив, что в склонении венгерских существительных падежей больше, чем в повсеместно почитаемых древних языках.
В приложении к своему Новому Завету Сильвестер поместил также первый на венгерском языке трактат по риторике, в котором, следуя Эразму Роттердамскому, рассуждал о метафоре и родственных ей приемах: сравнении и притче. Он обнаружил, что на венгерском языке тоже можно писать дистихи (двустишия, написанные гекзаметром и пентаметром).
Наконец, Габор Пешти перевел книгу автора-язычника, которую — с некоторой натяжкой — можно было считать античной, хотя на протяжении веков христианства она многократно и основательно перерабатывалась, — речь идет о баснях Эзопа.
Дело этой группы эразмистов в XVI в. было продолжено другими венгерскими литераторами. Юный Петер Борнемиса перевел на венгерский язык трагедию Софокла «Электра». В 1998 г. были найдены несколько печатных страниц с фрагментами венгерского перевода «Ифигении» Еврипида.
Возможно, та литературная жизнь, которую эразмисты пытались организовать в Венгрии, носила несколько школярский характер. Во всяком случае, значение ее было незначительным. Вместе с тем нельзя недооценивать тот факт, что они осознали важную роль печатного слова и — пускай на деньги меценатов — регулярно печатали и издавали свои произведения: поначалу за границей (Краков, Вена), затем и в Венгрии. Вот две важные даты из истории печатного дела в Венгрии: в 1473 г. в Буде увидела свет первая книга Андраша Хешша, а в 1541 г. — первая книга на венгерском языке, напечатанная в Венгрии, в Шарвар-Уйсигетской типографии, — Новый Завет.
В конечном итоге заслуга внедрения книгопечатания в Венгрии принадлежит не эразмистам, а реформатам. К концу XVI в. многочисленные протестантские и несколько католических типографий выпускают в свет около 1000 изданий, главным образом на венгерском и латинском языках. Это очень большое число, если сравнить его с данными из истории румынского, словацкого, украинского книгопечатания; но оно выглядит мизерным на фоне западной книгоиздательской индустрии той эпохи. Если опираться только на голые цифры, то, скажем, книжная продукция города Лиона в 24 раза превосходила таковую, произведенную в Венгрии. В XVI в. во Франции работало больше типографий, чем в Венгрии появилось книжных изданий.
В эпоху распространения книгопечатания, на рубеже между письменностью и устной традицией, продолжали существовать и старые, уходящие корнями в далекое прошлое жанры. Какие-то предвестия так называемой исторической поэмы можно обнаружить уже у Анонимуса, но самый ранний текстовой памятник этого жанра, «Битва Шабаца», родился лишь в конце XV в. Книгопечатание поначалу скорее способствовало, чем мешало моде на исторические поэмы, хотя те распространялись главным образом устным путем. Сказитель («хегедёш»), исполнял произведение чаще всего для неграмотной публики, однако сам он был грамотным; более того: у него имелся какой-то свод, сборник рукописей, который назывался книга, или хроника; туда он заносил тексты исполняемой им программы. «На Христа душою уповаю я, / вторая опора — хроника моя», — говорит неизвестный автор «Песни сендрейского хегедёша» (40-е годы XVI в.). Крупнейший представитель этого жанра, Шебештен Тиноди, даже издал свои исторические поэмы в книге под названием «Cronica» (1554). Сборник этот он мыслил отчасти уже и как книгу для чтения, в основном же — как пособие, как рабочее средство для других хегедёшей, которые разнесут его произведения по всей стране, знакомя с ними тех, кто не умеет читать или читает с трудом, пение же слушать любит. С этой целью Тиноди даже снабдил тексты нотами. Многие юные венгры до сих пор на уроках пения заучивают мелодию, обозначенную над текстом его поэмы «Итоги Эгерской истории».
Художественная непритязательность исторической поэмы общеизвестна. Частое употребление морфемных рифм или даже тавтологических рифм (авторифм) обычно объясняют недостаточной поэтической изобретательностью авторов. Все это так, однако нельзя не учитывать и того, что жанр исторической поэмы — жанр весьма древний. Повествования об исторических событиях пелись уже в те времена, когда не только слушатели, но и сам поэт был неграмотным — и нередко вынужден был импровизировать, опираясь при этом лишь на свою память да на способность находить выход из любого положения. Импровизатору же приходится волей-неволей прибегать к повторам.
Если рифмовка исторической поэмы была довольно однообразной, то о темах и сюжетах этого совсем нельзя сказать. Речь в этих произведениях могла идти о мирной и о походной жизни, о событиях давнего и недавнего прошлого и т.д. Исторические поэмы играли роль одновременно и учебника истории, и газеты свежих новостей. Пока не был сделан полный венгерский перевод Библии (Гашпар Каройи, 1590), в исторических поэмах получали отражение и библейские сюжеты. Говоря сегодняшним языком, исторические поэмы были едва ли не лучшим способом формирования общественного мнения. А во второй половине XVI в. в них постепенно стала проникать и тема любви (сегодня такие исторические поэмы у нас называют «изящными историями»).
Одно из самых загадочных произведений древневенгерской литературы — «История о королевиче Аргире и о девственной фее». Автора ее мы не знаем. Правда, первые буквы начальных строф складываются в акростих, образуя имя Gergei Albert (Алберт Гергеи, или Гергей); но, возможно, человек по имени Алберт Гергеи (человек, о котором абсолютно ничего не известно) — вовсе не автор, а тот, кому это произведение посвящено. Во вступлении автор сообщает, что перевел с итальянского некий текст, в котором говорится о волшебной стране, где живут феи; неясно, правда, что он имеет в виду: «Историю о королевиче Аргире» или какой-то иной перевод, сделанный им ранее. Во всяком случае, итальянский оригинал произведения не удалось найти по сей день. Неизвестно также, где создавался перевод (возможно, в Трансильвании, — по крайней мере, есть у «Истории» такое прочтение, и оно заставляет видеть в ней политическую аллегорию, имеющую прямое отношение к Трансильвании). Первый, неполный список «Истории», дошедший до нас, относится к концу XVI в.
Истории, принадлежащие к группе сюжетов о «хранителе древа», известны во всем мире. В больших международных каталогах сказок эта группа значится под номером 400. Часто встречается этот сюжет и в художественной литературе. В не столь уж далеком родстве с ним находится сказка об Амуре и Психее, дошедшая к нам благодаря «Золотому ослу» Апулея. Но сюда же можно отнести и «Волшебную флейту» Моцарта (и Эмануэля Шиканедера), и даже «Витязя Яноша» Шандора Петефи. Кто прочтет все эти произведения, может попытаться найти скрытые, но имеющие основополагающее значение культурные параллели. А вот пример совсем близкого родства: «История о королевиче Аргире» оказала огромное влияние на поэму-сказку Михая Вёрёшмарти «Чонгор и Тюнде».
Приведем небольшой отрывок (чтобы на его примере показать некоторые загадочные моменты этого произведения).
В час тот полуденный очень жарко было,
Косы золотые фея распустила,
Облаком прозрачным всю себя накрыла,
Лишь очи из тени светятся пугливо.
Розы на ланитах зорькою играют,
Тонкая накидка тело овевает,
Платье цвета тела тело накрывает,
Нижняя каемка траву задевает,
Ноженьки у феи голы, босы были,
Утренние росы ноги намочили,
Словно снег под солнцем белы ноги были,
Будто от рожденья не касались пыли.
Итак, платье юной феи — или одежда телесного цвета и накидка (фата), или всего лишь прозрачное, подобно фате, платье (как на некоторых полотнах Луки Кранаха). В поэме «Чонгор и Тюнде» фигурирует именно платье-фата, у Апулея — прямо-таки траурная фата, символизирующая смерть. Фея-девственница носит свою фату и в саду Изменчивого края, в Черном Городе, на меже жизни и смерти, там, где Аргир погружается в свой роковой сон. «История о королевиче Аргире» относится к группе произведений (вспомним тут хотя бы обрамляющую историю «Декамерона» Боккачио), связывающих любовь со смертью.
С точки зрения истории культуры такое представление о любви — невероятно архаично, оно словно бы пришло из времен, предшествовавших формированию идеологии куртуазной любви. В «изящных историях» нет и следа того преклонения перед женщиной, которое разнесли по всей Европе трубадуры; напротив, тут активная роль отведена фее: это она сажает волшебную яблоню, приносящую золотые плоды, — чтобы благодаря ей встретиться с Аргиром. Нелегко объяснить, почему в конце поэмы, в эпизоде свадьбы, играемой после смерти, Аргир трижды бьет фею по лицу, — но нет никаких сомнений, что это никак не отвечает духу рокового обожания женщины, обязательному для куртуазной поэзии.
Интересно, что бытовавшая до Балашши любовная и эротическая лирика — «цветочные песни», как их тогда называли — столь же и так же архаична. Тексты этих песен сейчас практически неизвестны: мы располагаем лишь несколькими куцыми фрагментами, если не считать гневных высказываний, принадлежавших чаще всего служителям церкви и запрещавших исполнять и слушать «цветочные песни». Но и эти скупые данные позволяют сделать вывод о существовании трех жанров, которые можно выделить в любовной и эротической лирике на различных европейских языках. Доказано, что и в Венгрии были «женские песни» (в которых дама вожделеет к мужчине, а не наоборот), «плясовые песни» (или «весенние песни»), а также неприличные песни (другими словами, «озорные цветочные песни»); но до сих пор не удалось твердо установить, практиковали ли хотя бы одно-два поколения до Балашши куртуазную любовную лирику.
Переходя к литературе Реформации, нужно помнить, что в Европе корни Реформации уходят в разные представления первых веков христианства. Лютер, как известно, был монахом ордена августинцев, а позже, уже в роли лидера движения за обновление веры, часто черпал мысли и аргументы из сочинений Блаженного Августина. Когда Лютер вышел на арену, кризис христианской церкви, разразившийся в период позднего Средневековья, был в самом разгаре, христианские писатели давно уже сформулировали свои сомнения. Идеи, его посетившие, приходили в голову уже многим верующим, так что дело, собственно говоря, вполне могло бы кончиться общим обновлением церкви, а не расколом. Причем расколом не на две, а на несколько частей: ведь протестанты и сами разделились на ряд конфессий. В венгерской письменной культуре той эпохи важную роль играли последователи Лютера и Меланхтона, обращавшиеся к Евангелистам и ранним христианским отцам церкви, а также реформаты (приверженцы гельвецианской Реформации: Кальвина, Беза, Цвингли, Буллингера), сторонники Сервета (антитринитарии и унитарии, а также «жидовствующие», или субботники, подвергавшие сомнению правомочность Нового Завета).
К концу Средневековья люди все больше стали сомневаться в потусторонней жизни, в справедливости загробного суда. Они совсем не были уверены, что на том свете их ждет блаженство, и очень боялись смерти. Это были уже более или менее современные люди, а совсем не фанатики-аскеты, не святоши, которые с радостной улыбкой, с песней переносят любые страдания. Они не были неверующими, но непоколебимость слепой веры была им чужда. В одном они были уверены твердо: в собственной, личной греховности. В том, что совершенные ими мелкие, обыденные эгоистические поступки, предательства, а тем более немногие, но еще более постыдные деяния, в совокупности составляют слишком тяжелый груз, чтобы его можно было уравновесить богоугодными поступками или денежными пожертвованиями и, при поддержке святых покровителей, попасть-таки в немногочисленную категорию избранных, которые будут допущены в царство небесное. Лучше бы того света не было вовсе. Если же он есть, то им — прямая дорога в ад.
Впрочем, это не обязательно, говорит Лютер. Ибо всемилостивый Бог, Иисус из Назарета, искупил своей жертвой всех, т.е. всех избавил от вечных мук, всем даровал жизнь вечную. Не только нас, мелких грешников, но и величайших злодеев, — ибо милость его не знает границ. После смерти многие попадут на небеса.
Однако милосердие Господне — отнюдь не автоматический механизм. Это, конечно, правда, что Иисус принял смерть на кресте лично ради меня, грешника; но я не знаю, удостоюсь ли я пощады. Если я, скажем, обращусь с молитвой к Пресвятой деве Марии, чтобы она помогла мне попасть на небо, это значит, что жертва Христа кажется мне не для всякого случая жизни решающей и что я считаю, не повредит, дескать, поискать протекции еще у кого-нибудь. Если я пользуюсь святой водой или маслами, если совершаю паломничество в Рим или другие святые места, если покупаю индульгенции, — все это признак того, что я не уверен в даре Христа, не довольствуюсь им. Как пишет Андраш Скароши Хорват, принадлежавший к первому поколению венгерских евангелических поэтов-проповедников (сведения о его деятельности относятся главным образом к 40-м годам XVI в.; даты его жизни нам не известны):
Что для нас Голгофа и Христовы муки,
Что гвоздями ржавыми пробитые руки,
Коли римский папа нас, зевая от скуки,
Миррой кислой окропит по своей науке.
Разумеется, уж этот-то путь точно ведет в ад.
В царство же небесное ведет только вера. А вера — это уверенность в том, что меня ожидает неминуемое наказание за грехи мои; вернее, ожидало бы, если бы Христос не искупил меня. Вера — это безоглядная готовность вверить себя милости Христовой.
Если ты все это принял, свое решение в вопросе веры ты можешь скрепить каким-нибудь торжественным обетом или клятвой — и твоя жизнь покатится как по маслу. Нельзя ли все оставшиеся годы предаваться грехам (а как известно, грех сладок): ведь ты уверен, что все равно попадешь на небо. Правда, на самом деле это тоже путь в преисподнюю: ведь милость Божия хотя и безгранична, но действует не автоматически. Искупитель искупил всех, но только истинно верующий может удостоиться этого дара. Истинно верующий — это тот, кто прибегает к Христу как к последней надежде, ибо другого ему не дано.
Именно Реформации XVI в. мы обязаны появлением поэзии личностной веры, но в то же время и бурным расцветом песнопений коллективного благоговения. Источником и литературным образцом для того и другого была Псалтирь. В одной из разновидностей поэзии личностной веры индивид возносит жалобу именно против окружающего его коллектива, — с этой жалобой он обращается к Богу. Поэтическое переложение 55-го псалма, сделанное в 1560-х годах Михаем Кечкемети Вегом, стало всемирно известным благодаря музыкальной пьесе Золтана Кодая «Psalmus Hungaricus» («Венгерский псалом», 1923).
Из венгерского протестантского прошлого в большинстве случаев помнят прежде всего тех литераторов, чей авторитет поддерживается конфессиями, сильными и поныне: реформатов Гашпара Каройи и Алберта Сенци Молнара, евангелиста Петера Борнемису, прошедших через обе конфессии, затем ставших унитариями Гашпара Хелтаи и Ференца Давида. Однако не следует забывать, что конфессиональная и литературная карта в Венгрии XVI в. коренным образом отличалась от нынешней. У католиков, например, вплоть до конца века не было ни одной типографии, их книжная продукция по сравнению с книжной продукцией протестантов была ничтожной. В 1580-х годах значительная часть венгров и в Трансильвании, и в королевской Венгрии, и на территориях, покоренных турками, принадлежала, видимо, к антитринитариям (отрицателям Троицы). В 1568 г. сессия Государственного собрания в Торде приняла закон о свободе вероисповедания и вероучения (проповедования). «Вера есть дар Божий, и да будет она такою, какою слышим ее, и да слышим мы в ней глагол Божий». В те годы в Трансильвании очень большое влияние приобрел кружок образованных людей, группировавшихся вокруг князя Яноша Жигмонда, который и сам был весьма восприимчив к вопросам обновления веры; кружок этот состоял из высокообразованных интеллигентов, большинство их бежало сюда из-за границы и отличалось склонностью к крайнему свободомыслию, даже еретичеству. Среди них был крупный латиноязычный писатель, гуманист, теолог и философ Якоб Палеолог (1520?-1585). Главные свои произведения он написал именно в Трансильвании: Коложваре, Алцине и Аранёшгеренде. Одно из этих произведений представляет собой своего рода научно-фантастическую новеллу: действие ее происходит в городе под названием Иоаннополис (конечно, в честь князя Яноша Жигмонда): город этот построен из стекла и освещается извне, сквозь отверстие, просверленное в Земном шаре; рассказчик прибывает туда на ковре-самолете, пережив множество необычайных приключений. Другое произведение повествует о мексиканском индейце Телефусе, приехавшем в Коложвар; в этом произведении можно видеть предтечу французских романов XVIII в. о добрых дикарях.
Далее речь пойдет о Балинте Балашши, создателе ренессансной любовной лирики на венгерском языке, богоискательской поэзии, куртуазной драматургии.
Благодаря своей неуемной натуре и экстравагантному образу жизни Балинт Балашши не раз становился героем гремевших на всю Венгрию скандалов. В XIX и XX вв. Шандор Петефи, Эндре Ади, Аттила Йожеф тоже часто вступали в конфликт со своим окружением, но Балашши был вельможей, магнатом, он мог и умел добиваться осуществления своей воли, а потому и скандалы, учиняемые им, были особенно шумными. В архивах Венгрии полным-полно документов о его нескончаемых судебных тяжбах. Если бы мы взялись написать его биографию на основе этих бумаг, у нас получился бы образ жестокого, деспотичного, мстительного барина: он бесчеловечно обращался с пленными, он в зрелом возрасте отомстил за детскую любовь, он прибегал к рукоприкладству, когда ему казалось, что с ним обращаются не в соответствии с его рангом.
Но когда мы читаем его стихи, перед нами встает совсем другой образ — образ первого венгерского лирика.
Поэтому мы подойдем к его биографии с двух сторон. Сначала бегло рассмотрим основные вехи его жизненного пути. Затем обратимся к его стихам — как к самому важному, хотя и меняющемуся от эпохи к эпохе и даже от читателя к читателю источнику сведений о биографии поэта.
Родился Балинт Балашши 20 октября 1554 г. в городе Зойом (ныне — Зволен в Словакии); погиб 30 мая 1594 г. у стен Эстергома. Фамилию свою он писал и в форме Балашша[122]. Воспитателем его был Петер Борнемисса, деятель протестантской церкви, автор венгерской «Электры» и знаменитой прощальной песни; сохранился учебник, которым они пользовались, и в нем — одна из первых проб пера юного Балинта. Какое-то время он учился в Нюрнберге, потом, как можно предположить, посещал какой-то немецкий университет, бывал, возможно, и в Падуе. Выйдя из юношеского возраста, он уже знал хорватский, латинский, польский, немецкий, итальянский, румынский, словацкий и турецкий языки. В 1569 г. отца его, заподозрив в заговорщической деятельности, арестовали, семья перебралась в Польшу, куда вскоре, бежав из тюрьмы, прибыл и отец. В 1572 г. появилось первое произведение Балашши, «Садик целебных трав» — протестантский трактат, который Балинт, для утешения своих родителей, перевел с немецкого. Осенью 1572 г. отец Балинта, получив помилование, присутствовал, уже в чине начальника привратной стражи, на коронации императора Рудольфа, и 18-летний Балинт поразил двор виртуозным исполнением пастушьего танца. В 1579-1582 гг. Балашши служил лейтенантом в Эгере, командуя «полусотней седел». Между 1578 и 1584 гг. разворачивается его изобилующий скандалами роман с Анной Лошонци (Криштофне Унгнад), нашедший отражение в цикле стихов Анне. В рождественские дни 1584 г. он обвенчался со своей кузиной, Кристиной Добо, и захватил крепость Шарошпатак, рассматривая ее как часть приданого Кристины, — но в тот же день потерял крепость. Более того, против него было заведено уголовное дело: его обвинили в кровосмешении и незаконном захвате крепости. В 1587-1588 гг. в его делах наметился благоприятный поворот: Анна Лошонци стала богатой вдовой, прежний брак Балашши, перешедшего тем временем в католичество, признали недействительным, обвинения против него были сняты, он вернул свои основные имения и продолжал, до новых скандалов, военную карьеру. 1588-1590 гг. — самый плодотворный период его творчества: в это время формируется, вокруг цикла «Стихи Юлии», книга «Фрагменты»; в это же время он написал «Несколько турецких бейтов», «Изящную венгерскую комедию» и, вероятно, трагедию «Иеффай», утраченную позже. Видимо, тогда же он организовал ренессансный поэтический кружок «Восемь юных». В 1589 г., потерпев неудачу в своих матримониальных планах и узнав о готовящемся новом походе против турок, Балашши удаляется в Польшу. Там он пишет «Стихи Целии», музой для которых (если таковая была) могла служить Анна Сарканди (Ференцне Вешшелени). Попав в приморскую крепость Браунсберг, он продолжает свое обучение у иезуитов. С 1591 г. он снова на родине. О периоде, связанном со стихами Фульвии («Некие новые стихи»), известно очень мало. Долгожданный поход все же начался, и Балашши участвует в осаде и захвате своих родовых владений: Дивень и Кеккё. В 1594 г. под Эстергомом его смертельно ранит пушечное ядро. Перевод теологического трактата Э. Кэмпиана «Десять доводов», начатый Балашши, был закончен его духовником, Шандором Добокаи.
Стихотворения Балашши обычно делят на три группы: военные (рыцарские), любовные и религиозные произведения. Традиция такого деления была заложена одним из учеников Балашши в 1610 г. Это он составил рукописный сборник стихов, который сохранился для нас как «Кодекс Балашши». В начале сборника мы и находим объяснение этого деления: «Ниже следуют различные любовные стихи Балинта Балашши, среди коих несколько божественных восхвалений и витязских песен». Опираясь на это деление, разные эпохи находили каждая своего Балашши.
На протяжении нескольких столетий Балашши был известен лишь как автор божественных песен. Любовные его стихи обнаружены были только в 1874 г. — и в последующем оказывали влияние на многих поэтов, от Эндре Ади до Аттилы Йожефа. «Сегодня это (длительное забвение любовной лирики Балашши. — И.Х.) кажется странным, — писал в 1935 г. Антал Серб, — так как его стихи о любви более интересны нынешнему читателю; но никакой несправедливости, собственно говоря, не произошло: ведь божественные стихи — лучшие и вместе с тем самые личные творения Балашши». В период победного шествия народнических (популистских) идеологий, с конца 1930-х до начала 1950-х годов, на первый план выходит образ витязя, защитника границ, распевающего народные песни у бивачного костра, в компании простых солдат, выходцев из крестьян. «Балинт Балашши, таким образом, жил вместе с народом, прежде всего с теми, кто вместе с ним сражался за родину; у них он перенимал пляски, мелодии, обучал их своим мелодиям», — писал в своем предисловии к академическому изданию Балашши (1951) Шандор Экхардт, восстановивший полные и достоверные тексты всехпоэтических произведений поэта. На первом этапе постепенного вытеснения крайних коллективистских идеологий, восстановления права на личную жизнь на авансцену вновь выходит «поэт любви» (выражение Тибора Кланицаи, 1960). А в последние десятилетия мы уже не придаем тройственному делению такого большого значения: сейчас перед нами встает не набожный витязь, не влюбленный и даже не воин, а в гораздо большей мере — поэт, тщательно оттачивающий свои творения, первый мастер венгерского слова.
Возьмем самый известный образец его рыцарской лирики, «Солдатская песня». Задумаемся над смыслом фразы, которой открывается стихотворение. Верно ли, да еще когда это звучит из уст нашего поэта, — что «на свете нет милей земли, чем пограничье”? А как же Юлия? Если мы проанализируем собрание стихов, составленное самим поэтом, мы увидим, что «Солдатская песня» стоит в сборнике на совершенно особом месте: там, где лирический герой после разрыва с Юлией обращается к иным красотам, к иным влекущим темам. Адресаты его стихов — новые женщины, солдатская жизнь, первый венгерский литературный кружок. Если мы прочитаем это стихотворение именно там, куда его, очень продуманно, поместил сам поэт, мы увидим, что «Солдатская песня» в этом контексте — художественный документ, отразивший отчаянную борьбу с любовью. Конечно, немаловажно и то, что стихотворение завершается молитвой. Так что нет ничего странного в том факте, что в XVII-XVIII вв. «Солдатскую песню» многократно издавали вместе с духовными стихами Балашши.
Сегодня мы не можем не обращать внимания и на то, что одно из значений слова «vitéz» (витязь) в XVI в. было «рыцарь». Так что в стихотворении «Солдатская песня» мы видим восхваление рыцарского идеала жизни. Ну, а рыцарский жизненный идеал (об этом мы подробнее поговорим в связи с темой куртуазной любви) неотделим как от религии, так и от любви. «Salus» (здоровье, благополучие), «amor» (любовь) и «virtus» (мужество, доблесть) и для·Данте не были независимыми друг от друга вещами. В трактате о куртуазно-рыцарской лирике он сказал, что для поэта это главные темы.
Но если бы в «Солдатской песне» и не было любовных и религиозных аспектов, она все равно напоминала бы поэзию трубадуров и, в частности, сирвенты. Этим словом трубадуры обозначали тот вид песни, который восхвалял какой-либо моральный или политический идеал или пытался вербовать сторонников какому-либо вельможе (он, конечно же, был воплощением идеала).
«Солдатскую песню» можно без всяких проблем читать как сирвенту. Задача станет более сложной, если жанр «Солдатской песни» мы — уступая сложившейся историко-литературной традиции — захотим воспринимать как жанровую картинку, как изображение одной из типичных сцен тогдашней обыденной жизни, известной автору, герою приграничья, по личному опыту.
Можно легко представить Балашши витязем, грозой турок; истина однако в том, что на протяжении почти всей военной карьеры Балашши венгры с турками не воевали — по крайней мере, de jure, — так что едва ли у него была возможность проявитьсвою ратную доблесть. А когда наконец война, столь горячо и давно ожидаемая им, разразилась, он в самом начале ее пал смертью храбрых. Что же касается лет, предшествующих этому, то у нас есть сведения лишь о нескольких, в той или иной мере направленных против турок военных операциях, в которых он участвовал. Например, в 1584 г. он командовал набегами на ярмарки в Дёмшёде и Хатване. В обоих набегах ему удавалось грабить турецких и еврейских купцов, брать рабов и рабынь; но на обратном пути его оба раза подстерегало турецкое войско, и поход заканчивался плачевно. Хатванский эпизод был для Балашши второй попыткой: предыдущий набег, предпринятый в 1580 г., завершился полным триумфом. Интересно, что событие это нашло отражение в литературном произведении: о нем рассказывается в исторической поэме Дёрдя Саланки (1581).
Достославный витязь Балинт Балашша
В Хатван со товарищи отправился,
С турком он легко и быстро справился
И товар забрал, который нравился.
Весело домой они скакали,
Пленных и рабынь с собой пригнали,
Выгодно трофеи продавали,
Богу благодарность воздавали.
Таким образом, жизнь, которую вел Балашши, вовсе не обязательно соответствует той картине мира, которая нарисована в «Солдатской песне». Ибо это — поэтическая картина мира.
Что касается способа ее организации, то мнения тут расходятся.
Многие, следуя за Белой Варьяшем, обнаруживают здесь конструкцию, которую можно назвать «аркой на трех опорах».
По мнению сторонников этой точки зрения, «Солдатская песня» — едва ли не самый яркий образец такого пропорционального построения. И особенно важную роль играет здесь то обстоятельство, что именно в срединной, пятой строфе, вместо одного из элементов картины мира, мы находим следующее обобщение:
Почет и славу, честь бойцы стяжали здесь,
соблазны отвергая.
Отвага в них без мер и выдержки пример,
и доблесть боевая.
На битву — в самый ад, — как соколы, летят,
сражаясь, побеждая.
Другая группа, сторонники принципа «золотого сечения», считают, что центральную опору поэт помещал не в «геометрическом» центре стихотворения, а немного дальше; однако это вовсе не означает: куда попало. Куда же все-таки? Ответ на этот вопрос помогает найти, по мнению Тибора Комловски, так называемая числовая возвратная последовательность Фибоначчи[123] (в ней каждый последующий член равен сумме двух предыдущих; первые члены ряда: 1, 1; таким образом, числовой ряд Фибоначчи выглядит так: 1, 1, 2, 3, 5, 8, 13, 21 и т.д.). То есть соотношение между первой и второй половинами стихотворения соответствует «золотому сечению» — в том случае, если его, это соотношение, можно описать посредством числовой возвратной последовательности. Соответствует принципу «золотого сечения», например, стихотворение 58-е (“О храм небесных сил...”), состоящее из 13 строф: поворотный момент в нем находится как раз на стыке восьмой (8 + 5) строфы. Таким образом, даже те литературоведы, которые находят в структуре стихотворений Балашши принцип «золотого сечения», считают, что «Солдатская песня» структурирована симметрично, опирается «на три опоры».
А вот знаменитый лирик XIX в. Янош Арань полагал, что Балашши, как и другие поэты венгерской старины, не слишком разбирался в технике стихосложения. «Порой, в час вдохновения, Балашша разогревается, становится лириком; однако звуки, что исторгает его лютня, лишь в очень широком смысле могут быть названы песней, да по его стихам и не видно, чтобы он так уж сильно стремился к внутренней песенной форме. Петь это, правда, можно было, да и не зря же перед его стихами то и дело появляются слова «ad notam”: значит, у автора в голове звучала какая-то мелодия. Однако в те времена что только ни пели: в церквах — пространные рассуждения по догматике, целые библейские истории, на пирах — новеллы вроде тех, что сочинял Тиноди, хотя первые вовсе не претендовали на форму песни, вторые — на форму баллады или эпоса. Подобным же образом и стихи Балашши могли принимать музыкальную внешность, хотя в них полностью отсутствовала песенность, для которой ведь требуется не только то, чтобы текстовая строка точно соответствовала музыкальной. В стихах этих слишком много описательности, подробностей, слишком пространно дыхание, слишком мало концентрации, чтобы песня способна была выдержать это». (Араню тогда известны были немногие стихотворения Балашши, но «Солдатская песня» входила в их число.) Янош Хорват, идя по стопам Араня, утверждает: песня, «если смотреть на ее структуру, это целостное единство, которое не терпит никакой диспропорции, никакого превышения объема, исключает всякое пустое умствование; песня — самая простая, но и самая чистая противоположность прозе. Стихи Балашша <...> — прямое отрицание песни». Йожеф Туроци-Тростлер противопоставляет неорганизованному стиху Балашши организованную строфу Балашши: «Строфа Балашши <...> — маленький шедевр пропорциональной, гармоничной архитектонической структуры. Одним он, однако, еще не владел (или, если владел, то применял лишь в исключительных случаях): искусством замкнутой архитектуры, охватывающей тело всего стихотворения. В некоторых его стихах плодотворная идея, породившая ситуацию, да и сама эта ситуация будто исчерпаны, а стихотворение все не кончается. Можно добавить к нему несколько строф — “организму” стихотворения не будет нанесен ущерб; можно смело убрать столько же — стихотворение не истечет кровью».
Пробы пера его нам практически неизвестны. Первый период продолжается с конца 1570-х годов до 1584 г. Его религиозные стихи в это время с трудом можно отличить от обычных церковных песнопений (см., например, 32: «Пред Твоим величьем, Боже, мы немеем»). Говоря о любви, он впадает в многословие, нагромождает шаблонные, «глубокомысленные» штампы (30: «Отчего бы, друг мой...»). Он с ученым видом приводит мифологические, географические, зоологические понятия, столь любимые средневековыми авторами и поэтами-гуманистами. Исключительное влияние оказали на него образный арсенал и поэтика «Изящной и увлекательной истории об Эвриале и Лукреции», принадлежащей неизвестному автору; некоторые историки литературы даже считают, что Балашши и есть Патакский аноним.
В этот период в лирике Балашши появляется комплекс куртуазной любви, комплекс, в котором отношение рыцаря к даме напоминает и поклонение верующего Богу, и отношение вассала к сюзерену. Взгляд дамы ранит поэта — чаще всего как стрела, выпущенная из «лука» бровей; раненый поэт становится «пленником»; но из плена его можно «вызволить», и тогда он становится «слугой», а дама платит ему «жалованье». Однако случается, что дама сама попадает в плен к рыцарю (7); случается, что женщина сама проявляет инициативу (13, 14, 25), как это можно видеть в «Изящной истории о королевиче Аргире»). Некоторые объясняют эти «феминистские» песни Балашши влиянием Овидия; но можно видеть в них и некий своеобразный отголосок системы обычаев и поэтической традиции, связанных с мужским засильем в любви. Именно упрощенный, даже примитивный, но вовсе не пошлый и не грубый момент следует видеть в том, что юный Балашши еще не владеет должным тактом и вписывает в стихотворение (например, в форме акростиха) полное имя и фамилию возлюбленной.
Возьмем для сравнения одно раннее и одно позднее стихотворения Балашши — и посмотрим, как развивается, становится тоньше и богаче система мотивов, связанных с куртуазной любовью.
Я, как последний раб, принижен был и слаб,
теперь я даже рабству рад.
Молюсь на госпожу и верой ей служу,
иных не требуя наград.
Я поцелуем милых уст
давно вознагражден стократ.
Мой разум пуст — о, сладость уст! —
Амур отныне мой собрат.
Пускай ее любви за все грехи свои
я не снискал доныне,
Я стану ей слугой, когда б она рукой,
как дорогой святыней,
Дотронулась ко мне, и благодать
вовек страдальца не покинет!
Уже в отрывке первого, юношеского стихотворения присутствует мотив различия в ранге между рабством и службой; причем желаемый статус — это, очевидно, служба. В позднем же стихотворении лирический герой не хочет подниматься до ранга слуги: он удовлетворяется рабством. Величайшие из трубадуров также ценили любовь как сердечное томление, как страстное желание; такая любовь, любовь как поклонение, выше, чем любовь как желание воплощенное. Трубадуры говорили, что тот, кто молит о взаимности, не рыцарь, а скорее торгаш. Такова же ситуация в вере: если ты обращаешься с молитвой к Богу, не обязательно ведь ждешь ответа, причем ответа положительного. На религиозный смысл куртуазной любви указывает и смелая (смешивающая светское и церковное) замена эпитетов во второй строке второго фрагмента: ведь привычнее, «логичнее» было бы — «прекрасной ручкой» и «благословенной реликвией».
В куртуазной любви, мы видели, отношение рыцаря к даме таково же, как верующего к Богу, как вассала к сюзерену. Рассмотрим в этом плане песню, которая начинается строкой «Без тебя мне жизнь постыла». Преклонение колена и головы — это, по всей видимости, жесты вассала. Трубадуры, обращаясь к прекрасной даме, иногда называли ее Midon (на окситанском языке: господин, повелитель); т.е. (без какого-либо намека на извращенную ориентацию) видели в ней сюзерена. Хотя в венгерском языке выражение «мой повелитель», «мой князь» означает мужчину, лирический герой стихотворения Балашши видит в Юлии господина, сюзерена — и обращается к ней со словами мужского рода.
“Ты — дворцовый сад султана», — пишет поэт. Метафора смелая, хотя и не без традиций: ведь еще в Библии, в Песне песней, царь Соломон обращается к своей возлюбленной не как к творению природы, а как к зданию, строению. Конечно, метафора «сад» не чужда и ренессансной культуре. Балашши и в других случаях нередко изображает мир не природный, а созданный человеческими руками. Поле и лес в стихотворении «Солдатская песня» — воображаемый дворец, точнее, гигантская галерея; она окружает огромный сад, колонны в ней — это деревья. «Для них дремучий бор, цветных полей ковер — чертог старинной славы». Но по-настоящему и сама природа — как Юлия в стихотворении, начинающемся строчкой «Без тебя мне жизнь постыла» — не совсем естественна. Она скорее — отвлеченный образ. В стихотворении, начинающемся словами “Просторами полей” Балашши пишет: «Поля благоухают ароматными розами, многоцветными фиалками» (строка приводится по оригиналу). А уж он-то знал, как выглядят поля. Он не мог не знать, что розы в полях не растут, да и фиалки, пожалуй, тоже. Это — садовые цветы, а также цветы средневековых гимнов, цветы, символизирующие деву Марию...
В зрелом периоде своего творчества Балашши пользуется уже именами литературными (Юлия, Кредул), в его стихах действуют мифологические персонажи (Венера, Купидон). Наряду с античными авторами, его образцы для подражания теперь — неолатинские поэты-гуманисты: Михаил Марулл (1453-1500), Иоанн Секунд (Ян Эверартс, 1511-1536), Джиронимо Анджериано (около 1520-?); а в конце периода — и итальянская ренессансная лирика. Книга «Фрагменты стихов Балинта Балашши» (1588-1590) так и осталась в фрагментарном виде; возможно, впрочем, что так оно и было задумано.
Будучи католиком, Балашши перелагал в поэтической форме только латинские парафразы псалмов, принадлежавшие реформатам Теодору Беза (1519-1605) и Джорджу Бьюкенену (1506-1582). Последние исследования показывают, что Балашши был сторонником иезуитской христологии, которая не так уж существенно отличалась от христологии протестантской. Возможно, это одна из причин, почему он не придавал слишком большого значения вражде между католицизмом и протестантизмом, которые в те времена бились не на жизнь, а на смерть. Во вступлении к своей пасторальной драме на предполагаемый вопрос, почему-де он не пишет большие, серьезные, возвышающие дух и облагораживающие душу произведения, Балашши отвечает так: «Не писал я и Священное Писание, потому как и об этом с обеих сторон предостаточно и писали, и пишут». «С обеих сторон», видимо, означает: римско-католическая церковь с одной стороны, протестантизм — с другой.
Полемический, «давидический» тон не чужд был и церковным песнопениям. Новое, что внес в этот жанр Балашши, — выверенная, напряженная конструкция, личностный характер богоискательства. Церковные песнопения призывали верующих положиться на Бога, словно небесного милосердия можно добиться волевым усилием. Для Балашши во втором периоде его творчества твердая вера в Бога — уже не сама собой разумеющаяся данность («Как олень гонимый...»).
Один из признаков того, что Балашши готов был перейти к более свободной и гибкой структуре стиха, можно видеть в его отказе от строфы с одной рифмой (такая строфа была до тех пор у венгерских поэтов общепринятой). Его строфы строятся на нескольких рифмах: часто схема рифмовки в них: аа(а) bcc(c) b(ddb [eeb]), а еще чаще это знаменитая строфа Балашши: a6a6b7c6c6b7d6d6b7.
Его новшество в области жанра — куртуазная драма. «Изящную венгерскую комедию» он написал, взяв за основу пастораль итальянца Кристофоро Кастелетти. Персонажи пьесы, в соответствии с требованиями ренессансного жанра, пастухи и пастушки. Однако произведение — не только пастораль, но еще и комедия, которая, по предписаниям Аристотеля, должна заканчиваться благополучно, то есть, в данном случае, свадьбой. Если любовная лирика Балашши прочно связана со средневековой — но сохраняемой Петраркой и петраркистами — традицией куртуазной любви, не имеющей в виду брак, то пьеса его скорее встраивается в гуманистическую концепцию, которая в то время считала любовь приемлемой только в том случае, если та ведет к браку. Речь персонажей — очевидно, поэтому публика той эпохи воспринимала ее со смехом — нашпигована намеками на половые органы и совокупление (сегодня тогдашние намеки едва ли будут понятны).
По всей видимости, в период между 1588 и 1590 гг. Балашши составил рукописный сборник своих стихов, озаглавленный им «Фрагменты стихов Балинта Балашши» (можно предположить, что он рассчитывал напечатать его). Не исключено, что какое-то количество экземпляров и было напечатано, — найти хотя бы один пока не удалось. Чтобы составить сборник, Балашши собрал все, что он до тех пор создал; однако добрых две трети сборника явно были написаны уже во время работы по его подготовке, в течение двух лет. В подборке рядом друг с другом стоят и религиозные, и светские стихи — так же, как и у последовавших за ним поэтов: Яноша Римаи, Ференца Ватаи, Миклоша Зрини. Тут есть и нумерованные вещи, и стихотворения без номера — как у Римаи или у Зрини в «Сигетском бедствии».
В структуре сборника большую роль играет число 3 и числа, кратные ему: они призваны символизировать Святую Троицу, т.е. Бога. Основная масса стихотворений, включенных в сборник, написана введенными Балашши трехчленной строкой (а-а-Ь) и трехчленной строфой (aab-ccb-ddb). Сохранившийся портрет Балашши, написанный в XVII в., был изготовлен с изображения (может быть, с гравюры, предназначенной для того же сборника), на котором поэт, судя по подписи, запечатлен в 1587 или 1588 гг., в возрасте 33 лет (возраст Христа), когда Балашши как раз начал готовить сборник.
Книга, как большинство ренессансных поэтических сборников, представляет собой фиктивную духовную автобиографию. Автор рассказывает о постигшей его неудаче: о том, что его лирический герой не способен осуществить лелеемый в душе замысел — мечту о том, чтобы все его поэтическое творчество стало актом восхваления Господа. Поэт хотел бы построить свою книгу так, чтобы она напоминала собор: состояла из трех частей, каждая из которых содержит по 33 стихотворения, что вместе со стихотворным прологом составляло бы круглую сотню; однако этому дантовскому плану не суждено было воплотиться в жизнь. Лишь первая серия из 33 стихотворений стала реальностью, в ней действительно 33 нумерованных стихотворения. Вторую подобную серию тут и там разрывают бессистемно вставленные в нее, лишенные нумерации стихотворные тексты, — хотя за ними ясно просматривается система, просматривается хорошо продуманный 33-членный цикл. Третий же цикл лишь упомянут в прозаическом (сохранившемся, к сожалению, в фрагментарном виде) пояснении и существует лишь как замысел. К тому же тут не идет речь о новой серии из 33 стихотворений: говорится лишь, что восхвалений и псалмов пока имеется лишь 10, а для планируемого издания этого недостаточно. То есть третий 33-членный цикл должен присутствовать лишь в воображении читателя, оставаясь виртуальным. Таким образом, один цикл имеет место реально, второй — в скрытом виде, третий в полном смысле слова остается в воображении.
Итак, сборник, составленный Балашши, имеет все основания встать в один ряд с теми средневековыми и ренессансными книгами лирики, которые строились на принципе (фиктивной) автобиографии; в нем, в этом сборнике — как почти во всех подобных образцах, широко известных в мировой литературе — на поверхности хорошо виден именно этот принцип, т.е. угол зрения фиктивной автобиографии, а вовсе не какой-либо систематический принцип. Однако в глубине все же таится надежно упрятанная символика чисел. Из-за того, что рукопись сборника осталась неполной, никто не может сказать, не выпали ли в начале цикла стихов к Целии одно или два стихотворения. Но как бы там ни было, простое действие, действие сложения, мы вправе произвести. И если, опираясь на содержащуюся в сборнике информацию, подсчитать, сколько же всего стихотворений сочинил поэт до полного закрытия сборника, то в первом случае мы получим цифру 99, во втором — 100. После неудачи с грандиозным замыслом книги, структура которой должна была быть 3 x 33, даже внимание фиктивного поэта, лирического героя сборника, словно бы прошло мимо того факта, что он, подсознательно, незаметно, все-таки осуществил свой замысел: создал большой сборник, состоящий из 99 или 100 стихотворений... Такое решение — подобное конструированию лирического героя — свидетельствует о высокой степени сознания ответственности поэта перед своим талантом, перед поэзией.
Хотя книга Балашши зарождалась гораздо позже и структура ее гораздо сложнее, тем не менее она в основе своей напоминает «Канцоньере» Петрарки — великий образец, которому подражала едва ли не вся европейская поэзия той эпохи. Ведь и у Петрарки присутствует, тоже глубоко спрятанная, числовая символика, на поверхности же лежат, связывая стихотворения, моменты, опирающиеся на события автобиографические или на мысленные ассоциации. Правда, книга «Канцоньере» — как в Венгрии юношеский сборник Яноша Римаи — завершается песней, обращенной к Деве Марии, духовным подъемом (ascensio), в то время как книга Балашши — поражением. С другой стороны, параллель с Петраркой подкрепляется и названием сборника: «Фрагменты стихов Балинта Балашши». Ведь официальное латинское название книги Петрарки «Канцоньере» очень похоже: «Rerum vulgarium fragmenta», т.е. «Отрывки на народном языке».
Открывает первый цикл «Фрагментов», состоящий из 33 стихотворений, стихотворение «Aenigma» («Загадка»), которое призвано убедить читателя: лирический герой совершенно неповинен в том, что брак его закончился крахом. Если попробовать относиться к лирическим стихам, беря их в последовательности, как к некоему повествованию, как к форме эпики, то перед нами предстанет путь, на котором герой, после множества приключений и авантюр, находит приют в тихой гавани супружества. Замыкает цикл песня раскаявшегося в своем непостоянстве, в своих грехах мужа, песня, отвергающая любовь (33, «...Прости мя! Ложь развей...»).
Ответом на предыдущий ход мыслей служит первое стихотворение второй части, также насчитывающей 33 стихотворения (34, «Признанья сладкие, очей счастливый свет...»): здесь лирический герой возвращается к раскаянию во имя любви. Цикл обрамлен назидательными историями. Вначале Купидон, явившись во сне лирическому герою по имени Кредул (Credulus — доверчивый), показывает ему Юлию (37), затем они, Кредул и Юлия, встречаются наяву (38). В ответ на восторженное приветствие юноши Юлия лишь улыбается (39, «Без тебя мне жизнь постыла...»); Кредул обращается за помощью к Купидону (40). Конец цикла: потерпев неудачу в своих ухаживаниях, Кредул приходит к выводу, что Юлия непреклонна. В 58-м стихотворении, как гласит его латинское название, поэт, видя, что разжечь пожар любви в сердце Юлии ни доводами разума, ни мольбами не удается, оглашает небеса, землю, морские просторы жалобами и стенаниями.
О, храм небесных сил, величие светил...
В последней же строфе он сообщает не только об обстоятельствах, в которых сочинялось стихотворение (поездка по конным ярмаркам в Трансильвании), но и объявляет о завершении цикла:
Довольно мне страдать, о Юлии рыдать,
пылая, холодея,
Томясь в чужой стране, летая на коне
по всей земле Эрдея!
И вот что я скажу: ни строчки не сложу
о Юлии нигде я!
И добавляет прозой: «Се — конец песен, сочиненных Юлии».
И в самом деле: начинается настоящий бунт. Первое же стихотворение (59) из тех, что написаны «после» Юлии, носит название: «Пришла другая: на имя Жофи». Затем 60-е: «Сочиненное о Жужанне и Анне-Марии из Вены»; это — воспоминание о некоем венском эпизоде с двумя очаровательницами легкого поведения. Знаменитый вопрос поэта, высказанный им в стихотворении 61, в этом контексте также оказывается в созвучии с душевным настроем лирического героя, борющегося со своей любовью к Юлии. Мужественные забавы солдатской жизни приграничья — вот что прекраснее всего, прекраснее даже недоступной Юлии.
Гей, витязи, ей-ей, на свете нет милей земли,
чем пограничье!
Стихотворение завершается молитвой, приоткрывающей читателю дверь в сокровенный мир душевной рефлексии лирического героя. Рефлексия эта находит выражение и в девяти ненумерованных стихотворениях, представляющих собой молитвы и восхваления. Перед ними помещено прозаическое замечание автора; оно, к сожалению, дошло до нас в слишком обрывочном виде.
Первые два стихотворения цикла — его можно назвать «После Юлии» — датированы: в тексте последней строфы каждого из стихотворений указан год — тысяча пятьсот восемьдесят девятый. То, что автор счел нужным отметить это, показывает: с сердцем своим, с терзающей его болью лирический герой еще не справился, для него это еще не стало преодоленной проблемой. Третья песня, под номером 61, датой не снабжена. Развитие внутреннего конфликта на какое-то время останавливается; следует рефлексия.
Последовательность лирических стихотворений до сих пор поддавалась осмыслению и в эпическом плане: в расположенных определенным образом стихах вырисовывался некий душевный сюжет, окрашивавший жизнь лирического героя. Эту последовательность прерывает прозаическая ремарка, в которой Балашши рассказывает о принципах и трудностях составления сборника, т.е. в сущности о том, какой ему видится будущая книга. От ремарки сохранилась хорошо если пятая часть. Из того, что осталось, выясняется: поэт одновременно работал и над циклом религиозных стихотворений, количество их пока — 10, но число это обязательно нужно увеличить. Читатель вправе предположить, что и этот цикл Балашши хотел довести до 33: ведь структура уже имеющихся частей сборника — 2 х 33. Итак, в воображении читателя появляется книга, и в основе ее заложен принцип 3 х 33. Этот замысел поэта, естественно, тоже поэзия, тоже часть поэтической идеи, формирующей книгу.
В этом месте в книге следует вставка: девять ненумерованных духовных стихотворений. Поскольку число их, вместе с предыдущим, 61-м, равно десяти, то можно предположить, что в несохранившейся части авторской ремарки поэт сообщал: это и есть упомянутые выше десять стихотворений, подготовленных для цикла, который должен состоять из духовных стихов; поэт временно, не намереваясь издавать рукопись в таком виде, поместил их сюда.
Духовный подцикл здесь, внутри лирического цикла, представляет собой нечто вроде лирической рефлексии. Герой размышляет о том, что же с ним происходит. В центре лирической рефлексии — болевая точка, любовь к Юлии. Любви этой противопоставлена нравственная альтернатива, суть ее — перспектива брака.
Подцикл состоит из девяти стихотворений. Следовательно, то наблюдение, что в сборнике большую роль играют числа, кратные трем, остается в силе. Первые четыре стихотворения подцикла — своего рода программа воздаяния хвалы Богу.
Балашши дает обет, что если Бог поможет ему избавиться от врага (Юлии), выведет из кризиса, связанного с Юлией, то все свое творчество поэт сделает средством восхваления Бога. Выражение «враг надменный мой», фигурирующее в первом стихотворении, исследователи обычно склонны были связывать с личностью двоюродного брата Балинта, Андраша Балашши, который, судя по переписке и по материалам судебных дел, испортил Балинту немало крови. Однако появление Андраша именно здесь (нигде в сборнике он ранее не фигурирует) было бы полностью лишено смысла. Читателю, конечно же, приходит в голову Юлия. И эта логика находит прекрасное подтверждение далее, в стихотворении под номером 66, в предпоследней строфе, где поэт вспоминает Юлию таким образом: «Враг мой, любовь моя...». Во втором стихотворении подцикла поэтом также движет стремление избавиться от любви к Юлии («...Спаси и сохрани от искушений диких»). Поэт жаждет возносить хвалу только Богу: «Пусть в песнях и стихах Совет Господь пребудет...». И клянется все свое творчество обратить во хвалу Господа: «...я сдержу обет и буду верить свято...». Третье стихотворение тоже посвящено возвеличению славы Божией («Причастие не раз прославлю всей душой»); четвертое же — поэтическое переложение 148 псалма, где все мироздание возносит хвалу Господу.
Далее следует программа восхваления, «Три гимна Святой Троице», в целом — символ поэтического свершения во славу Творца. Три эти стихотворения — уже сами по себе воплощение программы восхваления: ведь его буквальный смысл в том, что лирический герой собирается славить Бога и непосредственно, и христианской доблестью, и через угодный Богу брак — но и метонимически тоже. Три гимна, темы которых — Бог, воинская доблесть и любовь, — метонимический символ творчества, творческого подвига. Это выражено не только в выборе тем, но и в трехчленной структуре, отсылающей читателя к образу Святой Троицы. Едва ли можно считать случайностью и то обстоятельство, что общее количество строк в трех гимнах — точно 99, т.е. столько же, сколько стихотворений, как мы предполагаем, должно было быть в сборнике в целом: 33 + 33 + (10 + х). Как не может быть случайным и то, что ученик Балашши, Янош Римаи, несколько десятилетий спустя, собираясь издать стихотворения своего учителя, планировал поставить три гимна в начало сборника, видя в них, надо думать, символ всего творчества Балашши.
После гимнов происходит неожиданный крутой поворот. Следующие два стихотворения — жалобы человека, чья вера в благость Божию подорвана, а душа страшится наказания. Здесь поэт как будто бы далеко уходит от принятой формы прославления Бога. Лирический герой отождествляет себя с голубем, порхающим над Ноевым ковчегом; в клюве у голубя — зеленая ветвь, образ славы Божией, и поэт хочет служить ей. Сам ковчег — символ Бога как оплота веры; но голубь не может опуститься на ковчег, т.е. поэт не может донести Богу свои хвалебные слова. Последнее стихотворение — отчаянная мольба о «несякнущей» вере. Перспектива христианского брака, который стал бы нравственной альтернативой любви к Юлии, оказалась иллюзией.
И вот мы вновь у нумерованных стихов, вновь окунулись в «сюжет» любовной истории. Следует песня о целомудренной деве по имени Маргит (62). Затем мы читаем песню (63), где Балашши обращается к членам своего ренессансного поэтического кружка, к собратьям по перу, призывая их показывать “на языке родном изящества уроки”.
Однако все это не облегчает его страданий. Пламя греховной любви к Юлии не угасло.
Стихотворения этой части цикла следуют той же структуре, которую мы наблюдали, говоря о стихотворениях под номерами 59-61. Развитие «сюжета» в стихотворениях 62 и 63 подчеркивается датой, фигурирующей в завершающих строфах обоих стихотворений. 64-е опять не датировано. «Сюжет» прерывается: здесь снова следует лирическая рефлексия.
Снова в сборнике следует вставка: девять ненумерованных любовных песен.
Предыдущему, духовному подциклу противостоит этот «дьявольский» подцикл, своего рода «сатанинские стихи». Данная вставка тоже состоит из девяти стихотворений, или, точнее, пар стихотворений, пародий на куртуазную любовь, прославляющую высокую мораль. Это — турецкие любовные стихи с мусульманской религиозной символикой и их переложения на венгерский язык, с образом дьяволицы Юлии в центре. Юлия играет в них примерно такую же роль, как демоническая Леди в сонетах Шекспира.
Прежде всего поэт обвиняет Юлию в том, что она находит радость, мучая и унижая влюбленного. Обвинение это само по себе не выходило бы за пределы тех стандартных обвинений, которые поэты-петраркисты, продолжавшие традицию средневековой куртуазной любви, предъявляли своим дамам сердца. Необычную, зловещую окраску, отступающую от линии петраркистской, придает этим стихам то обстоятельство, что они подключаются к мусульманской религиозной традиции. Это, в сущности, языческие стихи, хотя и не в том смысле, как знаменитые памятники дохристианской древности. Турки ведь — не предшественники, а противники христианства.
Возвращаемся к нумерованным стихотворениям, к основному «сюжету». Лирический герой, страдая от неразделенной любви, убегает куда глаза глядят (65), а свою бесполезную книгу стихов — в воображаемом мире — бросает в огонь (66). Первое из стихотворений датировано: в этом можно видеть свидетельство того, что история не завершена, сердечный конфликт продолжается. Второе — без даты; тут поэт снова делает паузу. Но в данном случае имеет место не лирическая рефлексия: тут начинается новый «сюжет», связанный с образом Целии.
В этом месте кодекс сильно поврежден, так что нам не известно, каким был переход к стихам Целии.
В большом цикле некая тема действительно заканчивается, хотя сам цикл продолжается, а вместе с ним продолжается и сборник. Строки, где поэт сообщает о том, что он бросил стихи в огонь, образуют даже более резкую границу, чем рубеж между двумя большими разделами: раскаяние, выраженное в момент, когда близок был момент заключения брака, и после того, как надежда на союз любящих сердец рухнула, — и наступившее вслед за этим «анти-раскаяние», отчаянный разгул. Рубеж этот очень значителен, но книга остается, и «сюжет» развивается дальше.
Цикл стихов Целии, как и другие вставки, состоит из девяти стихотворений и, словно уменьшенная модель, повторяет отраженную в 2 х 33 стихотворениях историю роковой любви к Юлии. Самое начало цикла, из-за плохой сохранности рукописи, отсутствует; но все-таки с довольно большой степенью уверенности можно сделать вывод, что поэт-повествователь дает клятву: жизнь его с этого момента будет подчинена не Купидону, а Марсу и Афине, то есть воинской службе и научно-литературным делам. Конец цикла, стихотворение 9-е, содержит печальную мысль о том, что клятву эту сдержать невозможно. Купидон побеждает и Марса, и повествователя; последний, сломленный, смиряется и ступает на неправедный путь. Затем следует 10-е, завершающее цикл стихотворение, муза здесь — не великосветская муза Целия, а две юные полячки. Таким образом, цикл стихов Целии — а вместе с ним и весь сборник — завершается своего рода полным моральным фиаско.
В цикле стихов Целии, которым открывается последний период творчества Балашши (1589-1594), сюжетных моментов еще меньше, чем прежде, и едва заметны следы связи с внелитературным миром. Любовные стихи тут уже никакого отношения не имеют к процессу ухаживания, покорения сердца дамы. Внимание читателя здесь будет сосредоточено на самом тексте, на тщательно отшлифованных образах, на пропорциональной синтаксической и фонетической структуре, на композиции, все более лаконичной и замкнутой.
Рассмотрим, например, 7-е стихотворение, где Балашши пишет о «грустящей Целии». Три строфы, три сравнения. Первые две строки в первой строфе описывают то, с чем сравнивается предмет; третья, замыкающая строка — того, кто сравнивается. Во второй строфе то же самое: две первые строки развивают сравнение, третья, замыкающая, называет объект сравнения. В последней строфе только первая строка содержит сравнение, во второй же сразу появляется объект сравнения; затем, в третьей строке, описание объекта сравнения продолжается, а в конце строки появляются еще два сравнения. Структура, таким образом, однотипна: движение в одном направлении, затем поворот назад и завершение.
Теперь бросим взгляд на рифмы. Мы часто упрекаем старую венгерскую поэзию за монотонность морфемных рифм. Однако в данном стихотворении автор подбирал рифмующиеся слова так, чтобы непритязательные морфемные созвучия не оказались рядом друг с другом. Подобное до того момента было совершенно неизвестно в венгерской поэзии.
В этот период для Балашши самое важное — не что, а как, не тема, а способ ее разработки. Иногда поэт берет одну и ту же тему и развивает ее в двух различных вариантах. Более гибким становится и построение строфы: стихотворение «Опять сбылись твои, о Купидон, слова...», например, это первое венгерское стихотворение, которое начинается не шаблонной и плоской рифмовкой аа, но более сложной — в западноевропейской поэзии уже общепринятой — схемой ab.., которая открывает возможности для более сложного построения. Цикл «Несколько новых стихов» идет еще дальше по пути, ведущему к замкнутой форме: каждое стихотворение в нем — один образ и одна строфа Балашши. Не проста и семантическая структура поздних стихов. Характерный пример — окрашенный в протестантско-иезуитские тона платонизм стихотворения «Даруй мне покой...», его возвышенный — несмотря на пропорциональную мостообразную структуру — финал.
Давая описание человека, мы, как правило, движемся сверху вниз (рост, цвет волос, глаза, одежда, обувь). Литература тоже часто следует этому правилу; но не всегда. У подобного движения снизу вверх — латинским словом ascensio — в древней литературе (и в искусстве в целом), конечно, всегда имелась некая религиозная проекция, — причем не только в связи с праздником, следовавшим на 40-й день после Пасхи (вознесение Христа), но и в связи с традицией христианского платонизма. Все это сразу становится ясным, когда мы рассмотрим первые две строфы стихотворения:
Господи! С тоскою льнет душа к покою,
мира жаждет.
Бог тоску разгонит, если сердце стонет,
разум страждет!
А душа от боли о пощаде молит
в нетерпенье.
Ты от кары тяжкой охрани бедняжку
во спасенье!
Душа в этом мире — так считает христианин-платоник — находится в темнице — в темнице плоти. Она уже забыла о своем божественном происхождении, но ей еще можно напомнить об этом.
(В диалоге «Менон» Сократ ставит перед совершенно необразованным слугой вопросы, на что тот — чертя палочкой на песке — выводит доказательство теоремы Пифагора. Это значит, говорит Платон, что обучиться чему-либо невозможно — можно лишь вспоминать; все, чему мы учимся, мы уже знали когда-то, когда душа наша еще обитала в царстве чистых идей. Сократовский метод обучения — объяснение посредством вопросов — строится на том, что ученик заведомо знает все, чему мы хотим его обучить.) В первых двух строках процитированного стихотворения душа, находясь в посюсторонней тюрьме плоти, «жадно ждет», чтобы ее вызволили из этой тюрьмы, просит Господа не забыть ее там, не оставить спящей («пробуждающейся»), дать возможность видеть не туманные образы этого мира, но лицезреть Бога.
Это и происходит в последних двух строфах, пропорционально противопоставленных друг другу. Душа здесь наконец попадает в свое исконное место обитания, близко к Богу; в момент смерти имеет место блаженный взлет, ascensio.
Балашши и в этом стихотворении применяет свою излюбленную схему рифмовки:
aab
ccb
То есть: две одинаковые рифмы, одна отличная, снова две одинаковых, снова одна отличная; это — уже представленная схема строфы Балашши. (Напрашивается мысль — хотя ее и невозможно доказать, — что в схеме рифмовки, в вертикали рифмы «b», тоже имеет место ascensio. Во всяком случае, именно в XI в., когда латинские поэты-священники изобрели эту схему рифмовки — назовем ее 90-градусной, поскольку она как бы состоит из прямых линий, — в архитектуре началась эпоха готических соборов, в которых взгляд верующего устремляется ввысь.)
Но чем объяснить оптимистический финал стихотворения? Взглянем на две строфы в середине. Там ответа на свой вопрос мы не найдем. Там имеет место лишь сопоставление бездонной греховности человека и бесконечной Божией милости. Четвертая строфа ставит под сомнение достижение блаженства, пятая также оставляет открытым вопрос о том, будет ли когда-нибудь пробужден верующий.
Милосердный Боже! Все простить Ты можешь,
вездесущий!
Весь я — в тине черной, грех влачу позорный,
вопиющий!
Чем чернее горе, тем светлей благое
всепрощенье!
Сплю, как тать отпетый, но подаришь мне ты
пробужденье!
Ascensio — т.е. в данном случае противоречие, наблюдаемое между первой и последней строфами стихотворения — порождается не в срединных строфах, а в пропорциях, распространяющихся на всю конструкцию стихотворения. Ударными пунктами здесь являются, по всей видимости, третья и шестая строфы. Именно в них сформулирован основной протестантский символ веры: прежде всего верующий обращается к Иисусу как единственному заступнику, благодаря которому все наши грехи искуплены раз и навсегда.
Чистой кровью сына, что страдал безвинно,
спас меня Ты.
Взор смягчи сердитый — душу огради Ты
от расплаты.
Далее поэт ссылается на Священное Писание («слово Божье»), на содержащуюся в нем благую весть (евангелие), на обещанное спасение, которое будет уделом всякого спасенного человека, способного его принять (верующего). Верующий здесь демонстрирует не свои добрые поступки, а свою веру (тезис о приобщении к истине посредством веры).
Слово Божье щедро кормит высь и недра
в полной мере!
В час духовной жажды не ропщу! — Воздашь Ты
мне по вере!
Подводя итог, скажем: в первых двух строфах стихотворения, структура которого характеризуется пропорциональностью частей, душа, покинувшая Бога, прозябает в темнице земного бытия, в темнице плоти; почти забыв свое божественное происхождение, она ждет «пробуждения». В последних двух строфах появляется платоническое ascensio (вознесение души туда, откуда она происходит, в сферы рядом с Богом), как путь, что наверняка откроется ей после смерти. Чем объяснена эта ожидаемая благоприятная перспектива? Только не мыслями, содержащимися в двух строфах. Там получает выражение как раз неуверенность: да, милосердие Божие безгранично, но ведь и греховность наша непростительно велика. Движущая сила подъема сформулирована в двух, самых основополагающих протестантских тезисах, высказанных в третьей и шестой строфах. Стихотворение отсылает к единственному заступнику, Христу, принявшему мученическую смерть и благодаря этому даровавшему людям искупление, а затем — к праведности через веру.
Произведения этого последнего этапа — уже не песни, а стихотворные тексты в чистом виде: ссылки на песенную мелодию отсутствуют как перед светскими, так и перед духовными стихами. Автора уже не интересовало — в ту эпоху еще обязательное — соотнесение с устной традицией. Стихи свои он рассматривал как произведения с не подлежащим изменению текстом, которые могут существовать в рукописи или в печатном виде.
2004 г.
Перевод Ю. Гусева под редакцией Н. Балашова
Отличительные особенности петраркизма — главного течения в лирической поэзии Ренессанса — это утонченность и классическое совершенство формы, богатая образность, обилие метафор, изысканных и нередко условных. Легко представить себе, как могла родиться и расцвести такая поэзия в куртуазном обществе, состоящем из людей тонко воспитанных, широко образованных и интеллектуальных. Тем удивительнее кажется тот факт, что петраркизм смог зародиться в Венгрии — стране, которая в силу исторических обстоятельств надолго была превращена в поле битвы.
Своему становлению и развитию эпоха Ренессанса в Венгрии обязана деятельности короля Матяша Корвина (1458-1490). Он был одним из тех просвещенных монархов, которые не жалели ни сил, ни средств для возвышения своего государства и придания ему блеска и всячески покровительствовали развитию при своем дворе искусства и литературы. Но не прошло и нескольких десятилетий после его смерти, как Венгрию наводнили турки, и страна на полтора века оказалась ввергнутой в непрерывную войну со всеми ее бедствиями и превратностями.
Однако упадок Венгрии был вызван не только иноземным нашествием; катастрофическое поражение в битве при Мохаче (1526) послужило сигналом для воцарения в стране самой разнузданной анархии и смуты. Из произведений венгерских писателей XVI в. вырисовывается наводящая ужас картина варварства и разгула диких, ничем не сдерживаемых страстей. Мысль о конце света овладевает умами, и тема возмездия и страшного суда настойчиво звучит в большинстве литературных произведений этого времени.
Такая воинственная и наполненная апокалиптическим страхом общественная атмосфера, казалось бы, не могла создать благоприятных условий для развития петраркистской лирики. И тем не менее одновременно с разрушительными силами в общественной жизни Венгрии возникали и проявляли себя силы созидательные. Венгерские феодалы, главным занятием которых были битвы, грабежи и насилия, мало-помалу научались употреблять свои богатства, приобретенные неблаговидными способами, на благородные цели и создавали в своих владениях дворы, в которых расцветало Возрождение. Таким образом, вторая половина XVI в. в Венгрии была ознаменована возобновлением, как бы «второй волной» Ренессанса. В этом новом расцвете культуры петраркизм занимал значительное место. Но особые исторические условия — перманентное состояние войны и неослабевающая угроза извне — придали «золотому веку» искусства в Венгрии своеобразные, специфические именно для этой страны черты.Венгерские феодальные правители, которые к середине XVI в. завоевали огромные земли и создали в своих крепостях и феодальных замках дворы, по пышности и роскоши не уступавшие дворам европейских монархов того времени, были одновременно центрами и культурными, и военными. Внутри они были обставлены с самой изысканной роскошью: прекрасные собрания картин, библиотеки, лоджии и галереи, украшенные росписью и лепкой, сады и оранжереи с редчайшими и дорогими цветами и растениями, вывезенными из-за границы; снаружи это были грозные бастионы с жерлами пушек, выглядывающими из бойниц, с головами турок, торчащими на копьях над зубцами крепостных стен, окруженных рвами с водой.
Эти укрепленные замки обычно были густо населены, и население каждого из них составляло как бы модель иерархического общества. Сеньора окружали многочисленные дворяне-вассалы; еще более многочисленны были молодые люди и девицы — дети этих дворян, — присланные ими туда из родовых поместий, чтобы они обучились благородным манерам и приобрели придворный лоск; затем шли священники, учителя, множество приглашенных гостей, слуги, постоянный гарнизон замка, всегда довольно значительный, а кроме того, — содержащиеся в подземельях пленники-турки.
То обстоятельство, что дворы венгерских феодалов существовали, как тогда говорили, «в самой пасти турок», придавало им своеобразный характер, наложивший специфический отпечаток на всю эпоху Возрождения в Венгрии.
Во внутренних покоях таких замков жили на итальянский манер, описанный в «Придворном» Валтасара Кастильоне: слушали итальянскую музыку, читали и передавали друг другу томики Петрарки и Ариосто. Но все это происходило в среде, сохранявшей варварский, воинственный и героический дух. И литература, рождавшаяся в этой среде, отражала ее двойственную сущность.
В эпоху позднего Ренессанса — во второй половине XVI в., когда вся культура и образ жизни в Европе приобрели гедонистическую утонченность, культура Венгрии не могла позволить себе ни оторваться от суровой реальной жизни, ни окунуться в праздное времяпрепровождение. И венгерская аристократия, давшая отечественной литературе ее первых великих поэтов, была твердо убеждена в том, что книги и оружие, перо и сабля неотделимы друг от друга.
Мне бы хотелось показать порожденные описанными выше условиями поэтические особенности и своеобразные черты венгерского Ренессанса на одном характерном примере — творчестве крупнейшего венгерского лирического поэта XVI в. — Балинта Балашши.
Балашши, родившийся в 1554 г., ведет происхождение от одного из наиболее именитых венгерских родов. Но его отец после ссоры с Венским двором потерял значительную часть своего состояния. Поэтому жизнь Балинта Балашши оказалась полной приключений. Чтобы вернуть себе родовые богатства, он затеял окончившийся неудачей судебный процесс, затем несколько раз был вынужден искать убежища в Польше, где его очень хорошо принима-ли при Краковском дворе; не раз он нанимался на военную службу в гарнизоны прифронтовых крепостей, а его любовные приключения создали ему довольно сомнительную нравственную репутацию. Однако превратности судьбы и постоянные передвижения не помешали Балашши приобрести широкое образование — он знал восемь иностранных языков. Сам он любил называть себя «приемным сыном Венеры», созданным для любви, но при этом самым благородным из всех занятий на свете считал умение владеть саблей и воевать с турками. А бессмертие он заслужил своим поэтическим творчеством. В 1594 г., во время осады Эстергома, вражеское пушечное ядро положило конец этой богатой жизни, прошедшей под знаками доблести, поэзии и любви.
Петраркизм — главное направление в творчестве Балинта Балашши. Это поэтическое течение, распространившееся в XVI в. по всем европейским странам, приобрело довольно большую популярность в Венгрии еще до того, как Балашши вошел в литературу, но венгерская любовная поэзия, созданная на основе петраркизма, представляла собой лишь светские мадригалы, не более. Это были любовные песенки (они по венгерской традиции пелись, а не произносились, и исполнялись только под музыку), украшенные обычными, уже хорошо известными «петраркистскими» мотивами, но не скрепленные строгими рамками сонета, растянутые, многословные и довольно бессвязные.
И сам Балашши в раннем периоде своего творчества сочинял песенки такого рода. Но очень скоро он сумел поднять традиционное искусство светского мадригала на высоту настоящей ученой поэзии Ренессанса. В этом ему, безусловно, способствовало глубокое знание латинской гуманистической поэзии XVI в. Наибольшее влияние оказали на него два поэта, которых он считал своими главными учителями: это — ныне совсем забытый, но некогда высоко ценимый поэтами Плеяды греко-итальянский поэт Марулл и крупнейший из поэтов-лириков эпохи гуманизма, писавший по-латыни, фламандец Иоанн Секунд. Балашши перевел (или переложил) с латыни на венгерский язык многие произведения этих двух поэтов. Именно они помогли ему оторваться от установившейся в Венгрии традиции сочинять стихи для пения и ввести в литературный обиход «чистые стихи», не нуждавшиеся в поддержке мелодии. Он же внедрил в венгерскую поэзию заботу о тщательной отделке формы стиха, свойственную всей поэзии Возрождения и традиции петраркизма, в частности. Благодаря Балинту Балашши венгерская лирическая поэзия одним скачком поднялась до уровня поэзии европейской.
Но нас в его поэтическом наследии больше всего интересует именно то, что является личным творческим вкладом самого Балашши, те новые элементы, которыми он обогатил европейскую лирику эпохи Возрождения.
Творчество Балинта Балашши свободно выдерживает сравнение с поэтическими произведениями его иноземных современников. Причин тому много, но главнейшие из них — индивидуальность и достоверность его поэзии, умение выразить в ней подлинную страсть, вдохновлявшую автора. Подлинность и искренность чувства позволяют Балашши избежать условности и схематизма, которыми грешат многие «петраркизирующие» поэты его времени.
У Балашши дама его сердца никогда не является некоей бесплотной абстракцией, а формальное совершенство стиха — игрой или самоцелью. Его чувство всегда конкретно, искренне и пылко, и форма — лишь орудие для выражения этого чувства. В этом отношении особенно характерны и интересны объединенные в один цикл стихи, посвященные Анне Лошонци, — самой большой любви поэта, — которую он, как и Иоанн Секунд свою возлюбленную, называет Юлией.
Вслед за подавляющим большинством адептов любовной лирики Ренессанса Балашши понимает высокую любовь как платоническое чувство. Избранница его сердца — воплощение идеальной красоты, благосклонность ее — небесное блаженство; стихи поэта полны философских реминисценций. Тем не менее Балашши удается создать образ не только идеальный, но и живой, философскую идею воплотить в образе реальной женщины из плоти и крови и с помощью совершенной гармонической формы установить равновесие между абстракцией и чувственно-конкретным обликом, между идеей и земной страстью. В его любовных стихах ни один из этих элементов не выпячивается за счет другого, но их сочетания и переливы все время поддерживают в читателе восхитительную неуверенность: он так и не может до конца понять, идет ли речь о воплощенном в поэзии неземном идеале или — о земной женщине, идеализированной и поднятой до недосягаемой высоты.
Но помимо таланта, богатства чувства и высокого поэтического мастерства, оригинальность творчества Балашши в значительной мере является результатом тех особых условий жизни в Венгрии XVI в., о которых было рассказано выше.
Если другие «петраркизирующие» поэты сочиняли свои стихи при дворах королей в городах, где процветали искусство и литература, среди мирной жизни и роскоши замков и дворцов, то Балашши мог отдаваться поэтическому творчеству только в промежутках между боями; он писал на бивуаках, под открытым небом, при свете звезд или сидя верхом на лошади по пути в изгнание, на дорогах то в Польшу, то в Трансильванию. И это — не метафоры, а конкретные исторические факты. Сам Балашши во многих своих стихотворениях точно описывает обстоятельства и окружение, в которых они создавались. Так, например, к одному из переводов Марулла он добавляет следующие строки:
Это написано поэтом Маруллом по-латыни
и мною по-венгерски,
Ибо я перевел эти стихи с латинского языка,
лежа в траве, рядом с моим добрым конем
и перебрасываясь шутками с моими храбрыми слугами,
помогающими мне развеять мою печаль[124].
Одно из лучших своих любовных стихотворений он написал «... по дороге в изгнание, глядя на журавлей», другое «...проснувшись у чистого родника», или «...среди горных вершин и деревьев в пустынных местах», иначе говоря, в Карпатских горах.
Процитированные нами строки перевода из Марулла очень показательны: в них отчетливо видно, что именно привнес сам Балашши, а следовательно, и мир, в котором он жил и который отразился в его поэтическом творчестве, в поэзии эпохи Возрождения. Перевод из Марулла не был переводом в буквальном смысле, так как Балашши всегда столь сильно трансформирует текст, избранный им для перевода, что лишь остов произведения и его главные сюжетные и риторические ходы напоминают нам латинскую поэму, от которой поэт отталкивался.
«Ad Manilium Rhallum» — прелестная поэма, воспевающая «прекрасный месяц — май». Но у Балашши нежный городской средиземноморский пейзаж заменен широкой панорамой дикой природы, где цветы — не искусственное украшение крыш и порталов домов, а естественная красота не тронутых человеческой рукой лугов и горных склонов. «Девы и юноши», танцующие у Марулла с шалунишкой — Купидоном, у Балашши меняют облик, помещаются на фон естественного пейзажа, а слова поэта, призывающие к радости и забвению печалей, Балашши обращает к «храбрым и доблестным товарищам», иначе говоря, к своим соратникам-воинам. Таким образом, Балашши транспонирует буколическую поэму Марулла в иную среду и в иной мир чувств, ибо как само понятие весны, так и связанные с ним ассоциации у него иные, чем у итальянского поэта-гуманиста.
Для Балашши весна — это время свободы, возможности испробовать свои силы. Он воспринимает весну так, как воспринимает ее любой воин из пограничного крепостного гарнизона. А весна для солдата — самое радостное время года и залог надежд на благополучие в будущем. Зима — это время бездействия и лишений: бои прекращаются, жалованье поступает с запозданием, солдаты голодают, кони их тоже кормятся плохо и слабеют. Запертые в стенах крепости, воины томятся, как в тюрьме, — так поэт-гуманист томится «в оковах» безжалостной тиранической любви. Но приходит весна, а с ней — свобода, бесконечные скачки верхом по зеленым равнинам, победы над врагом, обильная добыча для солдат — одежда, дорогое оружие, красивые турчанки и свежий, душистый корм для их коней. Вот так же воспринимает весну и Балашши. В его поэзии радостное волнение, вызванное весенним обновлением природы и возвышенно воспеваемое поэтами Ренессанса, смешивается с реальным повседневным жизненным опытом героического мира воинов. Слово «весна» в его любовной лирике соединяется, как хвалебный эпитет, с именем любимой им женщины. Но — несколько по-особому.
Так, в одной из ранних поэм он говорит о своей возлюбленной, что она прекрасна, «...как широкая равнина в благословенные дни весны». Здесь слово «благословенные» употреблено не как общепринятый банальный эпитет. Солдаты пограничных гарнизонов, часто представлявшие собой существа довольно примитивного склада, думали (и говорили) о весне с неким религиозным благоговением. Троицын день для них был самым главным праздником в году. И Балашши посвящает одну из своих поэм «благословенному» времени весны и Троицы. Любопытно, что в его «Похвале весеннему времени» мотивы различных весенних радостей расположены следующим образом: сначала описываются общие явления природы, затем «быстроногие скакуны» и лишь после этого — «доблестные солдаты-пограничники». Но именно их глазами, через ощущения и чувства воспринимает и сам поэт прелесть и радость весеннего обновления земли. Нет ничего удивительного в том, что внутренний мир солдата отражается во всех поэмах Балашши; именно это придает им то своеобразие и свежесть, ту живость и пластичность, которые отличают его творчество и выделяют его поэзию среди монотонного однообразия комплиментарной светской петраркистской поэзии его времени. Воинственным кличем солдата, идущего в атаку на врага, придает себе решимости Балашши, отправляясь на завоевание благосклонности своей возлюбленной, Юлии; но и сама Юлия «...отважна, как солдат», и «...глаза ее, блистающие как два острых клинка», пронзают насквозь всякого, кто осмелится подойти к ней близко.
Именно этим глазам, смелым, пронзительным и могущественным, властно покоряющим себе не знающих страха воинов, посвящает Балашши одну из лучших своих строф:
Сверкающие, как драгоценные камни, как кровь на чистой стали, освещенной солнцем,
эти очи сияют мне с вышины, подобно звездам в ясную зимнюю ночь;
давно уже они поработили меня, отняв у меня свободу...
Строфа эта взята из поэмы, особенно богатой петраркистскими реминисценциями. Но и здесь они гармонично сочетаются с мотивами, образами и сравнениями, взятыми из героической жизни самого поэта.
В венгерской «ветви» петраркизма, представленной Балашши, особенно отчетливо видны ее близость к жизни, сила чувства, страстность интонации, яркость и живость красок. При том что поэтическое творчество Балашши отличается редкостным совершенством и чеканкой формы, лукавоизысканными сочетаниями слов и богатой рифмой, своей изощренностью иногда приближающей поэта к маньеризму, поэмы его отнюдь не напоминают изнеженные редкостные цветы, выращенные в теплых, защищенных от малейшего дуновения оранжереях; нет, напротив, они больше походят на усыпанные яркими бутонами кусты дикого шиповника или на неуязвимые для любой погоды тюльпаны, растущие на недоступных человеку склонах высоких гор.
Свое созревшее за годы нелегкой жизни творчество Балашши поставил на службу доблестным воинам венгерских границ — тем, чье общество было единственным, в котором он чувствовал себя дома. В их честь воздвиг он бессмертный памятник. Особенно удалась поэту в этом отношении «Похвала венгерским воинам», написанная в 1589 г. История венгерской литературы заслуженно и с полным основанием называет эту поэму вершиной его поэтического искусства. В этой своей поэме Балашши возвращается к традиционной в Венгрии «солдатской песне», но обогащает ее лучшими достижениями европейской поэзии эпохи Ренессанса. Поэма эта по своему жанру приближается к большим эпическим поэмам, характерным для эпохи Возрождения и сочиненным для прославления какой-либо страны, или великой личности, или высокой добродетели, или, наконец, возвышенной идеи. И в самом деле, трудно было найти лучший предмет для поэтического вдохновения, чем жизнь и мир чувств храбрых и самоотверженных венгерских солдат, защищавших независимость своей страны.
В этой поэме, написанной с отточенным мастерством и глубоким знанием материала, динамично и красочно нарисованы различные эпизоды из жизни венгерских воинов, полной суровой красоты и опасностей. Доблестные воители, защищающие свое отечество от нападения врага, показаны поэтом как истинные носители этических идеалов гуманизма.
Но Балашши, о котором его современники и друзья часто говаривали, что он был первым из поэтов своего времени, подобно «орлу, летящему впереди стаи мелких птиц», отличался от других поэтов, своих соотечественников и современников, однако, лишь блеском и силой таланта. Его менее значительные собратья по перу писали в том же духе, что и он. Поэтому и можно говорить о Балинте Балашши не как об исключительном, непохожем на все остальные, явлении своего времени, а как о наиболее представительном, наиболее крупном поэте в целой плеяде поэтов, создавших в Венгрии лирическую поэзию Возрождения.
Перевод с французского И.Я. Шафаренко.
КЛАНИЦАИ Тибор (1923-1992) — венгерский литературовед, один из ведущих венгерских специалистов по старой венгерской литературе, а также по итальянской и французской литературам эпохи Возрождения. Член-корреспондент ВАН с 1965 г., действительный член ВАН с 1979 г. Один из тех, кто принимал участие в создании Института литературоведения ВАН, с 1984 г. был его директором. Член многих международных научных обществ, в том числе один из руководителей Международной ассоциации сравнительного литературоведения (МАСЛ). Лауреат Премии им. Л. Кошута.
Статья впервые опубликована по-русски в сборнике статей «Сравнительное изучение литератур», посвященном 80-летию академика М.П. Алексеева (изд-во «Наука», 1976. С. 366-373).
В основу настоящей книги положено следующее издание: Balassi Bálint Összes versei. Budapest: Osiris Kiadó, 2004.
Подстрочные переводы стихотворений Б. Балашши выполнены Ю. Гусевым.
Jelentem versben mesémet...
Тем, что намедни видел я...
Написано не позднее 1589 г.
Cupido szívemben sok tüzes szikrákkal...
Капризный Купидон в груди моей огонь...
Написано не раньше 1584 г.
Eredj, édes gyűröm, majd jutsz asszonyodhoz...
Отправляйся, перстень, к госпоже прекрасной...
Написано около 1578 г.
Bizonnyal esmérem rajtam most erejét...
Близ Нее бледнеют все иные жены!
Написано около 1578 г.
Nő az én örömem most az én szép szerelmem...
Безмерно счастлив я: любимая моя...
Написано около 1578 г.
Beteges lelkem ismét énnekem...
Оживает вновь боль в душе моей...
Написано не позднее 1578 г.
Mondják jövendölök bizonnyal énnekem...
Обо мне гадалки дружно восклицают...
Написано около 1578 г.
Reménységem nincs már nekem...
Любви моей в юдоли сей...
Ó, te csalárd világ, nyughatatlan elme...
О безумный разум — узник мирозданья!
Написано не позднее 1584 г.
Valaki azt hiszi, hogy nyerjem...
Не помышляй, что девам в целом мире...
Написано не позднее 1584 г.
Литературный образец: М.Марулл (Michael Marullus Tarchaniota, ?-1500) «De perfidia puellari» (О девичьем коварстве)
Sylvae Morelli non nisi belluis
Mihique, sed iam plus quoque cognitae
Mihique lamentisque nostris,
Quam patriis catulis ferarum.
Et tu dolentis non semel auctior
Fletu Remagi, ex quo placitum deis
Cnidique reginae potenti
Mergere nos Stygio baratro.
Vos sol, et aurae, et conscia (pro dolor)
Ardoris olim sidera mutui
Adeste supremum, ulimisque
Si merui date vim querelis.
Nam quo aestuantis deinde novissima
Servantur oris verba? semel mori
Si iam necesse est, quin suprema
Cor tumidum satiamus ira?
Non sic capaci vis furit ignea
Fornace clusa, aut fulmineus vapor
Austroque nimbosoque Cauro
Aethereas glomerante nubes.
Haec haec fides est, hoc meruit meus
Ardor? quid ultra spe miseri improba
Torquemur? incassumque amantes
Quod cupimus meruisse avemus?
An quisquam inanem vanius aera
Captet dolosis retibus? aut iubar
Solare consertis fenestris,
Quam meritis animos puellae?
Crudele seclum: quas neque amor movet,
Precesque, et ipsis de lachrymis virum
Ceu rore vocales cicadae,
Exhilarant male fida corda!
Ergo dum inanis pectore spiritus,
Curvaeque qualiscunque sonus lyrae,
Chaosque et ultrices sorores
Perfidiae memores precabor.
Quanquam quid amens heu precor? aut cui?
Digna est fatemur quae pereat male.
Sed ipse non idcirco dignus
Qui precer haec modo tantum amatae.
Quin vivat, et nos nunc quoque sentiat
Ingrata amicos: et facinus suum
Virtute de nostra fideque
Colligat, et fateatur ultro.
At ipse longae perfidiae memor,
Tandem solutus compede dispari,
Votumque persolvam potenti
lustitiae, Nemesique sanctae.
Omnis exultat locus, omnis aetas
Laeta renidet.
Ipse reiectis humero capillis,
Candet in palla crocea Cupido,
Acer et plena iaculis pharetra,
Acer et arcu.
Et modo huc circumvolitans, et illuc
Nectit optatas iuvenum choreas,
Artibus notis alimenta primo
Dum parat igni.
Nunc puellaris medius catervae
Illius flavum caput, illiusque
Comit et vultus, oculisque laetum
Addit honorem.
Mitte vesanos bone Rhalle questus.
Iam sat indultum patriae ruinae est.
Nunc vocat lusus, positisque curis
Blanda voluptas.
Quid dies omneis miseri querendo
Perdimus dati breve tempus aevi?
Sat mala laeti: quoque sorte, coelum hoc
Hausimus olim.
Huc cadum profer puer Hyle trimum:
Cedat et moeror procul, et dolores.
Tota nimirum Genio, mihique
Fulserit haec lux.
Леса Марельских гор известны не только диким зверям, но и мне, даже лучше, чем им, рожденным там детенышам диких зверей. А ты, Римаджио, не раз выходил из берегов от слез страдальца, и из потока того боги и могучая владычица Книда погружали нас в пучину Стикса. Вы, солнце и ветры, и о, звезды, что, увы, некогда так хорошо знали взаимное пылание, будьте здесь во время конца, дайте силы, если я того заслужил, для последних жалоб. Ибо на что годятся теперь вымолвленные напоследок слова губ горячих? Коли уж предстоит умереть, то почему не насытить горящее сердце гневом последним? Разве не так ярятся замкнутая в широкой печи огневая сила или молниевый огнь, когда Аустер и облачный Каурус гонят по небу тучи? Эта, эта верность: этого заслужили мои пламенные чувства? Чего мы терзаемся, несчастные, за пределами надежды? Тщетно жаждем мы, влюбленные, заслужить то, о чем мечтаем? Как тщетно охотимся мы с обманчивыми сетями в воздухе на пустоту или солнечный свет при закрытых окнах, так тщетно силимся завоевать своими заслугами сердце дев? Жестокие, их не трогает ни любовь, ни мольбы, они же со своими лукавыми сердцами рады слезам мужчин, как кузнечики рады росе. Итак, пока из сердца и из согнутой лютни исходят любые звуки, буду просить хаос и сестер-мстительниц, которые не забывают неверность. И все-таки, что я, безумный, прошу? для кого? признаемся, он достоин того, чтобы погибнуть бесследно. Но сам я недостоин этого, я, только что просивший такого для любви. Пусть она скорее живет, и пусть в нас жестокая и сейчас видит друзей, и пусть соединит свой поступок с добродетелью и нашей верностью, и пусть прозвучит взаимное признание. Я же, не забывающий долгой неверности, да буду наконец избавлен от оков неравенства, и да выполню свой обет могучей Юстиции и Немезиде.
Áldott szép Pünkösdnek gyönyörű ideje...
Радостное время, данное от Бога...
Написано не позднее 1584 г.
Széjjel tündökleni nem ládd-é e földet...
Просторами полей струятся по земле...
Написано не позднее 1584 г.
Литературный образец: Μ. Марулл. «Ad Manilium Rhallum (Манилию Раллу)».
Non vides verno variata flore
Tecta? non postes viola revinctos?
Stat coronatis viridis iuventus
Mixta puellis.
Concinunt Maias pueri kalendas,
Concinunt senes bene feriati,
Omnis exultat locus, omnis aetas
Laeta renidet.
Ipse reiectis humero capillis,
Candet in palla crocea Cupido,
Acer et plena iaculis pharetra,
Acer et arcu.
Et modo huc circumvolitans, et illuc
Nectit optatas iuvenum choreas,
Artibus notis alimenta primo
Dum parat igni.
Nunc puellaris medius catervae
Illius flavum caput, illiusque
Comit et vultus, oculisque laetum
Addit honorem.
Mitte vesanos bone Rhalle questus.
Iam sat indultum patriae ruinae est.
Nunc vocat lusus, positisque curis
Blanda voluptas.
Quid dies omneis miseri querendo
Perdimus dati breve tempus aevi?
Sat mala laeti: quoque sorte, coelum hoc
Hausimus olim.
Huc cadum profer puer Hyle trimum:
Cedat et moeror procul, et dolores.
Tota nimirum Genio, mihique
Fulserit haec lux.
Разве ты не видишь вершины гор, пестреющие весенними цветами? Не видишь косяки дверей, окруженные фиалками? Свежая юность блистает среди дев. Вместе воспевают первое мая юноши, вместе — нарядные старики, все ликуют, каждое поколение весело лучится. Сам Купидон, отбросив кудри со лба, белеет в своем шафранном плаще, с колчаном, полным стремительных стрел, и проворным луком. Чуть ли не порхая туда-сюда, соединяет он хороводы молодежи, пока известными своими ухищрениями готовит пищу для первого костра. Сейчас стайки дев украшают его белокурую голову и лицо, весело салютуя ему глазами. Милый мой Ралл, гони горькие жалобы прочь. Достаточно их на отчих руинах. Сейчас нас зовет игра, чтобы мы отложили заботы, зовет сладостное наслаждение. Зачем, о несчастные, растрачивать ежедневными поисками короткое время, данное нам? Достаточно изгнаннику злой судьбы: примем же наконец это небо. Неси сюда, юноша Хим, кувшин с трехлетним вином, да покинут нас боль и грусть. Пускай во всю силу сияет этот свет Гению и мне.
Siralmas nékem idegen földen...
Стихни, боль моя, безотрадно я...
Написано не позднее 1584 г.
Csak búbánat immár hagyatott énnekem...
Безумная тоска царит в душе моей...
Написано около 1578 г.
Haliám egy ifjúnak minap éneklését...
По саду давеча гулял я и набрел...
Написано не позднее 1584 г.
Kikeletkor jó pünkösd havában...
Случилось так, что некою весной...
Написано не позднее 1584 г.
Csókolván е minap az én szép szeretőmet
Намедни милая со мною так ласкалась...
Написано не позднее 1584 г.
Литературный образец: Μ. Марулл, Ad Neaeram (К Неере)
Suaviolum invitae rapio dum casta Neaera,
Imprudens vestris liqui animam in labiis.
Exanimusque diu, cum nec per se ipsa rediret,
Et mora lethalis quantulacunque foret:
Misi cor quaesitum animam, sed cor quoque blandis
Captum oculis nunquam deinde mihi rediit.
Quod nisi suaviolo flammam quoque casta Neaera
Hausissem, quae me sustinet exanimum,
Ille dies misero mihi, crede, supremus amanti
Luxisset, rapui cum tibi suaviolum.
Пока я, против твоей воли, краду у тебя поцелуи, чистая Неера, опрометчиво забываю в губах у тебя свою душу. Долго ждал я душу, но она не вернулась. Опоздание это, как оно ни мало, может оказаться смертельным. Пошлю сердце, пусть отыщет оно мою душу. Но сердце, попавшее в плен к милым глазам, не вернулось. Если только я не проглотил с поцелуем и пламя, чистая Неера, которое сохранит меня и без души, то солнце сияло, поверь, напоследок мне, несчастному влюбленному, когда я воровал у тебя поцелуи.
Szabadsága vagyon már én szegény fejemnek...
Все кончено, друзья, отныне я на воле...
Написано не позднее 1584 г.
Литературный образец: Якоб Регнарт (Jakob Regnart). «Nun bin ich doch frey von liebes banden» и «Nun hab ich doch einmal erbert die Stund».
Vajha én tüzemnek nagy tűrhetetlen volta...
Когда в моей груди любви пожар нетленный...
Написано не позднее 1584 г.
Представляет собой как бы опровержение предыдущего стихотворения.
Már csak éjjel hagyna énnekem nyugodnom...
Ах, хотя бы ночью забывать о боли...
Написано между 1578 и 1584 г.
Литературный образец: стихотворение Якоба Регнарта «Wann ich den ganzten Tag...»
Nő az én gyötrelmem az én szerelmemről...
Отныне стоит мне помыслить о любви...
Написано не позднее 1578 г.
íme, a pelikán az о fiaiért...
Вот птица Пеликан, что из любви к птенцам...
Написано не позднее 1584 г.; скорее всего — в 1577 г.
Keserítette sok bú és bánat az én szívemet...
Измучена душа моя, сокрушена тоскою.
Написано не позднее 1589 г.; скорее всего — в 1577 г.
Most adá virágom nekem bokrétáját...
Как не любоваться красотой букета?
Написано в 1578 г.
Lelkemet szállotta meg nagy keserűség...
Ах, душа объята горечью такою...
Szentírás szerint is kereszt csak bút jegyez...
Крест — мученья символ, так гласит писанье...
Написано не позднее 1584 г.
Az én szerelmesem haragszik most reám...
Милая мне молвит, что с тоски я млею...
Написано в 1578 г.
Minap mulatni mentemben...
Вечер весел был и светел...
Написано не позднее 1584 г.
Литературный или фольклорный образец неизвестен.
Mint sík mezőn csak egy szál fa, egyedül, úgy élek...
Былинкой тонкой на ветру, отшельником живу...
Написано не позднее 1584 г.
Mire most, barátom, azon kérdezkedel...
Отчего ты, друг мой, спрашиваешь часто...
Написано не позднее 1584 г.
Видимо, пропущено переписчиком.
Áldj meg minket, Úristen, a te jóvoltodból...
Пред твоим величием, Боже, мы немеем...
Написано не позднее 1584 г.
Литературный образец: стихотворное переложение псалма 68 польским поэтом Я. Лубельчиком.
Bocsásd meg, Úristen, ifjúságomnak vétkét...
Безумец, с юных дней на скверну трачу время...
Написано в 1584 г.
Méznél édesb szép szók, örvendetes csókok...
Признанья сладкие, очей счастливых свет...
Написано не позднее 1584 г.
Régi szerelmem nagy tüze...
Вновь к несчастью или к счастью...
Написано не позднее 1589 г.
Egy nagy követséggel...
Вчера мне Купидон принес большой поклон...
Написано не позднее 1589 г.
Evilággal bíró felséges Cupido...
Великий Купидон, сердечный свой закон...
Написано не позднее 1589 г.
В первой строфе содержится намек на разрыв с Кристиной.
Девятую строфу исследователи творчество Балашши воспринимают как переложение эпиграммы Дж. Анджериано «Ad eandem»:
Quid speculum spectas? vis verum nosse colorem?
Quantaque sit vultus gratia viva tui?
Adspicias quum mitto tibi saucia corda;
Illic te docta cuspide pinxit Amor.
Зачем ты в зеркало смотришь? В самом деле хочешь узнать, сколь ты красива? И сколько в твоем лице обаяния? Взгляни на мое израненное сердце, которое я тебе шлю: на нем твой облик изобразил искусной стрелой Амур.
Egy kegyes képében a gyászöltözetben...
Не ангел ли с небес спустился и исчез...
Написано не позднее 1589 г.
Е világ sem kell már nekem...
Без тебя мне жизнь постыла...
Написано не позднее 1589 г.
Engemet régóta sokféle kínokban...
Я пленник твой давно — стрелою пронзено...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец: Μ. Марулл. «К Неере».
Ignitos quoties tuos ocellos
In me vita moves, repente qualis
Cera defluit impotente flamma,
Aut nix vere novo calente sole,
Totis artubus effluo: nec ulla
Pars nostri subitis vacat favillis.
Tum qualis tenerum caput reflectens
Succumbit rosa verna, liliumve,
Quod dono cupidae datum puellae
Furtivis latuit diu papillis,
Ad terram genibus feror remissis.
Nec mens est mihi, nec color superstes.
Et iam nox oculis oberrat atra,
Donec vix gelida reflectus unda,
Ut quod vulturio iecur resurgit,
Assuetis redeam ignibus cremandus.
Каждый раз, когда ты, жизнь моя, обращаешь ко мне свои огненные глаза, я вдруг, словно воск от невыносимого жара, или снег, когда весною снова воспылает солнце, растекаюсь всем своим телом, ни одна часть моя не остается от внезапного зноя. Как весенняя роза или лилия, что долго пряталась в тайном бутоне, склоняет голову на тонком стебле, когда ее подарят юной девушке, так с ослабевшими коленями я опускаюсь на землю. Я не в себе, краски уходят с лица, уже черная ночь опускается на глаза, пока не отхлынет назад студеная волна, и я, как зарастает печень, истерзанная коршуном, возвращаюсь, чтобы меня вновь жгло хорошо известное пламя.
Széjjel hogy vadásza én lelkem, Julia...
Однажды у ручья, где Юлия моя...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец: Дж. Анджериано. «Целия на охоте».
Dum vaga venatur per nostros Caelia saltus,
Hanc cernens, subito Delius obstupuit:
Cur his errat (ait) campis germana remotis?
Et iuga Parthenii linquit amoena soli?
Dum sic miratur, vergit sua lumina; Cynthum
Lustrat; et hic vero est lumina visa soror.
Anne duas, inquit, peperit Latona Dianas?
Quae consanguinea est, ista? vel illa mihi?
Haec vadit passis, et passis illa capillis;
Haec placet insigni pectore, et illa placet.
Nusquam tam similes toto sunt orbe Dianae:
Una stat effigies, unus utrique decor.
Venantes ambae, verum; sed dispare praeda,
luno ait, haec homines conficit, illa feras.
Когда Целия в лесах охотится на дичь, Делий, увидев ее, замирает от удивления:
— Почему, — говорит он, — сестра моя бродит в этом дальнем краю? И почему покинула она милые холмы Парфения?
Удивляясь, он отводит взгляд, замечает Цинта — и его глазами видит по-настоящему свою сестру.
— Неужто Латона, — говорит он, — родила двух Диан? Которая из них моя сестра, а которая — Диана? И та шагает с распущенными волосами, и эта. Благородными видятся перси и у той, и у другой. Нет двух таких похожих Диан на земле: одинаковы лица у них, одинаковы украшения.
— Обе они охотятся, это так, да только на разную добычу, — говорит Юнона. — Эта людей убивает, та — зверей.
Fáradsága után nyugodni akarván...
У Юлии гостя, крылатое дитя...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец: Дж. Анджериано. «Целия и Амур».
Lassatus cursu, et quaerens requiescere, pulchrae
Virginis in gremium candidus ibat Amor.
Illa excandescit: tanquam Notus imbribus actus,
Tanquam in vesano nigra procella mari.
Excutit hunc totis manibus, proclamat, et obstat;
Pollueret castos ne sibi flamma sinus.
Cur ita trudor? ait deus; admiratur, at illa
Illa inquit, non sum Caelia nota tibi?
Ut pede qui pressit colubrum, post horret, abitque:
Sic miser audito hoc nomine fugit Amor.
Et fugiens dixit, fugienti parce, parentem
Credideram, non te. tu mihi visa parens.
Устав от бега и желая отдохнуть, светлый Амур сел на колени прекрасной девы. Та вспыхнула, словно гонимый бурями Нот, словно черный смерч в бушующем море. Столкнув его обеими руками с колен, кричит и протестует, чтобы своим огнем он не осквернил ее чистое лоно.
— Почему ты гонишь меня? — удивленно спросил бог.
Она же ответила:
— Ты что, не узнаешь? Я — Целия.
Словно наступив на змею, в испуге бежал, услышав это имя, Амур. И на бегу сказал:
— Пощада бегущему: я думал, это моя мать, а не ты. Ты выглядишь точно как моя мать.
Те, szép fülemile, zöld agak köziben...
Потешник-соловей, под пологом ветвей...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец: «Ad Caeliam (К Целии)».
Tu felix cantas molli sub fronde cicada,
Ipse queror durae virginis ante fores.
Ros tibi dat vitam, mihi vitam fletus; adurit
Aestatis non te fervor, aduror amans.
Tu quocunque libet volitas, ego carcere claudor:
Garrula tu fundis carmina, funus ego.
Tu vernis Zephyris, et leni flamine gaudes;
At mea succendit fervidus ossa calor.
Tu nimis exultas, ego caeco vulneror arcu:
Tu dives, sic est sors mea, pauper amo.
Hoc tantum similes, similes sumus ambo, querente
Voce peris, pereo voce querente miser.
Ты радостно поешь, сверчок, под тенистыми кронами, я же стенаю у порога безжалостной девы. Тебя питает роса, меня — слезы; тебя не жжет зной лета, я же сгораю от любви. Ты летишь, куда хочешь, я же закрыт в тюрьме. Ты испускаешь стрекотание, моя же песня — смерть. Ты рад весеннему зефиру и теплому дуновению, мне же кости жжет жар. Ты прыгаешь, меня же ранит незрячий лук; ты богат, мой же удел — любить в бедности. Мы похожи в одном лишь: ты погибнешь с песней, и я, несчастный, погибну с песней.
Mindennap jó reggel ezen repültök el...
Весь журавлиный строй рыдает надо мной...
Написано не позднее 1589 г.
Kérde egy barátom, így miért gerjedek...
«С чего так бледен ты?» — спросил меня мой друг...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец: Дж. Анджериано. «De seipso dialogues».
Cur sic exardes? nascenti afflavit amores
Torva Venus; Veneris flammea regna sequor.
Quae tibi, dic mater? fletus, pater? impius ardor.
Quae nutrix? gemitus, quae domus? urna silens.
Quo lacte es pastus? spe cassa, et cortice, et Euro.
Quis docuit linguam promere verba? furor.
Qua veste obtegeris? corpus patientia corpus
Obtegit, hic quaeris quid modo? quaero necem.
Quid garris? tetricae pallentia funera mortis.
Ut vivis? miseri ut vivere in orbe solent.
Num sic semper eris? semper, quae causa doloris
Dic tanti? solus causa malignus Amor.
— Почему ты так пылаешь?
— Когда я родился, жестокая Венера обрекла меня на вечную любовь.
— Кто была твоя матушка?
— Плач.
— А отец?
— Жестокий огнь.
— Кто был твоей нянькой?
— Вздох.
— Где был твой дом?
— Молчаливая урна.
— Каким молоком ты питался?
— Тщетной надеждой и корой дерева (Eurus).
— Кто научил твой язык произносить слова?
— Гнев.
— Какое платье ты носишь?
— Тело мое накрывает меня терпением.
— Чего ты здесь желаешь?
— Лишь смерти.
— О чем ты говоришь?
— О бледных похоронах мрачной смерти.
— Как ты живешь?
— Как несчастные живут на земле.
— И так будет всегда?
— Всегда.
— В чем причина, скажи, такой боли?
— Причина — один лишь Амур, который зол на меня.
Bezzeg nagy bolondság volt a balgatagban...
Амур — невинное дитя... Какая ложь...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец: Дж. Анджериано. «De Amore» (найти не удалось).
Idővel paloták, házak, erős várak...
Времен нещаден ток: храм, крепость и чертог...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец: Дж. Анджериано. «De suo amore aeterno».
Tempore tecta ruunt Praetoria, tempore vires,
Tempore quaesitae debilitantur opes.
Tempore vernales flores, argentea et arent
Lilia; praefulgens tempore forma fluit.
Tempore montani lapides, et tempore virtus
Occidit, et regum tempore defit honos.
Tempore mutantur cineres in saxa, peritque
Tempore fama, perit gloria, nomen abit.
Vertitur in senium tellus, et tempore montes
Deficiunt, aequor tempore perdit aquas.
Tempore fit coelum variabile, tempore Phoebus
Luce caret; scriptum tempore marmor obit.
Tempore durities, decedit tempore livor.
At meus heu nullo tempore cessat amor.
Со временем рухнут дома преторов, со временем (иссякнут) силы, со временем обесценятся сокровища. Со временем высохнут весенние цветы и серебристые лилии. Со временем расплывется сияющий облик. Со временем рухнут горы, со временем искрошится доблесть, и слава царей померкнет со временем. Со временем в прах рассыплются скалы, уйдет известность, уйдет доблесть, забудется само имя. Земля постареет, со временем сотрутся горы, высохнут моря. Со временем изменчив станет небосвод, со временем утратит свое сияние Феб, со временем поблекнет текст на мраморе. Со временем исчезнут решимость и зависть. Но, увы, никогда не ослабеет моя любовь.
Szerelem s Julia egymás mellett állva...
Стою меж двух огней — от Юлии моей...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец: Дж. Анджериано. «De Caelia».
Stabat Amor, stabat mea Caelia, uterque favillas
In me vertebant, hic face, et illa oculis.
Victus eram, victus quum fallax ore rubenti
Dixit Amor, iaculis da tua corda meis:
Tete redde mihi, dixi, me reddo puellae,
Non tibi; tu saeva cuspide regna tenes.
Illa meis ornet spoliis sua templa, grauique
Illius ante pedes compede vinctus eam.
Haec simul ut fudit trepidanti pectore verba,
Alligor, atque libens do mea colla iugo.
Quis credet fronti? visa est tunc mitis; at illa
Illa magis foeta tigride saeva fuit.
Стоял Амур, стояла моя Целия, оба осыпали меня искрами, один — с факела, другая — из глаз. Я был сражен, когда лукавый Амур, покраснев лицом, говорит:
— Открой свое сердце для моих стрел, покорись мне.
— Я покорюсь деве, — ответил я, — а не тебе. Ты своими стрелами покоряешь империи. Пусть она украсит мною как трофеем храм свой, я в тяжких оковах буду идти перед ее ногами.
Как только слова эти вырвались из моей дрожащей груди, она (Целия) связала меня, а я с радостью склонил шею под иго ее. Кто мог бы подумать, глядя на ее лицо? Оно казалось таким мягким, тогда как она была более свирепой, чем тигрица.
На ki akar látni két eleven kutat...
Что есть мои глаза? Два скорбных родника...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец: Якоб Регнарт. «Wer sehen will zwen lebendig Brunnen».
lulia két szemem, olthatatlan szenem...
В судьбе моей земной лишь в Юлии одной...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец: Дж. Анджериано. «De Caelia et Amore».
Caelia fatur; Amor fatur: sua lumina pandit
Caelia, purpureus lumina pandit Amor.
Caelia dormit, Amor dormit, stat Caelia sola
Solus Amor, ridet Caelia, ridet Amor.
Caelia plaudit, Amor plaudit, dat Caelia cantus,
Cantat Amor, plorat Caelia, plorat Amor.
Caelia plectra manu tractat, sua plectra decorus
Tractat Amor, vadit Caelia, vadit Amor.
Quodcunque illa facit, facit hic. tamen ordine in uno
Hoc variant; saeva est Caelia, mitis Amor.
Целия говорит, говорит и Амур; сверкает глазами Целия, смотрит и розовый Амур. Целия спит, Амур спит; Целия одинока, одинок и Амур; улыбается Целия, улыбается и Амур. Целия хлопает в ладоши, то же делает и Амур; поет песню Целия, поет и Амур; плачет Целия, плачет и Амур. Целия трогает струны лютни, играет на лютне и прелестный Амур. Делает шаг Целия, шагает и Амур. Что делает один, повторяет за ним другой; в одном они различаются: Целия жестока, Амур же добросердечен.
Áldott Julia kiballagtába Cupidót talála...
Как-то раз в лесу в утреннем часу...
Написано не позднее 1589 г.
Литературные образцы: Μ. Марулл. «De Neaera X».
Inventa nuper, nervum cum tenderet acrem
Obstupuit visa victus Amor domina.
Sensit laeta suas vires, oculosque retorsit,
Dum fugiat; ventis ocyor ille fugit.
Sed dum forte fugit, plenae cecidere pharetrae:
Devicti spolium quas tulit illa dei.
Induiturque humerum, pariterque hominesque deosque
Una ferit: victus errat inermis Amor.
Намедни, увидев, как госпожа натягивает острый лук, пораженный, Амур раскрыл рот. Почувствовав ее силу, он отвернулся, чтобы убежать, и бежал быстрее ветра. Но на бегу упал у него колчан, полный стрел, и она его подняла как трофей побежденного бога. Повесила себе на плечо, одинаково разит людей и богов, а побежденный Амур бродит безоружный.
А также: Дж. Анджериано. «De Caelia et Cupidine» Vivit Amor dominam, stupiut, cecidere sagittae.
Armavit sese Caelia, fugit Amor.
Видит Амур госпожу, уронил, пораженный, он стрелы. Целия нынче с оружием ходит, Амур же прочь убежал.
Édest keserűvel elegyítő gyermek...
Зачем в деяниях твоих такой разлад...
Написано не позднее 1589 г.
Hét fő csillag vagyon az égi forgáson...
На небе семь планет, которым равных нет...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец: Дж. Анджериано. «Caelio compat amican» (Сравнивает возлюбленную со звездным небом).
Ó, magas kősziklák, kietlenben nőtt fák...
О! В дикой сей земле лишь роще да скале...
Написано не позднее 1589 г.
Литературные образцы: Cristoforo Casteleti. «L’Amarilli pastorale».
Mi dolog, Úristen, hogy ez egy kegyesen...
Господь! беда мне с ней, с прелестницей моей...
Написано не позднее 1589 г.
Kegyes, vidám szemű, piros rozsa színű...
Ты радостью Харит и розами ланит...
Написано не позднее 1589 г.
Én édes szerelmem, egyetlenegy lelkem...
Как без тебя прожить — и меда не вкусить?..
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец строф 5-7: Дж. Анджериано. «De Caelia».
Ferrum flamma domat, silicem domat unda, adamantem
Sanguis: at haec ferro durior et silice,
Atque adamante; meo non igne, fluente nec unda,
Nec misso e venis sanguine se domuit.
Огонь смиряет железо, волна смиряет камень, кровь смиряет алмаз, но она — тверже железа, и камня, и алмаза. Ее не смиряют ни мой огонь, ни потоки моих слез, ни кровь, текущая из моих жил.
Ó, nagy kerek kék ég, dicsőség, fényesség...
О, храм небесных сил, величие светил...
Написано не позже 1589 г.
Литературный образец: Cristoforo Casteletti. «L’Amarilli pastorale, Atto primo».
Szerelem istene? Venusnak ereje...
Опять средь бела дня подстерегла меня...
Написано в 1589 г.
A Zsuzsánna egy szép német leány...
В далекой Вене девушка живет...
Написано в 1589 г.
Vitézek, mi lehet е széles föld felett...
Гей, витязи, ей, ей, на свете нет милей...
Написано не позднее 1589 г.
Vitézek karjukkal, kígyók fullánkjukkal...
Копьем разит боец, копытом — жеребец...
Написано в 1589 г.
Nyolc ifiú legén minap úton men vén...
Раз юноши весной в лес забрели густой...
Написано не позднее 1589 г.
De mit gyötresz engem most, keserves lelkem?
Зачем ты вновь мне шлешь недобрый знак?
Написано в 1589 г.
Pusztában zsidókat vezérlő jó Isten...
О, Господь, который вел народ в пустыне...
Написано в 1589 г.
Ó, én édes hazám, te jó Magyarország...
Добрая Венгрия! Веры гранит...
Написано в 1589 г.
E széles világon mennyi virag vagyon...
Из многих роз в цвету мы выбираем ту...
Турецкий образец:
Âlem çiçeği derer isen bir gule değmez,
Sohbette gözel olmaz iken bir pula değmez.
Если ты собираешь цветы со всего мира, они одной розы не стоят; если в компании нет красавицы, компания гроша не стоит.
Ti, kik szegénységet én szememre vettek...
Вновь слышу я упрек, что пуст мой кошелек...
Турецкий образец:
Bana geda diyenler, devletli hanim yok midur?
Yoksa ben âdem değil miyóm, ya canim yok midur?
Вы называете меня нищим, а разве у меня нет дамы-аристократки?
Или я уже и не человек, или у меня души нет?
Ismét felvetette szemöldök fjébe...
Я проклят, я погиб — бровей твоих изгиб...
Турецкий образец:
Yine ebruların kurmiş kemani,
Atar gamzin oku, canim nisani,
Yoluna komuşim ben cism i cani,
Sever dilber beni, ben dahi am.
Говорят, она снова подняла лук своих бровей,
Метнула стрелу взгляда, мишень — мое сердце.
Говорят, я отдал ей тело свое и душу,
Прелестница любит меня, и я люблю ее.
Tebenned, Julia, mind világ csudája...
О Юлия, в тебе, благодаря судьбе...
Турецкий образец:
Nigâra sende hatmolmiş gözellük, tazelük, terlük,
Beni bu gam bucağonda koyasin, bu midur erlük?
Говорят, в тебе совершенны, как на картине, красота, молодость, утонченность.
А меня ты оставила в углу печали; разве это человечно?
На nagy haragjában megöl is Julia...
О Юлия, одна ты миловать вольна...
Турецкий образец:
Beni cevriyle üldürse demem ol yâra kanlidır,
Halál olsun ana kanom gözel <...> [yaş]lıdır.
Если б в гневе она убила меня, я не сказал бы о милой, что она кровожадна.
Ведь по праву принадлежит ей, прекрасной, моя кровь.
Egykor szép Juliát látván, hogy ő magát...
В покой ворвался я, где Юлия моя...
Турецкий образец:
Dedim ol şahi gözele: var m'ola bir mah bedeli?
Gül gibi güldi, dedi kim: ya ne sandin be deli?
Сказал я той красавице из красавиц:
Есть ли кто-либо, кто может затмить луну?
Она рассмеялась и сказала:
А ты как думал, дурачок?
Другой литературный образец: Дж. Анджериано. «De Caelia et speculo».
Ante suum ornatur speculum dum Caelia, dixit
Sic speculum; speculo clarior ipsa tuo,
Quae pars negligitur, pars illa decentior, alma
Caelia, non utor te modo ut orner, ait.
Sum pulchra, ut dixti, cupio sic pulchra videri.
Quid pulchro in terris gratius ore viget?
Subrisit speculum, iactanti et talia fatur,
Ne credas dictis facta superba meis.
Nec tibi sic placeas; non est formosa puella,
Nec prudens, quae non sentit Amoris opus.
Когда Целия украшает себя перед зеркалом, оно говорит ей: Ты сама прекраснее зеркала. И лучше всего те части твоего лица, которые ты не украшаешь, благословенная Целия. Я не только для того тобой пользуюсь, чтобы себя украшать, — отвечает она. — Я прекрасна, как ты говоришь, и хочу прекрасной и выглядеть. Что на земле любят больше, чем красивое лицо? Засмеялось зеркало и говорит хвастливой деве: Не верь моим словам, которые делают тебя высокомерной. Ты не так себе нравишься; нет такой красивой и умной девы, которая не понимала бы искусство Амура.
Mikoron kirepül lélek beteg testből...
Прожив не долгий век, отходит человек...
Турецкий образец:
Kimseler görmiş değildör tenden canın gittiğin,
Illâ ben gözümle gördüm, işte canomdır giden.
Никто не видел. Как душа отлетает из тела; но я своими глазами видел, как уходит от меня та, что живет в душе.
Egykor szép Julia magában így szóla...
О Юлия, не раз ты спрашивала нас...
Турецкий образец:
Dilber demiş ki: mail olanlar belâmüze
Lâyık mıdür ki kail olalar cefamüze?
Говорят, милая сказала так:
Те, кто склонны ради нас терпеть несчастье, достойны ли получать с нами наслаждение?
Rózsaszínű lelkem, én édes szerelmem...
О роза, пожалей! Нет муки тяжелей...
Турецкий образец:
I benőm gül yüzli yârom, dünyemı zindan eyleme,
Âşığım tepeleyüp kan üstüne kan eyleme.
Vakit olur rakup gelür, düzersönöz sohbetini,
Sakun ki sen sün ol vakti, kollan divan eyleme.
Гей, розовощекая любовь моя, не превращай мир в тюрьму! Не проливай кровь, терзая влюбленного в тебя! Будет время, когда придет соперник, вы погрузитесь в беседу. Берегись, не забывай обо всем, не складывай подобострастно руки на груди!
Цикл создан в 1589-1590 гг.
Kit csak azért mível, hogy ismét nagy tűzzel...
От раскаленных стрел едва я не сгорел...
Két szemem világa, életem csillaga...
О свет моих очей, ты сладостью речей...
Kegyelmes Szerelem, ki ily jól tél velem...
О щедрый бог любви, пожар в моей крови...
Csodálván egy fürdőt, ki felette nagy gőzt...
Смотрю я сам не свой: завесой паровой...
Литературный образец: Дж. Анджериано. «De Caelia balneo».
Inclyta laudatas peteret quam Caelia Baias,
Atque salutiferis membra lavaret aquis:
Vidimus electis undantia balnea flammis.
Miramur, quid sit tantus, et unde, vapor.
Quidam inquit: simul ac visa est hic Caelia nuda,
Hac cum rupe latens protinus arsit Amor.
Когда Целия прибыла в знаменитую Байю и окунула свое тело в воду, несущую здоровье, волны купальни загорелись пламенем. Мы удивились, что это за пар, откуда он? Кто-то сказал: как только появилась нагая Юлия, притаившийся Амур тут же воспылал любовью, и с ним запылали камни.
Mely csoda gyötrelem ez, hogy a szerelem...
Влюбился я едва и словно в жернова...
Дополнительные, «почти в том же смысле» написанные строфы — прием, позаимствованный Балашши у И. Секунда (tornata — возвращение). Подобные финалы встречаются и у Данте, и поэтов-петраркистов (congedo — прощальное слово).
Amely keresztyén hű, s kiben nincs hamis szű...
Страдалец во Христе в молитвах и посте...
Mely keserven kiált fülemüle, fiát...
Рыданья соловья в лесу услышал я...
О, én bolond eszem, ki ezt cselekeszem...
Покоя не найду, измаявшись в чаду...
Julia szózatjat, kerek ábrázatját...
Мучитель Купидон, ужель задумал он...
Szít Zsuzsanna tüzet szívemből magára...
Опять сбылись твои, о Купидон, слова...
Friss szép fehér рока...
Белочка умильная...
Az Szentháromságnak első személye...
О! проявленье Бога в первом лике...
Az Szentháromságnak, kinek imádkoznak...
Тебе, Тебе молюсь, Господь наш Иисус...
Az Szentháromságnak harmadik személye...
Третье изъявленье Троичного Бога...
Nincs már hová lennem, kegyelmes Istenem...
Некуда мне деться, Боже милосердный!..
Написано не позднее 1589 г.
Az én jó Istenem, ha gyertyám nekem...
Что б ни было со мной, я знаю лишь одно...
Написано не позднее 1589 г.
Az te nagy nevedért tarts meg, én Istenem...
О, Именем твоим, Создатель, сохрани!..
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец: стихотворный парафраз 54-го псалма, выполненный Теодором де Безом (1519-1605).
Mint a szomjú szarvas, kit vadász rettentett...
Как олень гонимый, смерти не желая...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец — прозаический парафраз 42-го псалма, выполненный Теодором де Безом.
Mennyei seregek, boldog, tiszta lelkek...
Восхваляйте Бога благостным собором...
Написано не позднее 1589 г.
Литературный образец — парафраз Теодора де Беза.
Segélj meg engemet, én édes Istenem...
Помоги мне, Отче яростный и нежный!..
Написано не позднее 1589 г.
Bizonnal esmérem rajtam nagy haragot...
Боже, Ты разгневан, бич в Твоей деснице...
Написано не позднее 1589 г.
Oh, én Istenem, im, mi tortinék...
Господи, что сотворил ты, на смерда...
Написано между 1589 и 1594 гг.
Oh, Szent Isten, kit kedvedben, mint kegyes, kebledben...
О Боже сил! Сей путь и пыл Ты встарь благословил...
Написано между 1589 и 1594 гг.
Литературный образец: Sebastianus Ambrosius. «Deo vitae mortisque Arbitro»
Quem tu, summe Deus, semel
Placatus, patrio lumine respicis:
Illum non Satan improbus
Evertet, neque pars parcere nescia
Horrore afficiet gravi;
Nec mundi miseri subdola vanitas
Deceptum illecebris suis
A vero rapiet tramite devium,
In pravam scelerum viam:
Sed quae perpetuis gratia seculis
Perdurat tua, iugiter
Securum statuet rebus in arduis:
Caetus angelici chori
Versantem in propria sorte fideliter.
Sublatum manibus ferent,
Ne laedat tenebros aura silex pedes.
O qui cuncta regis pater,
Solus vita hominum mortis et arbiter,
О vitam quoque putrido
Donature, tuo tempore, pulveri,
Totum hoc arbitrii est tui,
Seu proferre velis, rumpere seu dies.
Sanus corpore menteque
Quod vivo et vigeo, nam vigeo, tuum est.
На кого Ты, Боже Всевышний, сжалившись, глянешь отеческим взглядом, тех не собьет с пути даже злобный Сатана, не напустит на них тяжкий страх сама, не ведающая пощады смерть. И коварное тщеславие несчастной земли, погрязшей в искушениях, не столкнет нас с верной тропы на ложный путь, на кривую дорожку грехов, но на вечные времена будет чувствовать Твою милость, всегда будет спокойно занимать позицию в сомнительных вещах, и собрание ангельских хоров того, кто незыблем в своей судьбе, понесет на руках, чтобы скалы не поранили в воздухе его ноги. Отче, который царишь повсюду, Ты один судья над жизнью и смертью людей, о, Ты и жизнь отдашь гниению, по времени своему, песку. Все подпадет под Твой приговор, хочешь ли продолжать или прекратить дни мои. Если я живу душой и телом и процветаю — а я процветаю, — то это Твоя заслуга.
Kegyelmes Isten, kinek kezében...
Все — и дух, и плоть, — держишь Ты, Господь...
Написано в 1591 г.
Adj mar csendességet, lelki békességet/
Господи! С тоскою льнет душа к покою...
Написано между 1589 и 1594 гг.
Lelkemnek hozzád való buzgó kiáltása...
Руку дай, Отец нетленный...
Написано между 1589 и 1594 гг.
Oh, én kegyelmes Istenem...
Милосердный! В наказанье...
Написано не ранее 1589 г.
Végtelen irgalmú, ó, te nagy hatalmú...
Помилуй мя, Господь! Томятся дух и плоть...
Написано в 1594 г.
Литературный образец: Теодор де Без, парафраз псалма 51 (50).
На основании комментариев к различным изданиям Б. Балашши, составленных П. Кёсеги, Г. Сентмартони Сабо и А. Паради, подготовил Ю.П. Гусев
Крепость Зойом (ныне — Зволен в Словакии), где родился и провел детство Балинт Балашши
Янош Балашша, отец Балинта
Ференц Балашши, брат Балинта
Ученические упражнения в латыни (Балинту 10—11 лет)
Ученические шалости: Балинт рисует рожицы в ученой книге
Титульный лист переведенной Балинтом Балашши книги «Садик целебных трав для недужных душ».
Книга впервые издана в 1572 г. в Кракове
Медали с изображением Рудольфа II, императора Священной Римской империи (1576-1612) и — под именем Рудольфа I — короля Венгрии (1576-1608)
Развалины замка Каменец в Польше.
В 1570 г. замок был куплен бежавшей в Польшу семьей Балашши
Город Нюрнберг, где с 1565 г. в течение 3-4 лет учился Балинт Балашши
Иштван Батори (1533 — 1586) — князь Трансильвании (1571-1576) и — как Стефан Баторий — король Польши (1576-1578)
Герб Балинта Балашши (считается, что нарисован им самим)
Церковь в городе Шарошпатак (Венгрия), где Балинт Балашши венчался с Кристиной Добо
Рукопись стихотворения «О руке эрдейской дамы». Единственный письменный документ, о котором достоверно известно, что он написан рукой Балинта Балашши
Изразец, на котором, с большой степенью достоверности, изображена Анна Лошонци (Юлия стихов Балинта Балашши), а также (фрагментарно), ее муж, Криштоф Унгнад
Портрет Анны (Юлии), восстановленный на основе изразца
Портрет Михаила Марулла, новолатинского поэта, стихи которого часто служили Балинту Балашши литературными образцами
Ноты для нескольких стихотворений (песен) Балинта Балашши
Крепость Эстергом на рубеже XVI-XVII вв.
Книга стихов Джеронимо Анджериано, одного из тех, чьи произведения часто вдохновляли Балинта Балашши
Издание духовных стихов Балинта Балашши (1633)
Псалом 150