СТИХОТВОРЕНИЯ (POESIES)[1]

К ЛУЧЕЗАРНОСТИ[2]

Ты, возникшая первой, среди темноты,

Где реяла звездная стая,

Лучезарная мать, что, виденья рождая,

Питаешь плоды и цветы!

Сквозь пловучий, парами насыщенный воздух

Едва ты от солнца сойдешь, —

Все живое, ловя твою светлую дрожь,

Смеется, рожденная в звездах!

Славься! Ведь до тебя был безжизненный мрак.

Ты — сила, и ты — наслажденье.

Славься! Ты, о надежная спутница зренья,

Всегда направляешь мой шаг.

Ты — божественных форм и оттенков начало,

Всего, что так сладостно нам.

Ты сверкаешь на высях по горным снегам,

Долинам отрадою стала.

Ты под синью небес, средь душистой росы

Колибри пестро расцветила,

И на всем, что ты тронешь и что тебе мило, —

Сияние тихой красы.

От тебя — над землей ликованье рассветов,

Ты негою льешься ночной

И заманчиво зыблешь тот сумрак лесной,

Что дорог для страстных обетов.

Ты живые причуды взрастила в морях,

Пловцов золотишь белокурых.

Небеса освежатся грозой, и лазурь их —

В твоих семицветных огнях.

Лучезарность! Твоим светоносным покровом

И женщины радуют нас.

Ты, вернувшись из женских сияющих глаз,

Даришь наслаждением новым.

И камнями в ушке ты сверкаешь, где трон

Тебе уготован восточный.

Я повсюду люблю этот свет непорочный,

Такой, как в начале времен.

Лучезарность! Собой укрепи мои мысли,

Укрась их своей простотой,

Мирной радостью полниться их удостой,

Их форму и меру расчисли.

И глазам моим дай сладострастьем святым

Еще и еще насладиться,

Глядя, как красоту ты венчаешь царицей

Невинным венцом золотым.

А исполнится срок, чтобы в недрах творенья

Мне снова свой век зачинать, —

Укрепи и омой меня светом опять

И в новом моем воплощенье.


ОЛЕНИ

В тумане утреннем, средь пожелтелой чащи,

Где ветер жалобный шуршит листвой дрожащей,

Сражаются в кустах олени — два врага.

Всю ночь, с тех самых пор, как тягою могучей

Обоих повлекло за самкою пахучей,

Стучат соперников ветвистые рога.

В рассветной мгле, дымясь, они одной тропою,

Чтоб горло освежить, спустились к водопою, —

Потом еще страшней был новый их прыжок.

Под треск кустарника, с хрустеньем града схожий,

В изнеможении, под увлажненной кожей

Играют мускулы их сухопарых ног.

А в стороне стоит спокойно, в гладкой шубке,

Лань с беленьким брюшком, и молодые зубки

Кусают дерево. Отсюда двух бойцов

Ей слышно тяжкое, свирепое храпенье,

И ноздри тонкие в горячем дуновенье

Учуяли, дрожа, пьянящий пот самцов.

И, наконец, один, для схватки разъяренной

Самой природою слабей вооруженный,

В кровавой пене пал на вспоротый живот.

С губы слизнул он кровь. Тускнеет взор лучистый.

Все тише дышит он: то на заре росистой

Успокоенье смерть уже ему несет.

И перед будущим сомнения не зная,

Рассеялась в ветвях душа его лесная.

Жизнь беспредельная раскрылась перед ним.

Он все вернул земле — цветам, ручьям студеным,

И елям, и дубам, и ветрам благовонным,

Тем, кто вскормил его и кем он был храним.

Средь зарослей лесных извечны эти войны,

Но не должны они смущать нам взор спокойный:

Природы сын, олень родился и исчез.

Душа дремотная в лесной своей отчизне

За годы мирные вкусила сладость жизни, —

И душу тихую в молчанье принял лес.

В священных тех лесах безбурно дней теченье,

Не знает страха жизнь, а смерть — одно мгновенье.

В победе, в гибели — единый есть закон:

Когда другой олень, трубя кровавой мордой,

Уходит с самкою, покорною и гордой, —

Божественную цель осуществляет он.

Всесильная любовь, могучее желанье,

Чьей волей без конца творится мирозданье!

Вся жизнь грядущая исходит от тебя.

В твоей борьбе, любовь, жестокой и ужасной,

Мир обновляется, все более прекрасный,

Чтоб в мысли завершать и постигать себя.


СМЕРТЬ ОБЕЗЬЯНЫ

В теплице, за стеклом, где жалкие растенья,

Питомцы солнечных далеких островов,

Вздымая пестики из чахлых лепестков,

Под серым небом спят, без грез, без пробужденья, —

Беднягу бьет озноб и кашель, и комком

Лежит она, дрожа в своей суконке грубой.

Дыхание свистит из пасти длиннозубой,

Ладони скрещены над рыжим животом.

Нет ужаса в глазах, но нет и ожиданья, —

Меж миром и собой ей непонятна связь,

И полон этот взгляд, в себя оборотись,

Одной лишь кротостью животного страданья.

Над дряблою губой десна обнажена.

Совсем как человек, пылающий и зябкий,

Вот мускулистые большие пальцы в лапки

Зажала — и уже не разожмет она.

Но тут увидела, как солнце заходило

За мачтами судов, собравшихся в порту, —

И морщит низкий лоб, чтоб смутную мечту

В сознанье удержать хоть из последней силы.

Не вспомнилось ли ей, как, средь лесных подруг,

Под небом ласковым, где свет горяч и золот,

Она, кокосами свой утоляя голод,

Средь пальмовых ветвей задремывала вдруг, —

Покуда на корабль, что шел к морям студеным,

Ее не взволокли под клики моряков,

И парус, яростный от ледяных ветров,

Над тельцем скрюченным не загудел бессонно?

Так лихорадочный, видений полный бред

И голод, для души несущий очищенье,

И то высокое мгновенное прозренье,

Что озаряет мозг, даря предсмертный свет, —

Бессмысленных племен наследницу немую

Неповторимою наполнили мечтой,

И день ее весны, весь солнцем залитой,

Ей напоил глаза, сияя и ликуя.

Но там, под черепом, стоит ночная муть,

И челюсть нижняя отвисла каменея.

Внутри хрипит. А мрак все шире и чернее:

Ей полночь, час смертей, прольет покой на грудь.


КУРОПАТКА

Увы, давно ли здесь из-за нее весной

Кипел жестокий спор на пажити зеленой,

И победитель стал, еще окровавленный,

Вить дружно вместе с ней их домик травяной,

И птенчиков она питала в летний зной!

А псы разрушили приют незащищенный.

Взлетела, но свинец, за нею устремленный,

Уже пронзает грудь ей дрожью ледяной.

Священное тепло, что жизнь отогревало,

На перья нежные струится кровью алой,

И птица падает, бессильная, в камыш.

Склонился в зарослях над нею пес проворный.

Ее окутали печаль, и мир, и тишь, —

И, отлюбив свой срок, она умрет покорно.


ДЕРЕВЬЯ

О вы, что, все в цвету, спокойною красой

Так оживляете лесов родимых сени,

Потомки тихие зеленых поколений,

Семья, вскормленная и солнцем и росой!

Та страсть, которою зачата тварь земная,

Чтоб к свету ясному стремиться вновь и вновь,

Праматерь вечная, кем рождена Любовь,

Овеяла теплом и вас, благоухая.

И вы, подобно нам, желаньем рождены, —

Желанье в эти дни священного цветенья

И души создало для вас из распыленья —

Но души, что себя постигнуть не должны.

И облеченные материей безгласной,

Бессильные стопу от почвы оторвать,

Томясь по жизни — жизнь вы множите опять,

Но вполовину лишь ей сами сопричастны.


ПОКИНУТЫЙ ДУБ

Где в теплоте лесной разлит румяный свет,

Родоначальник-дуб, большой и узловатый,

Свой панцирь над холмом склонив шероховатый,

На солнце греется, осиротелый дед.

Цветущий, он века питался перегноем

Сынов, задохшихся в тени его густой,

А темная глава дышала высотой,

И сок кипел в ветвях живительным настоем.

Но ветви лучшие засохли, их скелет

Зловеще высится над кроною зеленой,

А в глубине груди, бессильно обнаженной,

Уж не один червяк прогрыз глубокий след.

Когда забродит сок, то, язвы разъедая,

Он лишь тревожит дуб весеннею порой.

Там целый мир кишит за мшистою корой,

Повсюду — лишаи и ржа полуседая.

Отжив на нем свой век, уже суки подряд

Трещат и валятся, — и вихри буревые,

Чтоб смерти завершить усилья вековые,

Быть может, и весь дуб сегодня сокрушат.

Недаром поползли с вершины ненадежной

Зеленых гусениц нарядные полки.

И по стволу толпой забегали жуки,

Надкрылья синие уже подняв тревожно.

А весь пчелиный рой взлетел еще вчера,

Покинув меж ветвей свое жилье лепное,

И шершни, дерево облюбовав иное,

Переселенцами спешат туда с утра.

Вот ящерица, щель покинув, на мгновенье

Головку подняла, глядит — и скрылась прочь.

В окоченелый ствол нахлынувшая ночь

Уже торопит в нем труд плесени и тленья.


ФЕРА[3]

Вот этот козий мех, о гость, наполнен туго

Живою влагою из гроздий золотых,

Что Фера смуглая, взметенная упруго,

Под солнце вознесла над пеной вод морских.

Ни миртов нет на ней, ни падубов зеленых,

Полыни даже нет, что так мила стадам,

С тех пор, когда возник и в жилах раскаленных

Навек забушевал огонь Плутона там.

Ее угрюмый лоб подернут тучей алой,

Ключам горячим грудь подставила она.

И Фера кажется вакханкой одичалой,

По чреслам девственным лозой оплетена.


МОРСКОЙ ПЕЙЗАЖ

Под мягкой дымкою, нависшей молчаливо

Над морем и песком, в полукольце залива

Проснулись под скалой дремотные суда.

Пылающим ковром разостлана вода

Пред солнцем, выплывшим из пропасти востока.

А волны алых дюн смеются издалека,

Сверкают стеклами прибрежные дома,

И зеленеет верх у каждого холма,

Едва коснется свет его листвы нарядной,

И небо каждый луч в себя вбирает жадно.

В пространстве шум растет, неясный и глухой;

Свой первый громкий крик бросает труд людской.

Вот — женщина в сабо, за ней идет другая;

Хлопочут рыбаки, свой невод расстилая,

И солнце серебрит трепещущий улов

В плетеных кузовах на спинах моряков.

Запел старик рыбак и паклею густою

Стал конопатить челн, пропахнувший смолою,

А выше, где холмы желтеют будяком,

Два стражника идут замедленным шажком.

Суденышко скользит по водам океана,

Латинским парусом белея из тумана;

Чтоб ветер попытать, уже взошел на бак

И руку вытянул немолодой моряк.


ВИДЕНИЯ СРЕДИ РАЗВАЛИН

Река, свободная, немая,

Стремит меж бледных тростников

Потоки влаги и песков,

Тот остров длинный обнимая,

Что кораблем разбитым спит,

Обломком славным приключенья,

И, преданный навек забвенью,

Утрачивает смысл и вид.

Лет журавлей, их клик тоскливый

Пронзает дымку облаков,

А стаи лебедей, чирков

Плывут по вольному разливу.

Две старых башни и портал —

Для мрачных сов приют просторный.

Во мху, в плюще, их очерк черный

Неявственно и грузно встал.

А камни длинных изваяний

Лежат меж ирисов густых.

Во сне, смежившем веки их,

Они сложили мирно длани.

Теперь настойчивый борей

Снедает тех изображенье,

Что так любили смерть и тленье, —

Дев, ангелов, волхвов, царей.

Во всей осанке их суровой

И в сухости бесплодных тел

Мы видим их былой удел —

Желать могильного покрова.

Над островом прошли века,

Храня покой его священный,

Струясь безмолвно, неизменно,

Мосты обрушила река.

Рос город, гордый и богатый,

Среди пустынных тех земель,

И вновь он спрятался когда-то

В неласковую колыбель.

Но камни улиц, пристаней

Отобраны землей нещедрой, —

Таят холмов цветущих недра

В себе жилища давних дней.

И беспорядочная куча

Стен, капителей и подпор

Венчает южный косогор,

Поросший туею плакучей.

Лягушки стонут из болот.

Меж трав, на западе, далеко

Стоят ворота одиноко,

Зияя в мокрый небосвод.

И бури в яростных порывах

Античных не щадят веков,

Круша людей, коней, быков

На сводах арок горделивых.

На севере, невдалеке,

Ряды колонн, светильни, плиты,

Стен, лестниц лабиринт извитый —

Гудят под бурями в тоске.

Руины храма, где повешен

Ряд лир на колышках златых,

Где танец нимф еще не стих

И вьется, радостен и бешен.

Молчит обитель королей,

Сев одинокою вдовою

На правый берег, над водою,

Над хладной белизной лилей.

Как царственные украшенья,

Мерцает, в водах отразясь,

На ней эмблем и знаков вязь,

Спасенная от разрушенья.

С беседки, чуть из облаков

Проглянет месяц, — оживая,

Смеется статуя нагая,

Роняя пригоршни цветов.

И сладострастно и лениво,

Присев, откинулась назад

Та, что к себе манила взгляд

Далекой эры нечестивой.


УЗНИК

У моря, у ласковых Сиртов,

Где мирно синеет вода,

Есть лес апельсинов и миртов,

Куда не заходят стада.

Под древней древесною сенью,

Изваянный дивным резцом,

Смеется сатир в опьяненье

На камне высоком своем.

А острые уши сторожки:

Их словно чуть-чуть повело.

Венчают задорные рожки

Его молодое чело.

Ноздрями, раскрытыми жадно,

Впивать непрестанно он рад

Морской этот ветер прохладный,

Цветущих лесов аромат.

Фалернскому[4], видно, во славу

Приподняты губы с углов,

Торчат под бородкой курчавой

Две шишечки, как у козлов.

У мрамора Пентеликона

Тоскующий отрок сидит,

И искоса бог благосклонный

На узника сверху глядит.

А он, молодой, белокрылый,

Слезами залиться готов,

Что ноги немеют без силы

И тело — в оковах цветов.

Слеза по прелестным ланитам,

По золоту прядей течет,

И крыльям, широко раскрытым,

Напрасно мерещится взлет.

Покуда под солнца лучами

Молчит целомудренно лес,

В глазах, увлажненных слезами,

Отважный огонь не исчез.

Но вечер опустится мглистый,

И нимфы начнут торжество, —

Он весел под цепью душистой,

Пьянящею сердце его.


РИМСКИЙ СЕНАТОР

Жерому, художнику[5]

Сам Цезарь — на полу в покое опустелом,

Под тогой складчатой величествен и строг,

И бронзовый Помпей, в крови, над трупом белым

В углу зеленых губ свой затаил смешок.

Душа, в далекий путь отпущенная телом,

Лишь Брут с Свободою вонзил в него клинок,

Печальная, кружит над прахом онемелым,

Где смерти кроткой след красою бледной лег.

На голом мраморе скамей один затерян,

Старик сенатор спит, и храп его так мерен,

Колышется живот, оплывший на скамью.

Молчаньем пробужден, вдруг сослепа, натужась,

Он хрипло возгласил, немой рождая ужас: —

За лавры Цезаря я голос подаю!


САНДАЛОВЫЙ КОСТЕР

Когда в далекий путь, величествен и странен,

Чрез Тихий океан пустился англичанин,

На дивном острове, где бриг пристал тогда,

Царица, девочка по имени Ти-да,

Браслет из раковин пришельцу отдавая,

Хотела с ним рабой плыть из родного края.

И целых тридцать дней слыхал любимый друг

Из бронзовой груди немолчный страстный стук

Среди циновок, там, в бамбуковой палатке.

Но все ж заранее, в тот самый месяц сладкий,

Ти-да, готовая к разлуке с давних пор,

Воздвигла для себя сандаловый костер.

А путник уловил, чуть бледный, над волнами

Тот странный аромат, что посылало пламя.


ПОСЛЕДНИЙ ОБРАЗ[6]

Ни один волосок на ее голове, ни одна складка ее платья не шевелились.

Чарльз Диккенс

Поутру, в зимний день, прохладный и погожий,

Печальный мальчик сел в подъехавший возок,

Вот, джин свой проглотив, берет возница вожжи,

Зафыркал белый конь на бодрый ветерок.

Ждет снова школяра все чуждое такое,

Где столько скуки, кар, решеток и чернил, —

И в детской памяти щемящею тоскою

Встал этот мрачный мир, что так ему немил.

Он опустил стекло и выглянул в смятенье, —

Свое изгнание не может он понять.

И видит на крыльце в последнее мгновенье:

Вся в белом, высоко младенца держит мать.

Прощальный щелкнул бич. Мать, расставаясь с сыном,

Бледна и молода, длит ласковый привет,

А грудь дыханием не дрогнет ни единым,

И в пристальных глазах так ровен синий свет.

Ни складки ветерком на ней не шевелило,

И не играла кровь под нежной кожей щек,

На светлой голове, простоволосой, милой,

Не дрогнул ни один летучий волосок.

Вовек не свидится с ней мальчик одинокий, —

Но так таинственен и прост возник тогда

Тот образ матери, что, кроткий и глубокий,

Во взоре сына жить останется всегда.


Загрузка...