III. Шестидесятники

Шестидесятники… Смысл этого слова определяется не только хронологией. Ведь и термин «шестидесятые годы», которым пользуются историки, имеет не точно хронологическое происхождение.

Начало периода, который называют шестидесятыми годами, историки относят к 1855 году. Термин этот употребляется для характеристики определенного этапа в истории экономических отношений, классовой борьбы, общественно-революционного движения, общественных и литературных направлений в России XIX века. В шестидесятые годы начался общественный подъем. Шелгунов сравнивал этот подъем с состоянием человека, проснувшегося после летаргического сна. «Мы все тогда (в конце 1850-х годов) и горели, и любили, и хотели работать. Это было удивительное время, время, когда всякий хотел думать, читать и учиться и когда каждый, у кого что-нибудь было за душой, хотел высказать это громко».

«Все умственное движение шестидесятых годов, — продолжает Шелгунов, — явилось так же неизбежно и органически, как является свежая молодая поросль в лесу на освещенной поляне. Как только Крымская война кончилась и все дохнуло новым, более свободным воздухом, все, что было в России интеллигентного, с крайних верхов и до крайних низов, начало думать, как оно еще никогда прежде не думало. Думать заставил Севастополь, и он же пробудил во всех критическую мысль, ставшую всеобщим достоянием. Тут никто ничего не мог ни поделать, ни изменить. Все стали думать, и думать в одном направлении, в направлении свободы, в направлении разработки лучших условий жизни для всех и для каждого».

Шестидесятниками мы называем лучших людей того времени, живших передовыми идеями. Но в шестидесятые годы писали статьи не только Чернышевский, Добролюбов, писал статьи и Леонтьев, который требовал «подморозить» Россию, писал и Катков, клеветавший на все революционное. Сочинялись не только революционные прокламации, сочинялось и совсем другое. Когда Зайончевский обдумывал свое нелегальное письмо «К молодой России», когда химик Лугинин, будущий друг Столетова, вместе со своим братом обдумывали мысль о необходимости свержения самодержавия, которую они потом изложили в знаменитой листовке «Великорусе», некий Ефим Дымман писал сочинение, которое он назвал «Наука жизни, или Как молодому человеку жить на свете». В 1859 году книга Дыммана была опубликована. Эго удивительная, великолепная по своей циничной откровенности книга. То, что думали про себя холуи, подхалимы, карьеристы, правила, которыми руководствовались эти люди, Ефим Дымман четко сформулировал и черным по белому изложил.

Дымман составил удивительный кодекс раболепия, карьеризма. «Сущность моих правил, — оповещает Дымман читателей, — состоит в трех главных откровениях: угождении, умеренности и труде».

В своем прославлении подхалимства Дымман поднимается до поэтических высот.

«Угождение, угождение! — восклицает Дымман. — Божественный дар, небесный отвод всех неудач и препятствий, нектар от жажды, небесная манна от голода, всесильное оружие, равно побеждающее и сильного и слабого, и доброго и злого, для которых нет ни врага, ни мстителя!»

«Будь всегда как можно более, — пишет Дымман, — осторожным с людьми и во всех делах. Но более всего надо осторожности в словах: никогда ни с кем не говори о политике и не рассуждай о правительстве; это самый опасный разговор.

В отправлении своей обязанности, — наставляет Дымман, — беспрестанно помни, и всегда над ними трудись, два главных обстоятельства: 1) безусловно угождать своему начальнику и 2) держать всех подчиненных в порядке повиновения».

«Не слушай неблагодарных, — наставительно советует Дымман, — которые корчат молодца против начальства, против существующего порядка».

Дымман вроде бы не против правды, он говорит, что человек должен стремиться к правде, но «во многих случаях надобно укоротить свой крик против неправды и держать язык за зубами».

Дымман подводит «научные» аргументы под стяжательство.

«Бедного человека нельзя считать умным, — говорит он. — Чрезвычайно много есть людей, пользующихся в свете репутацией умных, которые, пройдя поприще своей жизни, живут в большой бедности, то есть без средств к жизни. В великость ума этих людей и верить не могу как потому, что истинно умный человек должен скорее и ловче найтиться к приобретению средств к жизни, как самой необходимейшей потребности к существованию, чем глупый».

Умницы, по Дымману, — это те, у кого мошна набита потуже.

«По самой строгой справедливости, — пишет он, — нельзя не уважать того, у кого много средств к жизни, потому что если он приобрел эти средства, или, лучше сказать, этих свидетелей ума, сам, то нет сомнения, что он человек умный, а умных людей должно уважать».

Столетову немало в своей жизни пришлось иметь дело с людьми, жизненные принципы которых точно совпадали с заповедями, так талантливо сформулированными Е. Дымманом. Самому же ему великолепная школа товарищества привила стойкий иммунитет против бациллы дыммановской морали.

Поступив в университет, Столетов с первых же недель с головой ушел в занятия наукой. Случались дни, когда он никуда не выходил из университета, в котором учился и жил.

Несмотря на то, что с деньгами у него постоянно было туго, жить приходилось бедно, он избегал частных уроков, переводов — всего» что могло нарушить его занятия. Лишь однажды по настоянию профессора С. А. Рачинского, дружба с которым у Столетова зародилась уже в ранние студенческие годы, будущий физик взялся за перевод книги Дарвина «Путешествие на корабле «Бигль».

«Но он с неохотою и ропотом принимался за это дело, — писал биограф Столетова А. П. Соколов, — и, окончив определенный «урок», садился «отдыхать» за аналитическую теорию теплоты».

О том, как Столетов занимался, можно судить по дошедшему до нас его конспекту лекций профессора Н. Е. Зернова. В ясности и точности выражений, в подчеркнутой строгости изложения, которые отличают конспект лекций, уже видны черты столетовского стиля работы. Конспект сделан так, что его без единой поправки можно было бы сдать в печать.

Молодой студент идет впереди всех своих сокурсников.

Недаром большим другом высокоодаренного студента Столетова уже в первый год его пребывания в университете становится магистрант К. А. Рачинский.

Сохранилось письмо, относящееся к 1857 году.


«Его высокоблагородию Александру Григорьевичу Столетову

(1-го курса физико-математического факультета).

От К. А. Рачинского.

С глубочайшей благодарностью возвращая Вам Ваш листок, милостивый Государь Александр Григорьевич, осмеливаюсь снова обращаться к Вам с просьбой. Не можете ли Вы принести завтра в университет и передать брату на лекции Любимова ту часть нынешнего курса Брашмана, где он прилагает начало наименьшего действия к теории водослива. Мне, право, совестно злоупотреблять в такой степени Вашей любезностью, — но что делать, экзамен все оправдывает.

Преданный Вам

Рачинский».


Начало наименьшего действия, о котором упоминает в своем письме К. Рачинский, — это проблема, разбираемая в последних главах курсов механики. Столетов, как мы видим, был знаком с ней уже на первом курсе. Он, очевидно, посещал лекции Брашмана, который читал на старших курсах, или же изучал этот вопрос самостоятельно. Замечательно и то, что к первокурснику Столетову обращается за помощью магистрант, человек, уже окончивший университет, готовящийся к профессорскому званию.

В годы, когда Столетов учился в университете, преподавание в нем велось лучше, чем в прошедшие времена.

В двадцатых и тридцатых годах Московский университет славился главным образом своими студентами, а не профессорами.

Под университетскую крышу в те годы собирался поистине цвет тогдашней молодежи. Лермонтов, Герцен, Огарев, Белинский, Станкевич, Полежаев, Тургенев, Гончаров, Пирогов, Чебышев — все эти люди, имена которых составляют гордость русской культуры, были студентами университета.

Среди профессоров же в то время было немало отсталых, невежественных людей. Жестоко карая всякий намек на «новомыслие», правительство Николая I подчинило университетское преподавание власти духовенства, тупых и грубых попечителей. От профессоров требовалось, чтобы они, рассказывая о законах природы, подчеркивали мудрость проявляющегося в них божественного промысла.

В те времена слова Пушкина «Ученость, деятельность и ум чужды Московскому университету» имели под собой некоторое основание.

«Без Малова девять», — отвечали студенты этико-политического отделения на вопрос, сколько у них профессоров (Малов был бездарным профессором гражданского и уголовного права).

На физико-математическом факультете подвизался профессор Чумаков, на лекциях которого, по словам учившегося у него Герцена, подчас происходили подлинные чудеса.

Выводя формулы, Чумаков «действовал с совершеннейшей свободой помещичьего права, прибавляя и убавляя буквы, принимая квадраты за корни и икс за известное».

Ко времени Столетова дела в университете изменились к лучшему, уже миновали годы, когда на физико-математическом факультете имелись профессора, знавшие излагаемый предмет только в том объеме, в котором они его преподавали. Особенно большие улучшения произошли на кафедре математики, науки, считавшейся властями наиболее безопасной в смысле «пагубных влияний».

Прикладную математику Столетов слушал у Николая Дмитриевича Брашмана. Соратник Лобачевского по работе в Казанском университете, друг Остроградского, Брашман не был просто преподавателем. Он был крупным ученым, одним из основателей русской математической школы. Имя Брашмана пользовалось уже в те времена заслуженной известностью и в России и за границей.

Перейдя в 1834 году из Казанского университета в Московский, Николай Дмитриевич Брашман начал коренную перестройку преподавания математики, безнадежно отстававшего от уровня тогдашней математической науки. С Брашмана в университетской математике начались новые времена.

Брашману претило жреческое, подобострастно-умиленное отношение защитников «чистой науки» к математике.

«Геометр не трудится, — говорил Брашман, — просто для удовлетворения своего любопытства: богатый запас форм геометрии, символов, анализа и его сложных действий не простая роскошная уродливость умственной изобретательности, не собрание редкостей для любителей; напротив, это могущественный арсенал, из которого исследователи природы и техники берут лучшие свои орудия».

Брашман неустанно говорил студентам о том, что самые отвлеченные математические теории могут неожиданным образом породниться с практикой. Он рассказывал, что исследования цепной линии, форму которой имеет подвешенная за концы веревка, теперь помогают строить цепные мосты, что учение древних о конических сечениях легло в основу небесной механики, открывающей законы движения планет.

В годы, когда теория вероятностей, изучающая случайные явления, еще находилась в самом зародыше, когда на эту математическую дисциплину смотрели как на некое математическое развлечение, считая, что методы ее никогда не могут быть использованы для решения серьезных задач естествознания, Брашман предвидел большое будущее этой теории. Ученый говорил студентам, что теория вероятностей может быть применена, цапример, для решения вопросов страхования, что она может найти место в статистике. Именно по настоянию Брашмана его ученик Август Юльевич Давидов впервые стал преподавать в Московском университете теорию вероятностей.

На доске под рукой Брашмана появлялись схемы гидравлических колес, водосливов. Математические формулы оживали, воплощались в шумный мир машин.

Любовь к инженерному делу, ярко горевшая в Брашмане, передавалась и его ученикам. И не случайно, что вопросы техники заняли такое огромное место в творчестве ученика Брашмана — математика П. Л. Чебышева, отдавшего много сил созданию теории машин.

Напутствуя своих учеников, кончавших университет, Брашман советовал им заняться практической механикой, помнить о той пользе, которую может принести она отечественной промышленности. Рассказывая об успехах русских математиков, Брашман с гордостью писал:

«Судя по деятельности русских университетов и других учебных заведений, можем впредь надеяться, что и наша очередь придет, что полюбопытствуют читать не только русских поэтов, но также геометров».

У Брашмана можно было учиться не только умению решать математические уравнения. Самоотверженно преданный науке и родине, он был таким человеком, которому хотелось подражать.

Студенты любили его: они знали, что у этого с виду сердитого человека с насупленными седыми бровями золотое сердце.

Старому холостяку Брашману студенческая среда заменяла семью.

Квартира Брашмана постоянно была переполнена юношами, пришедшими за книгами, за советом, за помощью, а то и просто поделиться радостью или неудачей…

«В древности, — писал Брашману один из его учеников, — философ днем на улицах и торжищах с фонарем искал человека; не столь эффектно, но не менее усердно вглядывались Вы в своих слушателей и искали между ними математика. Как скоро Вам казалось, что в каком-либо из Ваших учеников есть зародыш математического таланта, зачаток той великой силы, благодаря которой природа покорна человеку, Вы с любовью сосредоточивали на нем. свое внимание, руководили, помогали, возбуждали к труду и ободряли».

Брашман первым заметил гениальные способности молодого студента Чебышева, особо занимался с ним, добился оставления его при университете для подготовки к званию магистра, руководил его научными исследованиями. Чебышев на всю жизнь сохранил глубокую признательность своему учителю: на его письменном столе всегда стоял портрет Н. Д. Брашмана, свои труды он никогда не забывал в первую очередь послать прежнему наставнику.

«Вы составили себе, Николай Дмитриевич, многочисленную семью, разбросанную по всей земле русской», — писали студенты в своем адресе, прощаясь с уходившим в отставку Брашманом.

Не чая души в слушателях, серьезно относившихся к науке, Брашман был грозой для верхоглядов, занимавшихся математикой лишь затем, чтобы как-нибудь, с грехом пополам, сдать экзамены.

На экзаменах Брашмана, рассказывает советский исследователь В. Е. Прудников, иной раз разыгрывались такие сцены. Плохо подготовившийся студент, желая получить снисхождение, заявлял ученому: «Я естественный, Николай Дмитриевич». студентов естественного отделения физико-математического факультета математика не была главным предметом.) На такое заявление Брашман отвечал: «А, вы естественный, ну, я вам двойку поставлю». — «Нельзя ли прибавить хоть за то, что так долго спрашивали?» — говорил студент. «Ну, я вас еще спрошу», — услужливо предлагал Брашман, и «естественный» тотчас же исчезал.

Столетов учился у Брашмана с наслаждением. На его лекциях юноша видел настоящую, творческую науку, беспокойную, боевую, непрестанно ищущую, веселую, столь не похожую на чопорную, чинную, напоминающую скучный музей «профессорскую науку».

У Брашмана Столетов успел взять многое. Редко кто из физиков владел математическим анализом с таким искусством, как Столетов.

Прекрасной школой для Столетова были и лекции молодого профессора астрономии Федора Александровича Бредихина, ставшего впоследствии одним из его ближайших друзей.

«Этот небольшого роста человек, — вспоминал один из слушателей Бредихина, — крайне подвижный и нервный, с острым, насквозь пронизывающим взглядом зеленовато-серых глаз, как-то сразу наэлектризовывал слушателя, приковывал к себе все внимание. Чарующий лекторский талант так и бил у него ключом, то рассыпаясь блестками сверкающего остроумия, то захватывая нежной лирикой, то увлекая красотой поэтических метафор и сравнений, то поражая мощной логикой и бездонной глубиной научной эрудиции».

Слушая Бредихина, вечно переполненного творческими замыслами, постоянно делящегося со слушателями самыми свежими, только что родившимися открытиями, Столетов еще большей неприязнью проникался к мертвящей схоластической науке. Учившийся у Бредихина академик А. А. Белопольский вспоминал, что, общаясь с учителем, он понял, «что значит труд, одухотворенный идеей, труд упорный, систематический… что такое научный интерес. Федор Александрович заражал своей научной деятельностью, своим примером, и это была истинная школа, истинный университет для начинающего».

«Чистую математику» (под этим названием тогда были объединены аналитическая геометрия, дифференциальное и интегральное исчисления, высшая алгебра и вариационное исчисление) Столетов слушал у профессора Николая Ефимовича Зернова.

В отличие от Брашмана и Бредихина Зернов не был крупным исследователем, но то, что было открыто другими математиками, Зернов умел преподносить замечательно глубоко, ясно и увлекательно. Его курс дифференциальных уравнений был в те времена одним из лучших учебников по этому вопросу. Учиться у Зернова было удовольствием. Даже слабо подготовленный студент уходил с его лекций, во всем разобравшись, все освоив.

Правда, материал, излагаемый им на лекциях, был намного беднее, чем его же учебник. Преподаватель как бы боялся сообщить студентам что-нибудь лишнее. Заканчивая свои лекции, он говорил: «Здесь кончается наука университетская и начинается академическая». Но уж эту, «университетскую» науку слушатели Зернова знали как следует. К своим профессорским обязанностям Зернов относился с пунктуальностью, доходившей до педантичности. Опоздание Зернова на лекцию обсуждалось, как необыкновенное событие. Не желая терять ни минуты, профессор, однако, не жалел своего времени, когда это требовалось для дела. В мае, когда все профессора заканчивали чтение лекций и студенты начинали готовиться к экзаменам, из аудитории все чаще слышался голос Зернова, читающего дополнительные лекции. Профессор продолжал читать лекции до самых экзаменов.

Физику и физическую географию Столетов слушал у Михаила Федоровича Спасского, большого ученого. Уже первая работа Спасского, посвященная исследованию поляризационной призмы (1838), была крупным событием в науке. Его труды в области метеорологии и климатологии опередили науку своего времени чуть ли не на столетие. Только в двадцатых годах нашего века получила признание идея, которую развивал Спасский: атмосфера — это гигантская арена борьбы двух воздушных потоков, полярного и экваториального.

Спасский старался превратить метеорологию и климатологию в точные науки. Он утверждал, что все атмосферные перемены можно объяснить с помощью небольшого числа простых физических законов.

Спасский был уверен, что наука сможет математически точно предсказывать погоду, оперируя формулами и уравнениями физики.

Спасский был человеком передовых, смелых убеждений, ученым ломоносовского склада. К имени Ломоносова он относился с благоговением. В темной, пропыленной, нелепо длинной физической аудитории, в которой читал Спасский, с кафедры часто звучало имя отца русской науки и основателя Московского университета.

Спасский следовал идеям Ломоносова и в научном творчестве и в своей просветительской деятельности.

Метеорологические работы Ломоносова, его теория восходящих атмосферных потоков были для Спасского опорой в творческих исканиях.

Вслед за Ломоносовым Спасский утверждал, что надо выводить «общее из частного, закон из явления»; в опытных данных он видел основу теоретических построений.

В своей деятельности Спасский неуклонно следовал материалистическим традициям передовой русской науки. В его сочинениях содержатся большие философские обобщения, глубокие, проницательные мысли.

Видя в природе материю, безграничную, управляемую незыблемыми естественными законами, он прозревал единство всей природы, великую взаимосвязь всех ее явлений. В речи «Об успехах метеорологии» (1851) Спасский говорил: «Между отдельными физическими деятелями и силами — электричеством, магнетизмом, теплотой — при определенных условиях весьма ясно обнаруживается связь и взаимная зависимость (vexus causalis[8])».

Эту же мысль он развивал в своих лекциях по физике. В программе лекций, составленной Спасским, был даже специальный раздел: «О взаимном соотношении физических деятелей или сил: света, теплоты, электричества, магнетизма и гальванизма».

Чтобы оценить глубину этой мысли, вспомним, что Энгельс ставил естествоиспытателям в большую заслугу установление взаимной связи физических сил. Энгельс говорил, что этим «из науки была устранена случайность наличия такого-то и такого-то количества физических сил, ибо были доказаны их взаимная связь и переходы друг в друга. Физика, как уже ранее астрономия, пришла к такому результату, который с необходимостью указывал на вечный круговорот движущейся материи как на последний вывод науки»[9].

Уверенный в безграничной способности человеческого ума к познанию мира, Спасский отмечал, что «в кажущемся хаосе разнообразных перемен, совершающихся перед нашими глазами», нам помогает разобраться причинная связь всех явлений природы.

В своих философских высказываниях Спасский выходил за пределы механистического материализма. Он говорил о способности к развитию и мира неорганической природы. Он говорил, что ее жизнь проявляется в «вечной борьбе различных элементов». Он говорил о совершающемся в неорганическом мире «процессе непрерывного преобразования», который подобен «жизненному процессу в организме животного».

Спасский непримиримо относился ко всем проявлениям идеализма. Он был одним из первых людей, встретивших в штыки модное поветрие — спиритизм. В пятидесятых годах, как только в Москве началось увлечение «столоверчением», Спасский выступил со статьей против спиритизма.

Спасский заботился о широком распространении научных знаний. Он был деятельным участником Московского общества испытателей природы, редактировал «Вестник естественных наук», издававшийся этим обществом, и с успехом читал популярные лекции перед широкой публикой.

Ученый стремился к тому, чтобы достижения науки становились достоянием практики. Он и сам нередко принимал участие в осуществлении этого. Он составил, например, проект громоотводов для одного московского здания и потом тщательно следил за выполнением проекта.

Сосредоточившись на изучении циклонов и антициклонов, ливней, гроз, магнитных бурь, полярных сияний, используя физику как орудие исследования этих явлений, Спасский не забывал и о собственно физике. Проблемы физики занимали немалое место в его статьях, физике посвящал он многие свои популярные лекции, физику он с увлечением читал в университете.

Лектором Спасский был превосходным. Самые сложные вещи становились для его слушателей понятными и простыми. Профессор умело пользовался примерами из повседневного опыта и из истории науки.

Он умел пробудить у слушателей живую, творческую мысль.

Мечтая о том, чтобы из студентов вышло больше исследователей, Спасский во введении к курсу раскрывал общие принципы исследовательской работы и в продолжение года постоянно ставил перед студентами интересные вопросы, требующие самостоятельного решения, вопросы, на которые наука еще не нашла ответов. Это «приучает студентов к специальному занятию физическими вопросами», — говорил он. Спасский ввел в курс раздел математической физики, который программой не предусматривался. Ученый имел в виду «объяснить общий способ приложения анализа к различным вопросам физическим».

Изложение лекций у Спасского было неразрывно связано с демонстрацией опытов. Это было его бесспорной заслугой. До него профессора, как правило, показывали опыты после лекций. Профессор Рост, например, читая лекции до обеда, опыты показывал в послеобеденное время.

Спасский энергично боролся за пополнение физического кабинета приборами. Это было трудной задачей. Средства кабинету отпускались ничтожные, а приобретать приборы приходилось за большие деньги у иностранных фирм. Русские промышленники производство приборов не наладили. Но все же Спасскому удалось добиться многого. Число приборов в физическом кабинете при нем удвоилось.

Спасский был одним из тех людей, которые помогли Столетову выработать то главное, что нужно подлинному ученому, — материалистический подход к миру и творческое отношение к науке.

Столетов увлеченно занимался физикой.

Упорно овладевал он математической физикой, проникая в глубины теории.

Юноша мечтал стать исследователем. Он жаждал глубоких знаний. Ему недостаточно узнать, скажем, о том, что Ньютон вывел закон всемирного тяготения, анализируя движения планет. Он хотел знать до тонкости, как именно был произведен этот анализ. Ему мало упоминания о том, что тела способны в большей или меньшей степени проводить тепло. А как, если понадобится, рассчитать, сколько пропустит тепла стержень, сделанный из того или иного материала? Ему хотелось овладеть методами, которыми действуют исследователи, выводя законы природы, производя расчеты различных процессов. И обидно, что учебники нередко сообщают только готовые результаты сделанных когда-то исследований, притом весьма почтенной давности.

В изложении их физика выглядит окостеневшей, состоящей из навсегда сложившихся параграфов, не объединенных общей идеей, лишенной живого, творческого духа.

Особенно много читал Столетов об электричестве. Электричество! Оно может стремительно мчаться по проводам, потрескивать искрами, рождать ослепительную и жаркую дугу, разлагать химические вещества, делать железо магнитом, вращать якорь электродвигателя. Как бы хотелось поглубже, подетальнее познакомиться с этой силой, от которой можно так много ожидать!

Но книги часто рассказывают только предысторию науки об электричестве, говорят о натертом янтаре, притягивающем пушинку, о сокращениях лягушечьих лапок, прикасающихся к металлу. Современное состояние науки об электричестве еще не стало достоянием учебников.

Столетов внимательно следит за опытами, которые показывает на лекциях лаборант Спасского Мазинг.

Но появления Мазинга все же не так часты, как хотелось бы Столетову. Приборов маловато. Это беда не только Московского университета. В те времена преподавание физики повсеместно сводилось главным образом к чтению лекций. Среди приборов было немало древних ветеранов: взять хотя бы здоровенный кусок магнитного железняка, окованный громадным железным ярмом, надпись на котором, сделанная церковнославянскими буквами, гласит: «Сей магнитный каминь поднимает два фунта тягости».

После лекций Столетов нередко с соизволения Мазинга заходит в физический кабинет посмотреть на его хозяйство. У входа в кабинет на стене аудитории — барометр. Его чаша со ртутью, бронзовая, украшенная орнаментом, похожа на церковную утварь.

Толстая стеклянная трубка барометра прикреплена к тяжелой доске из красного дерева, разукрашенной резчиком сложным орнаментом из листьев и цветов.

Барометр выглядит важно и почтенно. Это не просто прибор для измерения давления атмосферы, — это как бы некий памятник барометру.

Под стать барометру и другие приборы с заграничными клеймами, обитающие в шкафах в физическом кабинете. Рассматривая их, Столетов подолгу стоит перед стеклянными дверцами шкафов.

Удивительное дело: между старыми приборами и новыми, купленными у Ганца, Дюбоска, Мейерштейна, фактически никакой разницы. Новые только роскошней, величественней. Вот электроскоп, толстенный стеклянный колпак которого, стоящий на пьедестале опять-таки из красного дерева, похож на опрокинутую амфору. Это не прибор для обнаружения электричества, это тоже монумент, воздвигнутый электроскопу.

Здесь все памятники: памятник камертону, воздушному насосу, наклонной плоскости. Чувствуется, что создатели их самым видом приборов хотят убедить: все спокойно, все неподвижно, все установилось — вечно будет существовать такой тип электроскопа, вечно будет таким барометр. И увековечили старину, скопировали все вместе со всеми старыми предрассудками и ошибками, которые запечатлелись в приборах. Все сделано с преувеличенным запасом, расточительностью, непониманием сущности дела. Наверняка ничего не потеряет эта электростатическая машина, если ее массивные бронзовые шары для собирания электричества, сделанные такими, очевидно, с намерением побольше накопить электричества, заменить легкими, полыми шарами. Ведь электрический заряд собирается только на поверхности заряженного проводника.

Вот возвышающийся колонной вольтов столб, составленный из медных и цинковых кружков, переложенных суконными прокладками, смоченными кислотой. Ведь он лучше бы работал, если его сделать лежачим, тогда кислота не выдавливалась бы из нижних кружков под тяжестью верхних. Но ведь так был устроен столб самого Вольты!

Кто знает, может быть, не случайно и то, что футляры для магнитов обиты именно красным сукном, может быть, это отголосок мнения аббата Кирхера, говорившего, что магнит любит красный цвет, что красная материя помогает магниту сохранять свою силу.

Схоластикой» мертвенностью веет от приборов, построенных рутинерами, орудующими в науке. Неужели, штурмуя природу, ученые должны обязательно действовать с помощью таких идолоподобных приборов, перед которыми в пору совершать жертвоприношения?

Нет, конечно.

Шестом, простым гладким металлическим шестом свел Ломоносов небесное электричество в свою лабораторию. Между двумя простыми угольками, присоединенными к электрической батарее, родилась электрическая дуга.

Невзрачный моток проволоки, сдернутый с магнита, помог открыть электромагнитную индукцию — рождение электрического тока под действием магнитного поля. Настоящие исследователи не тратили времени на устройство ненужной мишуры.

Да и все эти электрофоры, электроскопы, барометры, они тоже в молодости были не такими важными, неповоротливыми — их создатели и не думали канонизировать их, смотрели на них просто как на подручные средства в своих исследованиях.

Молодой студент подолгу работает над книгами по физике, глубоко обдумывая то, о чем в них говорится, сравнивая, сопоставляя.

Столетов слушал физику и у молодого профессора Николая Алексеевича Любимова, возглавившего после смерти М. Ф. Спасского кафедру физики.

Любимов старался насыщать свои лекции современным материалом.

Он, например, знакомил студентов с механической теорией теплоты, с законом сохранения и превращения энергии, как с фундаментальным законом, на котором зиждется вся физика.

Возглавив кафедру, Любимов энергично принялся пополнять физический кабинет новыми приборами. Опытов, сопровождающих лекции, стало значительно больше, и они стали богаче и интереснее.

Позднее Любимов ходатайствовал за оставление Столетова при университете и оказал ему поддержку в организации физической лаборатории. Большую помощь он оказал талантливому самородку Ивану Филипповичу Усагину.

Лекции нового профессора походили на эффектное представление.

Пел скрипкой лаборанта, сидевшего в подвале, деревянный шест, торчащий из дыры в полу аудитории, — этим опытом демонстрировалась способность твердого тела проводить звуки.

С лязгом по вертикальным рельсам низвергалась из-под потолка аудитории железная рама с прикрепленным к ней пружинным безменом, на крючке которого висела гиря. Опыт доказывал, что падающее тело становится невесомым.

Часто захлопывались ставни на окнах, и на экране начинали мелькать тени качающихся маятников, бегать радужные «зайчики», скрещиваться световые пучки.

Лектор то и дело приводит анекдоты, забавные истории.

Голый Архимед выскакивает из ванны с криком «эврика». Ньютон, увидев падающее яблоко, сразу приходит к мысли о всемирном тяготении. Мальчишка Уатт, глядя на крышку, прыгающую на кипящем чайнике, немедленно решает заняться постройкой паровой машины.

Физик Антониус де Доминус рекомендуется Любимовым как иезуит, «быстро поднявшийся в церковной иерархии до звания архиепископа». Любимов увлеченно рассказывает о каком-то калькуттском петухе, зажаренном на электрическом вертеле; о том, что аббат Ноллет «отличался искусством возбуждать электричество трением своей руки». Анекдоты и курьезы нескончаемы.

Но с эффектной внешней формой преподавания у Любимова не всегда сочеталась глубина содержания.

Лекции Любимова, читавшего, кстати сказать, один и тот же курс и физикам, и медикам, и фармацевтам, вскоре разочаровали молодого Столетова.

Слушая Любимова, Столетов чувствует накипающее раздражение.

Спасский был ученым.

Любимов же, думает Столетов, — это дилетант, разглагольствующий о науке. Для него наука — это музейное собрание занятных картин, поглядеть на которые Любимов предлагает своим слушателям.

Столетов смотрит на эти картины глазами будущего художника. Ему хочется разобраться в каждом мазке. Хочется знать, как творится наука, научиться приемам творческой работы. У Любимова всему этому научиться нельзя.

Отвращала Столетова от Любимова и реакционность профессора, перешедшего впоследствии в лагерь ярых черносотенцев, ставшего правой рукой «пса самодержавия» Каткова. Она давала себя знать уже в студенческие годы Столетова. Будущий передовой деятель русской науки Столетов, попавший к концу своей жизни в разряд гонимых самодержавием, не мог без резкого осуждения отнестись к реакционности Любимова.

Столетов сам находил в книгах то, о чем умалчивали лекции, но главный недостаток университетского преподавания заключался в том, что студенты в лучшем случае могли только смотреть на показываемые им опыты. Они были лишены возможности делать опыты. Того, что сейчас называют физическим практикумом, в те годы в университетах и в помине не было.

Такая однобокая система преподавания была рассчитана на приготовление из студентов только пересказчиков знаний, а не будущих исследователей. Правительство предпочитало импортировать научные и технические достижения.

Невозможность делать опыты самому остро переживалась Столетовым. Обидно было только читать про опыты, сделанные другими, изучать только по книгам устройство приборов, придумывать опыты, не имея возможности их осуществить. Юноша чувствовал себя пианистом, у которого есть ноты и нет инструмента. Поневоле приходилось заниматься только теорией физики.

В 1860 году Столетов с отличием закончил университет.

Его дарования, его огромная любовь к науке были замечены профессорами.

Когда Столетов сдал выпускные экзамены, факультет начал ходатайствовать об оставлении при университете нового кандидата математических наук (окончившие университет именовались тогда кандидатами).

Уже 10 августа 1860 года декан физико-математического факультета профессор Г. Е. Щуровский входит в совет университета с представлением «об определении кандидата Столетова при физическом кабинете в качестве хранителя кабинета и помощником прозектора при производстве». Ходатайствуя о назначении Столетова, «специально занимающегося физикой», Щуровский пишет: «Работая в кабинете, он приобретет много пользы для себя и, в свою очередь, будет очень полезен как студентам, занимающимся в кабинете, так и профессору в производстве и приготовлении опытов».

Совет университета поддерживает ходатайство факультета. Предоставляя, согласно установленному порядку, решение вопроса о назначении Столетова «на благоусмотрение попечителя учебного округа», совет, в свою очередь, просит «о разрешении прикомандировать казеннокоштного кандидата Столетова для заведования физическим кабинетом в помощь профессору по этой кафедре».

Попечитель не торопится с ответом. Делопроизводство тянется до утомительности медленно.

Ожидая решения своей участи, Столетов не теряет даром времени.

23 августа 1860 года к ректору университета «тайному советнику и кавалеру» А. А. Альфонскому приходит прошение. Кандидат Столетов пишет: «Имею честь покорнейше просить Ваше превосходительство разрешить мне пользоваться книгами библиотеки Императорского Московского Университета на основании существующих правил».

Получив доступ к богатым фондам университетской библиотеки, Столетов, обложившись книгами в снятой им комнатке в доме Жукова на Арбатской площади — из общежития ему пришлось выехать, — начинает упорно готовиться к магистерским экзаменам.

Ответ от попечителя пришел только 22 февраля 1861 года. Попечитель ответил совету отказом.

Ссылаясь на формальные правила и параграфы, он писал, что не может допустить назначения «особого хранителя при кабинете, тем более что кандидат Столетов, как казеннокоштный студент педагогического при университете института, обязан, на основании §§ 151 и 158 общего университетского устава, выслугою 6 лет собственно по учебной части Министерства Народного Просвещения».

Но заинтересованность факультета в сохранении за собой Столетова была очень велика. Вновь и вновь, рискуя навлечь на себя «неудовольствие» начальства, руководство факультета возбуждает вопрос о Столетове.

В переписку о казеннокоштном кандидате оказывается вовлеченным даже сам министр народного просвещения.

Столетов тем временем, кое-как перебиваясь со средствами, упорно занимался наукой.

Хлопоты факультета — они длились целый год — все же увенчались успехом.

В годы своей аспирантуры, если пользоваться современной терминологией, Столетов близко сдружился с Константином Александровичем Рачинским, будущим директором Петровской сельскохозяйственной академии (Тимирязевки). Рачинский уже стал профессором. Он защитил в 1860 году диссертацию и сам стал преподавать в университете. Он объявил курс математической физики.

Очень близко сдружился Столетов и со старшим братом Константина Рачинского — профессором ботаники Сергеем Александровичем Рачинским. Дружба Столетова с Рачинскими была на всю жизнь. Другой дружбы Столетов и не признавал. Сергей Александрович Рачинский был человеком необыкновенной судьбы. Профессор университета, он потом стал сельским учителем, учителем в начальной школе. Это не ошибка, именно такая последовательность: вначале профессор, потом учитель. Крупный ученый — перу Рачинского, в частности, принадлежит первый перевод на русский язык книги Дарвина «Происхождение видов», — Сергей Александрович в 1868 году, протестуя против действий большинства университетского совета, оставил вместе с Чичериным, Бакстом, Капустиным и Соловьевым университет. Уехал в родное село Татево, построил там на свои средства школу и всю остальную жизнь посвятил воспитанию деревенских детей. Из этой школы вышло, много известных людей.

Художник Н. П. Богданов-Бельский, учившийся у Рачинского, изобразил его впоследствии на одной из лучших своих картин, «Трудный счет», хранящейся в Третьяковской галерее. Сельский учитель, ведущий урок арифметики, и есть Сергей Александрович Рачинский.

«Это удивительный человек, учитель жизни, я всем-всем ему обязан, — говорил Богданов-Бельский о Рачинском. — Он наша совесть, — говорил художник, — в его присутствии в деревне ни один из пас не решится на какой-нибудь дурной поступок».

Таким был один из самых старых друзей Столетова.

После ухода Рачинского из университета Столетову почти не пришлось с ним видеться. Но дружба оставалась все такой же крепкой. В архиве сохранилось много писем Рачинского Столетову и Столетова Рачинскому. Как всегда деятельный в своей дружбе, Александр Григорьевич постоянно выполнял всевозможные просьбы живущего в деревенской глуши Рачинского: доставал ему книги, заказывал для него ботинки на двойной подошве. «На Тверской (в чьем доме — забыл) есть сапожник Ситнов (в одном из последних домов налево, не доходя Тверских ворот). Попроси его прислать мне по почте пару ботинок на двойной подошве (моя мерка у него есть) и заплати ему (цену забыл)». Доставал метеорологические приборы, термометр, барометр, дождемер; Рачинский увлекся в Татеве метеорологией.

Столетов непременно посылал Рачинскому свои книги, статьи.

10 апреля 1872 года, в ответ на получение статьи об исследовании намагничения железа, Рачинский писал Столетову:

«Получил я, любезный друг Столетов, твое исследование, и хотя оного за невежеством читать не могу, но тем не менее отеческое сердце мое радуется: так безграмотному отцу лестно, когда сын в церкви читает Апостола. Прочел я в «Московских ведомостях» твою милую заметку о лекциях Бредихина и также порадовался: ведь я принадлежу к старому поколению и ценю хорошие стихи и хорошую прозу.

Мне здесь живется хорошо, тишина невозмутимая: работаю понемножку по своему предмету. Копаюсь в земле, поливаю, сажаю. У нас до 23 мая была Патагония, как и у Вас; с 23 мая по 5 июля — Бразилия. Теперь опять повеяло Патагонией. По настояниям Воейкова, я завел себе дождемер, который служит мне немалым утешением.

Живем мы здесь с братом Владимиром, матерью и тремя старыми тетками. Сестра Варя поехала к Мамоновым, и я заступаю ее место относительно домашнего хозяйства. Мой карточный домик еще украсился нынешним летом; и я в нем живу самым роскошным образом (имею даже лейб-кота, независимо от двух казенных котов, живущих в большом доме).

Прощай, любезный друг.

Будь здоров и весел и не забывай любящего тебя

С. Рачинского».

Столетов был лишь одним из многих людей, выросших на свежем ветре освободительных идей, определивших свое призвание под влиянием мощного общественного движения шестидесятых годов. Отличительной чертой движения тех лет была, по определению Ленина, «горячая защита просвещения»[10]. Многие русские патриоты пошли в науку, видя в ней средство борьбы за благо народа. Страстная проповедь Чернышевского, говорившего, что наука «основная сила прогресса» и что ее «открытия и соображения» «приносят действительную пользу только тогда, когда разливаются в массе публики», находила горячий отклик в сердцах людей поколения шестидесятых годов.

«Не пробудись наше общество… к новой кипучей деятельности, — говорил К. А. Тимирязев об этом времени, — может быть, Менделеев и Ценковский скоротали бы свой век учителями в Симферополе и в Ярославле; правовед Ковалевский был бы прокурором; юнкер Бекетов — эскадронным командиром, а сапер Сеченов рыл бы траншеи по всем правилам своего искусства».

Крупнейшими открытиями мирового значения ознаменовывают уже начало шестидесятых годов русские естествоиспытатели: математик П. Л. Чебышев создает методы, помогающие рассчитывать машины и механизмы, Ф. А. Бредихин разрабатывает теорию комет, А. М. Бутлеров создает структурную теорию, совершившую революцию в химии.

Много и других замечательных открытий и изобретений совершают русские ученые.

В разных концах России многие молодые люди, имена которых теперь составляют гордость всего человечества, готовятся к научной деятельности. Среди них — кандидат физико-математических наук Александр Столетов. Вскоре он займет место в строю борцов за русскую науку, за право творить и работать на пользу народа. Ведь правительство совершенно не заинтересовано в развитии науки в России. Оно не хочет распространения просвещения — в нем оно видит источник свободомыслия. «Господствующие классы… прозревали (и не без основания) в науке опасность идеологического подрыва своего господства», — писал академик С. И. Вавилов.

Правительству спокойней ввозить научные и технические достижения из-за границы. Оно тормозит развитие русской науки, точно так же, как старается задержать развитие и всей России.

Куцее, обманное «освобождение» крестьян не внесло успокоения в русское общество. Борьба прогрессивных сил с силами реакции продолжалась.

Выступают в защиту крестьян революционные демократы во главе с Чернышевским и Добролюбовым. Они публикуют прокламации: «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон», «К молодому поколению», призывают крестьян готовиться к восстанию против царя и помещиков.

Десятки губерний охвачены массовыми крестьянскими волнениями. Общественное движение захватывает и университеты.

Царское правительство отвечает на студенческие волнения усилением реакционного курса в области просвещения. Министр народного просвещения Путятин объявляет новые гонения на университеты. И студенты снова выступают с протестом — они не хотят мириться с правилами Путятина, запрещающими студенческие организации, сходки, отбирающими у студентов многие льготы.

Студенческое движение приобретает политический характер.

Годы всеобщего недовольства, годы революционного подъема сформировали характеры многих русских людей.

В это время в Петербурге встал в ряды студентов-забастовщиков молодой Климент Тимирязев, впоследствии лучший друг Александра Григорьевича Столетова.

«В наше время, — вспоминал Тимирязев, — мы любили университет, как теперь, может быть, не любят… Для меня лично наука была все. К этому чувству не примешивалось никаких соображений о карьере… Но вот налетела буря в образе недоброй памяти министра Путятина с его пресловутыми матрикулами[11]. Приходилось или подчиниться новому полицейскому строю, или отказаться от университета, отказаться, может быть, навсегда от науки, — и тысячи из нас не поколебались в выборе. Дело было, конечно, не в каких-то матрикулах, а в убеждении, что мы в своей скромной доле делаем общее дело, даем отпор первому дуновению реакции, — в убеждении, что сдаваться перед этой реакцией позорно».

Тимирязев, как и многие другие студенты, был исключен из университета.

Чтобы прекратить студенческие беспорядки, царское правительство пускает в ход полицию. «К польской и крестьянской крови присоединилась кровь лучших юношей Петербурга и Москвы», — писал Герцен в «Колоколе». Избиение студентов вызвало протесты всей прогрессивно настроенной интеллигенции.

В условиях общественного подъема правительство побоялось продолжить начатый реакционный курс в области просвещения.

Правительство соглашается пересмотреть университетский устав.

Столетов в эти годы готовился к научной деятельности.

Не одну тетрадь исписывает он своим четким почерком, изучая богатство, накопленное современной ему физикой. И чем больше он узнает, тем яснее ему становится, сколько еще белых пятен в его любимой науке, сколько неясного, а порой и неверного.

Знания накапливаются быстро. Ко времени, когда из министерства народного просвещения наконец-то пришло разрешение оставить Столетова при университете — этот документ датирован 5 сентября 1861 года, — юноша почти полностью прошел программу, необходимую для сдачи магистерского экзамена.

Уже 16 октября того же года Столетов подает прошение ректору. «Желая получить степень магистра физики, — пишет он, — покорнейше прошу Ваше превосходительство допустить меня к устраиваемому испытанию».

Читая книги, изучая то, что сделано другими, Столетов все острее сознает односторонность своего образования. Он, хорошо уже изучивший теорию физики, еще не поставил ни одного серьезного опыта. Надо учиться экспериментаторскому мастерству. Но как это сделать? У него по-прежнему нет приборов. Ему не на чем учиться.

К концу второго года магистрандства Столетова его друзья профессора Сергей и Константин Рачинские пожертовали университету стипендию для командировки на два года за границу достойного лица. Кафедра физики представила кандидатом на эту стипендию Александра Столетова.

Столетов соглашается уехать в командировку. Он решает пока что отложить работу над магистерской диссертацией. Торопиться с получением ученой степени? Некоторые торопятся — ведь степень дает всяческие выгоды. Но эти соображения не для Столетова. Какая радость в степени, если, не овладев искусством физического эксперимента, все равно будешь ощущать неудовлетворенность собой?

Столетов считает, что полезней будет воспользоваться сделанным ему предложением, — ведь он сможет работать в лабораториях.

Летом 1862 года молодой ученый отправился в зарубежную командировку.

Загрузка...