СТРАНИЦЫ
МИЛЛБУРНСКОГО
КЛУБА, 2
Под общей редакцией
Славы Бродского
Manhattan Academia
Страницы Миллбурнского клуба, 2
Слава Бродский, ред.
Анастасия Мандель, рисунок на титульном листе
The Annals of the Millburn Club, 2
Slava Brodsky (ed.)
Stacy Mandel, drawing on the title page
Manhattan Academia, 2012
www.manhattanacademia.com
mail@manhattanacademia.com
ISBN: 978-1-936581-11-5
Copyright © 2012 by Manhattan Academia
В сборнике представлены произведения членов Миллбурнского литературного клуба Надежды Брагинской, Славы Бродского, Натальи Зарембской, Петра Ильинского, Яны Кане, Евгения Любина, Михаила Малютова, Игоря Манделя, Зои Полевой, Раисы Сильвер, Юрия Солодкина, Александра Углова и Бен-Эфа.
This collection features works by members of the Millburn Literary Club: Nadezhda Braginskaia, Slava Brodsky, Natalie Zarembsky, Petr Ilyinskii, Yana Kane-Esrig, Yevgeny Lubin, Mikhail Malyutov, Igor Mandel, Zoya Polevaya, Raisa Silver, Yuri Solodkin, Alexander Uglov, and Ben-Ef.
Содержание
Предисловие редактора
Надежда Брагинская
Пушкин. Америка. Век XIX
Слава Бродский
Релятивистская кластер-модель вкусов
Релятивистская концепция языка
Наталья Зарембская
ОБЭРИУ. Введение в тему. Часть 2.
Петр Ильинский
Впередсмотрящий
Волшебное зеркало
Яна Кане
Треух и деревянная флейта
Евгений Любин
Русский детектив
Михаил Малютов
Рискованное интернет-знакомство
Игорь Мандель
Осип Мандельштам как трамвайная вишенка страшной поры
Зоя Полевая
Стихотворения
Раиса Сильвер
День матери
Юрий Солодкин
Голограммы
Александр Углов
Лондонский треугольник
Бен-Эф
Стихотворения
Предисловие редактора
В этом году мы, члены Миллбурнского литературного клуба, отмечаем круглую (в двоичной системе) дату: исполнилось восемь лет с тех пор, как наш клуб начал свою работу. Еще одно событие с круглым (в том же смысле) числом также происходит в этом году: выходит второй по счету сборник клуба.
Что вошло в настоящее издание? Со своим творчеством в прозе выступают Раиса Сильвер (дебютант сборника), Петр Ильинский и Яна Кане. Два автора публикуют свои пьесы – это Евгений Любин и Александр Углов. Поэтический жанр представляют Зоя Полевая, Бен-Эф (оба – дебютанты сборника) и Юрий Солодкин. Литературоведческие проблемы освещаются в статьях Надежды Брагинской, Натальи Зарембской, Игоря Манделя и Михаила Малютова.
На одном из заседаний клуба 2011 года мы обсуждали вопрос о том, почему нам может нравиться или не нравиться то или иное стихотворное (или в более широком смысле – литературное) произведение. С сообщениями по этому поводу выступили Анна Голицына, Игорь Мандель, Наум Коржавин и я. Анна Голицына представила свою работу в первом сборнике клуба. Отголоски выступления Наума Коржавина были отражены в интервью с ним, которое также было публиковано в первом Миллбурнском сборнике. И вот сейчас, во втором сборнике, представлен еще один доклад 2011 года: тезисы моего сообщения (дополненные другим созвучным материалом).
За небольшими исключениями, авторы представили во второй сборник работы, написанные в самые последние годы. И я надеюсь, что настоящее издание будет принято читателями с интересом.
В заключение моего предисловия я хочу поблагодарить Эльвиру Фагель, которая выполнила большую часть работы по редактированию и корректированию текста. Ее неформальное участие в настоящем издании с благодарностью отмечают также и авторы второго выпуска сборника «Страницы Миллбурнского клуба».
Слава Бродский
Миллбурн, Нью-Джерси
19 октября 2012 года
Надежда Брагинская – глубокий исследователь творчества Александра Сергеевича Пушкина – пользуется заслуженной популярностью у широкого русскочитающего и русскослушающего населения Америки. Она – автор книги «О Пушкине», огромного числа статей и радиопередач о русской литературе. Российский Фонд Культуры дважды награждал Н. С. Брагинскую грамотой «За многолетнее служение культуре». Недавно ей была вручена Пушкинская Царскосельская медаль.
Пушкин. Америка. Век XIX
Ура! – куда же плыть – к песчаным ли брегам,
Где дремлют вечности символы, пирамиды,
Иль к девственным лесам
Младой Америки – Флориды.
«Осень», 1833 (Из ранних редакций)
Пусть белых негров прекратится
Продажа на Святой Руси.
П. Вяземский
История русской американистики насчитывает уже два с половиной века. В России первая статья об Америке была написана в 1750 году М. Ломоносовым. Она представляла собой историческое и географическое описание Северной Америки. Вскоре после этой статьи американская тема заявила о себе и в произведениях литературных, с довольно острой социальной окраской, – у А. Сумарокова, Н. Карамзина, А. Радищева, позднее – у П. Вяземского, декабристов.
Коснулись европейцы суши,
Куда их наглость привела.
Хотят очистить смертных души
И поражают их тела.
А. Сумароков. «О Америке», 1759
У А. Радищева в рассуждениях об американских невольниках очевидны параллели с русским крепостничеством. Он пишет об этом в главе «Хотилов» («Путешествие из Петербурга в Москву»), в которой формулирует свою идею уничтожения крепостного права в России. И. Богданович составил обозрение «Об Америке». В переводе писателя И. Веревкина вышло (в типографии Н. Новикова) сочинение аббата А. Прево «История о странствиях», где говорилось об «английских сельбищах» в Америке.
В XVIII веке сведения об Америке приходили в Россию, в основном, через переводные издания. Это было еще время до художественного перевода. Как писал Пушкин:
А где мы первые познанья
И мысли первые нашли,
Где поверяем испытанья,
Где узнаем судьбу земли?
Не в переводах одичалых,
Не в сочиненьях запоздалых,
Где русский ум и русский дух
Зады твердит и лжет за двух.
«Евгений Онегин», гл. 7. Из ранних редакций
Что и когда узнал об Америке Пушкин?
Ни в семье, ни в Лицее не было специальных занятий географией. В выданном Пушкину «Свидетельстве» об окончании Лицея, после перечня обязательных предметов и оценок по ним, сказано: «Сверх того занимался историей, географией, статистикой, математикой и немецким языком». Не станем оценивать формулу «занимался географией». Но, оказывается, совсем еще юный Пушкин об Америке написал, и не очень лестно, в одном из первых своих стихотворений. Первый том любого собрания сочинений Пушкина открывается стихотворением «К Наталье» (1813), посвященным актрисе Царскосельского крепостного театра графа В. Толстого. Вот несколько строк этого стихотворения, полного очаровательной юношеской чистоты:
Так, Наталья! признаюся.
Я тобою полонен.
В первый раз еще, стыжуся,
В женски прелести влюблен.
Целый день, как ни верчуся,
Лишь тобою занят я;
…
Но, Наталья! Ты не знаешь,
Кто твой нежный Селадон,
Ты еще не понимаешь,
Отчего не смеет он
И надеяться? – Наталья!
Выслушай еще меня:
Не владетель я Сераля.
Не арап, не турок я.
За учтивого китайца,
Грубого американца
Почитать меня нельзя.
В скобках замечу, что понятие «американец» употреблялось тогда и как «индеец», и как «белый колонизатор».
Вот так, с эпитетом «грубый», слово «американец» вошло в 1813 году в творчество Пушкина. Впоследствии повышенное внимание русского общества к Америке было связано с событиями американской революции. Появляются новые книги в переводах уже отнюдь не «одичалых». Так, А. Свистовский в 1824 году перевел, как писалось, «с американского» «Историю Америки» Вильяма Робертсона. Цензура запретила ее публикацию, но рукопись тиражировалась, обсуждалась дворянской молодежью. На следствии по делу декабристов Виктор Толстой свидетельствовал, что заимствовал вольный образ мыслей «в чтении истории Робинсонова о Соединенных Штатах Америки».
Пушкин, обдумывая, точнее, «отбирая» книги для библиотеки Онегина, оставил в черновых редакциях несколько вариантов: 1) «Мельмот, Рене, "Адольф" Констана»; 2) «Весь Вальтер Скотт, "Адольф" Констана, "Коринна" Сталь, два-три романа...» В третьем варианте появляется и имя Робертсона: «Юм, Робертсон, Руссо, Мабли, Барон д'Ольбах, Вольтер, Гельвеций еtс.».
Эта глава писалась в 1827 году, и Пушкин, конечно, знал о цензурном запрете Робертсона. Видимо, поэтому в окончательную редакцию XXII строфы VII главы «Евгения Онегина» В. Робертсон не вошел.
Хотя мы знаем, что Евгений
Издавна чтенье разлюбил,
Однако ж несколько творений
Он из опалы исключил:
Певца Гяура и Жуана
Да с ним еще два-три романа,
В которых отразился век...
В России в эти годы множатся переводные материалы, публицистические статьи, рассказы об Америке. В «Литературной Газете» А. Пушкина и А. Дельвига в 1830 году опубликована статья русского посланника в Вашингтоне П. И. Полетики «Состояние общества в Соединенных Американских областях». В личной библиотеке Пушкина была повесть Ф. Бомона «Мария, или Рабство в Америке», двухтомник французского социолога А. Токвиля «О демократии в Америке», 14 томов Ф. Купера, «Рассказ о похищении и приключениях Джона Теннера», записанный с его слов Э. Джеймсом.
Вот тот контекст, в котором Пушкин осмысливал американскую тему, вырабатывал собственное восприятие Америки. Эти размышления – в письмах Пушкина (в частности, к Чаадаеву, от 19 октября 1836 года, беловое и черновое). Но главный итог их – статья «Джон Теннер». Пушкин работал над ней летом 1836 года и опубликовал в т.III журнала «Современник». Статья основана на «Записках Джона Теннера», проведшего 30 лет в пустынях Северной Америки между древними ее обитателями. «Записки» вышли в Нью-Йорке в 1830 году. Перевод сделан Пушкиным с французского перевода «Записок», вышедших в Париже в 1835 году. В статье Пушкин использовал и книгу А. Токвиля «О демократии в Америке». В этой статье, характеризующей Америку времен «джексоновской демократии», Пушкин поставил под сомнение сами основы буржуазной демократии и методы «насаждения» цивилизации: «Америка спокойно совершает свое поприще, доныне безопасная и цветущая, сильная миром, упроченным ее географическим положением, гордая своими учреждениями. Но несколько глубоких умов в недавнее время занялись исследованием нравов и постановлений американских, и их наблюдения возбудили снова вопросы, которые полагали давно уже решенными»; «...с изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую – подавленное неумолимым эгоизмом и страстью к довольству (comfort)»; «...рабство негров посреди образованности и свободы...»; «Остатки древних обитателей Америки скоро совершенно истребятся... так или иначе, чрез меч и огонь, или от рома»... «Эти "Записки" драгоценны во всех отношениях. Они – самый полный и, вероятно, последний документ бытия народа, коего скоро не останется и следов... Летописи племен безграмотных... они наконец будут свидетельствовать перед светом о средствах, которые Американские Штаты употребляли в XIX столетии к распространению своего владычества и христианской цивилизации». Это уже слова историка, в них пименовское начало: история все помнит.
В 1838 году Фенимор Купер, до того времени писатель романтический, отразил растущее разочарование в духовных ценностях и практической морали буржуазной Америки в своем памфлете «Американский демократ»: «Молодая республика освобождалась от одной группы политических паразитов только для того, чтобы отдаться во власть другой. В стране не было ни короля, ни аристократии, но вместо них правили демагоги-демократы». И далее Купер пишет, что чем более узнает их, тем большее отвращение они ему внушают. Но Пушкин сказал об этом еще в 1836 году: «...уважение к американской демократии, плоду новейшего просвещения, сильно поколебалось». Пушкинский «Джон Теннер» – вершина русской американистики XIX века.
В нашей эмиграции бытует мнение о том, что Америка знает русскую литературу лишь со времен Тургенева, Достоевского и далее...
Дэвид Льюис жил в Петербурге с 1814 по 1824 год. Он свободно владел русским языком, был вхож в литературные круги. В Америке он стал первым переводчиком Пушкина. Поэма «Бахчисарайский фонтан» в его переводе появилась сначала в филадельфийском журнале, а потом отдельным изданием. В книгу вошли и стихи И. Дмитриева, Г. Державина, А. Мерзлякова и других авторов. В трогательном посвящении Д. Льюис писал: «Моим русским друзьям нижеследующую попытку переложения на английский язык любимой мной поэмы одного из самых обожаемых поэтов».
В Америке одной из ранних публикаций о Пушкине была, по-видимому, статья в журнале «Blackwood» в июне 1845 года. Несколько строк из нее без указания авторства приводит в своем эссе Г. Уитьер.
11 февраля 1847 года, к десятилетию (!) со дня смерти Пушкина, в вашингтонском журнале «National Era» было опубликовано эссе Г. Уитьера (Whittier) «Александр Пушкин». Это одно из самых ранних эссе о Пушкине в Америке, и до сих пор оно привлекает к себе внимание. Эссе и сегодня поражает своим проникновением в судьбу, личность Пушкина, во всечеловеческое значение его поэзии. Г. Уитьер – американский поэт, очень почитаемый Авраамом Линкольном, близкий друг Генри Лонгфелло. Он представитель аболиционистского направления в американской литературе, сторонник движения за отмену рабовладения. Отсюда его особый интерес к родословной Пушкина, к Ганнибалам.
«29 января 1837 года, в одном из великолепных особняков северной столицы на берегах Невы, умирал великий человек.
Комнаты, которые вели в кабинет страдальца, были наполнены богатыми титулованными особами и талантами С. -Петербурга, с тревогой справлявшимися о состоянии страдающего.
…Кто же такой Александр Пушкин? Возможно ли, чтобы этот человек, прекрасно одаренный, уважаемый и так оплакиваемый, был цветным человеком? Именно таким, однако, он и является – факт невероятный, как это может показаться американскому читателю. Его деду по материнской линии, негру по имени Ганнибал, покровительствовал сам царь. Он был офицером морского флота. От своего африканского происхождения Пушкин унаследовал во внешности и складе мышления самые яркие черты.
В статье, опубликованной в журнале "Blackwood" в июне 1845 года, он изображен следующим образом: "Густые кудри жестких волос; подвижные, неправильные черты лица, темная кожа – все выдавало его африканское происхождение. Внешность поэта соответствовала его характеру".
Он не стыдился своего африканского происхождения. Напротив, он, кажется, гордился им. Поэт посвятил не одно стихотворение Ганнибалу, и сочинения Пушкина содержат частые упоминания о его африканской крови. Мы сослались на этого замечательного человека для того, чтобы показать, что американское предубеждение против цветного населения совершенно несовместимо с просвещенной республиканской системой управления и истинным христианством…
… Великое светило угасало. Александр Пушкин – поэт и историк, любимый в одинаковой степени императором и народом, сраженный в смертельной дуэли за два дня до этого, лежал в ожидании своего конца. И когда наконец плачущий Жуковский, второй по славе за Пушкиным поэт, объявил взволнованной толпе, что его друг скончался, князь и крестьянин склонили свои головы в печали.
Холодное сердце Севера пронзила острая боль великой утраты. Поэт России, единственный человек века, который мог с честью носить мантии Державина и Карамзина, скрылся в тени смерти, "свет которой есть тьма".»
Когда читаешь строки эссе, это описание трагических событий, кажется, что Уитьер стоял во взволнованной январской толпе на набережной Мойки. Какой духовной зрелостью и мерой литературного дара надо обладать, чтобы написать о горе другого народа, понесшего утрату, так, как Джон Гринлиф Уитьер, американский поэт.
… «И славен буду я, доколь в подлунном мире / Жив будет хоть один пиит».
Слава Бродский – выпускник Московского государственного университета (математического отделения мехмата). Автор нескольких книг по прикладной математической статистике, опубликованных в России в 70 – 80-х годах. С 1991 года живет в Соединенных Штатах Америки и работает в финансовой индустрии Манхеттена. Свою писательскую карьеру начал в 2004 году. За прошедшие с тех пор годы были опубликованы такие его книги как «Бредовый суп», «Релятивистская концепция языка», «Исторические анекдоты», «Смешные детские рассказы», «Большая кулинарная книга развитого социализма». Слава Бродский – вице-президент компании «MetLife». Он живет с женой в Миллбурне (Нью-Джерси). Его вебсайт – www.slavabrodsky.com.
Релятивистская кластер-модель вкусов
Предисловие
Мысль о том, что восприятие прекрасного может быть субъективным, возникла еще у древних. Эта точка зрения, не став особенно популярной, тем не менее владела умами многих философов и даже нашла свое отражение в пословицах на разных языках народов мира. В этом сборнике я представляю еще один взгляд на проблему.
Основой данной заметки является мое сообщение на заседании Миллбурнского литературного клуба 6 августа 2011 года. Заседание это было посвящено обсуждению подхода к оценке стихотворных произведений. Мое выступление, однако, имело несколько более общий характер. Все его положения могут относиться как к оценке стихотворных произведений, так и к оценке любого другого литературного, художественного или музыкального произведения, а также вообще такого предмета или явления, которое не поддается количественному анализу.
В том случае, когда существует количественная оценка того или иного предмета или явления, всякие споры о его оценке не очень продуктивны. Скажем, люди могут немного поспорить о том, холодная сегодня вода в океане или нет. Кто-то может сказать, что она холодная, а кто-то – что она теплая. Но все споры заканчиваются тогда, когда мы измерим температуру воды количественно. И если окажется, что температура сегодня 76 градусов, то все споры сразу должны прекратиться. Хотя кто-то еще может сказать, что 76 градусов – это холодная вода. А кто-то другой может возразить и сказать, что 76 градусов – это теплая вода. Но теперь уже спорящие сами понимают, что они, в сущности, не спорят, а просто выражают свое отношение к тому, какую воду они любят. Это уже высказывания не о воде, а об их личных предпочтениях.
Итак, далее будет обсуждаться вопрос оценки того, что не может быть измерено количественно. Хотя, для простоты изложения, я буду говорить об оценке какого-то произведения. Иногда я буду отдельно говорить об оценке литературного, музыкального или художественного произведения, когда буду приводить какие-то примеры.
Объективное и субъективное в оценке
Для начала попытаемся ответить на следующие два вопроса. Сколько объективного и субъективного в оценке того или иного произведения каким-то индивидуумом? Что такое вкус (скажем, литературный или художественный)?
На самом деле ответ на первый вопрос позволит разумно подойти и к ответу на второй вопрос. Потому что вкус человека полностью определяется тем, как он оценивает все, что его окружает.
Я знаю многих людей, сторонников положения об объективности прекрасного. Они считают, что понятие прекрасного – это нечто объективное, данное нам свыше. Есть, мол, некоторая внутренняя красота каждого произведения. А все, что зависит от нас – это только понять эту внутреннюю красоту или не понять. И тогда тот, кто может постичь красоту прекрасного (или «некрасоту» чего-то второсортного, третьесортного и т.д.), тот и обладает хорошим вкусом. В этом состоит первый подход к проблеме – объективизм.
Я собираюсь привести здесь некоторые примеры, которые опровергают положение об объективности в оценке того или иного произведения. Математики утверждают, что одного отрицательного примера (или, как они говорят, контрпримера), противоречащего какому-то утверждению, вполне достаточно, чтобы доказать неправомерность этого утверждения. Поэтому я не буду давать здесь полный исторический обзор тех событий и явлений, которые указывают на неправомерность объективизма. Нескольких контрпримеров, как я полагаю, будет вполне достаточно.
В противоположность объективизму существует второй подход – субъективизм. Его сторонники поддерживают положение о субъективности оценок. Сторонников этого подхода гораздо меньше, чем сторонников объективизма. Они считают, что по каким-то причинам существует что-то вроде моды на все. Мода на одежду, мода в изобразительном искусстве, мода в музыке. Какой-то дом мод или какое-то сообщество людей (которым по какой-то причине люди склонны доверять) пришли к мысли, что в этом году людям должны нравиться, скажем, длинные юбки. И всем постепенно начинают нравиться длинные юбки. Или в каком-то сообществе людей (которому также люди склонны верить) считается, что картины Леонардо да Винчи – шедевры. Поэтому и всем людям нравятся его картины. Или, по крайней мере, все верят в то, что картины Леонардо да Винчи – шедевры.
Сторонники субъективизма могут придерживаться этого подхода безоговорочно или с некоторой оговоркой. Оговорка эта состоит в том, чтобы считать, что в оценке произведения какая-то часть может принадлежать объективной составляющей. Такие сторонники субъективизма считают, что субъективная составляющая является доминирующей и сильно влияет на оценку произведения, но какие-то объективные характеристики вполне могут также существовать. Позицию таких сторонников субъективизма я буду защищать в этой заметке.
Что можно сказать об этих двух подходах? Начнем с первого, который устанавливает, что понятие прекрасного – это нечто объективное (данное нам свыше). Если бы это положение было верным, то можно было бы ожидать единства всех людей в их оценках. Но такого нет в реальной жизни. Одни и те же произведения, будь то литературные, музыкальные или какие-то другие, вызывают разные отклики разных людей. Это соображение является одним из основных доводов сторонников субъективизма, подтверждающим их правоту.
Я предполагаю, что сторонники объективизма могут привести какие-то аргументы, оправдывающие разногласия среди неоднородного состава населения. Поэтому я хочу обратиться к более узкому подмножеству людей. И предлагаю посмотреть, есть ли принципиальные разногласия в оценке, скажем, литературных произведений среди литераторов. Оказывается, что такие примеры легко привести. Вот очень убедительные примеры (которые я, в основном, взял из моей книги «Релятивистская концепция языка»).
Первый яркий пример: Льву Николаевичу Толстому активно не нравился Шекспир. Лев Николаевич в различные периоды своей жизни по-разному относился к Пушкину. Пастернак не любил Хлебникова, Багрицкого, Мандельштама и Гумилева. Гумилева не любили также Брюсов и Вячеслав Иванов. Пастернака не любили Набоков, Волошин, Андрей Белый и Ходасевич. А Набоков, кроме Пастернака, не любил еще Достоевского и Бунина. Бунин не любил Достоевского, Блока, Бальмонта, Сологуба, Вячеслава Иванова, Брюсова и Андрея Белого. Цветаева и Ахматова не любили Чехова. Мандельштам не любил Цветаеву. Андрей Белый не любил Мандельштама. Мандельштам не любил Андрея Белого.
О чем говорят эти примеры? Не правда ли, они опровергают положение об объективно прекрасном? Действительно, что же это за объективно прекрасное, если оно недоступно пониманию мэтрам литературы?
Другой пример относится к живописи. Поначалу ценители живописи относились к французскому импрессионизму отрицательно. А сейчас, кажется, никто не сомневается, что французские импрессионисты принесли миру нечто прекрасное.
Такие же примеры легко найти и в музыке: то, что отвергалось многими ценителями музыки, скоро становилось признаваемыми повсеместно шедеврами.
Существуют ли примеры, когда кто-то сначала нравился ценителям, скажем, литературы, а потом забывался? Конечно такие примеры есть. В начале ХХ века имя Константина Дмитриевича Бальмонта было известно всем людям в России, неравнодушным к поэзии. На его выступления билет было достать практически невозможно. Сотни исследователей изучали его творчество. А сейчас даже среди увлекающихся поэзией, Бальмонта мало кто знает. И таких примеров можно привести много и из разных областей.
Теперь уже становится очень похоже на то, что сторонники второго подхода – субъективизма – во многом правы. Получается так, что эстетические понятия и предпочтения приобретаются индивидуумом в течение его жизни (а не просто даются ему от рождения) и очень зависят от окружающей его среды.
На самом деле это и не должно нас удивлять. Ведь у новорожденного младенца эстетических проявлений мы, наверное, все-таки обнаружить не можем. А у людей сознательного возраста таких убеждений уже может быть много. Поэтому остается все-таки принять, что окружающая среда действительно формирует в значительной степени эстетическое мировоззрение человека.
Я вполне допускаю, что тот, кто дочитал мою заметку до этого места, может мне возразить следующим образом. То, что я сказал, не обязательно, мол, доказывает, что положение об объективно прекрасном неверно. Возможно, может сказать мой читатель, дело обстоит таким образом, что то самое объективно прекрасное, которое заложено в человеке свыше, проявляется постепенно в процессе развития личности индивидуума. Просто, может продолжить гипотетический читатель, у младенца еще не хватает мозгов или чего-то еще, чтобы заложенное в него свыше чувство объективно прекрасного как-то начало проявляться. И даже, мол, в юности, у человека еще не достаточно что-то там развито, чтобы это заложенное в нем чувство проявилось во всю мощь.
И если бы действительно такое возражение возникло у моего читателя, я был бы этому очень рад. Потому что это означало бы, что у него вдумчивая манера чтения. А это, конечно, должно быть автору всегда приятно. Само же возражение мне не представляется правильным. Действительно, вернемся к примеру с французским импрессионизмом. Как все было в тот момент, когда французские импрессионисты принесли в мир свои творения? Разве в этот самый момент их красота открылась всему сознательному населению? Разве молодым эта красота открывалась в процессе их созревания? Нет, все обстояло совсем не так. И взрослому, и молодому поколению поначалу красоту «постичь» не удавалось. И только со временем эта красота «открылась» наконец всем. Добавим к сказанному такое жизненное наблюдение: молодым любое новаторство «открывается» быстрее.
И тогда все-таки получается так, что индивидуум формирует свои эстетические представления в течение всей жизни в зависимости от той среды, которой он окружен. Какая среда имеется тут в виду, я думаю, понятно. Родители, друзья, школа оказывают поначалу колоссальное влияние на формирование эстетических вкусов людей. Потом оказывает влияние всякое прочее общественное воздействие, включая средства массовой информации, незапланированное и организованное течение событий. Авторитеты, знаменитости, исследователи творчества, биографы и те, которые раздают различные премии, оказывают большое воздействие на формирование вкусов. И так в течение всей жизни человек подвергается влиянию окружающей среды на формирование своего вкуса во всех его проявлениях.
Еще раз подчеркну здесь, что мы наблюдаем формирование эстетического развития человека не как «проявление» чего-то уже заложенного от рождения. Несколько упрощенно можно утверждать следующее. Если маленькому мальчику с детства говорят, что худенькие девочки – эти красиво, то ему потом будут нравиться худенькие женщины. Если говорят, что толстые девочки – это очень красиво, то ему потом будут нравиться полные женщины. И их он будет считать стройными. Если вокруг вас все говорят, что стихи лесенкой – это вершина стихосложения, вы в конце концов станете думать, что так оно и есть на самом деле, и, чего доброго, сами начнете писать лесенкой. Поэтому-то в начале 30-х годов прошлого столетия более девяноста процентов всех поэтов России писали стихи лесенкой.
Это я все говорю о втором подходе. И со сторонниками этого подхода трудно спорить. Ведь мы все время находимся в какой-то общественной среде. И мы не можем сказать, что было бы, если бы мы в этой среде не находились (находились бы в другой среде). Можем ли мы хоть когда-то определенно сказать, чем обусловлено впечатление, которое производят на нас, скажем, стихи некоторого поэта? Можем ли мы сказать, что это впечатление обусловлено только внутренней силой и красотой его произведений и никак не связано ни с обстоятельствами его жизни, ни с тем, какими путями мы шли в процессе знакомства с его творчеством?
Я иногда слышу крайне противоположные суждения о поэзии Иосифа Бродского. Кто-то говорит, что интерес к его поэзии возник только благодаря всей этой истории с его преследованием в Советской России. Другие, его почитатели, говорят, что никакого отношения к оценке его поэзии все это не имеет.
Должен сказать, что обе стороны, на мой взгляд, не правы. Потому что мы не можем знать, что было бы, если Иосиф Бродский не преследовался советскими властями. Насколько вся эта история была существенна, мы могли бы сказать, если бы смогли сконструировать такой эксперимент.
Сначала, скажем, десять тысяч человек изолируются от общества с момента, предшествующего суду над Бродским, вплоть до 1985 года. Потом их возвращают в общество и сразу же дают оценить поэзию Бродского. В дополнение к этому (и в рамках того же эксперимента) те же десять тысяч человек каким-то образом возвращаются в далекое прошлое и живут уже нормальной (без изоляции) жизнью вплоть до 1985 года. И затем тоже оценивают поэзию Бродского. Если разницы в этих двух оценках не будет, тогда мы могли бы сказать, что никакой субъективной составляющей в оценке поэзии Бродского нет. А если разница в оценках будет существенной, мы придем к противоположному выводу.
Но такой эксперимент мы поставить не можем. Ну и, значит, мы не можем сказать, что было бы, если бы Иосиф Бродский не преследовался советскими властями и если бы стенограмма суда над ним не читалась поголовно всей интеллигенцией страны. Хотя должен здесь подчеркнуть, что мы не знаем, насколько предыстория существенна. Но то, что она влияет в какой-то мере на нашу оценку творчества, это следует из всего сказанного выше.
Ахматова, надо полагать, считала, что преследование Бродского советскими властями в конце концов будет иметь благоприятное значение для него. Она говорила: «Какую биографию делают нашему рыжему!». Вот Анна Андреевна, как мне кажется, не должна была бы относиться отрицательно к положению о субъективизме в оценках литературных произведений.
Булгаковский герой, произносящий фразу, которую я приведу строчкой ниже, тоже, судя по всему, с положением о субъективности в оценках был бы согласен. Помните? «Повезло, повезло!.. Стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие». А сам Михаил Афанасьевич, наверное, в субъективизм не верил. Поскольку приведенное здесь высказывание его героя было сделано с явного авторского неодобрения. А я должен признаться в том, что при первом знакомстве с «Мастером» мне пришлось перечитать этот кусок из романа, чтобы проверить, правильно ли я понял автора. Настолько диким мне показалось сказанное. Хотя на тот момент у меня было оправдание: моя теперешняя заметка не была еще тогда написана.
Возвращаюсь к своей мысли о том, что прямые жизненные эксперименты поставить чрезвычайно трудно. Однако же кое-что все-таки возможно. Помню такие два эксперимента, которые я, один неосознанно, а другой осознанно, совершил над самим собой. Когда я впервые попробовал маслины, они мне показались совершенно отвратительными. Но мой отец мне сказал, что у меня еще «не развит» вкус, поэтому мне маслины и не нравятся. И я, мол, должен попробовать их еще раз и постараться «понять», какие они вкусные. И я решил поверить своему отцу. Попробовал маслины в другой раз. Потом еще. И в какой-то момент я уже мог съесть одну-две маслины без особого отвращения. А очень скоро я стал маслины обожать.
Второй эксперимент я поставил над самим собой уже осознанно, когда был еще очень молод. Как-то я рассматривал экспозицию изобразительного музея им. Пушкина в Москве. В какой-то момент я увидел там кубистическую работу Пикассо. И, разглядывая ее, стал размышлять, почему она может нравиться людям. Я тогда уже знал, что есть люди, которым картины Пикассо кажутся полнейшей мазней, и есть почитатели Пикассо, которые считают его гением. Как такое могло случиться, представляло для меня загадку. Точнее, для меня представляло загадку то обстоятельство, что кто-то мог считать Пикассо гением. Тогда, в музее, на меня его картина не произвела никакого впечатления.
Единственно правдоподобный ответ, который мне пришел тогда в голову, был таков: наверное, все зависит от того, что тебе говорят о Пикассо другие. И от того, настроен ли ты верить тому, что говорят другие.
И я решил сам себя убедить в том, что те, кто считает Пикассо гением, правы. Я подошел к картине Пикассо и стал ее рассматривать с близкого расстояния. И говорил сам себе, как хороша эта картина, какие там бесподобные линии, изгибы и, вообще, как там все прекрасно. Однако от того, что я сам себя уговаривал, картина не стала мне вдруг нравиться на самом деле. Я потратил на самоубеждение, наверное, около часа. Но ничего со мной особенного не происходило. Ничто в картине Пикассо меня не трогало.
Однако я был настойчив. И я пошел в тот же музей через несколько недель. И опять подошел к той же картине Пикассо. И тут, наконец, я «понял», насколько она была хороша. Я бросился смотреть другие его работы. И все они показались мне очень хорошими. А через несколько месяцев я уже считал Пикассо гением.
Ну что ж, очень похоже на то, что струны нашей души открыты для того, чтобы сыграть, наверное, любую мелодию.
Таким образом, мы можем говорить о справедливости нижеследующих утверждений. Существование объективно прекрасного как основного, что влияет на оценку произведений, не отвечает жизненным реалиям. В течение всей жизни человек подвергается влиянию окружающей среды. И это в основном определяет его вкус во всех проявлениях.
Получает ли индивидуум от рождения какие-то представления о прекрасном? Я этого не знаю. И не знаю никого, кто бы сказал что-то убедительное по этому поводу. Тем не менее, мы должны допускать такую возможность. Тем более что некоторые жизненные примеры подталкивают нас в этом направлении. Эти примеры возникают, когда неизвестный никому автор поражает силой и глубиной своего таланта сразу и независимо друг от друга большое количество людей. Такое случилось с публикацией «Ивана Денисовича» в ноябре 62-го.
Почему я говорю о том, что подобные примеры подталкивают нас, а не убеждают? Да потому только, что весьма возможно допустить, что общественная среда подготавливает почву не только для восприятия произведений, но и для их создания.
Но как бы то ни было с представлениями о прекрасном от рождения, мы должны заключить, что основным для формирования вкуса человека является влияние окружающей среды. А оценку произведений мы делаем на основании выработанного вкуса. И, таким образом, эта оценка будет субъективной. Точнее (или осторожнее) сказать, что она будет во многом субъективной. Потому что мы не можем полностью исключить объективную составляющую из нашего рассмотрения. Не можем, хотя мы и пришли к выводу о том, что объективная составляющая (если она есть) является несущественной по сравнению с субъективной.
Релятивистская кластер-модель
Теперь я хочу несколько подробнее остановиться на обсуждении такого понятия, как вкус. Если вкус – это нечто субъективное, то как тогда можно утверждать, что кто-то обладает хорошим или плохим вкусом? Что такое тогда тонкий или примитивный вкус?
Я попытаюсь ответить на эти вопросы. Однако я не хочу говорить о том, что обычно думают об этом другие. Мне кажется, что у большинства людей нет об этом твердого представления. Поэтому я буду говорить о том, какое представление об этом (не осознанное большинством) достаточно хорошо отражает жизненные реалии.
Но сначала я скажу о некоторых технических вещах. Рассмотрим такой гипотетический эксперимент. Предположим для простоты изложения, что мы изучаем воздействие на людей произведений двух поэтов – Александра Сергеевича Пушкина и Осипа Эмильевича Мандельштама. И пусть (опять же для простоты) их воздействие оценивается людьми (осознанно или неосознанно) по шкале от 0 до 10. Рассмотрим теперь двумерную картинку (см. рис. 1), где по оси абсцисс (горизонтальной оси) откладываются оценки воздействия на каких-то индивидуумов стихотворений Пушкина, а по оси ординат (вертикальной оси) – оценки воздействия стихотворений Мандельштама.
На этом рисунке изображены оценки трех индивидуумов, которые обозначены буквами «a», «b» и «c». Координаты оценок индивидуума «а» таковы: по оси абсцисс – 10, по оси ординат – 0. Это значит, что индивидуум «а» очень ценит стихи Пушкина и не любит стихи Мандельштама. Индивидуум «b» любит Пушкина (оценка 10) и Мандельштама, но несколько меньше, чем Пушкина (оценка 8). И индивидуум «c» не любит ни стихов Пушкина (оценка 0), ни стихов Мандельштама (оценка 0).
Представим теперь, что число опрошенных будет гораздо больше трех. Тогда картинка будет содержать столько точек, сколько имеется индивидуумов, согласных принять участие в приведенной мной процедуре оценки стихотворений Пушкина и Мандельштама. Один из возможных результатов такого гипотетического опроса изображен на рис. 2.
Здесь мы видим, что ответы участников, сгруппировались в пять различных подмножеств (групп, сгустков, скоплений), которые в статистической литературе называют кластерами. К кластеру «A» относятся индивидуумы, которые примерно одинаково и высоко оценивают произведения Пушкина и Мандельштама. Кластер «B» представляют почитатели Пушкина, практически отрицательно относящиеся к поэзии Мандельштама. В кластер «D» входят те, кто любит Пушкина и достаточно высоко оценивает творчество Мандельштама. В кластер «C» входят люди, равнодушные к Пушкину и очень любящие поэзию Мандельштама. И, наконец, кластер «E» составляют индивидуумы, которые не любят ни Пушкина, ни Мандельштама.
Если бы мы в действительности проводили такой анализ, то могли бы сделать некоторые выводы относительно обозреваемых нами кластеров. Мы могли бы, скажем, отметить социальный состав некоторых кластеров. А если бы у нас не было сведений о социальном составе кластеров, то мы могли бы сделать некоторые предположения по этому поводу. Мы могли бы заметить, что между кластерами A и D нет четкой границы. И что можно рассматривать объединенный кластер, в который входят люди, любящие Пушкина и в той или иной степени любящие Мандельштама.
Но мы сейчас рассмотрели только гипотетический пример. В реальной жизни все гораздо сложнее по нескольким причинам (даже применительно только к оценке поэтических произведений). Во-первых, у каждого человека есть свои представления о сотнях поэтов. И уже по этой причине соответствующая картинка вместо двумерной становится многомерной. Во-вторых, «списки» поэтов, естественно, у всех разные. В-третьих, индивидуумы не только оценивают всю поэзию какого-то определенного поэта в целом. Они имеют особое мнение по поводу каждого отдельного стихотворения. В-четвертых, одна и та же оценка, скажем, восторженная, какого-то одного произведения может делаться на основании совершенно различных причин.
Все эти и другие обстоятельства могут быть учтены при проведении анализа кластер-картинок. Но вследствие приведенных причин, а также и по другим причинам размерность наших картинок возрастет очень сильно. Если бы мы имели многомерное видение, то смогли бы увидеть кластеры в виде эллипсоидообразных или бананообразных областей, расположенных в многомерном пространстве. Человек имеет, однако, трехмерное видение. Поэтому он не может представить себе наглядно, скажем, стомерную картинку. С этим, однако, можно справиться. И здесь на помощь приходят разные статистические процедуры (называемые кластер-анализом), заменяющие реальное человеческое трехмерное видение многомерным. То есть получается так, что произвести статистическую обработку результатов такого эксперимента было бы в принципе возможно. Но беда заключается в том, что собрать данные для такого эксперимента никто никогда не сможет.
Однако то обстоятельство, что собрать данные невозможно, не означает, что данных для эксперимента не существует. Ведь у каждого из потенциальных участников эксперимента имеются определенные субъективные предпочтения относительно поэтов, которых они знают. А, значит, и кластер-картинка субъективных оценок существует (хотя она никому не известна).
Такие кластер-картинки существуют по отношению к различного рода оценкам. Например, существуют кластер-картинки, отражающие литературные предпочтения всех людей, или литературные предпочтения русскоговорящих, или художественные предпочтения в испанской живописи, и многие другие кластер-картинки. И все эти кластер-картинки будут субъективными, поскольку они строились на основе оценок (предпочтений) с доминирующей субъективной составляющей.
Теперь уже можно ответить на те вопросы, которые я задал в начале этого раздела. Как можно утверждать, что кто-то обладает хорошим или плохим вкусом? Что такое тонкий или примитивный вкус?
Поскольку вкус понятие субъективное, то все вкусовые представления оказываются относительными. Для кластера, в котором нахожусь я, ваш вкус (если вы находитесь в другом кластере) будет необъясним для меня. А мой вкус будет необъясним для вас.
И тут возникает очень интересный вопрос. Можно ли поставить один кластер людей выше другого? Я бы даже переформулировал этот вопрос, задал его в другой форме. Можно ли кластер, объединяющий профессионалов в какой-то области, поставить выше других кластеров? Скажем, можно ли кластер литераторов поставить выше других кластеров (естественно, применительно к оценке литературных произведений).
Разные люди по-разному ответят на поставленный вопрос. Большинство, как я думаю, скажут, что литераторы чувствуют, знают и понимают литературу лучше, чем другие. И с этим я не согласен.
Начну с того, что «чувствовать», «знать» и «понимать» – это разные понятия. И не надо их класть в одну корзину. То, что профессионалы знают литературу больше, чем другие, у меня не вызывает сомнений. Они всю жизнь занимаются литературой. Конечно они знают больше других. Хотя тут я должен был бы оговориться и сказать, что они знают, вообще говоря, больше других. И то, что они чувствуют глубже, тоже не вызывает сомнений. Конечно, их эмоции, сильнее эмоций тех, кто ничего не знает о предмете. Вообще говоря, сильнее.
А вот то, что они понимают литературу лучше – в этом большой вопрос. Для меня слово «понимать» означает наличие ощущений, связанных с внутренними характеристиками оцениваемого произведения. Ну а если мы пришли к тому, что основным при оценке произведения является не что-то внутреннее, а субъективная составляющая, то слово «понимать» тут, как получается, совсем не подходит.
Как, например, для меня звучит фраза «Я стал понимать картины Гойи после того, как побывал в Прадо»? Она для меня звучит довольно нелепо. И именно вследствие всего того, что было сказано выше. Кто-то может думать, что он начал «понимать» картины Гойи. Но это, скорее всего, означает лишь, что картины Гойи стали этому человеку нравиться. Если человек такую фразу все-таки произнес, то он, по всей видимости, «исповедует» понятие объективно прекрасного (по крайней мере, в искусстве). И он считает, что то, что ему картины Гойи стали нравиться, произошло не потому, что он предпринимал для этого много усилий. Он, судя по всему, думает, что это произошло потому, что он наконец-то «понял», что же в этих картинах есть объективно прекрасного. Поэтому-то он и говорит, что стал их «понимать».
Теперь я возвращаюсь к рассмотрению кластер-картинок по отношению к различного рода оценкам. Эти оценки могут быть в целой области (например, в литературе, музыке, искусстве) или для каких-то отдельных произведений в любой области, или для объединения каких-то областей или отдельных произведений.
Эти кластер-картинки субъективных предпочтений, или вкусов, вместе с положением о доминировании субъективной составляющей вкусов объясняют природу вкусов и, таким образом, образуют некоторую модель. Модель эта отражает относительность субъективных предпочтений, или вкусов. Поэтому я называю такую модель релятивистской кластер-моделью.
Интерпретация релятивистской кластер-модели
В этом разделе я попытаюсь обсудить различные высказывания о вкусах (в частности, касающиеся литературы, искусства и музыки), и посмотреть, как они соотносятся с введенной выше релятивистской кластер-моделью. Для начала – небольшой тест для читателей моей заметки. Какие из приведенных ниже фраз говорят о том, что произносящий их является сторонником объективизма в оценках?
1. Это просто какая-то безвкусица.
2. Комнаты покрашены в какие-то аляповатые цвета.
3. В последнее время развелось очень много графоманов – скоро парикмахеры начнут писать стихи.
4. Это не живопись, а мазня.
5. Тебе надо больше слушать музыку Шнитке, тогда ты ее начнешь понимать.
6. Я стал понимать Пастернака после того, как прослушал несколько лекций о его поэзии.
7. Пикассо – гений.
8. У нее бесформенная фигура.
Отметьте фразы, которые произносит сторонник объективизма. Затем просуммируйте номера отмеченных фраз. Если у вас получилось число 36, то вы выполнили норму на получение значка «Отличник релятивистской кластер-модели». Если меньше 36, то норму вы не выполнили. Если более 36, то вы не выполнили какую-то другую норму в каком-то другом месте.
Ниже я попытаюсь прокомментировать все высказывания моего теста.
1. Это просто какая-то безвкусица.
Произносящий эту фразу – сторонник объективизма (как и во всех примерах этого теста). Говоря о безвкусице, он, по логике вещей, должен считать, что вкус – понятие объективное.
2. Комнаты покрашены в какие-то аляповатые цвета.
Так же, как и в первом примере, говорящий должен считать, что вкус – понятие объективное. Ему окраска стен не нравится. Поэтому он, по всей видимости, считает, что такая окраска не может понравиться никому, у кого «нормальный» (то есть такой же, как у него) вкус.
3. В последнее время развелось очень много графоманов – скоро парикмахеры начнут писать стихи.
Автор этой фразы – очевидно, из бывшего Советского Союза, (где, как известно, профессия поэта многими считалась определенно престижнее профессии парикмахера). Он – убежденный сторонник объективизма. Поскольку он считает, что можно однозначно сказать, какие стихи хорошие, а какие нет. Более того, этого человека определенно раздражает сам факт того, что многие люди пишут стихи. Сама по себе фраза формально не призывает к каким-то действиям против стихотворцев. Тем не менее, она настраивает общественное мнение против большой массы людей, пишущих стихи.
4. Это не живопись, а мазня.
Примерно так в 1962 году оценивал кукурузник Никита выставленные в буфете Манежа картины (по случаю 30-летия Московского союза художников). «Все это не нужно советскому народу», – говорил он. Был ли прав советский кукурузник? Я думаю, что выставленные тогда в Манеже картины представляли интерес только для небольшой кучки людей. К тому же, для многих из них этот интерес подогревался тем обстоятельством, что это художественное течение противостояло официальной советской доктрине. Всему остальному населению страны выставленные картины определенно показались бы мазней, если бы эти картины были народу показаны. Поэтому Никита и его окружение (все с красными звездами во лбу) были в каком-то смысле правы. Советскому народу такая живопись была не нужна. Однако же, будучи явным представителем сторонников объективизма, он считал свое предпочтение (в этом случае совпадающее с предпочтением представителей громадного кластера, объединяющего почти все население страны) объективным. И так же, как и в предыдущем примере (с парикмахерами), был явно неправ. Только неправ он был в гораздо большей степени (с моральной позиции – преступно неправ), поскольку обладал практически неограниченной властью и пользовался ею для подавления инакомыслия.
5. Тебе надо больше слушать музыку Шнитке, тогда ты ее начнешь понимать.
Формально фраза не имеет никакого смысла. Здесь – полная аналогия с уже рассмотренным мною в предыдущем разделе примером о картинах Гойи. Если бы эта фраза была обращена ко мне, то я поправил бы говорящего следующим образом. Если я начну больше слушать Шнитке (прибавлю к этому – да еще с желанием, чтобы мне наконец-то его музыка понравилась), то, безусловно, скоро его музыка мне станет нравиться. Слово «понимать» может в данном контексте использовать только сторонник объективизма.
6. Я стал понимать Пастернака после того, как прослушал несколько лекций о его поэзии.
Какой смысл в этой фразе? Об этом я могу сказать то же самое, что я говорил в примере о музыке Шнитке и в предыдущем разделе о картинах Гойи. Человеку, произносящему эти слова, скорее всего, стала нравиться поэзия Пастернака. Он стал получать какое-то удовольствие от прочтения его стихов. И слово «понимать» тут совершенно ни при чем. Если, конечно, он не имел в виду, что хотел дойти до сути в стихах Пастернака (что без посторонней помощи – крайне сложная задача).
7. Пикассо – гений.
Если человек утверждает это без всяких оговорок, то он – сторонник объективизма. Как это ни покажется удивительным, я тоже могу сделать такое утверждение. Но я буду понимать под этим вот что. Я знаю многих ценителей живописи, для которых творения Пикассо вызывают чрезвычайно сильные положительные эмоции. И я сам принадлежу к их числу. Но я отдаю себе отчет в том, что существует много людей, для которых творения других художников вызывают сильные положительные эмоции, а работы Пикассо таких сильных эмоций не вызывают. Более того, я понимаю, что по прошествии некоторого времени кластер ценителей Пикассо может сильно измениться. Во-первых, потому, что люди могут изменить свои предпочтения. А во-вторых, потому, что ценители Пикассо будут умирать, а новое поколение может быть увлечено другими именами. В таком случае то, что я думаю о Пикассо, уже не очень соответствует общепринятому пониманию слова «гений» (см. по поводу относительности значений слов мою книгу «Релятивистская концепция языка», выдержки из которой приводятся в данном сборнике). Но я говорю, что Пикассо – гений, хотя в моем понимании значение слова «гений» будет отличаться от общепринятого. В этом смысле получается, что какие-то другие высказывания моего теста могли бы быть сделаны сторонниками субъективизма (особенно теми, кто ознакомился с моей нынешней заметкой). Только значения их слов несколько отличались бы от общепринятых (в частности, вследствие того, что эти значения поменялись после прочтения данной заметки). Однако же я не буду менять свою точку зрения на то, кто выполнил норму на получение значка «Отличник релятивистской кластер-модели».
8. У нее бесформенная фигура.
Я уже обсуждал подобный момент – про маленького мальчика и толстых девочек. Если человек не считает, что понятие хорошей или плохой фигуры – понятие субъективное, то формально говоря, он сторонник объективизма. Хотя тут тоже следовало бы, как и в предыдущем примере, оговориться. Это высказывание могло быть сделано и сторонником субъективизма. Только тогда под бесформенной фигурой говорящий понимал бы фигуру, которая многими считается бесформенной в данный исторический промежуток времени.
Этим обсуждением примеров моего теста я хочу закончить данную заметку. Думаю, что она по-разному будет принята разными людьми. Так, скажем, представители шоу-бизнеса вряд ли будут шокированы моим подходом. Более того, я даже опасаюсь, как бы они не обвинили меня в том, что я высказываю мысли вполне тривиальные. А вот для людей с тонкой душевной структурой разговоры о релятивистской кластер-модели, думаю, будут восприниматься весьма болезненно. Из таких людей самые ранимые – это пушкиноведы. Им свою заметку я показывать не буду.
Отрывки из книги
Релятивистская концепция языка
Предисловие
В этих заметках я буду рассматривать самые общие проблемы языка и практически не буду затрагивать никаких вопросов, связанных со спецификой каких-либо естественных языков. Хотя я выражу свое мнение о том, какое воздействие оказывает вводимая мной релятивистская концепция языка на общепринятые суждения (тоже, кстати, довольно общие) о естественных языках и какое развитие она получает применительно к общим вопросам естественных языков.
Я буду высказывать свои суждения только о том, в чем я хотя бы в какой-то мере разобрался, и время от времени буду делать некоторые утверждения, которые, как я надеюсь, не будут ни заведомо ложными, ни совершенно бессмысленными. Я не ставлю перед собой такой цели, как критиковать кого бы то ни было. А также не буду в своих заметках делать никаких обзоров работ в соприкасающихся областях. Я буду только упоминать те работы, которые заслуживают внимания по отношению к рассматриваемой мной концепции релятивизма в языке.
С учетом всего изложенного, а также по некоторым другим причинам я допускаю, что стиль моего изложения может показаться кому-то нетрадиционным при обсуждении вопросов языкознания.
Моя концепция релятивизма в языке основана на идеях довольно простых, и я вполне допускаю, что кто-то размышлял о них еще до меня. Впервые я задумался об этом в середине 70-х годов, когда, как мне кажется, подобные идеи висели в воздухе. Я не предполагал тогда, что когда-нибудь буду снова о них размышлять. И вот сейчас в силу сложившихся обстоятельств мне все-таки пришлось к ним вернуться, и, по-моему, мне удалось сделать кое-какие интересные выводы на базе моих первоначальных мыслей и довести все это до некоторого логического завершения.
На первых порах только небольшая часть тех, кто знакомился с моей концепцией, приняла все ее положения сразу же после первого их прочтения. А от других я получил довольно много возражений. Однако же после моих ответов на эти возражения мои оппоненты, как правило, соглашались со мной. И я до сих пор просто поражаюсь, насколько быстро все перешли от настойчивого отрицания концепции к полному ее принятию. А некоторые даже стали говорить, что они, в общем-то, всегда примерно так и думали обо всем об этом, но только не могли свои мысли подобающим образом выразить. Я, конечно, очень рад, что мысли наши совпали в конце концов, и я даже вставил те возражения, которые мне запомнились, и мои ответы на них в окончательный текст заметок. Надеюсь, что это поможет читателям преодолеть какие-то трудные места.
К тому моменту, когда я работал над редактированием заметок, согласных со мной людей набралось уже довольно приличное количество. Некоторые из них даже стали говорить, что поскольку в моей работе все ясно, просто и не вызывает никаких возражений, то они сомневаются, стоит ли ее опубликовывать. И мне теперь приходится отшучиваться и говорить, что я постараюсь добавить немного какой-нибудь абракадабры, чтобы целесообразность публикации моего труда не вызывала ни у кого никаких сомнений.
Еще одно замечание. Несмотря на то что я привожу много математико-статистических аналогий, работа моя не является математическим трудом. Читатель не должен искать в ней доказательств моих утверждений. Однако взамен доказательств я привожу некоторые доводы, которые, как я надеюсь, будут выглядеть достаточно убедительными.
Введение
Прежде чем я начну делать какие-то выводы о языке, мне хотелось бы уточнить, о чем будет идти речь. До какой степени это можно уточнить? Можно ли дать формальное определение понятия «язык», подобно тем определениям, которые даются, скажем, в математике? Конечно, такое определение дать можно, но для этого надо и поступить так же, как это делают в математике. То есть такое определение надо давать не на обычном языке, с помощью которого мы общаемся друг с другом в повседневной жизни, а на специально для этой цели сконструированном искусственном языке.
Самые первичные определения в математике базируются на понятиях неопределяемых, которые удовлетворяют системе некоторых постулатов, или аксиом. Подобным образом можно построить и систему лингвистических определений. (Такие попытки реально делаются.) И тогда такое аксиоматическое построение, возможно, будет иметь смысл в каких-то технических приложениях.
Тем не менее люди, далекие от математики вообще и от проблем аксиоматического построения в частности, все-таки пытаются дать формальные определения языка и прочих окружающих его понятий в терминах обычного языка, с помощью которого люди общаются друг с другом. Ну и конечно же это ни к чему хорошему не приводит. Все попытки такого рода бессмысленны. Все такие определения не являются определениями как таковыми, поскольку они «определяют» одни понятия через другие, неопределенные. Например, во многих «определениях» языка в той или иной форме говорится о том, что язык – это знаковая система. Тогда возникает вопрос: что же такое знаковая система? При попытке определить понятие знаковой системы будут использоваться другие понятия, тоже неопределенные. Очевидно, этот процесс не имеет конечного разрешения.
Стоит ли пытаться давать неформальные определения? Есть ли вообще какая-то польза от них? Думаю, что есть. Но только если мы согласимся их считать частью нашего обычного языка. То есть согласимся считать их неформальными пояснениями к определяемым понятиям. При этом мы, конечно, никогда не будем уверены, что определение будет понято. Но во всяком случае мы будем оставаться на понятийном уровне, присущем нашему языку, и не будем вносить в него никакой дополнительной бессмыслицы.
Я не собираюсь здесь вмешиваться в спор лингвистов о понятии языка. Спорить по поводу определений (пусть даже неформальных) нет никакого резона. В том смысле, что нельзя сказать, какое определение (пояснение) является правильным, а какое – нет. Единственное разумное, на мой взгляд, требование к определениям состоит в том, что они должны позволять делать содержательные выводы.
А теперь о том, что же я собираюсь обсуждать в моих заметках. Будет ли в них идти речь только о языке человека?
Да, я буду высказывать свои суждения только о языке человека. В основном потому, что содержательные выводы из концепции релятивизма мне интересно делать именно для человеческого языка.
Буду ли я рассматривать индивидуальные языки конкретных людей или различные естественные языки, например, китайский, английский, русский, испанский (которые я буду условно называть национальными языками), как языки, принадлежащие большим или малым группам людей?
Я буду обсуждать и то и другое и уделю особое внимание различию между этими двумя аспектами языка.
Буду ли я как-то разделять устную и письменную формы языка?
Я буду рассматривать язык человека как совокупность устной и письменной форм. Более того, мои основные выводы будут относиться к совокупности всех форм языка как средства коммуникации.
Какие функции языка я буду затрагивать?
Думаю, что мое изложение будет покрывать все смысловые функции языка, которые так или иначе связаны с передачей информации. Этому будут посвящены все главы основной части моих заметок. Только в приложениях я рассмотрю эстетическую функцию (или компоненту) языка и связанные с этим литературные аспекты.
В целом, я буду высказывать свои суждения о языке в довольно широком значении этого слова и буду рассматривать самые общие его вопросы.
Раздел первый. Язык индивидуума
Я буду рассматривать язык индивидуума как одну из составляющих его сознания, то есть как представление этого индивидуума о средствах, с помощью которых он общается с другими людьми. Не думаю, что тем самым я внесу какой-то особый новый смысл в понятие языка индивидуума. Действительно, в каком еще плане можно говорить об этом? Мы знаем, что описаний языков отдельных людей практически не существует. В исключительных случаях такие описания (например, языка Пушкина или языка Шекспира) явно неполны. Они неполны хотя бы потому, что создаются только на базе письменных образцов, которые, очевидно, составляют всего лишь небольшую часть языка. К тому же все это искажается представлениями и оценками других людей.
Поэтому я думаю, что каждый, кто обращается к вопросам языка и рассматривает язык конкретного человека, должен явно или неявно предполагать, что язык любого индивидуума – это во всяком случае внутренняя характеристика этого индивидуума. А то, что человек произносит, пишет, а также та информация, которую он передает каким-то иным образом, – все это является только проявлениями (или образцами) его языка.
После сделанного мною предварительного замечания я хочу задать вопрос: дается ли язык человеку от рождения или приобретается в течение его жизни? Я предполагаю, что ответ на этот вопрос поведет нас в полезном (для целей моих заметок) направлении.
Ответим сначала на первую половину вопроса. Можно ли сказать, что человек получает от рождения что-то, принадлежащее его языку?
Некоторые считают, что Бертран Рассел первым сообразил, что язык может включать не только приобретенные элементы. Кто-то даже восхищался его проницательностью по этому поводу. Но мне кажется, что, во-первых, Бертран Рассел говорил не о факте (который, как я верю, считал очевидным). Он говорил о том, что именно имеет смысл включать в определение языка. А во-вторых, не надо быть особенно проницательным, чтобы высказать такую простую мысль. Достаточно вспомнить, что новорожденный ребенок, плача, сообщает тем самым о своих нуждах, подает нам сигнал бедствия. Этому его никто не учил. Значит, какими-то элементами языка человек владеет уже от рождения.
Откуда ребенок знает, что надо плакать? Что еще в нас заложено от рождения? Во всей полноте это понять трудно или даже невозможно. Но если уж нечто заложено в человеке, то это никак не должно быть связано ни с каким национальным языком. Потому что до того, как человек родился, еще никто не знает, в среде какого национального языка этот человек будет говорить.
Я бы здесь уточнил, что имеется в виду под словосочетанием «человек говорит» применительно к его индивидуальному языку. В узком смысле это означает только то, что произносит человек. В широком смысле (который я и буду главным образом использовать в своих заметках) это включает все характеристики языковой части его сознания.
Пока мы ответили на первую половину моего вопроса: даются ли какие-то элементы языка человеку от рождения? Попробуем теперь ответить на вторую его половину: приобретаются ли какие-то новые элементы языка в течение жизни человека?
Мы знаем, что новорожденный младенец языком почти не владеет, маленький ребенок говорит плохо, в то время как взрослый человек говорит несравненно лучше. То есть мы видим, что индивидуум приобретает свой язык в течение всей своей жизни в результате некоторого процесса обучения в дополнение к общим элементам языка, полученным от рождения. Естественно, что окружающая среда играет решающую роль в процессе обучения. Различия в окружающей среде приводят к различиям в языке. Это происходит потому, что человек в своем сознании соотносит слова (совокупности слов) с их значениями в контексте реальной ситуации. А эти жизненные реалии различны у каждого индивидуума.
Далее, даже небольшое различие в его понимании значения одного только слова приводит к различию в понимании значений других слов, комбинаций слов. Так случается потому, что мы осознаем значения слов не только в контексте реальной ситуации, но и в контексте с другими словами и выражениями. Все это вместе является причиной различия в языках индивидуумов.
Эти различия часто становятся настолько большими, что могут быть легко обнаружены по внешним проявлениям (образцам) языка, например по письму или речи индивидуумов.
Но иногда различие в языках индивидуумов трудно распознать. Однако же оно всегда существует, потому что нельзя найти двух людей на Земле с абсолютно одинаковыми жизненными обстоятельствами. Даже два брата-близнеца, учившиеся когда-то в одном и том же классе десять лет, а потом – в одной и той же группе Первого медицинского института в Москве, могут говорить на совершенно непохожих языках, потому что один из них оперирует в московском госпитале, а другой пишет компьютерные программы в финансовой компании штата Нью-Джерси.
На этом этапе изложения концепции мне хотелось бы сделать такое замечание. Практически каждый человек в течение своей жизни осознает, что существует много различных естественных (национальных) языков и что его язык состоит как бы из компонентов, отвечающих каким-то из этих языков. Например, он знает (или думает), что вот такая-то его компонента связана с русским языком, а вот эта – отвечает французскому языку. Он может, скорее всего, не понимать (или не сможет отчетливо объяснить), что это значит, что он говорит на французском языке. Тем не менее он знает, на каком языке он говорит. Каждая из компонентов языка индивидуума может рассматриваться как отдельный язык. На нее распространяются все те выводы, которые мы сделали о языке индивидуума.
Таким образом, мы можем говорить о языке индивидуума в узком смысле и в широком смысле. В широком смысле язык индивидуума включает все его составляющие (все его национальные языки). В узком смысле язык индивидуума является одной из составляющих (одним из национальных языков этого индивидуума).
Различия между языками индивидуумов в широком смысле могут происходить, в частности, по причине различия их составляющих. Но даже если каждый из двух индивидуумов считает, что он говорит только, скажем, на французском языке, все равно оба они будут говорить на разных индивидуальных языках (в узком смысле) в силу выдвинутых мной доводов.
По той или иной причине любые два человека на Земле говорят на разных языках. Каждый из этих языков является единственным (уникальным) языком конкретного индивидуума. Более того, язык даже одного и того же человека меняется в течение всей его жизни. Таким образом, язык индивидуума зависит от времени.
Я бы еще раз уточнил, что я имею в виду под словосочетанием «человек говорит на своем языке». В широком смысле это включает не только то, что он произносит, но все характеристики языковой части его сознания: и его представления о собственных средствах общения, и то, что он произносит, и то, что он пишет, а также вообще всю языковую информацию, которая исходит от него; это также включает его понимание языка тех, с кем он говорит (или получает о них информацию каким-либо иным образом), а также – понимание представлений говорящих с ним о его языке. А если вы являетесь продвинутым индивидуумом, то для вас это включает еще ваше понимание представлений говорящих с вами о вашем понимании их языка. И в отдельных случаях – ваше понимание представлений говорящих с вами о вашем понимании их представления о вашем языке. Все это вместе в совокупности с временны́м фактором и составляет язык индивидуума.
Можно представлять себе язык конкретного индивидуума как точку в многомерном пространстве. Или проще – как вектор с координатами. Каждому индивидууму отвечает одна точка. При этом каждой координате этой точки будет соответствовать какая-то характеристика языка индивидуума. Такими характеристиками могут быть значения различных слов и частотность их употребления этим индивидуумом. К этому можно добавить характеристики его письма, произношения и характеристики других элементов его языка, а также его представлений о языках других людей. Здесь я предполагаю, что такое сопоставимое рассмотрение языков всех индивидуумов возможно, хотя я и не знаю, как и кем оно может быть осуществимо. Возможно также, что при таком рассмотрении характеристики, наиболее полно представляющие язык человека, отличаются от приведенных мною и таковы, что нам их даже трудно себе представить.
В трактовке языка индивидуума как языка уникального заключается одна из идей релятивистской концепции языка. Однако только этим релятивистская концепция не исчерпывается. В следующих разделах моих заметок я буду обсуждать также и другие стороны концепции.
Итак, основные выводы первого раздела таковы. Язык любого индивидуума, являющийся одной из составляющих его сознания, в любой момент времени уникален: любые два индивидуума говорят на разных языках; язык индивидуума меняется со временем, так что любой индивидуум в разное время говорит на разных языках.
Раздел второй. Национальный язык
Рассмотрим сейчас индивидуумов, которые считают, что они говорят, скажем, на немецком языке. Что это значит, что они все говорят на немецком языке? Ясно, что при этом не имеется в виду, что каждый из них говорит на одном и том же (немецком) языке, понимаемом как язык индивидуума. Действительно, в соответствии с выводами первого раздела любые два индивидуума говорят на разных языках. То есть никакие два индивидуума не могут говорить на одном и том же реальном языке. Тем более, не могут все члены какой-то группы говорить на одном и том же реальном языке.
На самом деле никто и никогда не имеет в виду буквально, что все члены группы говорят на каком-то едином реальном (скажем, немецком) языке. Каждый из них говорит на своем немецком языке. Когда же мы ссылаемся на немецкий язык без указания его принадлежности к конкретному индивидууму, то мы имеем в виду что-то условное. Мы имеем в виду абстракцию, на которой не говорит никто. Эту абстракцию (пока не вполне определенного для нас вида) я буду называть национальным языком в широком смысле в отличие от национального языка в узком смысле – национального языка индивидуума.
Любой национальный язык в широком смысле – это абстракция, на которой не говорит никто. Это нечто, не существующее в реальной жизни как индивидуальный язык, на котором говорит хотя бы один человек. Более того, национальный язык – это такая абстракция, на которой не говорит ни один человек в мире.
Как же и кем создается эта абстракция?
Начну с того, как ее можно себе представить условно и упрощенно и как ее, возможно, кто-то еще (кроме меня) себе представляет.
Можно было бы поступить так же, как это делают при обработке больших статистических массивов с помощью процедуры, называемой кластер-анализом. Речь идет о группировке больших массивов данных в так называемые кластеры (или, по-простому, в группы). Процедура состоит из трех стадий. Применительно к языку эти стадии были бы следующими.
На первой стадии каждый национальный язык любого индивидуума заменяется математическим построением – точкой в многомерном пространстве (вектором с координатами), о чем шла речь в предыдущем разделе.
На втором этапе в рассматриваемом многомерном пространстве выбирается мера близости между любыми двумя точками.
На последнем, третьем, этапе индивидуальные языки объединяются в группы на основании выбранной меры близости. Если бы мы имели многомерное видение, то увидели бы эти группы (сгустки, скопления) точек в виде эллипсоидообразных или бананообразных областей. Эти скопления и называют кластерами. Внутри этих кластеров мы могли бы различить подобласти. В зависимости от того, на каком уровне мы хотели бы остановиться, мы могли бы рассматривать какой-то кластер как группу общих языков, либо другой кластер как один из национальных языков, либо третий кластер как диалект.
Например, мы могли бы сказать, что язык некоторого индивидуума принадлежит вот этому огромному кластеру под названием «немецкий язык». Именно в этом смысле мы бы считали, что наш индивидуум говорит на немецком языке (в широком смысле). Или (другой пример) могли бы сказать, что язык другого индивидуума принадлежит иному кластеру под названием «английский язык». Опять именно в этом смысле мы считали бы, что второй индивидуум говорит на английском языке (в широком смысле). Более того, мы могли бы сказать, например, что его язык принадлежит такой-то части (подобласти) кластера «английский язык», называемой «американский английский язык». Или (продолжая еще наш пример), что язык того же индивидуума принадлежит вот этому отростку, называемому «американский английский язык Бруклина». И так далее.
Мой очень хороший приятель, когда дочитал до этого места, сказал мне, что вовсе не обязательно рассматривать такую сложную процедуру, как кластер-анализ, от которой просто голова начинает кружиться. Он добавил, что достаточно в виде кластеров представлять себе людей, разбитых на географические группы в соответствии с тем, где эти люди проживают. И я сказал моему приятелю, что это очень хорошая идея. Конечно же он может представлять себе эти географические кластеры. По крайней мере – в качестве самого первого приближения или чисто условно, для простоты. Но, строго говоря, такое представление не будет правильным.
Во-первых, я не объединяю людей в группы, а пытаюсь сгруппировать их языки. А индивидуум может говорить на нескольких языках.
Во-вторых, не все языки людей, живущих в каком-то определенном географическом районе, войдут в один кластер (преобладающего национального языка). Такими «не вошедшими» могут оказаться языки вновь поселившихся в данной местности. И, наоборот, в этот кластер могут попасть языки людей, не живущих в данной местности (например, недавно покинувших этот географический район).
Замечу здесь, что, скажем, английские индивидуальные языки всех людей, считающих одним из своих языков английский, не обязательно попадут в один кластер. Чтобы понять – почему, вспомним анекдот о нелегальных азиатских иммигрантах, работниках небольшого ресторана в Бруклине, которые никогда не покидали подвал ресторана и все поголовно говорили на идише, думая, что это английский.
Многие имеют в виду (хотя часто и не вполне осознанно) именно совокупность близких языков, когда считают, что некоторая группа людей говорит на каком-то конкретном национальном языке.
Теперь о том, кто мог бы осуществить такую процедуру разделения на кластеры, или группы. Очевидно, что это мог бы сделать тот, кто обладает полной информацией о языках всех индивидуумов. Не знаю, как для вас, но для меня это звучит абстрактно.
Таким образом, национальный язык – это абстракция и по существу (как нереальный язык), и чисто с технических позиций (как абстрактная группа, которую практически невозможно точно определить).
Когда я недавно поведал одной своей знакомой о том, что понятие «русский язык» – это абстракция, она тут же на меня обиделась. «По-твоему, – сказала мне она, – Пушкин говорил на абстракции?» И тут же добавила, что Пушкин создал язык, на котором все мы, русские, говорим. Еще она сказала мне, что принимала меня за человека, понимающего, что такое язык Пушкина. И что от меня она такого никак не ожидала. И мне даже пришлось извиниться перед ней.
Хотя, конечно, я понимаю, что такое язык Пушкина. Это либо абстракция, понимаемая как некоторая совокупность близких языков индивидуумов, либо русский язык конкретного индивидуума – Александра Сергеевича Пушкина. Если моя знакомая отрицает существование языка Пушкина как абстракции, значит, она говорит о языке Пушкина как о языке индивидуума. Пушкин говорил на своем русском языке, который он сам и создал. Точно так же, как и каждый из нас говорит на своем собственном языке, который он сам создал. И моя знакомая тоже говорит на языке, который она сама создала. А если она думает, что она говорит на языке Пушкина, то у нее просто мания величия. Чего я, конечно, ей не сказал, потому что считаю себя человеком воспитанным. Никто на языке Пушкина (как языке индивидуума) не говорит. Может быть, кто-то старается говорить на языке Пушкина. Возможно, и моя знакомая старается говорить на языке Пушкина. Но говорит она все-таки на своем собственном языке.
В предыдущем разделе речь шла о концепции релятивизма применительно к языкам индивидуумов. Мы пришли к выводу, что все языки индивидуумов различны. Каждый из них говорит на своем языке. Более того, язык каждого индивидуума меняется со временем.
Что же можно сказать о свойствах национального языка (в широком смысле)? Как воспринимают его индивидуумы? Зависит ли он от времени?
Те индивидуумы, которые осознают национальный язык как совокупность близких языков, имеют различные представления о мерах близости языков. Все также имеют разные представления о составе группы – языках индивидуумов, образующих данную группу. Таким образом, национальный язык воспринимается различным образом различными индивидуумами. Ну а поскольку языки этих индивидуумов меняются со временем, то и национальный язык в широком смысле меняется в их представлении со временем.
Итак, основная мысль второго раздела заключается в том, что понятие национального языка, не привязанное ни к какому индивидууму, – это абстракция, понимаемая как совокупность всех близких языков индивидуумов. Национальный язык воспринимается различным образом различными индивидуумами и меняется в их представлении со временем.
Раздел третий. Обучение языку
Как же мы понимаем друг друга, если каждый из нас говорит на своем собственном языке?
А кто сказал, что мы понимаем друг друга? Мы никогда не можем считать, что понимаем друг друга на все сто процентов. Два человека, говорящие на разных языках, никогда и ни при каких обстоятельствах не могут полностью понимать друг друга. Это следует из всего предыдущего в моих заметках.
Что это означает практически? Действительно ли мы видим в реальной жизни, что мы не понимаем друг друга? Если это так, то до какой степени мы не понимаем друг друга? Тут могут возникнуть разные варианты.
Вариант первый. Это взаимонепонимание реально существует в нашей жизни и очень существенно. И мы все время в этом убеждаемся.
Вариант второй. Мы понимаем друг друга не на сто процентов, а, скажем, на 99.99 процентов. Так что можно считать, что мы не понимаем друг друга только с чисто формальной точки зрения. А на самом деле практически понимаем друг друга хорошо. По этой причине почти никто и почти никогда и не замечает, что мы в чем-то когда-то можем не понять друг друга.
Могут быть и другие, промежуточные, варианты.
Конечно, различия между разными диалектами и, тем более, национальными языками создают очень серьезные проблемы понимания. Настолько серьезные, что два индивидуума, говорящие на разных национальных языках, могут совсем не понимать друг друга. В то время как языковые различия людей, говорящих на одном и том же национальном языке, чаще всего позволяют им в какой-то мере понимать друг друга. Но даже и здесь часто возникают серьезные проблемы.
Можно ли привести какие-то убедительные примеры, которые показали бы нам, насколько реально взаимонепонимание людей, говорящих на одном и том же национальном языке?
Конечно такие примеры привести можно. И я дам их в приложениях к моим заметкам. А сейчас я только скажу, что взаимонепонимание может быть разным. Оно может быть незначительным. Но оно может быть и очень существенным. Однако же, если сам факт взаимонепонимания осознается, индивидуумы могут уменьшать степень этого взаимонепонимания в процессе дальнейшего общения.
Казалось ли вам когда-нибудь удивительным, что люди разговаривают друг с другом на языках, состоящих из такого небольшого набора различных по написанию слов? В русской части словаря Microsoft Proofing Tools, например, немногим более полумиллиона слов (по крайней мере, так было несколько лет тому назад, когда я делал эти подсчеты). Хотя мы, конечно же, должны догадываться, что количество значений этих слов гораздо больше. Это, по всей видимости, дает нам ключ или, лучше сказать, маленький ключик к пониманию того, как люди общаются.
Подсчет различных значений слов – не такая уж легкая процедура. (На самом деле вместо слов в языках могут выступать и другие образования, например комбинации слов. Но я буду продолжать вести речь о словах исключительно с целью упрощения изложения.) Можно ли подсчитать количество различных значений слов, скажем, немецкого языка?
Сначала надо понять, что означает вопрос о различных значениях слов немецкого языка. Немецкий язык в широком смысле представляется совокупностью всех близких немецких языков индивидуумов. Поэтому сначала надо разобраться с языком любого конкретного индивидуума. Лучше даже начать с какого-нибудь одного слова немецкого языка. Если мы сможем справиться с задачей подсчета количества различных значений этого слова для выбранного нами индивидуума, то мы сможем просуммировать все эти значения. Потому что суммировать надо будет по конечному набору различных по написанию слов и по конечному набору всех индивидуумов, говорящих на немецком языке. Если же мы не справимся с подсчетом различных значений одного только слова единственного индивидуума, то на этом месте можно будет и остановиться.
Итак, начнем с ответа на вопрос: можно ли подсчитать количество различных значений одного слова какого-то одного индивидуума, говорящего, скажем, на немецком языке?
Отрицательный ответ довольно очевиден. Для того чтобы в этом убедиться, будем использовать тот же подход, что и в первом разделе. Сравним, как себе представляет значение этого слова ребенок и он же – через, скажем, пятьдесят лет. Очевидно, что представления ребенка и взрослого человека будут сильно отличаться друг от друга. Представление ребенка перерастает в представление взрослого человека непрерывно на протяжении всей его жизни. Все понятия, очевидно, связаны между собой либо непосредственно, либо посредством какой-то цепочки связей. Поэтому наблюдаемое нами изменение будет происходить каждый раз, когда человек получает новую информацию о чем угодно. То есть, условно говоря, каждую долю секунды. Ну и, по крайней мере, практически перечислить или пересчитать все значения будет невозможно.
Более того, в каждый момент времени человек оперирует всем накопленным за его жизнь множеством значений любого слова и в зависимости от конкретной ситуации вкладывает в слова тот или иной смысл. Многозначность слов позволяет человеку выражать себя более полно при помощи небольшого количества слов, но вызывает большие проблемы взаимопонимания.
Здесь мне хотелось бы вспомнить о вероятностной модели языка, предложенной Василием Васильевичем Налимовым, математиком, статистиком, лингвистом и философом, который многими признается одним из выдающихся мыслителей России двадцатого века.
По Налимову, множество значений слова языка континуально. Частоты использования тех или иных значений слова задаются некоторой вероятностной функцией распределения (или плотностью распределения).
Многие, когда речь заходит о вероятностях, наверное, представляют себе плотность распределения Гаусса, или Гауссиану – элегантную кривую, которая изображается на немецких денежных знаках. Гауссиана имеет один горб. Она, как говорят математики, унимодальна.
Налимовская плотность распределения, надо думать, имеет, вообще говоря, несколько горбов. Эти горбы соответствуют наиболее популярным значениям слова.
Почему я сделал эту оговорку: «надо думать»? Потому что я всегда воспринимал вероятностные представления Налимова о языке как удобный пояснительный механизм и не воспринимал их буквально. Например, существенно ли рассуждение Налимова о том, что плотность распределения задана на континууме (то есть на множестве всех действительных чисел, или десятичных дробей)? Математики могут нам объяснить, почему множество десятичных дробей больше (или, как они говорят, имеет большую мощность), чем множество рациональных дробей (представляемых в виде отношений целого числителя к целому знаменателю). Хотел ли Налимов подчеркнуть, что множество значений слова, скажем, мощнее множества рациональных чисел? Трудно сказать. По крайней мере, я не нашел в его текстах прямых тому подтверждений. Одна из возможных причин, почему Налимов считал множество значений континуальным, состоит в том, что он мог также связывать все со временем.
Кстати, здесь уместно было бы напомнить о взаимоотношении жестов, мимики и интонации со значениями сказанных слов. В одном из эпизодов Сайнфелда говорится о том, как распознать правдивость ответа, когда вы интересуетесь чьими-то взаимоотношениями. Если отвечающий дотрагивается до лица рукой, то независимо от того, что он говорит, вы можете заключить, что взаимоотношения плохие. Чем выше он дотронулся, тем хуже взаимоотношения. Конечно это шутка. Но она заставляет нас еще раз вспомнить о связи значений слов с тем, как эти слова произносятся.
Во время одного из моих выступлений в этом самом месте один из слушателей, который воспринимал все довольно придирчиво, заметил, что я стал говорить о вещах тривиальных. Все, мол, знают, что жесты, мимика и интонация могут изменить значение сказанного кардинальным образом. Я не стал возражать моему оппоненту. Потому что, в сущности, он был, конечно, прав. Я только заметил, что в рамках концепции релятивизма я бы сформулировал то, что он сказал, несколько иным образом. С помощью мимики, жестов и интонации человек пытается передать другим (скорее всего, неосознанно) свою трактовку (применительно к данному случаю) сказанных им слов. Это – первое, что я хотел бы заметить по данному поводу. Во-вторых, мимика, жесты и интонация – составляющие языка. И, следовательно, к ним относится все, что мы говорили о языке вообще. В частности, мимика, жесты и интонация не однозначны. Например, похожие жесты по-разному трактуются разными индивидуумами. А в-третьих, я, на самом-то деле, хотел только подчеркнуть, что когда мы говорим о жестах, мимике и интонации, то опять может возникнуть мысль о континууме.
Но это все – с одной стороны. С другой стороны, множество значений слов генерируется в нашем мозгу. Может ли мозг генерировать бесконечное число – это еще вопрос. То есть он (мозг) может пытаться отобразить на себя бесконечное и даже континуальное или еще более мощное множество. Однако он должен все эти отображения сохранить внутри себя. А вот тут-то и мне уже начинает казаться, что такая, с виду конечная, штука, как мозг, может сохранить только конечное множество. Поэтому, когда меня спрашивают о множестве значений слов индивидуума, я говорю, что это множество необозримо. Понимая при этом вот что. Конечно ли оно или бесконечно – это не особенно важно. Важно то, что значений слов так много, что они не поддаются простому анализу.
Может возникнуть вопрос: а толковый словарь разве не включает в себя все значения всех существующих слов? Ответ очень прост. Толковый словарь содержит обозримое число слов. Значит, он все значения не включает.
Теперь я опять хочу вернуться к налимовской модели языка. Процесс обучения Налимов видел в байесовском механизме формулы условной вероятности. Он считал ее как бы фильтром, пропускающим только те значения, которые укладываются в рамки заданного условия. Эти налимовские положения о байесовском механизме, как я их понимаю, тоже не надо было бы принимать буквально. Поэтому поначалу доклады Налимова вызвали противодействие математиков, любящих точность в высказываниях. Им не понравилось, например, что вероятностный интеграл у Василия Васильевича не был равен единице. Упрек был не по существу, и Налимов легко доказал это. К мультипликативной составляющей он добавил нормирующий множитель. Интеграл стал равен единице.
Вероятностная модель Налимова с точки зрения релятивистской концепции языка не вызывает принципиальных возражений. Хотя должен заметить, что на все налимовские высказывания я смотрю сквозь призму релятивистской концепции. Возможно, я приписываю положениям вероятностной модели языка не совсем тот смысл, который имел в виду ее автор.
Как человек учится говорить и понимать других в ситуации, когда, вообще говоря, любое слово воспринимается различно разными индивидуумами? Каков механизм этого обучения? Многие не видят всех аспектов различия между тем, как ребенок осваивает родной язык, и тем, как изучает иностранный язык студент. А на самом деле любой здравомыслящий человек может объяснить, каким образом идет процесс обучения иностранному языку в школе, но никто не может внятно ответить на вопрос, как учится говорить на родном языке ребенок.
Я хочу привести здесь один пример.
Игра. В кучке 20 спичек. Играют двое. Разрешается брать из кучки по очереди одну или две спички. Тот, кто взял последнюю спичку, выиграл.
Игра довольно простая. Но тому, кто слышит о ней первый раз, надо хотя бы немного подумать, прежде чем он поймет, как в нее играть. Тем не менее можно придумать механизм, который будет успешно учить играть в эту игру спичечные коробки.
Давайте положим на стол 20 спичечных коробков. (Надеюсь, что вы еще не забыли, что это такое.) Мы с вами будем играть против коробков. Поставим на них номера от одного до двадцати. Затем положим в каждый из коробков по две конфетке: одноцветную и двуцветную. Разрешим коробкам начинать первыми. Каждый раз коробки делают ход следующим образом. Если на столе лежит, скажем, 12 спичек, то надо наугад вынуть конфету из коробка #12 и положить ее рядом с коробком. Двуцветная конфета будет означать, что нужно взять со стола две спички, а одноцветная – только одну.
А теперь о том, каков будет механизм обучения коробков этой игре. Если коробки проиграли, то надо съесть последнюю из тех конфет, которые были вынуты из коробков с двумя конфетами. А остальные надо положить обратно. А если коробки выиграли, то надо все конфеты положить обратно в коробки и ничего не съедать. Вот и все.
После достаточно большого числа тренировочных игр коробки будут всегда выигрывать, даже если они будут играть против сильного игрока.
Я привожу этот пример для тех читателей, которые не очень четко себе представляют, что такое самообучение и адаптация.
Что же можно заметить на основании приведенного примера? Можно заметить, что получается так (по крайней мере, на первый взгляд), что коробки обладают определенным интеллектом. Они могут успешно сражаться против сильного игрока.
Кто-то может мне возразить, что играют-то, в сущности, не коробки, а заложенная в коробки их создателем программа действий. И я бы частично согласился с таким возражением.
Почему только частично? А потому, что коробки могут превзойти своего создателя в силе игры. Создатель, кстати, может не иметь никакого понятия, как в эту игру надо играть.
Мне кажется, что после того, как мы поразмышляем немного по поводу приведенного примера, мы не будем так уж сильно удивляться, каким образом человек может обучаться языку. Хотя, как я уже это отмечал, никто не может точно ответить на вопрос, как человек это делает, каков механизм этого явления. Иногда мы можем сказать какие-то частности о механизме обучения. И думая, что что-то поняли, начинаем создавать процедуры или системы (что-то вроде спичечных коробков из примера, который я приводил), решающие сложные технические проблемы. Так, наверное, возникли кибернетические идеи Норберта Винера. (Кластер-анализ, который мы рассматривали в предыдущем разделе, тоже относится к подобным процедурам.)
На самом деле обучение индивидуума языку не идет само по себе. Вместе с этим идет процесс адаптации национального языка. Этот процесс идет в различных направлениях. Приведу здесь один пример. Вы задумывались когда-нибудь над тем, почему слова такие длинные? В русском языке, например, среднее по длине слово состоит из десяти букв. А такая длина слов вовсе не обязательна. Действительно, если бы мы ограничились длиной слова в пять букв с чередованием согласных и гласных звуков, то получили бы число сочетаний, большее, чем число различных по написанию русских слов.
Трудно, конечно, перечислить все возможные причины того, что слова – длинные. Но одна из них вполне могла бы состоять в том, что слова постепенно изменялись или заменялись другими, чтобы уменьшить число возможных ошибок при передаче речевой информации. А для этого надо исключить, по возможности, слова, близкие по произношению или по написанию.
Наблюдения над этой особенностью языков (и, может быть, над другими подобными проявлениями в поведении живых существ) привели, надо думать, к развитию кибернетической области теории кодирования, получившей название «коды, исправляющие ошибки».
Что следует из всего того, что я пока изложил в этом разделе? Можно ли считать, что мы обладаем интеллектом для того, чтобы обучаться понимать друг друга?
Ну, если уж мы вроде бы согласились приписывать какой-то интеллект спичечным коробкам, то надо, конечно, ответить на последний вопрос положительно. Но лучше все-таки сказать, что кто-то, неизвестный нам, обладающий интеллектом, значительно превосходящим наш, заложил в нас способность обучаться (неведомым для нас способом). Мы можем называть этого неизвестного как угодно, в том числе матерью-природой. Но постигнуть своего создателя пока не удавалось никому.
Могут спичечные коробки понять, кто и что заложил в них, для того чтобы они научились играть в такую сложную игру? Нет, конечно. Они не только не могут этого понять, они даже не знают, что означает слово «понять» на языке их создателя.
Итак, основная мысль третьего раздела заключается в том, что, несмотря на то что индивидуумы говорят на разных языках, используя слова с необозримым множеством значений, они обучаются понимать друг друга с помощью процесса, ими не осознаваемого. Однако они никогда не могут достигнуть полного взаимопонимания.
Раздел четвертый. Нормативный язык
Конечно, многим представляется очевидным, что надо по возможности улучшать взаимопонимание людей, говорящих на одном и том же национальном языке. Мысль об этом, по всей видимости, является основным движителем для тех, кто занимается созданием или усовершенствованием правил, или норм, конкретного национального языка. Было бы замечательно, если бы эти правила языка могли быть выбраны по возможности объективно. Например, было бы хорошо, если они не представляли бы никаких группировок внутри кластера, соответствующего национальному языку. Хотелось бы также, чтобы они соответствовали как бы центру кластера или включали в себя совокупную информацию о кластере. К сожалению, этого не происходит в реальной жизни. Для языковой информации как-то не очень ясно, что такое центр. А совокупную информацию трудно получить, поскольку ее составляющие могут содержать взаимоисключающие моменты.
В реальной жизни происходит нечто сугубо субъективное. Узкая группа людей (не обязательно осознающая себя как единая группа) работает над многосторонним описанием и обобщением языков всех говорящих на некотором национальном языке.
Члены этой группы (будем чисто условно называть их академиками) создают орфографические, толковые и другие языковые словари, а также различные правила, или нормы. Система этих правил (норм) включает, например, такие аспекты языка, как словообразование, произношение, постановка ударений, употребление слов, объединение слов в словосочетания и предложения, употребление устойчивых словосочетаний, написание слов, постановка знаков препинания. Все это в совокупности своей и составляет нормативный национальный язык. Другое название, которое часто используется для нормативного языка, – это литературный язык.
Как я уже отмечал в предыдущих разделах, реальным является только тот язык, на котором говорит хотя бы один конкретный индивидуум. Все остальное является абстракцией. Национальный язык, понимаемый как совокупность всех близких языков индивидуумов, составляет первую ступень абстракции. А нормативный (литературный) язык, который является в некотором смысле подмножеством национального языка, представляется, таким образом, как вторая ступень абстракции.
Однако на пути создания нормативного языка возникает одна проблема. Она заключается в том, что это так только предполагается, что наши академики работают над описанием и обобщением языков всех индивидуумов кластера. На самом деле, как легко понять, каждый из академиков принимает во внимание только свой собственный индивидуальный язык.
По этому поводу один читатель моих заметок позвонил мне и сказал, что я не совсем прав. Потому что, мол, академики перед тем, как что-то такое придумать, полжизни потратили на то, чтобы изучить кучу всяких особенностей языков индивидуумов, относящихся ко всем возможным группам. Не может, мол, академик делать выводы только на основании своего собственного языка. На то, мол, он и академик.
Конечно же этот читатель был тысячу раз прав. И я с ним абсолютно и полностью согласен. Я имею в виду, что согласен с этим читателем в том, что академики изучают много всякого, прежде чем делают какие-то выводы. Но в то же время этот читатель был в чем-то и неправ. И я отсылаю его в конец первого раздела, где я пояснял, что язык индивидуума включает также понимание языка других индивидуумов и много другого прочего. Конечно, академики отличаются от простых смертных тем, что языком других людей интересуются не по воле жизненных обстоятельств, а по долгу службы. Они приобретают сведения о языке других людей примерно таким же образом, как многие учат иностранные языки. Об обширных познаниях академика в области изучения языков каких-то групп людей можно говорить на том же основании, на котором мы говорим о знаниях какого-нибудь способного молодого человека, изучившего в колледже шесть иностранных языков. А ведь даже для того, чтобы знать хотя бы только один немецкий язык примерно так же, как знает его какой-нибудь винодел в маленьком городке на Рейне, нашему студенту нужно было бы прожить свою жизнь жизнью этого винодела. И нашему академику, чтобы знать русский язык примерно так же, как его знает, скажем, человек, только что вышедший из заключения, где он провел пятнадцать лет, нужно было бы провести те же пятнадцать лет в заключении. Боюсь только, что тогда наш академик, наверное, уже не был бы академиком.
Однажды мне возразили, сказав, что, мол, не такая уж это большая беда, если академики не очень-то в курсе всякого там блатного, тюремного или лагерного жаргона. И я немедленно согласился с этим. Потому что я всегда соглашаюсь, когда мне возражают корректно. Действительно, это не только не беда, но это большое счастье, что какой-то академик не в курсе лагерного жаргона. Я бы даже согласился, что, возможно, пример мой не очень удачен. И был бы готов этот пример заменить каким-то другим. Но это только в том случае, если бы я не писал эти мои заметки на русском языке в самом начале 21 века и если бы я не приводил так много примеров, относящихся к русскому языку. А для русского языка лагерный пример – это для нынешнего момента самый удачный пример. Потому что за последние сто лет лагерная группа среди всех русскоговорящих была одной из самых многочисленных.
А теперь рассмотрим нормативный, или литературный, язык – эту вторую степень абстракции – подробнее. Что мы можем сказать о свойствах нормативного, или литературного, языка? Зависит ли он от времени? Как воспринимают его индивидуумы?
Литературный язык естественным образом зависит от его создателей. А язык создателей меняется со временем. Поэтому очень трудно поверить в то, что ни один из создателей литературного языка никогда не захочет сделать никаких изменений в нем, несмотря на то что каждый из них, по всей видимости, замечает изменения своего языка. Эти изменения, кстати, создатели литературного языка не обязательно считают (как считаю, например, я) изменениями своего языка. Они могут считать их изменениями языка окружающих их людей или изменениями языка вообще, не вполне понимая, что они под этим имеют в виду.
Далее, литературный язык по-разному понимается различными индивидуумами по разным причинам. Во-первых, каждый индивидуум знакомится со своим набором элементов литературного языка. Я имею в виду под этим различные источники информации (в том числе различные учебные пособия), различные способности, желания и возможности людей при изучении этих источников, трактовку нормативов разными людьми (в том числе учителями) и прочее. При этом, по моим прикидкам, число возможных комбинаций таких наборов намного превышает число людей, говорящих на данном языке. Даже с учетом того, что некоторые комбинации более вероятны, чем другие, все равно, как я думаю, трудно найти двух индивидуумов, знакомых с одинаковым набором элементов литературного языка.
Второй причиной, по которой литературный язык по-разному понимается различными индивидуумами, является то, что он описан и воспринимается на языках индивидуумов.
Третья причина состоит в том, что нормативы литературного языка, в свою очередь, могут быть написаны на других национальных языках. Так, кто-то может изучать русский литературный язык по французским пособиям.
Четвертая причина состоит в противоречивости норм литературного языка. Если правила состоят из одного утверждения, то его, наверное, легко можно сделать непротиворечивым образом. По мере усложнения правил становится все менее и менее вероятным, что противоречий удалось избежать.
Итак, основная мысль четвертого раздела заключается в том, что искусственно создаваемый нормативный (литературный) язык составляет вторую ступень языковой абстракции; он меняется со временем и воспринимается различным образом различными индивидуумами.
Выводы
Основные положения релятивистской концепции языка таковы.
Язык любого индивидуума, являющийся одной из составляющих его сознания, в любой момент времени уникален: любые два индивидуума говорят на разных языках; язык индивидуума меняется со временем, так что любой индивидуум в разное время говорит на разных языках.
Понятие национального языка, не привязанное ни к какому индивидууму, – это абстракция, понимаемая как совокупность всех близких языков индивидуумов. Национальный язык воспринимается различным образом различными индивидуумами и меняется в их представлении со временем.
Несмотря на то что индивидуумы говорят на разных языках, используя слова с необозримым множеством значений, они обучаются понимать друг друга с помощью процесса, ими не осознаваемого. Однако они никогда не могут достигнуть полного взаимопонимания.
Искусственно создаваемый нормативный (литературный) язык составляет вторую ступень языковой абстракции. Нормативный язык меняется со временем и воспринимается различным образом различными индивидуумами.
Наталья Зарембская – родилась в Ленинграде. Долгие годы работала в Искусствоведческой секции Государственного Экскурсионного Бюро. В 1992 уехала, уже из Санкт-Петербурга, в Бостон. Интерес к искусству привел ее в Музей Изабеллы Гарднер, с которым она связана до сих пор. Участвовала в организации выставки коллекций Петергофа в Лас-Вегасе. Переводила каталог для выставки Фаберже. Во главе компании «Let’s Go! Tours» объездила с туристами всю Новую Англию. С 2007 года живет на Манхэттене в Нью-Йорке.
ОБЭРИУ. Введение в тему. Часть 2*
Детгиз
Прежде чем окончательно расстаться с десятилетием 20-х, поговорим о Детгизе, отчасти и потому, что его разгон пришелся на более позднее время – середину 30-х годов. Детгиз, возглавляемый Маршаком, сыграл в судьбе наших героев большую роль. Он дал им период относительного житейского благополучия до арестов и был последним их спасательным кругом в краткий период после возвращения из ссылки.
Сам Маршак приехал в Петроград в 1924 году и возглавил Детский отдел Госиздата. Помещалось издательство на шестом этаже бывшего дома компании «Зингер» – Дома книги на Невском. Маршак начал издавать журнал «Воробей», а затем «Новый Робинзон», где у него печатались О. Мандельштам, Б. Пастернак, Н. Тихонов, В. Шкловский. Поэты любили детскую литературу из-за ее тиражей – платили относительно прилично.
В то время детский отдел еще назывался Отделением Детской Литературы при Госиздате. Детгизом он стал называться позднее.
Самуил Яковлевич Маршак (1887 – 1964) был человеком дореволюционной выучки. Происходил он из рода знаменитого в XVII веке Рабби Аарона-Шмуэля Кайдановера. Фамилия его является сокращенным вариантом имени рабби. Протеже Стасова и Горького, он еще до войны 1914 года побывал в Турции, Греции, Палестине. Учился в Лондонском Университете, где начал переводить народные английские баллады. В 1924 году ему было 37 лет и он имел вполне заслуженный вес в литературных кругах.
В Ленинградском издательстве Маршак объединил великолепных художников-иллюстраторов Ленинградской графической школы: Лебедева, Конашевича, Юрия Васнецова, Чарушина, Пахомова, Стерлигова, Тырсу, Евдокимову, Кибрика, Юдина, Ермолаеву. Его фаворитом в этой плеяде стал Владимир Лебедев, который оформил большое число книг самого Маршака, начиная с «Цирка», выпущенного издательством «Радуга» в 1924 году.
К работе в издательстве были привлечены писатели, создавшие золотой фонд детской литературы: Житков, Бианки, Леонид Пантелеев, Каверин. Именно сюда «распределился» и Николай Заболоцкий после Пединститута и армии.
Формально Даниил Хармс и Александр Введенский были приглашены в Детгиз Евгением Шварцем и Николаем Олейниковым. Шварц и Олейников пришли на выступление будущих обэриутов в Кружке друзей камерной музыки на углу Невского и Садовой, где до сих пор работает Театр марионеток имени Е. Деммени. Это было весной 27-го. Для поэтов, уставших от безуспешных попыток «прорваться», этот предложение было манной небесной.
Евгений Шварц работал в Детгизе редактором детского отдела, а Николай Олейников возглавлял редакции сразу двух журналов – «Еж» (Ежемесячный журнал) – для старших и «Чиж» (Чрезвычайно интересный журнал) – для младших. Он был один из немногих членов партии со стажем, ветеран гражданской войны, и, в сущности, подразумевалось, что он должен курировать ленинградское издательство по партийной линии. Им, прямо скажем, повезло с куратором.
Олейников, который сам был поэтом, по духу был ближе Хармсу и Введенскому, чем Заболоцкий, и, тем более, Вагинов. Его по праву включают в «большую тройку» обэриутов, хотя партийная дисциплина не позволяла ему формально стать членом группы или участвовать в их вечерах.
Николай Макарович Олейников (1898 – 1937) был на год старше Константина Вагинова, родом из станицы Каменской, казак. История его юности кажется сюжетом из Бабеля или Платонова. Выданный родным отцом, он чудом избежал расстрела белыми, участвовал в гражданской войне. С 1920 года член партии. Литературную деятельность начал в Бахмуте (ныне Артемовск), где основал литературно-художественный журнал «Забой» вместе с приехавшими на Дон петербуржцами М. Слонимским и Е. Шварцем (1923). В 1925 году получает от ЦК ВКП(б) назначение в газету «Ленинградская правда» и переезжает в Ленинград.
Перед отъездом он явился к председателю Совета своей родной станицы и сообщил ему, что отправляется в Ленинград поступать в Академию художеств, а туда принимают только красивых. Сказал, что ему требуется справка, что он таковым является. Справка была выдана. В ней говорилось: «Сим удостоверяется, что гр. Олейников Николай Макарович действительно красивый. Дана для поступления в Академию художеств». Справка по всей форме была заверена подписью и печатью. После этого, уже в Ленинграде, Олейников с удовольствием демонстрировал ее девушкам.
С обэриутами Олейникова сближала любовь к Козьме Пруткову, капитану Лебядкину и неопримитивизму:
Маленькая рыбка,
Маленький карась,
Где ж ваша улыбка,
Что была вчерась?..
Что же вас сгубило,
Бросило сюда,
Где не так уж мило,
Где – сковорода?
Карасихи-дамочки
Обожали вас –
Чешую, да ямочки,
Да ваш рыбий глаз.
Бюстики у рыбок –
Просто красота!
Трудно без улыбок
В те смотреть места.
Но однажды утром
Встретилася вам
В блеске перламутра
Дивная мадам.
Дама та сманила
Вас к себе в домок,
Но у той у дамы
Слабый был умок.
С кем имеет дело,
Ах, не поняла!
Соблазнивши, смело
С дому прогнала.
И решил несчастный
Тотчас умереть.
Ринулся он, страстный.
Ринулся он в сеть.
Злые люди взяли
Рыбку из сетей,
На плиту послали
Просто, без затей.
Ножиком вспороли,
Вырвали кишки,
Посолили солью,
Всыпали муки...
Белая смородина,
Черная беда!
Не гулять карасику
С милой никогда.
Не ходить карасику
Теплою водой,
Не смотреть на часики,
Торопясь к другой.
Плавниками-перышками
Он не шевельнет.
Свою любу «корюшкою»
Он не назовет.
Так шуми же, мутная
Невская вода!
Не поплыть карасику
Больше никуда.
Если Олейников быстро стал своим в компании обэриутов, то их отношение к Маршаку было двойственным. С одной стороны, он был работодателем и человеком, у которого всегда можно было занять денег. С другой стороны, он не любил и не одобрял иронии по отношению к власти. Хармс не решился читать ему написанный в конце 1929 года рассказ «Жук-коммунист», записав в дневнике: «Опасно... очень будет ругаться». Рассказ не сохранился, но название говорит само за себя.
Детские книги были счастливой отдушиной. Каждый из обэриутов мог к этому моменту сосчитать число опубликованных стихов на пальцах одной руки. А теперь у них выходила книжка за книжкой в официальном издательстве.
К концу 1927 года у Хармса вышли уже три книжки: прозаические – «О том, как Колька Панкин летал в Бразилию, а Петька Ершов ничему не верил» и «Озорная пробка», и стихотворный «Театр»:
Музыканты забренчали,