Но завтра до меня никому не было дела. Несколько слуг беспрестанно сновали взад и вперед, забивая разным скарбом стоявшую посреди тесного двора карету почтового образца, и ни один из них не желал отвечать на мои вопросы. Впрочем, когда им вынесли еду, то одна порция оказалась уготована на мою долю, и я с жадностью на нее набросился. Затем мне, в числе многих, приказали вынести какой-то необыкновенно тяжелый сундук, потом из дома поступило еще одно распоряжение, требовавшее совместных усилий, и еще одно. Вскоре я оказался включен в общую работу и воспринял это с неожиданным облегчением. Когда ближе к вечеру хозяин наконец-то вышел во двор, то я был уже совсем запарен и почти забыл о начальной цели своего прихода.
«А, молодой человек, – обронил он, проходя у меня за спиной, я же при этом не мог повернуться к нему, ибо толкал снизу обширную корзину, должную быть водруженной на крышу кареты. – Мне сказали, что вы согласились к нам присоединиться. Рад, очень рад. Надеюсь, что перемена в вашем расположении произошла от полезных размышлений, а не от внезапно возникших неблагоприятных обстоятельств. Domina omnium et regina ratio, не правда ли? Работайте хорошо, и вы не раскаетесь в своем выборе». Я порадовался, что он ни в коей мере не нуждался в продолжении беседы и, постукивая тросточкой по булыжникам, прошел куда-то дальше – наверно, отдавать самые последние визиты. Ночью мы покинули Париж.
Вот так я был нанят в штат французского посольства, которое под охраной целого взвода драгун – при виде их формы, начищенного оружия и знаков государственной власти у меня отчего-то опять защемило сердце – отправилось в Вену с деликатной и чрезвычайно важной миссией. Цель ее была неизвестна никому, кроме моего нового хозяина, что, конечно, не мешало его слугам судачить о ней вполголоса чуть ли не каждый вечер (впрочем, только после того как лошади были распряжены и накормлены). Уже в дороге я узнал, что в случае необходимости наш путь будет лежать много дальше, совсем на край цивилизованного мира – в Петербург.
Тогда, если помните, разгоралась война, объединившая недавних злейших врагов – нашего короля и австрийского императора, точнее, императрицу, особу во всех отношениях достойнейшую и любимую своим народом. Третьей в этом союзе была императрица русская, дочь великого Петра. Означенная монархиня, статная, красивая женщина, к старости стала все больше времени уделять высокой политике – занятию, за редчайшими исключениями, лицам ее пола вовсе по природе не свойственному. В конце концов, эта правительница оказалась настолько поглощена государственными заботами, что стала преждевременно недомогать и умерла в возрасте, который, например для многих мужчин сходного положения, является цветущим. Мне довелось увидеть ее, пусть мельком, поэтому я знаю, о чем веду речь. Ведь правду говорят, что перед самой смертью на челе у человека проступает вся его жизнь. Сие верно и в отношении царей, может быть даже больше, чем кого-либо еще. Подождите, в свое время я скажу об этом со всеми печальными подробностями.
Кстати, из тогдашних коронованных особ я удостоился лицезреть только повелительницу России. Но можно ли было рассчитывать на большее? Понятно, что к свите нашего короля или цесарской фамилии меня бы не подпустили на пушечный выстрел – я не вышел ни чином, ни происхождением, ни даже внешностью, которая у меня обыкновенней обыкновенного. Вы, наверно, удивлены, что я об этом упоминаю – не глупец ли? Однако в России все обстоит не совсем так, особенно в столице, которая, правду сказать, заметно отличается от остальной страны.
Там никто не пребывает в благостном, обыкновенном европейском покое, плотно погруженный в привычное место, зная, чего ожидать завтра и послезавтра и в следующем месяце, и так до гробовой доски. Любой сколько-нибудь стоящий российский житель обязательно мечется между дворцами и тюрьмами, мертвецкими и банкетными залами. И я тоже вкусил от этого горько-сладкого блюда, приправленного силами превыше человеческих. Потому случилось так, что покойная императрица прошла перед моими глазами – да, на самом закате своей жизни. Оттого не стану говорить о ее красоте, говорят, поражавшей наблюдателей еще лет за десять до моего приезда в Санкт-Петербург. Вы складываете годы и успели подсчитать, что, став работником врачебной миссии, я должен был оказаться в русской столице лет этак за пять до смерти старой царицы. Все правильно, то есть ваша арифметика точна, только не торопитесь. Может быть, я вас разочарую, тогда зачем спешить? Вообще, мои познания о том времени отрывочны и однобоки, увы. В то время я не думал, что документы и своевременные записи могут помочь воспоминаниям и что последние могут иметь какое-нибудь значение. Даже если исходят всего лишь от меня, грешного. Но какие-то вещи из памяти не исчезают. Поэтому мне не удалось отказаться от замысла доверить их бумаге, такой хрупкой, но часто неумолимо стойкой и выносливой. Пусть след моих скромных шагов отпечатается на этих страницах. Пусть вечность рассудит меня и мою жизнь.
Могу добавить к вышеизложенному, что чуть спустя, в силу прихотливых обстоятельств, которые еще предстоит описать, я оказался поблизости от двух наследников царственной покойницы: несчастного племянника и его великой жены, единственной монархини нашего времени, способной сравниться с мужами и героями прошлых дней. Итого я, француз-провинциал, лекарь-недоучка и беглый преступник, за свою жизнь видел вблизи трех императоров, и все – русские. Скажу честно, этим могут похвастаться только немногие тамошние сановники. Какова ирония, вы не находите? Хотя нашего последнего короля я тоже видел, как и любой из вас, но незачем доказывать, что зрелище это было совсем другого рода. К тому же, если следовать урокам моих учителей логики, то придется заключить, что королем он тогда, на площади у эшафота, почитаться уже не мог. Не то – русские цари. Они на троне сидели величественно и правили жестко. По мановению их руки не просто срывались с места сотни клевретов – нет, поворачивалась махина из многих миллионов голов. Даже люди, никогда не слышавшие имен их величеств, напрочь меняли свою жизнь, как поднятые ветром мельчайшие пылинки, сами не понимая, как сильно разворачивался их крест судьбы оттого, что державная рука указала налево или направо.
Даже трудно вообразить, насколько разными были эти три правителя, но одно их объединяло, оставляло печать на поступках, словах, движениях: они царили, царствовали по-настоящему, ежедневно выбирая судьбу для себя и своей страны. А как же иначе – любой властитель государства в первую очередь правит собой, а потом уже остальными. Да, это не всегда к добру, и я думаю, вас не надо убеждать в пагубности монархического слабоволия. Но, поверьте, я видел и обратное. Кто взнуздал себя, укротит и других. Короли часто отнюдь не безрассудны, а их фавориты бывают совсем не бездарны. Другое дело, что спесивость и тупость сильных мира сего виднее и опаснее, чем у вашего соседа-бакалейщика. Но при этом они всегда пытаются доказать обоснованность своего возвышения – себе, людям и Всевышнему. Осознают свою роль и стараются сыграть ее как можно лучше, ибо, подобно предшественникам, тоже хотят оставить след на бумаге. Поскольку все мы не вечны, и только слава бессмертна в людской молве. Да, я не боюсь это сказать и не вижу в такой мысли ничего крамольного. Старый порядок тоже рождал достойных граждан. Правда, ныне подобные соображения заведомо бесплодны. Теперь, думаю, на нашей земле долго не будет никаких королей и тем более императоров. А также их честолюбивых любимцев, алчных родственников и внебрачных детей. Только я не уверен, что это к лучшему. Просто их заменит кто-нибудь еще. Власть всегда влечет людей, и почему-то среди них очень редко встречаются праведники.
Прошу прощения за чересчур злободневное отступление. Я все-таки решил его не вычеркивать. Ведь – это пришло мне в голову совсем недавно – одним из предметов моего повествования является верховная власть, и почему бы не порассуждать о ней уже в самом начале. Да, не скрою, несколько раз в жизни я оказывался поблизости от тех, кто правит миром. Нет, я им не советовал, даже нельзя сказать, чтобы служил. Но я их видел совсем рядом – тех, кто повелевает народами, объявляет войны, учреждает законы, ведет армии и скрепляет подписями мирные соглашения и смертные приговоры. Упоминаю об этом не для того, чтобы подчеркнуть собственную важность, – тем более сегодня от таких знакомств больше опасности, чем чести, – а затем, чтобы настоять на своем праве давать оценки прошедшему, жаловать героев моего рассказа лавровыми венками признательности и горькими порицаниями разочарованности. Если хотите, даже читать мораль. Да, я считаю, мемуаристы могут, более того, должны читать мораль читателям – иначе зачем браться за перо? Нет, повторю, я не занимал высоких должностей, не сидел в собраниях избранных, не решал судьбы государства, я всего лишь несколько раз оказался поблизости от тех, кому Господь вручил тяжелое право миловать и казнить, взыскивать и награждать. Но когда прошедшее отдалилось и приобрело неожиданную выпуклость и отстраненность, то стало казаться, что мои свидетельства могут быть важны. Кому? Не знаю. Возможно, я просто искал оправдание тому зуду, что сначала точил меня и томил, а потом заставил испортить не одну кипу писчей бумаги.
Впрочем, почти все важные персоны, с которыми меня сводила судьба, ныне пребывают в ином мире или давно удалились от дел. За одним, наиболее значимым исключением. Поэтому сразу расставлю точки над «и». Несмотря на домыслы, кои потоками размазывают по бумаге бурлящие желчью пасквилянты, я полагаю, что Ее царствующее Величество совершенно не в чем упрекнуть. Наоборот, стоит преклониться перед настойчивостью, решительностью и государственной ревностью мудрой повелительницы севера. Не все ее слуги были одинаково ревностны, но она умела выбирать лучших и заменять негодных. Будь правитель подобных талантов дарован нашей несчастной стране… Но прикусываю язык – что толку жалеть о невозможном.
Да, можно рассуждать о мелких деталях, изыскивать крупицы редких неудач новой Семирамиды, но главное направление ею было избрано верно и, что удивительно, с самых молодых лет. С очевидностью не поспоришь. Пусть фернеец не всегда бывал прав и почти всегда предпочитал скольжение пахоте, но здесь он как раз не ошибся, хоть судил о России по газетным отчетам да просмотренным цензурою письмам. Думаю даже, что льстивая велеречивость его панегириков лишь отчасти лицемерна, он действительно понимал, с какой сверхъестественной громадой имеет дело, с какой силищей. И преклонялся перед ней.
Легко ли десятилетиями вести такую махину через пучину треволнений, не имея права ни на единую ошибку, на самую ничтожную погрешность? И сколь же гибко, сколь же уверенно и неброско шла она, и как, подобно тончайшему стеклу, ничем не замутнено совершенное ею, без малейших примесей и червоточин! Возможно, я чего-то не ведаю, но ни одно очевидное или преднамеренное прегрешение этой великой, не побоюсь громкого слова, государыне нельзя поставить в вину. Не всплескивайте руками и не верьте низкой клевете – при желании многим противоречивым событиям можно найти логичное объяснение, которое только послужит преумножению чести Ее Величества. Поверьте, мы слишком многого не знаем. И я постараюсь сделать все, что в моих силах, дабы на последующих страницах разубедить скептиков и циников, которыми не могут не стать чересчур усердные читатели недобросовестных памфлетистов. Хотя, не утаю, по этому предмету у меня не раз происходили острые дискуссии с убежденными и образованными оппонентами, оказавшиеся, кстати, весьма полезными, поскольку дали мне возможность тщательно отточить необходимые аргументы.
Вернемся же теперь в ту повозку, что сорок лет назад везла меня через Европу по широкому, плотно наезженному тракту, расхоженному не одной тысячью солдатских сапог. Погода выдалась хорошая, и посольскому анабасису ничто не мешало. Мы медленно продвигались сначала через наши, а потом через имперские земли. Стояла весна, и жизнь, как говорится, была прекрасна. Ни о какой политике я не думал и ничего в ней не понимал. Сейчас, конечно, я могу предположить, каковы в тот момент были планы королевских министров, какие замыслы вынашивали наши нежданные друзья-австрийцы, но тогда меня волновали совсем иные предметы. Ныне же это скрупулезно описано многими историками – они ученее меня и расскажут вам о том времени во всех подробностях. Мои сегодняшние суждения о предвоенных днях не могут никого удивить новизной или оригинальностью, а тогдашних у меня нет – ни в памяти, ни в записи. Рискну предположить, что их и не было. Поскольку меня интересовал только один предмет – я сам. Не правда ли, вы знакомы с таким состоянием неоперившейся души?
Мое настроение улучшалось с каждым днем. Чем дальше, тем больше я приходил в полный восторг от радикальной перемены своих жизненных обстоятельств и необыкновенного путешествия, избавившего меня от стояния за студенческой конторкой и от еще одной, совсем малоприятной перспективы. Поэтому ваш покорный слуга изо всех сил старался угодить новому патрону и даже время от времени штудировал учебники из его обширного медицинского багажа. За счастье надо расплачиваться – это я понимал уже тогда. И без малейшего ропота вертелся как белка в колесе. Без работы мой хозяин – как выяснилось, главный врач посольства, по своему положению почти равный самому послу – не оставался почти ни на день. Забегая вперед, замечу: в России врач-иностранец бывает важнее посла, он часто вхож в места, недоступные для обычных дипломатов. В Версале об этом, кажется, знали.
Но и в цесарских владениях к моему хозяину то и дело обращались с разными жалобами, искали советов, особенно на длительных остановках, в больших городах. Постепенно он перестал стесняться моего присутствия даже при весьма приватных разговорах – возможно, потому, что не подозревал о моем знании немецкого. Когда мне в голову пришла эта мысль, я некоторое время терзался – не надо ли сообщить о данном обстоятельстве патрону, но потом понял, что ему будет неприятно известие о совершенной им ошибке, и промолчал. Задним числом могу сказать, что это был первый зрелый поступок, сделанный мною в жизни. К сожалению, всего их насчитывается с гулькин нос, если не меньше.
Сказанное в моем присутствии разными офицерами, почтмейстерами, губернскими советниками, а особенно их женами, постепенно оседало у меня в мозгу и в один прекрасный день неожиданно сложилось в стройную и удивившую меня самого картину. Стало ясно, что цели будущей войны, способы ее ведения, само отношение к ней необыкновенно различались по обе стороны границы. Это был ошеломительный политический вывод, сделанный вдруг, без долгих размышлений. Пригодились молчание и услужливость. И толика свободного времени. Также мне пошло на пользу чтение толстых медицинских книг, которые я поглощал, когда выпадала очередь сторожить посольский скарб. Все-таки я был всего лишь слугой дипломатического эскулапа и поэтому должен был делить обыденные повинности с остальными дворовыми.
В любом случае, я быстро и безболезненно привык к своей роли: таскал тяжелый саквояж с инструментами, следил за покупкой санитарных средств, подносил полотенца, подавал и забирал инструменты. Нет, я не испытывал никакого унижения – напомню, я вовсе не дворянин, и к тому же получал за свою службу деньги. А если вспомнить свои чувства досконально и высказаться начистоту, то мне все нравилось. Я находился при деле, более того, в моих услугах была нужда, и мою должность мог исправить далеко не каждый.
При этом вся ответственность ложилась на патрона, я только ассистировал, внимательно слушал и следовал инструкциям с наивозможнейшей точностью, тютелька в тютельку. Пинцет подать под левую руку, скальпель вложить в правую, а сейчас забрать пинцет, заменить его на малые щипцы. Теперь забрать щипцы и приготовиться к перевязке. Хорошо плыть по течению, когда ты умеешь грести. Исполнять приказания, тем более разумные – что может быть лучше для спокойствия души? Пусть иногда я совершенно сбивался с ног от работы – хозяин мой не чурался лишних денег и принимал пациентов на всех привалах и остановках, вскрывая нарывы и пуская кровь любому, кто мог за это заплатить, – но все равно ваш покорный слуга не мог поверить своему внезапному счастью.
Отцу я написал с дороги, мы ехали через Страсбург, и это меня немного беспокоило. Меня могли узнать, оповестить городскую стражу. Я старался вести себя как ни в чем ни бывало, дабы не вызвать подозрений в нашем караване и отговорился от похода в ближайший кабак, сославшись на нехватку денег. Все обошлось: посланник спешил переправиться на австрийские земли, и мы провели в городе только три дня. Я замотал лицо шарфом, отпросился у патрона и ненадолго навестил отчий дом. Кто бы сказал мне тогда, что в следующий раз я окажусь в нем через долгие годы, когда никого из родных не будет в живых. Впрочем, с высоты прожитых лет могу изречь: человеку не надобно знать свое будущее, у него и без того хватает забот.
За Рейном мы стали чаще менять лошадей и в конце пути останавливались только по воскресеньям. Судя по всему, руководство миссии торопилось прибыть к цесарскому двору, однако после въезда в столицу империи, вселения в боковой флигель посольского дворца и распаковывания многочисленных сундуков темп жизни снова замедлился. По-видимому, высокая дипломатия не любила чрезмерных скоростей. Одна неделя сменялась другой, не внося никаких перемен.
Во время длительного пребывания в Вене мой немецкий, и до того не такой уж плохой, стал для вашего покорного слуги почти родным, и это оказалось очень кстати, поскольку месяца через три судьба моя повернулась еще раз. К лучшему, к худшему? Теперь уже и не знаю. Поначалу я воспринял случившееся как неприятный сюрприз, нарушивший, казалось бы, уже твердо обозначенное плавное течение вещей.
В столицу империи прибыла депеша с новыми инструкциями из Версаля. В то время, как мы пребывали на месте, военная ситуация решительно изменилась, а вместе с ней подлежали коррекции и обязанности нашего посланника (я тоже что-то слышал о сногсшибательных газетных известиях, но будучи занят интрижкой с одной милой прачкой, которая с природным изяществом заворачивала в подол мои скромные сбережения, не обратил особого внимания на новости с батальных театров). Да, сейчас я с легкостью могу сообщить вам, в чем было дело и какую армию разгромил тогда прусский король. Однако зачем переписывать из чужих книг даты сражений и условия соглашений между державами? Не правда ли, надоедливая материя? Подробности, параграфы, стрелки на картах – подножный корм для историков. А для вашего покорного слуги – того, каким я был осенью 1756 года, – это были не вполне интересные дела из высоких политических сфер, меня к тому же совсем не касавшиеся. С кем воевать – решают короли. Ах да, я должен теперь сказать «решали», это будет, что называется, больше соответствовать духу эпохи, но почему-то такая словарная замена мне кажется немного преждевременной.
Вы поняли, что я хочу сказать. Дела великие вершатся помимо нас, так было и будет. Если хотите поспорить, то сначала возьмите в руки Писание и внимательно перечитайте, ну хотя бы деяния царей Иудейских. Нет, не нам, не отмеченным никакой печатью, решать судьбы народов, вести армии, открывать новые земли. Только печалиться незачем. У Господа несчетное число забот и столько же слуг. Посему наше дело – честно исполнять порученную работу и по возможности соответствовать той должности, которой нам удастся добиться годами тяжелого труда. Так вот, известие о том, что теперь-то война неизбежна, меня нисколько не взволновало. Но вместе с дипломатической эстафетой нас нагнал старый ассистент патрона, который чудесным образом сумел победить почти смертельную болезнь, и это тут же внесло в мою жизнь предчувствие решительных перемен.
За месяцы, проведенные в Вене, я несколько раз успешно ассистировал хозяину по ходу случаев, связанных, скажем так, с патологиями средней степени сложности, и неожиданно обнаружил в себе способность предсказать последовательность действий, которые он должен был выполнить для излечения того или иного пациента. Сначала меня это позабавило, а потом заставило серьезно задуматься. Выводы из происшедшего я сделал поверхностные и радикальные, можно даже сказать, наивно-хирургические. Вкратце – я проникся несоразмерным уважением к собственным познаниям в медицинском ремесле и стал подумывать о том, чтобы зарабатывать им на жизнь. Да, я был нагл и самонадеян – а кто в этом возрасте недооценивает себя? Разве что монахи да каторжники.
Было очевидно, что господин посольский доктор испытал немалую радость, узрев своего давнего и бывалого напарника. Возможно, он даже ощущал известные угрызения совести, будучи вынужден оставить его в Париже почти на смертном одре. Тот же ни единым вздохом не подавал ни малейшего упрека, не напоминал ни о чем, что могло быть расценено как бестактность, и украдкой всячески выказывал полную преданность своему благодетелю. Невооруженным глазом было легко разглядеть, что их связывают отношения настолько тесные, насколько они могут быть между высшим и низшим, верным слугой и великодушным патроном: такое, как вы знаете, водилось уже в Древнем Риме. Да и, скажу откровенно, несмотря на мое резвое продвижение в практических навыках, старый фельдшер был опытнее и умелей недоучившегося студента. Скоро я почувствовал, что занимаю чужое место. Сначала мы ассистировали попеременно, но через неделю-другую хозяин стал вызывать меня в процедурную, только если ему была нужна еще одна пара рук.
Не хочу сказать о патроне ничего плохого – он ощущал некоторую ответственность за мое бытие в чужой стране и вовсе не стремился прогнать ставшего лишним недоучку. Кажется, он даже мне несколько симпатизировал и с одобрением следил за моими скромными успехами на врачебном поприще. Однако посольские расходы продолжали расти – война не снижает цен. А в те годы наше правительство с трудом оплачивало и самые ответственные поручения, их почетность служила залогом того, что те, на кого они возложены, не будут мелочиться и внесут свою долю, только бы добиться искомого результата. Считалось даже, что таковой взнос должен, как бы точнее выразиться, соответствовать престижности назначения и важности поставленной задачи. Я не хотел чересчур стеснять того, кому и так был немало обязан, и подумывал, не отказаться ли от жалования, но роман с прачкой продолжал требовать финансовых вложений, пусть, не буду от вас скрывать, очень и очень умеренных. Все же она была настоящая женщина – и ждала подарков, капризно требовала бессмысленных трат и прочих знаков внимания.
Несмотря на неудобство своего положения, я решил не форсировать события. Меня не гнали – и ладно; платили – и слава богу. Обычно столь неприхотливы лишь завзятые неудачники, но здесь все было наоборот. В ту зиму меня грела и занимала одна лишь любовь. Не могу сказать, что я был тогда совсем неопытен и невинен, вовсе нет. И что же? Связь, начавшаяся легко, даже прозаично, постепенно затянула меня в клочковатый вихрь. Не желая наскучить деталями, скажу лишь, что объект моего вожделения был ко мне благосклонен, но переменчив, и не давал ни заскучать, ни понежиться хотя бы мгновение в томном блаженстве счастливого победителя. Жил я как во сне или как в бреду – выбирайте сами.
Границы между днем и ночью стирались, недели одна за другой проплывали у меня меж пальцев. Сомнамбулически, растопырив руки, я шагал по самому краю пропасти и почти ни о чем не думал. По-видимому, именно это принято называть словом «страсть». Обязанности свои я, впрочем, по-прежнему честно исполнял, оставаясь чем-то вроде второго ассистента. Однако ходики высших сфер, наконец, повернулись, и передо мной встал сложный вопрос душевного свойства: дела направляли моего хозяина еще дальше, на самый восток, в Петербург. Об этом нам – прислужникам всех мастей, включая кучеров, чистильщиков одежды и поварят, – с некоторой торжественностью объявил посольский дворецкий, присовокупив, что высокое начальство рассчитывает на то, что мы продолжим достойно выполнять свой долг перед Его Величеством и любимой родиной, после чего дополнил эту сентенцию небольшим количеством наградных. Мои сотрапезники тут же отправились пропивать нежданный подарок фортуны в какое-то цыганское подворье, а я в изумлении застыл, не зная, куда податься. Купить еще один подарок возлюбленной и броситься в по-прежнему гостеприимные объятия – но не нужно ли будет тогда известить ее о том, что нам предстоит расставание? В эту ночь я никуда не пошел. А на следующий вечер явился без подношения – и не встретил взаимности.
Дни летели, а я продолжал находиться в замешательстве. Если мне прикажут ехать в Россию, то смогу ли я, посмею ли отказаться? Что подсказывает чувство долга: кого я обязан предпочесть –женщину или родину? Замечу, что к тому времени я оказался прилично вымуштрован и, будучи в постоянных раздумьях, тем не менее содержал инструмент патрона в полном порядке и являлся к началу его приема минута в минуту. Отчасти поэтому, а может, еще по какой причине мне пока не указывали на дверь. Более того, когда слепая удача и моя неожиданная расторопность помогли нам выпутаться из одной хирургической процедуры, складывавшейся не самым лучшим образом, то показалось, что эскулап-дипломат посматривает на меня с одобрением. Старый помощник и до этого не баловал вашего покорного слугу излишним вниманием, а с некоторых пор едва говорил со мной, разве что в хозяйском присутствии и исключительно по профессиональной надобности. Неужели я, сам того не желая, начал выигрывать соревнование за ассистентское место?
Только это не отменяло ни один из вопросов, а лишь заостряло их, не давало откладывать неизбежные решения. Что делать? Напрашиваться на поездку в Россию? Да и напрашиваться не нужно – меня, кажется, и без того берут, непонятно правда, в каком качестве. Незачем понапрасну переживать, где-нибудь да клюнет, поживем – увидим. Перевернем страницу, откроем новую главу. Негоже бросать карьеру, начавшуюся под знаком столь многих счастливых случайностей. Тогда, делал я нехитрое логическое заключение, придется оставить возлюбленную. Тут у меня начинало въедливо сосать под ложечкой и перехватывало дыхание.
Осесть в Вене – но в качестве кого? Ответа не было, однако, опьяненный страстью, я склонялся к последнему и даже думал упасть патрону в ноги и просить его о рекомендации для поступления на местный медицинский факультет. Скажу больше – я был уверен, что теперь с легкостью сдам все требуемые экзамены, за год-полтора доберу немногие необходимые курсы, после чего останется только выбрать тему для диссертации, а работать над ней можно без отрыва от врачебной практики. И это был, скажу я вам, не такой уж дурной план, даже наоборот, достаточно разумный и основательный, совсем в стиле моего почтенного родителя. Не порхать по свету в поисках нелегкой добычи, а осесть на месте, трудиться и зарабатывать. С каждым днем такая перспектива казалась мне все привлекательнее. Пусть бегающие глаза прекрасной смуглянки продолжали бросать меня то в жар, то в холод, еще неделя-другая, и я бы открылся ей, смею верить, получил полную поддержку и твердо стал на путь, который привел бы меня к заслуженному положению венского семейного доктора – и не в самом худшем предместье. Рискну предположить, что клиентура у меня создалась бы представительная – я все-таки был французом, а на представителей нашей нации есть мода в любой профессии и в любой стране мира. Вероятно даже, и сегодня я бы жил много покойнее и радостнее. Но что о том рассуждать! Грань между устроенностью и неприкаянностью я так и не переступил, ибо опять все вышло не по-моему.
Не вдаваясь в излишние подробности, выскажусь кратко и без обиняков. Чернобровая и гибкая, украшенная тяжелой копной буйно курчавившихся волос прачка-венгерка, засучивавшая рукава столь же деловито, сколь расстегивавшая юбку, горячо шептавшая в минуты страсти непонятные слова, шипуче скользившие наружу из-за мелких желтоватых зубов, разбила мое сердце, несмотря на известный опыт все-таки еще нежное и юное. Сделала она это по-ухарски беззаботно, в единый миг и, как мне тогда казалось, окончательно. Что именно произошло, не имеет значения, вы слышали сотни таких же историй, и моя ничуть не интереснее других. Вы же не хотите, чтобы я опустился до общеизвестных фигур речи и поведал вам про рассеченную ударом судьбы горемычную грудь покинутого любовника, его опустошенную душу и прочая, прочая. Важны не чувства, а поступки, сейчас нас интересует то, что случилось вследствие этого события моей всего-навсего личной жизни.
Ошарашенный и подавленный, я без дела бродил по шумной, разряженной, даже пышной, несмотря на собиравшуюся случиться войну, Вене и, подобно множеству молодых людей в моем состоянии, был привлечен шумом, доносившимся с вербовочного пункта. Нечего говорить, что у меня и в мыслях не было становиться солдатом армии ее всемилостивейшего величества, особы, впрочем, во всех отношениях наидостойнейшей, заслуживающей бесчисленных похвал и самой доброй памяти. Упомяну кстати, что за несколько дней до этой оказии хозяин уличил одного из слуг в присвоении небольшой суммы денег и хорошенько отделал его той самой парадной тростью, с которой я впервые увидел его в здании Сорбонны. Наутро опозоренный воришка пробрался в людскую и поведал мне, что записался в имперские гренадеры (а роста он и вправду был порядочного), и похвастался обещанной ему круглой суммой, положенной каждому новобранцу. Тогда все эти известия оставили меня совершенно равнодушным.
Теперь же, разговорившись со средних лет поручиком в топорщившемся по швам черно-белом мундире, превозмогая жестяную барабанную дробь и гнусные крики батальонного зазывалы, я узнал, что имперским войскам потребны не одни гренадеры. В частности, недавно выявилась значительная недостача младшего врачебного персонала, поэтому им очень прилично платят и содержат на офицерском довольствии. Также поручик рассказал, в какой департамент военного ведомства обратиться и какие бумаги представить для подтверждения своего лекарского мастерства. Рассказываю так подробно, чтобы вы не думали, что я решил изменить свою жизнь прямо там, на месте. Нет, я думал еще целых два дня, и только потом испросил аудиенции у патрона, где во всем признался и попросил помощи.
На удивление, хозяин отнесся ко мне более чем снисходительно. Был ли он рад неожиданному разрешению конфликта между помощниками – а он был слишком умен, чтобы того не замечать. Во всяком случае, я не заметил горести в его взгляде – возможно, мне только показалось, что он начал подумывать, а не сделать ли меня своим настоящим ассистентом. Патрон вел себя воистину благородно: выдал денег на месяц вперед и позаботился выправить ряд документов и рекомендательных писем, которые подробно описывали мое вежество в вопросах медицины. Короче говоря, снабдил всеми бумагами, какие только могли компенсировать отсутствие у меня врачебного диплома, которого, забегая вперед, скажу, я так и не получил. Даже осведомился, считаю ли я себя уже в силах общаться с пациентами на немецком, ведь многие рекруты с окраин империи и сами-то знают его с пятого на десятое. Я ответил утвердительно, причем был весьма тронут – такого внимания я и вообразить не мог. Впрочем, тут же оказалось, что мне есть чем отплатить за проявленное по отношению ко мне участие. Патрон признался, что давно собирает материал для трактата об организации медицинской службы в военных условиях, и спросил, не мог ли бы я оказать ему в этом содействие. Разумеется, я отвечал утвердительно и обещал писать краткие отчеты из действующей армии и пересылать их по условленному адресу. Это было самое меньшее, чем я мог его отблагодарить.
2
Ай какие думы в голове у тебя, Василий, какие, можно сказать, задушевные мысли! Мало не покажется. Дай-ка лучше себе по рукам, а то и пальцы прищеми, да побольнее, чтобы место свое знали, не лазили куда ни попадя. Опасное, очень опасное дело в наше время – дневник вести. Не надо, не надо следов оставлять – такие сочинения до добра не доводят. Даже, скорее, подводят, то есть подведут. За милую душу, подведут, а потом подтащат и еще дадут. Хм, каламбур получился, штука французская. Так о чем я? Да, одна беда с писаниной этой – выкрадут, подсмотрят, донесут. Свои же собственные друзья-товарищи, между прочим, собутыльники ласковые да приметливые.
Однако вот как же записи сотрудников Преобразователя – небось, не по памяти составлены? Значит, не тряслись бумагу марать соколы-то старинные. Или тряслись и всё равно марали? И что же – теперь оные труды повсеместно вышли в печать, даже наперегонки, и к чтению высочайше дозволены. А великий-то государь был крутенек, не чета дочери, многая ей лета. Нашел бы какие потайные листки – раз, и на дыбу. Доказывай потом с вывороченными руками, что не было у тебя никаких умыслов да замыслов.
Ноне-то не так. Милейшая, можно сказать, эпоха стоит на дворе. Не феврали, а сплошные июни да майи, нежный ветерок да солнышко душистое. А тогда все тряслись, как бы не оплошать, не разгневать отца-то отечества делом глупым или недеянием леностным. К концу жизни он уж и не разбирал – кто прав, кто виноват: раздавал всем по полной. Только треск стоял да стружка дымилась. Нашкодили – получайте: хрясть и в масть. Не церемонился, одним словом. Ну и верно, с нашим народом только таким макаром и можно борщ варить. Суровость потребна изрядная да и кнут кой-когда надобен, да. Правильно, народ, он туп, ни к чему не ревнив, и без ремня вострого пребывает в болотной косности и емелиной дури. Не запряги его шкипер наш в три узды, не пришпорь безжалостно до пены буйной да кровищи изрядной – и посейчас гордый росс на печи бы лежал, лапу грыз с голодухи. И мы бы жили-маялись в грязи вязкой, бедности нескладной и великом незнании о всяких высоких материях. Никаких тебе политесов, короткополых камзолов, усадеб с полтыщей вечноотданных крепостных и балов императрицыных, на которых страсть сколько бывает дам с голыми шеями, и некоторые премиленькие.
Так что нечего бояться, Василий Гаврилович, хочется – пиши. С оглядкой, да с присказкой. Не для печатания, конечно. Лишнего бумаге не доверяй, а тишком додумывай. Оторви от бумаги перо, договори про себя мысль долгую – так, и вслух не сказав, все запомнишь и никого не обидишь. К тому ж время нынче поспокойнее будет – кому о нем интерес случится среди ближнего и дальнего потомства? Сомнительно это. Поскольку эпоха наша очень даже обыкновенная. Как при царе Горохе – благодать и тишь. Не то у отцов – полмира прошли, какую державу сокрушили! Мы против них – что лягушки встревоженные. Но зачем тогда бумагу портить? А хотя бы так, сыновьям да внукам для вразумления, потомству от прародителя на добрую память. И мудро, в подражание самому царю Соломону, и богоугодно. Господь, он мудрость любит, привечает, в Писании об этом не раз сказано. А можно и по-другому обернуть: труд этот невидный самому на пользу идет. Иной раз как перечтешь и кое-что припомнишь, заскребешь черепушку-то, да и поступишь по-незнаемому, на новый лад. Из сего же прямым путем заключается, что бумагомарание – вовсе не блажь, а есть мысль совершающаяся, перетекающая в мысль запечатленную. Посему любой писатель – не бездельник, а человек думающий. И даже как пером карябать бросает, то мыслить перестает не всегда.
Значится, приступим, помолясь. Что у нас сегодня? Получены известия от армии, находящейся во владениях прусского короля, и не просто по дальнему ободу, а во самой их, так сказать, глубине. Новости самые благоприятные. Пишут: солдаты бодры, офицеры исправны, генералы, как водится, мудры и проницают замыслы неприятеля в малейших подробностях. Здесь, правда, надобна пауза и краткий отскок в сторону. И перо ненадолго отложим, как уговаривались.
Между нами, в столице давно понимать перестали, зачем эта война и к чему. Которое лето маемся. Конечно, открыто никто не скажет, даже промежду своих, а вот по фразам да отдельным словам, взглядам да косым намекам – очевидно, как на духу: ни один не знает, не ведает, не разумеет и разуметь отказывается. Скажете, высшие государственные соображения, многосоставные да тайные, не всякому сподручны? Возможно, спорить не буду, воля ваша. Только ежели соображения такие высокие, что никому не вместительны, даже тем, кто вовсе не из последних болтунов будет и о государстве родном не первый год печется, то возникают известные сомнения: да существуют ли вообще те соображения, в чем они могут содержаться и нет ли тут, скорее, нашей обычной глупости? Кою великий царь, к самому сердечному сожалению, целиком в российской стороне извести не сумел.
Вот начнем запросто, без экивоков, но и без лукавства. Генералы у нас, прости Господи, ни к черту. Про мудрость лучше бы не начинали, тут – как шаром покати. Бравости много, особливо на плацу, а поковыряй, так сплошная гниль. Правда, откуда ж им взяться, проницательным распознавателям прусских замыслов? Столько лет воевали только с ближними и известными соседями. Сперва с салтаном – и того графа Миниха давно уже в вечную ссылку отправили. А он хотя бы команды знал и правила походные да красиво рукой указывал с коня в яблоках – все не так мало, особо в сравнении если. Народу положил немало, но зато славу России принес, а солдат-то у нас, чай, хватает, не оскудеем. И помощников его всех тоже – кого повыгнали, кого в отставку с рядовым награждением. Потом, конечно, было лучше, когда опять со шведом бодались за Финляндию-то. Так ведь нет больше с нами Петра Петровича – умре, вечная память, знатный был вояка, породистый. Вот и остались либо старичье промокательное, что еще нарвскую баталию помнят, либо служаки парадов пригородных: войск не видали, лошадей в рысь не пускали, пушек побаиваются, горла нет, отвага умеренная. Стыдоба одна, великий-то государь, небось, в гробу ворочается своем, Петропавловском, – так то на другом берегу, никому, кроме караульных, не слышно.
Тянет, тянет меня на подробности. Хорошо, уступлю соблазну нелицемерно, всех помяну, мамочек, не обессудьте. Значит, сначала генерал-фельдмаршал – как принял командование, так и закручинился, впору лечить от черной меланхолии. Где он свой чин сыскал, в каких битвах, о том умолчу. Да и хотел бы сказать, раструбить по миру – не смог бы, сколько ни тужился, ибо баталий тех никто не ведает. Но все ж из семьи видной, воспитания изрядного и не остолоп последний, а при нем знающие люди. Думали, обойдется. Как же, обошлось! Выпустили гуся с лисицей сражаться. Да и вслед ему понеслось от Высочайшей Конференции указов видимо-невидимо, и все такие велелепные, многоречивые. Пока до конца дочитаешь, начало забыл. Пунктов легион, и не все между собой складные. И не понять, какие рекомендации выполнять строго, а какие отложить. Посему он в ответ – тоже речисто и тоже кудряво. А что при этом происходит на боевых театрах, каковы ближние планы и стратегические цели, уяснить невозможно.
Вот спроси у любого министра из самых главных, куда и зачем двигается наша доблестная армия и в чем состоит глубокий умысел господина фельдмаршала? Кому ведомо, наступает ли он, как велено, или же, наоборот, отступает? Что ответили бы? Из донесений много не почерпнуть: кто их читал, только голову затуманил и досаду усугубил. Что в начале депеши уж куда ясней, то в последних строках затемнено дочерна. То он форсирует, то контрманеврирует, то проводит глубокий охват, то выставляет заграждения и окапывается в несколько линий. То все солдаты, слава богу, здоровы и крепки духом, то через два дни, оказывается, полвойска мается животом да нарывами. А он, тюфяк разлапистый, искренне так рапортует и печать прикладывает: дескать, хоть и имеется от Петра Великого повеление, чтобы солдат в пост мясом кормить, но я того устава соблюсти не осмеливаюсь.
Не зря говорят, что откровенность хуже воровства. Да, король бы такого вояку давно под криксрехт отдал, а то расстрелял бы перед строем для пущего научения, а наши – глаза отводят и делают вид, что так надо. Стало быть, что им нужно – дело или одна видимость? Или еще какой-нибудь интерес имеется? И главное, кого боятся? А здесь отвечу, не скрою – друг дружку боятся и будущего нашего, чего скрывать, совершенно непредсказуемого. И никто из членов высокочтимой Военной Конференции, попади он в те же щи, лучшего бы не удумал. И сие им прекрасно известно, тоже не скроем. Наоборот, милёночки наши рады были прямо-таки несусветно – пущай генерал-фельдмаршал, бедовая голова, за всех отдувается, позорится. А если вдруг вывезет растяпу Пресвятая Богородица, то и тут не пропали бы, примазались за здорово живешь. Вообще, чужие заслуги – самая лакомая пища.
И ведь случилось – вышли из леса полки королевские с утра пораньше, никого не спросившись, и сразу в бой, как обухом по голове. Чуть всю армию в капусту не порубили драгуны прусские, загнали в болото, как овец. Если бы резерв вдруг по своей воле в бой не ринулся, через лес и обоз собственный продравшись, тут бы досрочный конец православному воинству и настал. Могли в одночасье закончить войну на том поле туманном, да спаслись, неведомо как, и даже с честью, канонаду праздничную в столице объявили, перебудили народ светлой ночью. Говорят иные, гаубицы-де выручили секретные. Не знаю, пушки-то, они сами не стреляют.
Только все ж командир-то наш после этого палку чуток перегнул со своими фортелями, марш-бросками взад-вперед да скороспелым отходом на квартиры зимние. Видать, настропалил его кто ложно. Дескать, плоха матушка донельзя, день ото дня ожидаем страшного. Особо еще великий князь – ох, не радовался победе нежданной, а ходил мрачнее мрачного, как съел какой сморчок грустный да горький. Ну, решил тут фельдмаршал играть в большой политик, брать крупный банк – и опростоволосился. Благодетельница жива-живехонька, а он – под суд и в крепость. За трусость и неисполнение. Получилось, всем на удивление, почти как при государе-отце: виноват – ответь. Оно, правда, верно, в каземат подземный и за меньшие вины угодить можно, так что зарекаться от того негоже, все под богом ходим. И хучь, конечно, злорадствовать – грех, а все же скажу – поделом. Жалко, видный он из себя был, и не совсем на голову барабанистый, а все равно – поделом.
3
Генри Уилсон, во всех отношениях почтенный, но вовсе не старый коммерсант, британский подданный и младший компаньон торгового дома «Сазерби, Брекенридж и Уилсон», был человеком обстоятельным, но немного ленивым. Этот грех он за собой знал и наедине с собственной совестью признавал даже, что сия склонность, совсем незначительных размеров и заметная только наметанному английскому оку, была, скорее всего, обязана его долгому петербургскому сидению и тому, что сидение это ему с годами начинало нравиться. На фоне остальных петербургских коммерсантов, а в особенности самих русских, он мог почитаться за неустанного трудягу – и вправду, успевал много больше, чем любой, даже как-то негоже употребить здесь такое слово, «делец». Если честно, то большинство конкурентов этого названия не заслуживали. В сонном, вечно темном и продрогшем городе сэр Генри был почти чемпион. Даже если работал в день всего лишь часов пять-шесть. «А больше, – то и дело повторял он про себя, – и не нужно. Вредно для здоровья, портит баланс внутренних гуморов. А главное, в этой стране подобное поведение совершенно бесполезно. Непродуктивно [sic]. Деятельность разумного человека должна продлевать его жизнь, а не укорачивать. Поэтому самое важное – в любую погоду ходить на прогулки и не злоупотреблять алкоголем. Соблюдать гигиену, следить за отоплением и не менять любовниц слишком часто – это нервно, хлопотно и обременительно с финансовой точки зрения. И здоровье тоже может пострадать, my dear lords, вот так».
Нельзя не признать, что умозаключения достойного мистера Уилсона были логичны, обоснованы и подкреплены серьезной доказательной и экспериментальной базой. И сам прекрасный сэр это отлично знал, отчего находился в полной гармонии с собственной персоной. К сожалению, того же нельзя было сказать об окружающем его мире, с неприятной закономерностью порождавшем одну напасть за другой. Вот и сегодня пронесся очередной и, как уверяли уже несколько человек, полностью достоверный слух о тяжелой болезни императрицы. Последствия такой болезни могли радикально изменить несколько пошатнувшееся в последнее время политическое положение британских подданных в Петербурге.
«Может ли слух быть достоверным?» – поражался милейший сэр Генри. И отвечал: в России, пожалуй, да. Хотя нигде двор не блюдет столько секретности, сколько здесь. Потому официальных сообщений обычно нет, тем паче своевременных, а слухов сколько угодно. В том числе и правдивых. Только от кого хранятся эти, с позволения сказать, тайны? Ведь кроме иностранцев, врачей здесь нет, а лейб-медик ничего серьезного не предпримет, не собрав очередной консилиум. Поэтому новости из царицыной спальни известны в посольствах уже на следующий день. Сами же русские – не простонародье, конечно, но даже ответственные и высокопоставленные лица – остаются в полнейшем неведении. Оттого всегда предпочитают действию медлительность – как бы, упаси боже, не ошибиться. Так-то оно безопаснее. Но чтобы не быть обвиненным в бездействии, изо всех сил увиливают и вертятся, вертятся и увиливают. Все в поту, а стоят; запарились, а ничего не сделали.
Почтенный коммерсант давно прекратил развлекаться, задавая какому-нибудь русскому знакомцу каверзный политический вопрос, правдивый ответ на который был ему самому, в отличие от подопытного, хорошо известен – например, даже из старых лондонских газет. Впрочем, иногда собеседнику, в силу служебного положения, полагалось лгать – тут уж цена розыгрыша невелика. Но чаще чиновник, иногда весьма высокопоставленный, действительно не знал истины, и все равно лукавил и выдумывал вовсю, дабы, как полагал, не упасть в глазах иноземца.
В торговой фирме, возившей по миру масло, пеньку, деготь, воск, лес, пушнину и перья – компании не самой крупной, но известной и уважаемой, – господин Уилсон отвечал за восточное, в данном случае российское, направление. Брекенридж работал на другом краю света – в североамериканской массачусетской колонии, а Сазерби координировал их действия из Лондона. Поэтому любую неудачу на здешнем фронте уроженец Бристоля, давно покинувший родной город и всего за двадцать лет дослужившийся от младшего клерка столичного офиса до компаньона, воспринимал как свою личную. Оттого он и перебрался сюда, в худо-бедно мощеное гнилыми досками болото, чтобы твердо держать руку на пульсе санкт-петербургского филиала. И вот – на тебе!
Война эта сэру Генри положительно не нравилась. Во-первых, нарушился едва лишь состоявшийся союз России с Англией, значительно облегчивший разнообразные торговые сложности. Во-вторых, после того как столько денег из казны его Вестминстерского Величества утекло в казну русскую (и немало, как достоверно знал опытный коммерсант, осталось в карманах некоторых важных чинов), можно было ожидать некоторого ослабления поборов, и именно в отношении лиц британского подданства. Теперь на этом стоял большой крест. В-третьих, степень доступности многих товаров изменилась – все шло в армию. Точнее, должно было идти, но гораздо больше терялось и разворовывалось. Как говорят русские, все наперекосяк. Налаженные пути и проверенные схемы работали с большими перебоями. Выходить на новых людей или, тем более, пытать счастья в сделках с тороватыми интендантами сэр Генри не хотел – опасно: можно не разобраться, кто кому покровительствует, и сильно ошибиться.
К тому же подобные комбинации – инструмент одноразового пользования. Да, бывает: неожиданно на горизонте появляется партия добротного товара, можно броситься на него по-кошачьи, при известной ловкости и удаче снять жирные сливки, радостно перекреститься и ждать следующего случая. Знаем, слышали – так обделывают дела в Индии да Турции. Пожалуйста, пусть живут как знают. Ему же нужна работа бесперебойная, тем более что война скоро кончится, надо будет возвращаться на круги своя. Вот и получилось, – не раз говорил себе мистер Уилсон, усмехаясь над стаканом чая с контрабандным ромом, – попал я в самый что ни на есть русский переплет: что-то надо срочно предпринимать, а все же лучше выждать. Правда, вот хорошо – пришли вести, что англо-ганноверская армия на континенте то ли сдалась французам, то ли полностью эвакуировалась. Ничего, мы где-нибудь в другом месте свое возьмем. Не хватит у галлов сил на колонии, ох, не хватит, и денег им тоже взять неоткуда. Обижало, правда, отсутствие какой бы то ни было храбрости у герцога Камберленда, послушно подписавшего довольно позорную, что скрывать, конвенцию, но с этим горячий патриотизм почтенного господина Уилсона мог примириться. Ганноверскую династию он не особенно любил.
По совокупности же все новости непреложно означали, что непутевый берлинский король остался со всей Европой один на один, и посему дни до его капитуляции можно пересчитать по пальцам. «В два счета все кончится, – думал сэр Генри. – Русская армия даже толком не успеет залезть в Восточную Пруссию, тем более с этакой-то скоростью. Знаем мы, видели эти маневры. Союзники с ними, конечно, ничем не поделятся, надуют и наплюют, пойдут на сепаратный, как тогда, с турками. Уж Кенигсберга здешним лапотникам не видать во веки вечные».
Впрочем, и с ближайшего фронта известия поступали во всех отношениях утешительные: несмотря на слащавую выспренность официальных депеш, было ясно, что русские успешно выдержали первое столкновение с пруссаками и продолжали двигаться дальше, а в довершение австрийцы, выбив короля из Чехии, успешно занимали Силезию. Ну а если и этого мало для оптимизма – шведы вторглись в Померанию. «Не сегодня-завтра, не сегодня-завтра…» – дважды повторил про себя мистер Уилсон.
И все равно, где-то глубоко, на грани желудка и пищевода, коммерсантскую утробу терзало малоосновательное, нелогичное, но явное неудовольствие злободневным политическим ландшафтом. «Словно стая собак эти монархи», – неожиданно для себя подумал сэр Генри. Подобно многим своим соотечественникам, он был человек с определенными демократическими наклонностями.
4
Утро в Москве выдалось холодное и чересчур мокрое, как об эту пору редко бывает, – почитай, никогда. Воздух резал глотку, загонял обратно под рогожу. «Не спать, не спать», – привычно повторял себе Ерёмка, ища впотьмах кадку с водой. Едва не споткнулся, но нашел и погрузил голову до самой шеи, и терпел колючий ожог, повторяя про себя, как учили мастера: «И один, и два, и три, и четыре». Наконец, когда уже перед глазами полетела мутная рябь, откинулся назад и хрипло, с клокочущим свистом, вдохнул что было силы. Пробормотал «Отче наш», как всегда, без остановки – грех, приходской священник такого не любит. Но что ж поделаешь, работа не ждет!
И сразу в блеклом свете из слюдяного окошка прошлое вспомнилось, а будущее нарисовалось. Начинался день, дай бог, не хуже прежних. «Благословен буди! Святый, Крепкий, помилуй нас!» И чтобы лучше прежнего – о том просить не надобно, Господь все решит, и что надо ниспошлет. Будем трудиться в поте лица своего и зарабатывать хлеб насущный, как то от века завещано. Не роптать, а молиться, не просить, а благодарить. Ну, с богом, пошли!
Выскочив на улицу, Ерёмка таки споткнулся о хитрый корень и чуть не упал, широкими прыгучими шагами перескакивая лужи да рытвины. Брешут иные люди, что в тридевятом царстве да тридесятом государстве, там, где кисельные реки да молочные берега, есть к тому же дороги ровные, камушек к камушку, по которым можно ходить, под ноги не глядючи, а, наоборот, взирая вперед и прямо, встречным девкам да честным людям в самое лицо. Но сие, что и говорить, сказка. Может, есть такое чудо где за морями-океанами, только никто такого не видел, да еще чтоб в родный дом вернуться и рассказать с подробностями. И не станем о том печалиться – чужие чудеса нам не в помощь.
Пока же поспешал Ерёмка на работу, на Большой суконный двор, и торопился, чтоб не опоздать. Он, благослови Боже покойных родителей и родителей их родителей, был человеком вольным, не казенным мастеровым, вечноотданным, а потому жил отдельно, от мануфактуры вдали, и никому ответа ни в чем не давал. Обитал дома, в старой, еще дедовой хибаре, вместе с сестрой Натальей, зятем Семеном и выводком племянников. Всего-то места, что сени, горница да спаленка, но свое, не чужое. Куском хлеба не попрекнут, на улицу не выгонят, а в ненастный день и плечо подставят. Ну, не хоромы, а все-таки не на голове друг у дружки, как фабричные, и без лая. Семейство. Был еще один брат, старшой, Арсением звали, но его в армию свели, поскольку бобылем остался, растяпа. И канул на веки вечные, может, и не увидеться боле. Двадцать пять лет – не шутка. Но ежели уцелеет, руки-ноги сбережет и выйдет в отставку почетную, тем паче в чинах унтер-офицерских, – всяк ему завидовать будет, с государевой-то пенсией и рассказами о странах небывалых да делах невиданных.
Пришла от него одна весточка о прошлом годе, а с тех пор ничего не слышно. Инвалид принес, с покореженным лицом, из армии боевым калечеством уволенный. Товарищи ему таких записочек, писарем правленных, целый ворох надавали. Ходит теперь, разносит их, кормится помаленьку. Ни малейшей крохи он не знал, кто да куда да откуда, ничего толком сказать не мог. А в письме том всего две строки, приходской Ерёмке разобрать помог. Дескать, жив-здоров, чего и вам желаю, и молитесь за меня, грешного, как я за вас. Но давно это было, а судьба солдатская, она, известное дело, переменчива.
Говорят, ныне в неведомых странах, за лесами, за морями, воюют наши соколики, но не с туркой басурманской, как по давнему обычаю положено, а у немчуры в северных землях порядок наводят. Поссорились, дескать, меж собой тамошние графья, вот мы их и мирим, по христианскому добротолюбию. А иные вредные полковники не хотят, чтоб по справедливости, вот и потребна для их вразумления военная силушка. Очень даже понятная каша. Ведь окромя такого распорядка, чего с ними воевать? Ерёмка этих немцев кажный день видел, и были они незлобные, работящие. Речь развалистая, грубого помола, голоса треснутые, щеки завсегда складно побритые – ни страха от них, ни интереса. Жили, правда, в особицу, но это уж давно повелось, не нам судить. Не хотят – и ладно, насильно мил не будешь. Так-то оно и лучше, без раздоров и задирательств. Вера-то у них духом опасная, смутная, не наша, хоть не басурмане они, а в тот же раз и не родные, не православные.
Пусть так, тишайше: у нас свое, у вас – свое. Да и то – случались теперя такие немцы, что не боялись и не гнушались, ставили дома прямо в городе, только сперва всё вымеривали да прикидывали, и чтобы им непременно сруб был ровным-ровнехонек. Потом брали всякие клинья да веревки и иной какой инструмент и тем же регулярным макаром подводили крышу и резали двери. Стояли эти дома по слободам чисто и стройно, с широкими окнами, словно иноземцы, что в неведомые края заглянули и страсть как чудесам тамошним удивились. И оттого застыли, болезные, заморозились, ни согнуться не могут, ни головы повернуть.
Только ежели взаправду – хороши были те дома необычные, тянуло Ерёмку к ним сердечное любопытство. А почему, сам не знал. Неладно это, должно быть, дурной приворот. Не зря говорится: от добра добра не ищут. Коли есть свой край – на чужое гляделкой не зыркай и пасть не разевай. И так на Суконном дворе всяк Ерёмке в лицо завидовал, а особливо в вечную крепость приписанные, завсегда не свои. Без того различия им крутьба общая, не покладая рук от рассвета до заката, поскольку не сказать, чтобы работа безмерная, ткацкая да фабричная, легкостью славна, ох, не сказать. Народу тьма, света мало, пыль клубами, кругом стук, гам, и так без продыху до самой ноченьки. Те мужики, что годков по двунадесять, а то и пятнадцать так проработали, завсегда терпели разные недомогания, обычаем долго крепились, не показывали виду, потом, когда уже было невмочь, сходили с лица, с тела, сказывались больными и оставались, порой стонучи, лежать по хижинам, землянкам да жилым рядам, сгрудившимся за оградой Двора. Часто потом уже и не поднимались, скреблись в углах или по стенам, на боковых лавках, даже тряпицей не огороженных, рази только изредка ковыляли до ведра и обратно. Их прощали, не гнали, щами не обделяли. Понимал народ, вышел страдальцу последний срок – здесь до пятидесяти доживали немногие, а многие и ране надрывались да скукоживались. Всё так, никому не избегнуть, рождены мы в этот мир на труды великие да муки жестокие, и да не вопиём о том напрасно, бо се есть удел человеческий.
Рядом с угасавшими, гулко заходившимися в протяжном кашле, пристеночными в тесноте и пыльной спертости, среди сладкой гнили и весело шнырявших туда-сюда мышей рождались дети, опора наша, работнички. Ох, пряхи-ткачихи позорные, ох, естество наше аспидное. Вот так: Бог взял, Бог дал.
По воскресеньям служил Ерёмка в церкви, иначе сказать – был на побегушках. С утра мотался по пономаревым поручениям, чистил батюшке рясу, выносил прихожанам жестяной кубарь для милостыни. Работал споро, ничего не путал, отдыха не просил. После службы садились духовные за трапезу с богатыми прихожанами – Ерёмка опять тут как тут, кому вина подлить, кому рушник подать. Вертелся изо всех сил, только что через голову не прокатывался. И дьякон, и сам поп были им довольны, привечали, лаской баловали, без куска не оставляли. Тем здоровья и поднабрался, никакая хворь не берет, тьфу-тьфу-тьфу, сгинь, нечистая сила. Да вот еще: отец Иннокентий читать его научил по складам, и псалтирь ветхую преподнес в назидание. Вот это подарок так подарок, руки за него целовать мало!
Оттого Ерёмке в доме почтение, особливо в праздники: сядет вся семья рядком, племяши притиснутся поближе плечико к плечику, слушают, а Ерёмка им нараспев читает священные песни Давида, царя Израилева. Особо любил он ту, что написана была, когда бежал Давид от Авессалома, сына своего. Хоть и коротка она, но трогательна, прямо страсть. Слезы у Ерёмки проступали в голосе, когда зачинал он: «Господи! Как умножились враги мои!» И остальные псалмы, что сразу за этим следуют, продолжал читать без перерыва, пока мочи хватало. Отец Иннокентий рассказал: они тогда же писаны, потому и горестны столь, оттого царь иудейский и утомлен вельми в воздыханиях и ночь каждую омывает свое ложе слезами изобильными. Печалуется, значит, от бед своих душевных.
И это отец Иннокентий тоже объяснил: дескать, сыну на отца руку поднимать – великий грех, но и самому родителю такое от своего чада терпеть – горе смертное, неизбывное. Сие, добавил отец Иннокентий, верно во всех обыкновениях, не только домашних, внутри семьи разбираемых и решаемых. Слово Писания – оно на все случаи применимо и советностью богато. Вот, к примеру, тяжкий грех человеку восставать против властей, а грех крайний – пойти на самого богоспасаемого монарха, коий своим подданным все равно что родной отец. И как монарх – помазанник Божий, обязан он для благополучия и законности государства таких бунтовщиков покарать наисуровейше, но сердце его при этом болью обливается за непутевых деточек своих, с пути сбившихся.
Это Ерёмке было очень даже понятно. Он, когда Дашку или Сергуньку хлестал за разное шелопутство – не сам по себе, только по сестринской просьбе, – тоже жалел племяшей, сдерживал руку, послабже старался. Наталья ведь тоже, понял он однажды, потому их редко прибивает, лишь если под горячую руку, – любит. Но и без урока нельзя, детское баловство спускать – всем только во вред, отыграется потом в лихую годину. Нет раскаяния без наказания, прощения без епитимьи. Такова, говорил отец Иннокентий, заглавная максима нашего бытия.
На Дворе Ерёмка работал второй год – свела его туда сестра, как только в возраст вошел. Да куда ж еще – остальные мануфактуры еще хуже, многие и с законом не в ладах: бумаги не выправлены, кажный день не знаешь, что назавтра будет. Сбегут ли хозяева ненадежные, нагрянут ли полицейские, вовремя не подкупленные, и устроят конфискацию? В одном разе – жалования не видать. И в хорошие-то времена задерживают, тянут до праздников. Хотя верно – часто платят неподзаконные лучше, чем в казенных мануфактурах, нужны им, фабрикантам, работники умелые, неплохой они, видать, с нашего труда и пота барыш наваривают.
Давеча, сказывают, указ им вышел – запрет на покупку работных людей: чтобы нанимали вольных, не скаредничали, деньгу не зажимали. Напряглись купчины, затрясли мошнами-то – подавали государыне сказку: дескать, разрешить им крепостных людей обретать по-прежнему. Скинулись на круг, посылали выборных в Петербург челом бить. Но не позволила матушка. Знает заступница, много среди хозяев фабричных водится злыдней, кому человек – как товар: истратить, вымотать его – и в помойку подзаборную, а на смену другого, свежего, неистраченного. Так хороший хозяин со своими дворовыми в жисть не поступит. Верно, не все мануфактурщики столь жестоковыйны, но ежели под их волю закон принять – совсем защиты не будет у горестного люда, над своею судьбой не властного. Потому все же лучше иметь дело с казной: и прижимиста она, и увертлива, а такого обмана никогда не выписывала. Есть над ней высшая власть и надзор государственный – перед ним всяк начальник преклоняется, чрезмерного озорства сторонится.
Ерёмка работу свою блюл, старался. Не дитё, чай, знает, почем лохань пота. Мал медяк, да в хозяйстве пригодится, лишним не будет. А работа – она и есть работа, дело привычное, надо не выбирать, не рядиться, не искать, где лучше, и, поперед всего, не отлынивать да радоваться, что ввечеру тебе – домой, а не за угол, под мокрую тряпку. И по воскресениям – в церковь, под звоны да перепевы, благостность вкушать неземную и о заботах недельных забывать совершенно. Нет, жизнью своей Ерёмка был бессомненно доволен. Да спроси его кто, отчего так, не понял бы, о чем речь-то? Чему ж не радоваться! И утро выдалось, он сейчас разглядел, солнечное да забористое. Разбежаться бы да с разгону зарыться в траву с цветочками. Нельзя, однако, всему свое время, жди, значится, престольного праздника. А пока дело такое – тюки тормошить, холсты раскладывать, сушить и к окрасу готовить.
Вот одно только не терпел Ерёмка на Дворе – крыс. Не, особливым страхом не баловался, остромордых и в городе немало, паче всего вокруг трактиров да домов питейных. Только все-таки больно жирные они были при мануфактуре, отменно наглые да расхряпистые, по всем закоулкам шмыгали, за каждой тряпкой хоронились, промеж любых бревен проскакивали, визжали злобно, огрызались зело. Спасибо, на людей не нападали. Хотя, как стемнеет, держался Ерёмка подальше от стен и ходил с топотом – может, испужаются косозубые, приструнят норов, посторонятся? И то сказать, хуже аспида огненного твари эти окаянные. Не пристукнуть их и не перетерпеть, из земли да грязи множатся легионом, полошатся неуемным писком, нет на них истребления. Одно слово, наказание божеское, иначе и не объять. За грехи, небось, наши посланы, знаемые и незнаемые. То-то и оно, в аду, чай, похлеще будет. Потому не озорничать надо в жизни этой, а робить, прощение вечное вымаливать. Вот уже скоро Двор, сейчас вступим в него и приложимся к трудам нашим безоглядным. Только пока – чуток поменьше бы этих крыс, миленький Господи! Помилосердствуй, не плоди их пуще мочи!
Так молился Ерёмка, а если по-взрослому – Еремей, сын Степанов, Курского прихода обитатель и житель, Большого суконного двора вольный работник, удивительно ярким осенним московским утром перепрыгивая раскидистые лужи на главной слободской улице. Хоть кое-где и были заботливыми людьми положены досточки – ан нет, мы так не умеем, осторожно и рядком, нам бы с кочки на кочку, с уступа на камешек, вверх да вперед, вперед и вверх.
Зиновий Кане – инженер-кораблестроитель, кандидат технических наук в области сверхкрупнотоннажных танкеров для перевозки сырой нефти. В Штатах – с марта 1979 года. Работал в Танкерном департаменте компании Exxon International во Florham Park (NJ), в Техническом отделе по проектированию, строительству и обслуживанию сверхкрупнотоннажных танкеров, а с 1990 года – в группе, управлявшей зафрахтованными судами. Настоящая подборка стихов Зиновия Кане – его первая художественная публикация.
Стихотворения
Читая Кафку
Проснулся вдруг, воздух сглотнул и сразу открыл глаза.
Пуля летела в темя мне, во сне бушевала гроза.
Там, за густой пеленой сна, мой враг нажал на курок.
Лежал я пластом без сознанья, без сил. В двери раздался звонок.
Очнулся, оделся, дверь открыл. Стоит мой враг из сна.
За дверью неясно: осень, зима, иль лето, или весна.
Я говорю ему: «Входи, я знаю что ты мой сон».
Он входит с пакетом, его мне дает, заметно он сам удивлен.
Отдал мне пакет и хочет уйти: «Я вас впервые вижу».
А я ему: « Я знаю, кто ты, и я тебя ненавижу!
Во сне ты была королевой зла, ты там в меня стреляла,
Со мною рядом по городу шла, но ты в меня не попала.
Вернее, ты метила в темя мне, но смог я раньше я проснуться».
Она говорит мне: «Во-первых, я – он, а вовсе и не она.
Я бы от вас сразу ушел, но подпись мне ваша нужна».
Видны кружева из рукавов, перчатки с руки чужой,
И голос его, хоть с хрипотцой, но в общем-то не мужской.
Квитанцию я ему подписал. Она на кого-то похож.
В бэйсменте есть у меня на стене острый рыбацкий нож.
Она ушла, пакет я открыл. Убить я его не успел.
В пакете приказ: «Утром к шести! Прибыть на свой расстрел».
* * *
Мяч катится вверх под уклон,
Река потекла вспять,
Воры куют закон,
Никак превратилось в опять.
Камень взлетел вниз,
Потом упал вверх,
Стоит вертикально карниз,
В стон захлебнулся смех.
Славой покрылся позор,
Ночь превратилась в день,
Доволен собой укор,
Ярко сияет тень.
Волк грызет траву,
Зебра жует кость,
Тайна идет наяву,
Змей шагает, как трость.
Сон бодрится, не спит,
Кит дирижаблем летит,
Лев от страха дрожит,
Осел на троне сидит.
В горб распрямилась спина,
В нас толпы пустота,
Гордо глядит вина,
Сложная жизнь проста.
Глаз, а под ним бровь,
Жидка водянистая кровь,
Стал ненавистным кумир.
Так вижу я антимир...
В сомнении бесконечном
В сомнении бесконечном,
В томлении сердечном,
В одиночестве пребывают,
Себя выедают
Чары забытые,
Упреки избитые,
Потухшие чувства
Любови искусства
Заводят в тупик,
И слезы, и крики,
И ревность стихают,
И слезы отчаянья
В ночи высыхают...
Детство
Бывает, вдруг из памяти
Картинки проявляются
Нечеткие, размытые,
Но не совсем забытые.
Я на скамейке маленький,
Снимает мама валенки:
Они забились снегом.
Упал я в снег с разбегу.
Колючий снег кусает,
Иголки мне впивает,
Хоть холодно, но тает
И щиплет мне лицо.
А мама приседает,
Лицо мне утирает,
Ладошкой прикрывает...
А на руке кольцо...
Инкарнации – реинкарнации
Я был когда-то, говорят,
То ль зверь, то ль царь, то ль раб иль моль.
Они (таков буддистов взгляд)
В моей играют жизни роль,
И суть ее, и крови соль.
Они в яву или во сне
Вдруг проявляются во мне,
Оскалив пасть. Тогда рычу,
А то бессмысленно мычу
Иль выжимая газ, лечу.
Злодейство-месть мне по плечу,
Тянусь к кинжалу я, к мечу,
Из ножн пустых хочу достать,
Хоть нет его, а рукоять
В моей руке огнем горит
И руку жжет. А сталь блестит
И мне мои глаза слепит!
Во снах, когда сознанье спит...
Предсмертный час
Замолкли птицы. Яркий день угас.
Я в парке встретил свой предсмертный час.
Он шел и просто прутиком махал.
Я ничего вокруг не замечал.
Моя жена его тотчас узнала,
Хотя его ни разу не встречала.
Ее рука заметно задрожала.
«Пошли домой», – она мне прошептала.
Я обернулся. Он за мной следил,
Но очень резко отвернулся он...
Я глубоко вздохнул, глаза открыл
И понял – кончился кошмарный сон...
Другу, на вечную память
Мой друг, мой друг, мой друг, мой друг
Ушел, ушел в далекий путь.
Темно и пусто стало вдруг.
Его оттуда не вернуть.
Ты далеко не уходи,
Стой у ворот и жди.
Пусть сыплют звездные дожди.
Не улетай. Ты жди.
Еще мы встретимся с тобой
И всех других найдем.
И вместе шумною гурьбой
Мы, как всегда, пойдем.
Подруги наши к нам придут
И улыбнутся нам.
Пусть сотни, тыщи лет пройдут,
Не страшно – вечность там.
Не улетай, ты подожди,
На ту далекую звезду,
Не исчезай, не уходи,
И я тебя найду...
Вспоминая о друге
Мой друг,
Тебя со мною рядом нет.
Вокруг
Струится предзакатный свет.
Давно ль
Умолк навеки голос твой,
Окно
Закрылось жизни за тобой.
Судьбы
И рока нам не избежать.
Забыть
Нам не дано. Нам ждать
Грозы
Удар, предписанный конец.
Лозы
Бегущей жизни расплетается венец.
И я
Под сенью звезд один стою,
Житья
Завет, закон, дороги познаю...
Цикл стихов, посвященных Цветаевой
Эх, ноченьки бессонные,
Деньки неугомонные,
И тропы не проложены,
Стоит трава нескошена.
И чувств поля несжаты,
Любить, а не женаты,
Их слезы неусохшие,
В глуши ночей утопшие,
В пухах подушек спрятаны,
В атлас перин закатаны,
А утром лица вспухшие,
И взор, и взгляд потухшие.
Зима – одно их время года,
А утро – серо, без восхода...
* * *
Ах, трудно дышится порой,
Хоть воздух свеж и солнце над землей.
Вдруг мелкое, невнятное терзанье
Закопошится в глубине сознанья,
И страх взовьется пылью серой,
Еще не проявившись полной мерой.
С собой тогда ты сам поговори,
Взгляни на всех с тобою рядом,
Поставь свечу, пускай она горит,
Зажги ее своим ты взглядом.
И в колыханиях теней свечи горящей
Пути найдутся к жизни предстоящей...
* * *
В прошедшем, будущем и настоящем,
В сознаньи ледяном или кипящем,
В биеньи сердца нервном, аритмичном,
В смятеньи духа истощенном, хаотичном,
В бессонном мраке нескончаемых ночей,
В бессмысленном потоке кратких дней
Слова и слезы изливаются в упреки.
Так жизнь получает свои горькие уроки...
* * *
Ревность сжигает разбитое сердце,
Разум взрывает. Душа – пепелищем,
Холодом дышит, и не согреться,
Раненым зверем мечется, рыщет.
Ревность отметит резвость другого,
Каждому взгляду прибавит значенье,
Знаком пометит каждое слово,
Страстно осудит в слезах без прощенья!
* * *
Их книги открываю снова,
Их каждому внимаю слову,
Они так трудно, жадно жили,
Страдали сладко и любили.
Они пытались увлеченья
Преобразить в предназначенье,
Увековечить, вставить в строки
Любовных чувств свои потоки.
И в этом весь их скрытый смысл,
Их жизней горестных посыл:
Свалиться в новую измену
И биться головой о стену.
* * *
Мне кажется, я где-то рядом с вами,
Но вы не замечаете меня,
Вам все равно, что утекает время
От вас в ничто, секундами звеня.
Еще вам не знакома жизни тяжесть,
И знать пока еще вам не дано,
Как вам страдать и что в простую старость
Вам не вступить. Нет! Вам не суждено!
Мне б вас предупредить, чтоб вы на гору
Не забирались, не ходили с ним,
Мне вам бы предсказать, что горя море
Испить вам за прогулки с тем, другим.
Сказать бы, что придется вам узнать,
Как слезы могут быть сухими,
Как эти слезы могут выжигать
Глаза. И мы становимся другими.
Ах, если бы вы догадались сами,
Что жизни полной тяжелы уроки.
«Мне нравится, что я больна не вами».
Я б вас просил: «Вы не пишите эти строки».
* * *
Они любили много так,
Недолго, часто, кое-как,
Обманным жаром забавлялись,
Друг другу буйно отдавались
В постели и в воображеньи,
Бесчувственно, без сожаленья.
А то вдруг чувство их пылало
И сердце страстью обжигало.
Тогда слова к ним приходили,
Они словами теми жили,
И в тех словах своих страдали,
И новый цикл начинали,
Чтобы опять попасть впросак
В любовь, горя за просто так!
* * *
Так кто же нам страданья дал?
Не боль в костях, не в сердце боль,
Нет, не тогда, когда упал.
Кто нам втирает в раны соль?
Кто солью нам наполнил слезы?
Они глаза нам выедают.
Кто гасит утренние грезы?
Зачем же люди так страдают?
За что им сохнуть от тоски?
Зачем родные исчезают,
Оркестр стонов возлетает
Через трубу, вверх к небесам,
К пушистым белым облакам?
Он там страданья наши знает?
Он слышит наши стоны там?
Зачем Иова мучил он,
Войдя в согласье с Сатаной?
И для чего теряем сон?
Зачем был создан мир другой?
Его законов не познавши,
Уходим, вдоволь настрадавшись.
Нам так страдать – Его закон?
Так это Он? Все это – Он?
...Вернуться в логово отчизны,
В страданьях муки утопив,
Без слез, молитв, без упокойной тризны
Закончить жизнь, себя убив...
Яна Кане – родилась и выросла в Ленинграде. Несколько лет училась в ЛИТО под руководством Вячеслава Абрамовича Лейкина. Эмигрировала в США в 1979 году. Закончила школу в Нью-Йорке, получила степень бакалавра по информатике в Принстонском университете, затем степень доктора философии в области статистики в Корнелльском университете. Живет в США с мужем и дочкой. Работает в должности Senior Principal Engineer в фирме Comcast. Русскоязычные стихи и проза Яны Кане вошли в сборники «Общая тетрадь», «Неразведенные мосты» (2007 и 2011), «Страницы Миллбурнского клуба» (2011, 2012 и 2013) и «Двадцать три». Англоязычные стихи и переводы печатались в журнале «Chronogram».
Гравюра
Когда я была подростком, мне попалась на глаза гравюра, на которой был изображен человек, добравшийся до края земли, приподнявший полог небесного свода и заглянувший за пределы нашего мироздания. Путешественник уронил свой посох, рука его была приподнята в жесте изумления, а взгляд устремлен куда-то далеко-далеко, за те первые слои надзвездного пространства, которые были изображены на гравюре.
Образ этот врезался мне в память и с тех пор все занимает меня, все манит и тревожит вопросами. Так что же предстало взору этого пилигрима там, за пределами гравюры? Что удивило его еще больше, чем облака, волны, языки пламени, светила и таинственные колеса, движущиеся над куполом небес? Что лежит за гранью воображения художника, создавшего рисунок? Может быть, путник узрел бурление первозданного хаоса или постиг стройную арматуру законов, предопределяющих все, что происходит во Вселенной? Или же ему открылся неиссякаемый поток Дао, порождающий, включающий в себя и уносящий все сущее? Может быть, его заворожил нескончаемый, прихотливый танец божества, создающего и разрушающего свои творения? Или же его вверг в трепет грозный лик неумолимого Судьи? Или привела в экстаз лучезарная улыбка милосердного Спасителя? А быть может, он увидел там свой земной мир и самого себя, но отраженного в зрачках, в мыслях иного живого и разумного существа, уязвимого и конечного, как и он сам, способного радоваться и страдать, стремящегося, как и он, познать и понять бытие?
Зеркальная симметрия
Если Бог создает человека
По своему образу и подобию,
То Бог многообразен и изменчив:
Женщина, мужчина,
Младенец, девушка, старик.
Молоко и кофе, горечь и сладость
Смешаны по-разному в разных чашках.
Если человек создает Бога
По своему образу и подобию,
То Бог противоречив и разнороден:
Отец, мать, судья,
Сестра милосердия, палач,
Пастух, самодержец.
Одно постоянно и неизменно:
Уязвимый и конечный создает слово,
Отделяющее темноту от света;
Познавший свою смертность
Становится творцом.
Soap Bubble
God is a soap bubble –
Sublime, without flaw,
Evanescent,
Emerging over and over,
Reflecting the universe,
Empty.
Лыжня
Снегопад своей пухлой лапой
Накрывает цвета и звуки.
День смыкает сонные веки.
Мне пора возвращаться домой.
Но лыжня, убегая в сумрак,
Манит, словно тропа потайная
В тридесятое государство,
В дом иной, неизведанный, мой.
Lilacs
Every spring there comes a day
When the lilac bush in the back yard
Bursts into bloom. All at once
Innumerable flowers open their petals
Flooding the midday heat,
The delicate coolness of twilight
With wave upon wave of sweetness and longing.
Three days, four... Then it subsides,
Blends back in – green into green.
When I was young, I used to think
The blooming of lilacs is fleeting.
Сирень
Каждую весну приходит день,
Когда куст сирени в углу двора
Расцветает. Бесчисленные лепестки
Открываются все сразу, затопляя теплый полдень,
Хрупкую прохладу сумерек
Волнами сладости и томленья.
Три дня, четыре – и все утихает,
Смешивается с фоном – зелень среди зелени.
Когда я была молодой,
То цветение сирени казалось мне быстротечным.
Theological Questions
Orbiting the pulsing center of their universe
The fish are passing through sunlight and shadow.
Their existence is framed, circumscribed, and protected
By the carved marble rim of the fountain’s basin.
Do they fear or worship the hands that feed them,
Remove their dead, repair the stonework;
The hands that brought their ancestors here
From another world in a wooden bucket?
Can they see that these hands now move more slowly,
That the long, bony fingers have grown stiff with age?
Self-knowledge
The early bird gets the worm.
The early worm gets a ticket
For a one-way trip down the bird’s intestine.
Therefore, seek self-knowledge.
If you are a bird,
Do not feather your bed overmuch.
If you are a worm,
Do not delude yourself into expecting
That your wings will be sprouting any day now.
Instead, dig deep and stay away from alarm clocks.
Самолет
Я привыкла доверяться самолету.
Ускорение пронзает пустоту;
Мятный, сладкий холодок на взлете;
И полет не ощущаешь на лету.
Где-то там, над облаком наркозным,
Где не сон, не смерть, а забытьё,
Изредка бросаешь взгляд бесслезный
Вниз, на тело распростертое свое.
Что судьба со скальпелем разлуки?
Я внутри, в серебряной игле.
Гул моторов остальные глушит звуки.
Безымянны огоньки во мгле.
Памяти Натальи Горбаневской
Возвращается Орфей без Эвридики…
Наталья Горбаневская
Отпечаток ступни в подступающий час прилива
Размывается в гладь, забывает свои очертанья.
Как и повествованье, рассыпаясь на инфинитивы,
Возвращается в круговорот языка; как становится данью
Плоть (огню ли, червям, не имеет значенья).
Орфей к Эвридике, а не Эвридика к Орфею.
Орфей к Эвридике – единственное возвращенье,
Сообразное непрекращающемуся вращенью.
Сбросив путы и слов, и напевов, Орфей к Эвридике
Ускользает из мифа за горизонт молчанья.
Master Class
In the empty meditation hall
A semicircle of sunbeams and cushions
Faces the teacher’s seat, ready to heed
The signal of the silent gong.
I, a beginner, am privileged to glimpse
This master class.
Сад
К чугунной ограде я знаю тропу потайную.
За пазухой ключ от тяжелых ворот берегу.
Как пышно в саду этом иней разросся на ветках,
Как свет многоцветно дробится на белом снегу!
Здесь синь лучезарно-ясна, без теней и печалей.
Здесь не о чем больше гадать, сокрушаться, просить.
Здесь древо забвенья свой плод ледяной предлагает,
И кто запретит его вечную сладость вкусить?
Encounter
A muscular, thick-pelted woodchuck,
created in yield, in abandon, lifts onto his haunches.
…………………………………………
In Russian, the translator told me,
there is no word for “thirsty”…
Jane Hirshfield
I watch the thick-pelted woodchuck
Waddle across the poem.
Alert, yet oblivious to the attention
Of both the poet and the reader,
He pauses, lifts onto his haunches
Then plunges into a thicket of ferns,
Vanishing into a space that opens
Beyond the boundaries of the words.
The stream that flows across the line breaks
Has its wellspring in that same landscape.
Mirrored in the rippling water
I glimpse a face that seems oddly familiar.
Perhaps it is my own reflection.
But it breaks up and disappears
Too quickly for me to know for sure.
How unreachable and alluring
Is that world of mysterious beings.
The woodchuck’s fur is stippled with starlight,
The nameless translator’s face is serene.
Surely she knows what I can utter
Only as a hesitant question:
“Is the difference between our worlds
In the direction of the gaze?”
* * *
...В ответ на лучшие дары...
А. А. Ахматова
А я в ответ внимаю безглагольно.
Чужой звезды лучистые дары
Вбирает темнота зрачков голодных,
Как черный взгляд космической дыры.
Чужие крылья осеняют плечи.
По пересохшим руслам рек моих
Искрятся и звенят чужие речи,
И в памяти чужой трепещет стих.
Март 2014
Когда весна, захлебнувшись, уходит под лед,
Равноденствие, сбившись с орбиты, летит во мрак,
То разум, зажмурясь, твердит, что зрение врет,
А сердце перечит слуху: «Не может быть так!»
И только душе предначертано ведать и бдеть;
Что было, что есть и что будет – во слово облечь;
Замерзшую птицу пытаться дыханьем согреть
И хрупкий подснежник, хоть в памяти, но уберечь.
Double Negative
A knife cannot cut itself open…
Jane Hirshfield
Nothing is certain.
Nothing can be guaranteed.
Not even nothing.
Кантата
Словно музыка Баха,
Спокойна и высока
Летнего вечера синь
Над темнотою сада.
Звезды и светляки
Мерцают над влажной травой.
И благодарна душа
За тишину и прохладу.
И благодарна душа
Творцу, которого нет,
За то, что небытие
Его сокрыто от взора;
Что звезды и светляки
О Боге всю ночь говорят;
За то, что причастна она
К безмолвному их разговору.
Мир Каргер – в прошлом работал в Колмогоровской статистической лаборатории МГУ, в различных отраслевых институтах и в АН СССР (РАН). Ныне – организатор больших геолого-геофизических горнорудных и нефтегазовых проектов. Основные научные результаты лежат в сфере применения математических методов в геологии и геохимии. Кандидат г.-м. наук. Автор около 100 научных статей и книг. Мир Каргер рассказывает, что профессия и увлечения заносили его в прошлом в такие советские «преисподнии», которые не должны были существовать. Его нынешние маршруты пролегают от Латинской Америки до Южной Африки – и тоже вдалеке от туристских центров. От такой жизни он получает удовольствия вполне цыганские, но печали еврейские, так как «узнавать людей и видеть жизнь их глазами – грустное дело».
Стукачи в интерьере
Стукачество и доносительство сродни детскому ябедничанию. Если ребенок угодничает, если он жалуется на неправильное поведение товарища, чтобы услужить и понравиться взрослому, то это слабохарактерный и несамостоятельный ребенок. Бывает, что умные родители применяют к нему психотерапию повышения самооценки. Чаще всего безрезультатно. Детскую привычку ябедничать невозможно отменить, множество людей сохраняют ее до старости.
Ябедники и жалобщики лепятся к тому, кто помогает угнездиться в жизни или проложить дорогу на жизненном пути. В молодом динамичном обществе они лепятся к букве закона, и нет более законопослушных граждан. Иное дело – архаичное человеческое общежитие, вроде СССР. Здесь ябедники и жалобщики снуют между начальниками, по всей их иерархии, и щекочут, и щекочут их своими вибриссами про недостатки и про недоработки.
А чуть какой кризис – эта архаическая система порождает гражданскую войну, в которой донос есть самое эффективное оружие. Сексоты, стукачи, информаторы роятся и множатся. Народонаселение проникается ими в таких концентрациях, что даже фольклор робко шепчет: «каждый третий – стукач». В конце концов доносительство становится народным обыкновением – как выпить квасу после бани. Война доносов переходит в хронические формы. Это и случилось с народами, населявшими бывший СССР.
Вы слышали, чтобы человек этого рода, как его ни называй – стукач, доносчик, сексот или осведомитель, – покаялся? Хотя бы интимно, перед другом или женой? Тем более, повинился прилюдно? Я – нет. А как хочется прочесть что-нибудь в таком роде:
«Я, Имярек, оперативный псевдоним ( ), сообщаю городу и миру, что я был (варианты: служил, работал в качестве) информатором ( ) и еженедельно доносил (рапортовал) в письменной форме т. Имяреку о том, чему я был свидетелем при исполнении служебных обязанностей (в моем присутствии). Я был завербован (сам предложил свои услуги) и дал подписку т. Имяреку, исходя из партийной дисциплины (из убеждений, из зависти, из чувства мести) и в стремлении смести с лица земли (устранить с моего пути, нанести удар)…»
Мой интерес к этой теме имеет личную и болезненную для меня подоплеку. Один мой давнишний друг, как недавно выяснилось, был стукачом. Факт, доказанный надежно и сомнению не подлежащий. Он из тех советских карьеристов, кто был втянут в стукачество волею карьерных обстоятельств и не сумел из них вырваться. Однажды он сам коснулся этой темы мимоходом: сказал, что, мол, есть люди, которые на него клевещут, и т.д. Я промолчал и отвел глаза. Для меня мучительно, что я знаю правду, но мне неловко с ним об этом говорить. Поэтому то, что я пишу здесь, – отчасти попытка вступить с ним в диалог типа: «Покайся, Ваня, тебе скидка выйдет».
Другой мотив – моя давнишняя мечта поделиться моим пониманием того стукаческого фона, на котором все мы существовали, и знанием о стукачах. Надо, надо запечатлеть имена тех, кто зван был в этот мир подсматривать и подслушивать. Я, к сожалению, не был бдителен, не умел – да и не стремился – вычислять стукачей в реальном времени. Это случалось спустя много времени, когда судьба вдруг дарила мне доносы на меня самого. Никак нельзя предать эти подарки забвению.
Из моей коллекции стукачей я ниже предъявляю три истории о стукачах в обрамлении обстоятельств, в которых они себя проявили. Истории давние, но некоторые их герои сегодня живы и вполне активны. Надо сказать, коллекция моя растет, ибо доносительство не умирает. Недавно она пополнилась уникальными образцами новейшего массового стукачества. Но с рассказом о них я повременю пока, так как опасаюсь быть небеспристрастным.
ТАНЯ АНДРИЯНОВА
Геологический мир всегда плотно пересекался с миром одиноких женщин. В геологии оседали те из них, которые были склонны к чтению и тяготели к социальному уюту. Массы выпускниц провинциальных геологических ВУЗов и техникумов плыли по течению геологической жизни из партии в партию, из экспедиции в экспедицию. Многих прибивало к тем берегам, где обитали непременные сексуальные партнерши мужской части геологоразведочных партий. Но некоторым удавалось-таки ухватить женскую долю получше. Побывать замужем. Или прижить ребенка, наконец. Эти последние составляли кадровый резерв, которым уверенно распоряжались вербовщики стукачей. Таня Андриянова была из этого резерва.
Небольшого роста, худая, плоскогрудая, рыжеватая в кудряшках, с мелкими веселыми голубыми глазами на веснушчатом лице. Слегка шепелявая, с легким уральским говорком речь. Достаточно общительная и смешливая, чтобы ее должность «представитель первого отдела» не настораживала нас – тех, среди которых она этот отдел представляла.
Казалось, она очень хочет понравиться. В частности, мне. О чем бы я ни рассказывал, Таня была первая среди слушателей. Первая смеялась шутке, смаковала анекдот, морщила конопатый лобик в стремлении понять. Казалось, если ты можешь хоть на сантиметр продвинуть ее в ее развитии, она пойдет за тобой. И она как раз стучала! Точнее, потому и вела себя так, что стучала. Или, еще точнее, для того и вела себя так, чтобы стучать, то есть провоцировала.
Таня исполняла функции своего рода архивариуса в объединенном московско-узбекском коллективе, где я был одним из руководителей проекта со стороны Академии наук. Она вела учет бумажных, магнитных и прочих носителей программ и информации, которых всегда полным-полно на любом ВЦ. Упомянутый коллектив создавал некую систему автоматизированного проектирования. Ее почти полное название таково: САПР добычи урана методом сернокислотного подземного выщелачивания.
Дело происходило в пустыне Кызылкум, в 70 км к северо-западу от г. Навои, в поселке Зафарабад. Поселок принадлежал Минсредмашу, следовательно, являл собой земной рай, на зависть москвичам. Тихая бессобытийная жизнь, комфортный быт, магазины, наполненные промтоварами и едой, и, наконец, гарантии будущей безбедной старости на Большой земле.
В 20 км дальше на север простиралась пустыня, покрытая скважинами и трубопроводами уранодобывающих промыслов. К тому времени Чернобыль уже взорвался. Средмаш и родственная ему АН СССР продолжали жить по инерции прежней жизнью, но мы торопились и сделали упомянутую систему за девять месяцев – вместо трех лет. Надо заметить, на эти месяцы выпал один из самых счастливо-продуктивных периодов моей жизни.
Я затеял еще один, весьма романтический, проект: натурный эксперимент по моделированию многофазного неравновесного массопереноса в реальной неоднородной геологической среде. Проект был задуман и выполнялся вне каких бы то ни было планов, «на голом энтузиазме». Оказалось, что все мы, его участники, сознавая убожество наших теорий, давно мечтали взглянуть на процессы массопереноса в реальной среде в реальных масштабах расстояний и времени. Эксперимент длился почти три года и оборвался с крахом СССР. Как и ожидалось, он принес неожиданные и подчас удивительные плоды, но без практического выхода. Единственный результат – три моих статьи, на которые я не получил ни одного (ни одного!) отзыва…
Однако вернемся к Тане Андрияновой. Вскоре после распада СССР предприятие остановилось. Зафарабад перестал быть райским уголком, и все, кто мог, включая директора, прочих начальников и рядовых сотрудников, побежали на Большую землю. До самого конца «на хозяйстве» оставался один Виктор С., заместитель директора и мой тогдашний аспирант. Этому последнему и сдал свои дела тов. Клепач, особист, начальник первого отдела. Таня в это сложное время с места не трогалась. Перемещаясь из отдела в отдел, она стремительно занимала освобождающиеся должности.
Виктор покинул тонущий корабль последним. Перед тем, как прыгнуть в последнюю шлюпку, он должен был сжечь содержимое сейфов т. Клепача. Но кое-что из этого содержимого он до меня донес.
Он со своей семьей появился у меня дома в Медведково поздним вечером в конце мая 1992 года. Пропыленные и усталые после недельного автопробега из Кызылкумов до Москвы, они полночи отмокали в ванной и рассказывали, рассказывали о последних днях на покинутом пепелище и о дорожных приключениях между Средней Азией и Россией. Виктор рассказал и про десятки папок с доносами, которые он нашел в наследстве Клепача. Среди них «очень пухлая» личная папка Тани Андрияновой.
Тексты в ее папке представляли собой хронометрированные «рапорты» с довольно занудным цитированием сомнительных высказываний и указанием обстоятельств, в которых эти высказывания произнесены. Два главных героя цитирований, Каргер и Червоненкис, фигурировали почти в каждом рапорте. Следует пояснить, что А. Я. Червоненкис, хороший математик, в те времена работник Института проблем управления, был одним из ключевых сотрудников нашего творческого коллектива. Ныне он профессор Лондонского университета.*
Вот как, в среднем, они выглядели, эти рапорты (перечисления заменены отточиями в угловых скобках, абзацы убраны):
…2/IX/1987 Каргер рассказал анекдот про М. С. Горбачева. Присутствовали <…>. Все смеялись … Я отлучилась в 11:30 на 7 минут. Когда я вернулась, <…>говорили про войну между Ираном и Ираком; присутствовали <…>. Т. сказал: Мы в этой войне заинтересованы, и американцы тоже. С. сказал: Конечно, заинтересованы. Каргер сказал: Цены на нефть быстро падают, это для нас плохо. П. спросил: Почему плохо? Каргер ответил: Потому что…
4/IX/1987 Весь день разговаривали только про программы... В 16:40 пили чай. Каргер и Червоненкис передразнивали М. С. Горбачева. Присутствовали <…>. Все смеялись. Т. сказал: В московских магазинах давно нет никакой посуды, а здесь (в Зафарабаде) от нее полки прогибаются. Червоненкис сказал: Средмаш – государство в государстве, у них хороший посудный главк. Все смеялись.
8/IX/1987 По вашей рекомендации я пригласила всех к себе на квартиру в честь праздника... Присутствовали <…>, всего 12 человек… Каргер пел неприличные антисоветские частушки. Все смеялись. Червоненкис рассказал анекдот про обезьянку, которая…
Вечеринку 8/IX/1987 я помню хорошо, и частушки помню, и про обезьянку. В г. Навои, в приличной квартире среди полированной мебели, в комнате с пианино, веселые и расслабленные, мы много ели и пили, дамы – красное, мужчины – как всегда, разбавленный гидролизный спирт, умягченный клюквой. В антракте между блюдами Танина дочка исполнила «К Элизе» Бетховена. Курить выходили на балкон. Частушки моего собственного сочинения были исполнены в крепком подпитии. Об их содержании можете судить по ключевым рифмам: минет – партбилет – Центральный комитет, колхозный – навозный.
* * *
– Прислушивайся внимательно. Не надейся на память, матерьял записывай. Рапорты пиши с матерьялом, – приблизительно такими словами, как я представляю, напутствовал Таню тов. Клепач, когда направлял ее на службу в наш болтливый коллектив.
– Я не нахожу с ними контакта. Они меня игнорируют, – наверно, жаловалась Таня в ответ на упреки в отсутствии «матерьяла».
– И в курилку я за ними не могу ходить.
– Курилка не твоя забота. Твоя забота – заслужить доверие, подружиться. Попроси, например, книгу почитать, – наставлял ее Клепач. – Или нажми по женской линии. Прояви инициативу по-женски. Не мне тебя учить.
Таня инициативу проявляла в виде специального внимания к указанным Клепачом лицам. Ко мне она обращалась с проникновенными просьбами – то книжку из Москвы привезти, то «объяснить непонятное». Книжки она заказывала странноватые. Например, книжку «Дипломатия», которую достать у букинистов мне стоило немалых трудов. А импозантного Сашу С. она разрабатывала «по женской линии»: перегибалась через его стол, усердно демонстрируя свои женские прелести. Но Саша был неподатлив.
Они с тов. Клепачом проявили чекистскую сметку и в отношении мероприятий пассивно-наблюдательного характера. Скажем, сидишь ты, т. Андриянова, в углу общей комнаты и потому половину того, о чем эти болтуны судачат между собой, не слышишь. А что, если под предлогом пожарной безопасности переставить их чайник на твой стол? Ты немедленно получаешь тактически выгодную позицию в центре событий. Отныне ты будешь, не привлекая внимания, ходить в туалет мыть чашки после чая и, не спеша, записывать свежий матерьял.
Сегодня я задаю себе вопрос: кем она себя воображала? кто были мы в ее глазах? Мне кажется, нервозность шпионства и приводящая к экстазу благодарность начальства – вот что наполняло Танину не избалованную эмоциями женскую натуру. «Грамотно, Андриянова, грамотно. – Ворковал т. Клепач над ее рапортом. – Благодарю за службу». И охватывал ее спазм восторга, и счастливые слезы текли по щекам.
Мы в ее глазах были не то чтобы пустое место, но что-то вроде клинического материала для хирурга. А случись Саше С. распахнуть ей свои объятья? Полагаю, что и тогда в этой картине ничего бы не изменилась. «Грамотно распорядилась, молодец, – похвалил бы Таню начальник. – Но матерьялом не увлекайся. Работай ответственно, думай головой, а не тем местом!»
Прошли десятилетия, утихли постсоветские пертурбации. По сообщениям из Узбекистана, Таня Андриянова продолжает работать в Зафарабаде на том самом уранодобывающем предприятии и пользуется плодами посеянных ею доносов: сегодня она Главный геолог, то есть второе после директора лицо в иерархии начальников. Не удивлюсь, если дочка ее идет по стопам мамы. Как показывает жизнь, чадолюбивые профессиональные стукачи и детей своих выводят в этот мир для того, чтобы подсматривать, подслушивать и любить начальство.
НИКОЛАЙ ИВАНОВИЧ
В 1960-х годах я знавал в Алма-Ате одного мужичка из органов. В то время он работал начальником первого отдела Геохимической экспедиции. В конце 1930-х – в 1940-х он был палачом-расстрельщиком. И даже больше того: как рассказывал о нем, понизив голос, Игорь С., в конце 1930-х мужичок побывал членом тройки; а расстреливать он чуть ли не сам вызвался по личной своей склонности. Откуда сведения? Из его личного дела, с которым обязан был (по должности) ознакомиться начальник экспедиции Ф., который шепнул Игорю С., тот расшептал всему свету...
Надо сказать, в те годы множество отставников ГУЛАГа, МГБ и МВД расползлись по стране в поисках трудоустройства. Разумеется, без работы никто не остался. Их рассадили по милициям, паспортным столам, комендатурам, а также первым отделам и отделам кадров геологических и прочих контор, которые как раз тогда (конец 50-х – 60-е) во множестве плодились в Казахстане и Средней Азии. Как видно, в то время эти люди еще не секретили свои послужные списки.
К сожалению, имя мужичка я забыл напрочь, и никто из тогдашних моих коллег не помнит. Поэтому будем, по справедливости, называть его Николаем Ивановичем, в память о Николае Ивановиче Ежове. Надеюсь, его сын Ваня жив, работает по специальности, которую ему выбрал отец, и если прочтет это, узнает и себя, и своего отца.
Пожилой, среднего роста, худощавый, невыразительной внешности мужчина. Всегда в потертом темно-синем двубортном костюме. Говорил негромко, смотрел мимо собеседника. И, надо признаться, внушал некоторую оторопь. А может, это его должность внушала.
В коридоре длинного экспедиционного барака он остановил меня и тихим голосом попросил взять с собой в поле его сына-девятиклассника: мол, пусть мальчик подзаработает летом, и «построже там с ним». Мальчик Ваня стоял тут же, вежливо помаргивал, смотрел в пол. Я согласился взять его с собой и не ошибся: это был хороший, понятливый и прилежный коллектор.
С первого взгляда Ваня на удивление не походил на папашу. Не по возрасту очень рослый, с крупными кистями рук – как раз для немудреного, но потогонного коллекторского дела, которое состояло в упаковывании, надписывании образцов камней и ношении их в рюкзаке.
Но вот что радикально выделяло его среди других таких же пацанов, которые летом работали у геологов: он сторонился сверстников, был очень вежлив, молчалив и абсолютно исполнителен. Казалось, этот молодой человек с прилизанным честным лицом мог неделями молчать и оставаться недвижимым, как выключенный станок, до первого окрика.
К примеру, идем мы с ним маршрутом. Вверх, вниз, вверх на пригорок, вниз в распадок. Вдруг я вспоминаю, что полчаса назад на предыдущей точке я оставил коробок спичек. Прошу Ваню сходить за ним, а «рюкзак можешь оставить». Он послушно кивает, снимает рюкзак и удаляется скорым шагом. Я двигаюсь по маршруту дальше, и вскоре, желая закурить, опять не нахожу спичек. Не нахожу и Ваню тоже. Оборачиваюсь и вижу Ваню в полукилометре сзади. Иду назад. Он стоит в точке, откуда послан за спичками, с рюкзаком за спиной, в позе часового: «Но вы не сказали мне, что я должен вас нагнать». Этакий стойкий пионер на часах, как герой Л. Пантелеева. «Вольно, Ваня! Вольно! Ты не в армии, шевели мозгами сам!» К концу сезона он привык обходиться в мелочах без приказаний. На привале мог уснуть без приказа расслабиться.
Таким образом, отец в нем взрастил редкостные качества, которые не оставляли мальчику выбора при определении жизненного пути. Отец дал сыну целенаправленно охранительное воспитание, тем обеспечив его будущее. Я убежден, что мальчик был подготовлен к карьере, которая, по мнению его отца, была пределом мечтаний, – карьере исполнителя. Судя по сыну-роботу, Николай Иванович был гораздо хуже слухов, которые о нем ходили.
* * *
В день моего возвращения в Алма-Ату, не отряхнувши пыль, я заскочил в экспедицию и опять столкнулся с Николаем Ивановичем в экспедиционном коридоре. Он сухо спросил, хорошо ли вел себя его парень, нет ли нареканий. Выслушав ответ – что да, все хорошо, нареканий нет, что «парень исполнительный и даже чересчур», – он одобрительно кивнул.
Чуть помолчав, глядя в сторону, негромко задал еще два вопроса: что это за арест в Сарыозеке и чем кончилась история с поварихой?
Я ляпнул: «Быстро, однако, у вас почта работает», подразумевая, что, ну надо же! – кто-то уже успел сообщить.
– Да-да, да-да, да-да, почта у нас работает, – тихо, скороговоркой, произнес он и посмотрел мне в глаза в упор.
Этот немигающий взгляд ясно говорил: да, мне стучат, а ты остерегайся.
Надо признать, в поле тогда в самом деле случилось несколько неприятных историй, две из которых он упомянул: я, действительно, был арестован, а наша веселая повариха попала в больницу по причине избиения ее мужем-шофером. Получалось, что старый паук был обо всем этом подробно информирован. И, вроде бы, он меня предостерегал.
Кто «стучал»? Я недолго ломал голову. Стучал тот, кто очень часто, с любой оказией, отправлял письма «До востребования» в Алма-Ату. Такая была одна-единственная: немногословная и хмурая, одинокая геологиня Лариса Р-к. Поэтическая натура, она в застольях напористо декламировала женские стихи, как будто обращалась к кому-то из присутствующих: «А ты придешь, когда темно,/когда в стекло ударит вьюга» и т. д.
Все помнят ее мешковатую фигуру в полевом облачении, склонившуюся и что-то быстро пишущую на колене в полевом блокноте. Иронизировали, что пишет она стихи, в которых непременно рифмует «темное-томное» и «волнение-томление». Если и так, то стихи в блокноте чередовались с письмами Николаю Ивановичу. Письмо она запечатывала в конверт, надписывала адрес и относила в коробку для почты с приятным чувством исполненного долга. После чего приступала к обдумыванию следующего письма. По-видимому, ее доносы-рапорты были в стилистическом отношении безупречны.
ИЕГОВА VERSUS СЮГАЕВ
В 1920-х годах он был беспризорный мальчик из оренбургских крестьян, которого подобрала и усыновила еврейская семья. Случилось это где-то на юге России. История умалчивает, что они были за люди, эти евреи, и были ли у них еще дети. Но войну они пережили и допили свою горькую чашу уже после войны. В общем, мальчику посчастливилось, как немногим из миллионов брошенных, осиротевших и одичавших детей.
Эти люди вырастили мальчика и дали ему образование. В качестве то ли Вайнштейна, то ли Вайнштока он выучился на медицинского фельдшера. В середине 1930-х поступил в Ростовский университет и стал геологом. Геология уберегла его от армии и фронта, войну он провел в Челябинске, в ГУЛАГовской конторе под чугунным названием Челябметаллургстрой МВД СССР. Служил за совесть, благодаря чему после войны был переведен в Москву.
И вот пришли суконные времена борьбы советского народа с космополитизмом и космополитами. Геолог Вайншток объявил себя истинно русским, сменил фамилию и сделался Сюгаевым. Как Сюгаев Николай Авдеевич он вскоре защитился и стал сотрудником Кафедры динамической геологии МГУ.
Он порвал со своим еврейством публично, громко, как-то особенно гнусно, при всей гнусности тогдашней советской жизни. Его выступление на закрытом партсобрании прославилось. Тов. Сюгаев Н.А. обвинил безродных космополитов в том, что те злонамеренно пытались его к себе причислить, скрывая от него правду его настоящего происхождения. Но теперь, наконец, глаза его раскрылись, он знает правду, и он проклинает их с гневом. Собственно говоря, этим своим проклятьем он и столкнул лавину событий, о которых я здесь рассказываю.
Тамара Дмитриевна Т., профессор той же кафедры, рассказывала мне эту историю, брезгливо морщась. Ей, прошедшей войну, видавшей всякие виды, была омерзительна даже эта его новая фамилия. Тамара Дмитриевна полагала, что он сам ее и придумал: «Где он только откопал эту мерзость – Сюуугаааев? Недосюгаев, что ли?» Она была убеждена, что своих приемных родителей он таки загнал за Можай, уничтожил.
Не любила она его очень, как и многие другие люди на факультете его не любили. Потому что в строительстве своей карьеры он пользовался – и гордился тем, что пользовался – особой поддержкой со стороны органов. Ходили слухи, что стукач он был первостатейный и масштабный. Прослыть большим стукачом на геологическом факультете МГУ 1950-х годов значило так же много, как стать международным гроссмейстером в стране шахматистов.
* * *
Я помню Сюгаева в середине 1960-х. Тусклый, небольшого роста, сутуловатый, бесцветный. Прилизанные рыжеватые волосы с проборчиком, бородка a-la Николай II. Он действительно походил на Николая II и подчеркивал это свое сходство. Даже ступал как-то бочком, с развернутыми ступнями – точь-в-точь как Николай. Вот разве что глаза его были карие, а не голубые, как у Романова. Впрочем, к его глазам мы еще вернемся, они сыграют немалую роль в этой истории.
Да-да, карьерный член КПСС, непременный заседатель в парткомах-месткомах, непреклонный товарищ, крепко державшийся линии партии, куда бы ее, эту линию, ни выгибало, почувствовал наконец, что настала пора русскому патриоту стать монархистом. А почему нет? Если он был назван в честь последнего русского царя, как многие дореволюционные Николаи, то отчего ж ему не почитать тезоименинника?
В 1970-м, на пороге своего 57-летия, он, наконец, стал профессором МГУ. Около того времени его дочь, поздняя дочь от позднего брака, стала студенткой на его собственном факультете.
Что еще желать? Солидная карьера состоялась, дом устроен, семья крепка. Жизнь, можно сказать, удалась.
Ан нет! Последующие события показали, что как раз в тот момент, когда, казалось, все сложилось, дошла наконец у еврейского бога очередь до тов. Сюгаева. Еврейский бог взвесил Сюгаева на весах и приговорил его к погибели. И какой погибели! Попытаюсь о ней рассказать и при этом сохранить рассудок.
Орудием божьей кары была назначена вышеупомянутая дочь-студентка. Предполагаю, что роковая запись в Книге жизни появилась в тот самый момент, когда на предложение однокурсника – давай, мол, сходим в кино – девушка ответила благосклонным кивком: ладно, давай сходим. Юноша был провинциальный, донской, земляк из Ростова. К тому же после армии, член партии, комсомольский активист. Многообещающий юноша. Сюгаев принял его как родного.
Спустя немного времени молодые поженились, вскоре окончили университет и уехали из Москвы подзаработать. Не в Якутию уехали, а в Африку, по линии гебистской «Зарубежгеологии», как немногие избранные обладатели заслуженных родителей и безупречных анкет. Заслуги отца со стороны молодой мы рассмотрели выше. Со стороны молодого родители малозначимы. Он сам создал себе имя, украсил свою анкету служением по комсомольской линии.
Своим чередом тянулись дни. Недели складывались в месяцы, месяцы в годы. Щелкали бусина за бусиной на кем-то невидимым перебираемой нити жизни. Приближалась черная бусина, за которой мир Сюгаева взорвался.
Близился срок окончания африканской командировки молодых. К тому времени они приобрели в Москве кооперативную квартиру. За месяц-другой до окончания командировки, в самом конце 1978 года, дочка вернулась домой рожать. Благополучно разрешилась от бремени. Тов. Сюгаев Н. А. стал дедом. Наконец, в первых числах февраля 1979 года, вернулся на родину молодой отец, семья соединилась.
7 февраля 1979 года, среда. Последний день зимних студенческих каникул. Молодые пришли в гости к старикам. Принесли с собой торт. Бабушка с дедушкой и молодая семья обедали, пили чай. Обменивались новостями. Проснулся и захныкал ребенок. Покормили ребенка. Наконец, женщины надели шубы и ушли на улицу гулять с младенцем. Мужчины остались дома.
Всё! Все фигуры расставлены, концы соединены. Вот-вот это случится. Я должен предупредить читателя о том, что далее последуют тяжелые сцены. Впечатлительным советую пролистнуть эту страницу, или залить ее тушью, или вовсе вырвать. Ну его, Сюгаева, к лешему. Забудьте о нем, как будто его не было на свете.
Не последовавшим совету сообщаю: была к Сюгаеву применена кара библейской изощренности и библейской жестокости, о какой даже вспоминать страшно, не то что описывать: Сюгаева загрыз его собственный зять.
Следствие установило следующее.
Тесть и зять мирно беседовали за обеденным столом с неубранными остатками торта, когда зять внезапно вскинулся и ударил тестя столовым ножом, которым только что нарезали торт. Удар большого вреда не причинил, так как нож был не острый и пришелся в область грудины.
Раненый взвыл. Побежал. Попытался спрятаться. Соседи слышали крики, грохот падающей мебели. Зять настиг тестя в кабинете. Повалил на пол, придавил и принялся душить и выгрызать ему лицо. При этом, как было твердо установлено, загрызаемый Сюгаев был жив и сознавал происходящее.
Сюгаев был жив и тогда, когда… о, ужас! ужас!.. зять вырвал его левый глаз. Выковырял из глазницы и попытался разгрызть и проглотить. Оставшимся зрячим правым глазом несчастному пришлось увидеть, как окровавленный оскал зятя зажевывает и заглатывает этот его, со всеми жгутиками и венами, карий глаз и как через секунды зять посинел, схватился за горло, выкатил глаза, повалился на бок и затих. Зять умер первым. Тесть – вторым, в прихожей, куда дополз, оставляя лужи крови.
Не будем описывать картину, которую застали вернувшиеся с прогулки женщины. Пощадим их и себя.
...Факультетские люди, озираясь, круглили глаза и перешептывались: «Каннибал. Съел лицо. Подавился глазом и тоже…» Вывешенный на факультете некролог трактовал смерть проф. Сюгаева Н. А. как «трагический уход». Хоронили их врозь и по очень скромному разряду. На похоронах Сюгаева жена и дочь отсутствовали. Панихидные речи были про то, что словами эту трагедию не выразить. В самом деле, мы и сегодня теряемся и не находим слов.
Что это было? Говорили про скоропреходящее буйство из разряда пароксизмальных психических расстройств, которое могло быть спровоцировано «моральным потрясением (гнев), употреблением спиртных напитков, а также влиянием солнечных лучей». Другие были убеждены, что зять привез из Африки особую африканскую лихорадку, первый (эпилептоидный) приступ которой пришелся как раз на ту семейную встречу.
Но мы знаем правду. И все же что-то точит внутри, беспокойно шевелится чувство несоразмерности наказания преступлению. И вся эта история кажется варварски демонстративной, нарочито шекспировской. Но таковы, надо полагать, выразительные средства той самой силы, перед которой нам следует застыть в смирении.
Будь Сюгаев всего лишь стукач и предатель, дожил бы до маразма и умер в почете, как миллионы стукачей и предателей. Но нет, он не был просто стукач и предатель. Сюгаев был чемпион, чистогранный кристалл, выросший в расплаве Павликов Морозовых! Ибо он не был юный большевик с кипящим мозгом. И не из ненависти к отцу-садисту этот взрослый человек уничтожил стариков, а единственно из рафинированной, ничем не замутненной корысти. Сюгаев получил по делам своим полной мерой. Так рассудили мы с Тамарой Дмитриевной Т.