Марина внезапно прерывает свой рассказ о последних месяцах жизни Феликса, словно не в состоянии сдержать свои эмоции:

«У Феликса получалось в жизни все, что он задумал. Его любили читатели, любили женщины, любили старики. Каждый за свое, но чаще всего все за одно и то же: за талант, за деликатность».

Писатель скончался примерно через полгода после своего юбилейного вечера в Бостонском университете. Была весна 1997 года, жена Феликса Татьяна и его сын Илан неотлучно находились с ним в одной из бостонских больниц вплоть до конца... Илан вспоминает:

«Отец чувствовал себя плохо, был очень слаб, но и за несколько дней до смерти, зная, что они – последние, не терял самообладания и присущего ему ироничного и в то же время доброго отношения к происходящему. В эти дни он продолжал работать на своем ноутбуке. Двенадцать лет он жил под знаком конкретной возможности быстрой смерти (рак возвращался семь раз), но никак не давал этому определять свою жизнь до последнего момента».

Феликс Розинер похоронен на старинном кладбище Mount Auburn в Кэмбридже, в роскошном парке, на высоком холме, с которого открывается вид на озеро. На этом же кладбище среди многих знаменитых американцев похоронен великий поэт Генри Лонгфелло...

EXCELSIOR

Вот такой удивительный, людскому воображению недоступный виток истории мировой литературы: американский поэт Генри Вудсворт Лонгфелло – английского происхождения, прямой потомок пилигримов, прибывших в эти края на паруснике «Мэйфлауэр», и русский писатель Феликс Яковлевич Розинер – еврейского происхождения, прямой потомок знаменитого средневекового раввинского рода из итальянской Падуи, закончили свою земную жизнь здесь, на кладбище в Кэмбридже... Два человека – такие непохожие, две судьбы – такие разные, два гения – как всегда, уникальные и неповторимые, но одинаково непостижимые для окружающего мира. Оба они шли «навстречу туманному будущему без страха, с мужественным сердцем», а когда пришел час каждого,

Рука сжимала стяг, застыв,

И тот же был на нем призыв:

Excelsior!

Другой не менее удивительный виток во времени и пространстве нарисовала то ли слепая историческая судьба, то ли рука самого Провидения, – это путь Феликса Розинера от предков к потомкам.

Азарий Мессерер рассказал потрясающую, окутанную легендами, историю предков семьи Розинеров, достойную шекспировских драм. Эта история основана на его собственных изысканиях, а также на кропотливых исследованиях исторических документов и семейных архивов, проведенных сыном Феликса Розинера Иланом. Я привожу здесь лишь ее краткую хроникальную канву с некоторыми моими добавлениями.

Вглядываясь в бездонный колодец прошлого еврейского народа, можно предположить, что далекие предки Розинера были изгнаны со своей родины еще римлянами, разрушившими Иерусалимский Храм. С одной из волн еврейской эмиграции из Палестины они двинулись в страны северного Средиземноморья, оседая по дороге в Италии, на юге Франции и в германских землях. В раннем средневековье предки Розинеров оказались в немецком городе Katzenelnbogen в прирейнской области вблизи Майнца, где располагалась значительная ашкеназийская община; отсюда и пошла первая родовая фамилия их предков – Каценелинбойген. Согласно «Еврейской энциклопедии» Брокгауза и Ефрона, король Людовик Баварский разрешил евреям селиться в Каценелинбогене в 1330 году. По-видимому, евреи недолго наслаждались здесь германским гостеприимством – разразившиеся вскоре жесточайшие преследования, связанные отчасти с эпидемией чумы в Европе, вынудили их мигрировать на восток и на юг.

В конце ХV века мы застаем первого носителя фамилии Каценелинбойген в итальянской Падуе – им был Меир бен Ицхак Каценелинбойген (1482-1562), знаменитый талмудист, главный раввин и руководитель ешивы этого города и по совместительству раввин Венеции, вошедший в историю под именем Меир из Падуи. Меир был женат на дочери другого известного талмудиста и философа, Иегуды Минца, тоже эмигрировавшего из Германии. Сын Меира и дочери Иегуды стал наследником раввинской должности в Падуе – его звали Самуэль Каценелинбойген. Самуэль был уважаемым в Италии раввином и меценатом, которого среди прочих знаменитостей посещал литовский князь Николай Радзивилл. Впоследствии Радзивилл сделал своим советником сына рабби Самуэля — Саула Каценелинбойгена, учившегося в Брест-Литовском университете.

Саул Каценелинбойген, вошедший в историю под именем Саул (Шауль) Валь (1541-1617), был крупным общественным деятелем Речи Посполитой и даже кратковременно исполнял обязанности польского короля – о нем в «Еврейской энциклопедии» имеется большая, почти двухстраничная статья. В статье, между прочим, упомянуты многочисленные потомки Саула Валя и его тринадцати детей, носивших фамилию Каценелинбойген; среди потомков Саула были знаменитые раввины Польши, Литвы, Германии и Англии, а также, судя по всему, и такие известные личности, как Генрих Гейне и Карл Маркс. Потомки Саула Валя имеют прямое отношение к родословной семьи Розинеров: Илан Розинер доказал, что его далеким предком из ХVI века является дочь Саула Валя – Хенеле Каценелинбойген, вышедшая замуж за Эфраима Шура, сына раввина Шломо Элиезера Шура, бывшего главой знаменитой Брест-Литовской ешивы.

Со времен Эфраима и Хенеле карета предков семьи Розинеров покатилась по ухабам истории восточноевропейского еврейства. Через полтора столетия после смерти их знаменитого предка Саула Валя когда-то могущественная Речь Посполитая была уничтожена, и вследствие трех разделов Польши предки Розинеров стали подданными Российской империи – жителями черты еврейской оседлости. В феврале 1917 года они были уравнены в правах со всеми другими народами России, а после октября 1917-го стали гражданами СССР, столь же бесправными, как и все другие народы советской империи. В книге «Серебряная цепочка» Феликс Розинер рассказывает о нескольких поколениях своей семьи, от раввинов до коммунистов, прошедших все мыслимые и немыслимые испытания: отъезд в Палестину и возвращение в СССР, аресты, антисемитизм, антисионизм, несвобода, и как финал – возвращение на Родину своих предков, в Израиль, где ныне живут сын, внук и внучка писателя.

Вот такова эта удивительная семейная Одиссея – невероятный спиралевидный виток истории, странствие одной семьи в координатах времени и пространства, покинувшей Иерусалим более двух тысяч лет назад и вернувшейся к нему по гигантской криволинейной дуге на пространствах двух земных континентов.

* * *

Свойство гениальности не удалось ни проанализировать, ни, тем более, объяснить даже достижениями в области социологии, психологии, эволюционной биологии, генетики, информатики и прочих наук... Уже давно понято, что гениальность – это не просто дальнейшее развитие талантливости, одаренности. Напротив, как мы уже упоминали, гений и талант – в определенном смысле, вещи несовместные и даже противоположные. Сталкиваясь в нашей обыденной жизни с гениальностью, мы подчас не замечаем ее, в отличие от таланта, который тотчас виден невооруженным глазом. Общаясь повседневно с гениальным человеком, мы совершенно естественно оцениваем его нашими собственными мерками, сопоставляем черты его характера и поведения, его достижения и даже его бытовые слабости с понятными нам житейскими планками, даем обобщающие оценки по известным нам критериям, но... мы не в состоянии проникнуть за черту, отделяющую гения от остального мира...

Мне не хотелось бы говорить о Феликсе Розинере с чрезмерным пафосом – похоже, он не любил славословий в свой адрес и, вероятно, с присущей ему иронией отнесся бы к оценкам, которые я собираюсь дать. И тем не менее, размышляя о нем и герое его романа Ароне Финкельмайере, нельзя не заметить, что здесь имеет место особый случай, когда автор, принадлежащий к тем, кому история присваивает редкое звание гений, создал литературный образ гения. Мне поначалу представлялось, что... (или даже, пожалуй, хотелось, чтобы...) автор вложил в образ своего героя собственные земные черты, высветив тем самым и связь между творцом и творением, и таинственную сущность гениальности. Увы, этого не произошло, потому что общность черт – или даже слияние автора и его главного героя – имеет место за доступной нам чертой, за чертой, отделяющей даже очень талантливое произведение от высшего и непостижимого творческого проявления, вызывающего ощущение чуда...

Среди произведений художественной прозы ХХ века, посвященных судьбе интеллигенции в тоталитарном обществе, очень немногие дотягивают до уровня романа «Некто Финкельмайер». Это мое личное мнение входит в противоречие с тем фактом, что на самом деле роман мало известен «широкой читательской аудитории» и в России и на Западе – он никогда не был бестселлером, подобно, например, роману Артура Кёстлера «Слепящая тьма». Впрочем, ссылка на «широкую читательскую аудиторию» вряд ли доказательна – такого уровня литература всегда была уделом достаточно узкого круга читателей во всех странах, а «широкий круг», как правило, узнавал о подобной литературе из кинофильмов. Почему роман «Некто Финкельмайер» – готовый блестящий сценарий психологической драмы-триллера – не экранизировали, пусть объясняют профессиональные искусствоведы и кинокритики.

Что касается Запада, то его вялую реакцию подчас объясняют сравнительно благополучной судьбой автора – вот, мол, если бы Феликса Розинера самого посадили, как Иосифа Бродского, или затравили насмерть, как Бориса Пастернака, или расстреляли, как Исаака Бабеля, или хотя бы выслали из страны, как Александра Солженицына, вот тогда бы... Что же, возможно, и такое объяснение имеет право на жизнь, хотя оно отнюдь не украшает западных интеллектуалов.

В России роман напечатали через 15 лет после его написания (и то только потому, что тоталитарный режим рухнул), а затем... постарались побыстрее его забыть и по мере возможности не вспоминать, в чем, конечно, нет ничего удивительного, учитывая двухвековую российскую традицию вымарывания всего лучшего из своей собственной литературы. Комедия «Горе от ума» Грибоедова была опубликована в России в полном объеме и без купюр, кажется, через 40 лет после написания, роман «Мастер и Маргарита» Булгакова напечатан с купюрами через 32 года, повесть «Котлован» Платонова – через 57 лет, роман-антиутопия «Мы» Замятина – через 68 лет, роман «Жизнь и судьба» Гроссмана – через 27 лет... Так что 15 лет ожидания романа «Некто Финкельмайер» – это смешной срок для русской литературы, тем более что автор – в отличие от перечисленных выше классиков русской литературы – дожил до публикации своего произведения! Другое дело – упорное замалчивание романа в российском литературоведении, преднамеренное, на мой взгляд, отторжение этого выдающегося произведения.

Некто Розинер, как и «Некто Финкельмайер», не занял еще своего заслуженно высокого места в русской классической литературе. Среди причин этого есть и такие, что лежат на поверхности, и я даже не хочу утомлять умудренного опытом читателя пересказыванием известных банальностей о литературной судьбе подобных личностей в советском и российском литературном пространстве, однако со всей возможной мягкостью и политкорректностью намекну – в России и власти предержащие, и их окололитературная обслуга не очень любят персонажей с подобными фамилиями, а насильно мил не будешь!

Есть, тем не менее, и в России, и на Западе немало самостоятельно мыслящих интеллигентов, интеллектуалов высочайшего калибра, людей, «душевно готовых к достойной жизни, жизни разума и сердца». К ним и обращены наши размышления о писателе Феликсе Розинере – к тем, для кого он создавал свой выдающийся роман, к тем, кому понятно и близко жизненное кредо писателя: быть в постоянном поиске, идти непреклонно вперед, всегда только выше и выше – Excelsior!

ЛИТЕРАТУРА

Розинер Ф. Некто Финкельмайер. Overseas Publications Interchange. London, 1981.

Розинер Ф. Некто Финкельмайер. М.: Терра, 1990.

Roziner, F. A Certain Finkelmеyer. Translated from Russian by Michael H. Heim, 1995.

Розинер Ф. Избранное / Роман «Ахилл бегущий», повести «Лиловый дым», «Адамов ноготь», «Медведь Великий», рассказы. М.: Терра , 1996.

Розинер Ф. Искусство Чюрлениса. М.: Терра , 1993.

Розинер Ф. Весенние мужские игры/Повести и рассказы. USA: Hermitage, 1984.

Розинер Ф. Серебряная цепочка: семь поколений одной семьи. Иерусалим: Алия, 1983.

Розинер Ф. Токката жизни: Сергей Прокофьев. М.: Молодая гвардия, 1978.

Розинер Ф. Сага об Эдварде Григе. М.: Молодая гвардия, 1972.

Розинер Ф. Архив писем и рукописей /Collection of the Felix Roziner Papers, 1960-1990-s, Amherst Center for Russian Culture, Amherst, MA, USA: www.amherst.edu/system/files/media/1942/Roziner%252520Finding%252520aid.pdf

Быков Д. Булат Окуджава. Серия ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2009.

Мессерер А. Король на день и его потомки / Журнал «Чайка». Июль, 2013.

Миллер Л. Путевые заметки. www.magazines.russ.ru:81/novyi_mi/redkol/miller/miller/mille063.html

Миллер Л. Домашний адрес / В кн. «Стихи и проза». М.: Терра, 1992.

Нагибин Ю. Тьма в конце туннеля. М.: ПИК, 1996.

Окунев Ю. По дороге в ХХI век. Boston: M-Graphics, 2012.

Сильвер Р. Правдивые истории с вымышленными именами. Нью-Йорк–Иерусалим, 1987.

Сильвер Р. Ношу в себе я радость. New York: Mir Collection, 2014.

Солодкин Ю. Его божеством было Слово. Журнал «Время и место», № 2. Нью-Йорк, 2014.

Хазанова М. Феликс Розинер / В кн. «Бостон – город и люди». Boston: M-Graphics, 2012.

Штерн Л. Проблемы пятого пункта / В кн. «Бостон – город и люди». Boston, 2012.

Брокгауз и Ефрон. Еврейская Энциклопедия. Т. V, IX. Санкт-Петербург, 1906-1913.

Okunev, Y. The Axis of World History, Xlibris Corp., Philadelphia, USA, 2008.

Vigdorova, F. The Trial of Joseph Brodsky. Translated from Russian by Michael R. Katz, New England Review (NER), 34, № 3-4, 2014.

Май 2014

Лонг-Айленд, Нью-Йорк



Элиэзер Рабинович – родился в 1937 году в Москве. Кандидат наук в области технического стекла, автор около ста научных статей. В 1968 – 1970 гг. писал статьи на исторические и политические темы для «Нового мира», выходившего тогда под редакцией Твардовского. В 1974 году эмигрировал в Израиль, а в конце 1980 года переехал в США. До выхода на пенсию в 2001 году работал в “Bell Laboratories. В эмиграции продолжал публиковать статьи на различные темы на двух языках. Среди его статей: «Эхнатон и евреи – кто был первым монотеистом?», «Сотрудничали ли сионисты с нацистами?», «Трое из раздавленного поколения» – о жизни и казни в 1938 году главного московского раввина Ш.-Л. Медалье (деда автора) и об аресте отца. У Рабиновича две дочери и четверо внуков. Живет с женой Гесей в Нью-Джерси.

«Гамлеты в хаки


стреляют без колебаний»

ВСТУПЛЕНИЕ

Так случилось, что толстый иллюстрированный том Шекспира издательства “Academia оказался единственной книгой, которую мы взяли в эвакуацию в Пермь. Детских книг не было, и читать мама и сестра научили меня в пять лет по «Гамлету». Писать я еще не умел, но было куда легче научиться стучать на маминой пишущей машинке. На ней я и «написал» свое первое произведение – короткую пьесу в духе «Гамлета», где участвовали «Кароль», «Каролева», принц Балк и собака Авва, которая в конце съела всех героев. Как-то я почувствовал уже тогда, что Гамлет и жизнь мало совместимы.

Во взрослой жизни «Гамлет» – не для однократного чтения. Вот и недавно вновь возникла потребность его перечитать, особенно после того, как я открыл для себя доступность пьесы по-английски. Тем не менее, конечно, без помощи переводов не обойтись, и они необходимы для цитирования в статье по-русски. Переводов очень много (более 30), но наиболее популярными в 20-м веке были переводы Михаила Лозинского (в дальнейшем цитаты обозначены буквой Л.) и Бориса Пастернака (в дальнейшем – П.).[8] Лозинский наиболее точен, но у него – и это я видел, читая также Данте в его переводе – вдруг выскакивают огрехи в русском. Что касается Пастернака, то он переводил согласно принципам, изложенным им в статье «Замечания к переводам из Шекспира». Там он пишет:

«Потребность театров и читателей в простых, легко читающихся переводах велика и никогда не прекращается. Каждый переводивший льстит себя надеждой, что именно он больше других пошел этой потребности навстречу.

Я не избег общей участи… Вместе со многими я думаю, что дословная точность и соответствие формы не обеспечивают переводу истинной близости».

Так странно из уст Пастернака слышать о его готовности пожертвовать точностью в пользу легкой доступности для публики! Автор недавнего перевода поэт Алексей Цветков пишет:

«Перевод Пастернака я бы, выразившись с предельной осторожностью, назвал недобросовестным. …Очень важный для меня упрек: отсутствие в его переводе того, что я бы назвал “священным ужасом”, — ощущения разницы в масштабах между собой и объектом перевода. Гордыня в подобных случаях создает непреодолимое препятствие».

Почти построчное сравнение оригинала с двумя главными переводами убедило меня в превосходстве перевода Лозинского – как по точности, так, нередко, и по поэтической силе. Все же я буду пользоваться обоими переводами в зависимости от того, какая версия мне кажется более точной для каждого случая.

Есть еще одна работа высокого класса – опубликованное в 1899 г. трехтомное исследование и перевод великого князя Константина Константиновича Романова, писавшего под псевдонимом К.Р. Понятно, что в советское время его никто не знал, но сейчас перевод доступен на Интернете. Я буду иногда его цитировать. В редких случаях я, для максимальной близости к оригиналу, позволял себе комбинировать разные переводы, всегда это указывая.

Английский текст я цитирую по томику из 40-томного британского издания Шекспира (1934-49), который следует в основном Второму Quarto 1604 г. с поправками из Первого Folio 1623 г. Обозначения строк таковы: например, «II-3-10» означает 2-й акт, 3-я сцена, цитата начинается со строки 10. Русские переводы обычно строки не нумеруют.

Это эссе – не систематическое изложение содержания пьесы, а рассказ о моих мыслях, оформившихся при последнем чтении, и оно предполагает хорошее знакомство читателя с текстом по-русски.

ПЕРЕЧИТЫВАЯ «ГАМЛЕТА»

Торжественно-тупое нагроможденье убийств.

Девять жизней заплачено за одну – за жизнь его отца...

Гамлеты в хаки стреляют без колебаний…

Кровавая бойня пятого акта – предвидение концлагеря…

Джеймс Джойс, «Улисс»

А бояться-то надо только того,

Кто скажет: «Я знаю, как надо!»

Гоните его! Не верьте ему!

Он врет! Он н е з н а е т – к а к надо!

Александр Галич

Пьесу можно заключить в такие рамки. Одна из первых сцен – прием у нового короля Клавдия еще до того, как Гамлет узнаёт, что король убил брата. Король ведет себя благожелательно со всеми, и особенно с Гамлетом, которого он просит не уезжать обратно в университет; но Гамлет уже враждебен. Король отправляет послов в соседнюю Норвегию, где молодой Фортинбрас собирает войско, чтобы – нет, не завоевать Данию, Б-же упаси, – а только отвоевать земли, потерянные его отцом в пользу Дании. Это представляется Клавдию недопустимым, и он с легкостью отбивается от претензий соседа.

Чем кончается пьеса? Горой из восьми трупов, не считая отца Гамлета, в порядке очередности: Полоний, Офелия, Розенкранц, Гильденстерн, королева, король, Лаэрт, сам Гамлет. (Джойс почему-то включает и девятое тело – сына Шекспира Гамнета, умершего в возрасте 11 лет в 1596 г., еще до написания пьесы.) Все трупы – результат деятельности Гамлета. Дания – без правительства и элиты, и вся страна автоматически падает в руки проходящему мимо Фортинбрасу. При этом за него как за правителя подает свой голос и умирающий Гамлет, тем самым полностью предавая отца, который вышел на смертельный бой с отцом Фортинбраса.

Если бы это было все, то пьеса не отличалась бы существенно от, скажем, кровавого «Тита Андроника» и, во всяком случае, не была бы центром и шедевром мировой литературы. Но от начального события к конечному нас ведет мощный, яркий, противоречивый характер Гамлета, в котором в большей или меньшей степени отражаемся все мы. Иван Тургенев в статье «Гамлет и Дон-Кихот» (1860), обратив внимание на то, что оба произведения были опубликованы в один год, полагает, «что в этих двух типах воплощены две коренные, противоположные особенности человеческой природы, … что все люди принадлежат более или менее к одному из этих двух типов… »

Уже лет пятнадцать я удивляю друзей утверждением, что Гамлет – фашист, считающий, что только он знает, «как надо», и совершенно равнодушный к чужой жизни. В середине этого пятнадцатилетия я натолкнулся на поддержку Джойса, цитата из которого приведена выше. У Джойса, как и у меня, возник портрет человека, скорого на расправу, – главным образом, я имел в виду убийства Полония, Розенкранца и Гильденстерна. Идея о связи Гамлета с концлагерями нетривиальна и не совсем понятна. Hо Джойс объясняет: «Кровавая бойня пятого акта – предвидение концлагеря, воспетого Суинберном». Здесь имеется в виду стихотворение Суинберна «На смерть полковника Бенсона» (1901), где восхвалялось поведение англичан в войне с бурами. Двустишие Суинберна:

Врагов заклятых матери и дети,

Которых кроме нас никто б не пощадил…

было воспринято как апология концлагерей, устроенных англичанами для гражданского населения. Я же вижу в словах Джойса, что и ему в Гамлете привиделся фашист, хотя это слово тогда еще не существовало.

Сейчас, после нового чтения, я отказываюсь от определения Гамлета как фашиста, хотя моя нынешняя оценка вряд ли окажется более благожелательной. Гамлет – не фашист, хотя бы потому, что, несмотря на все смерти, он не человек действия, а человек интроспективы. Возьмите диктаторов 20-го века – Ленина, Сталина, Гитлера, Муссолини. Думали ли вы когда-нибудь об их внутренней жизни, их колебаниях и сомнениях? Скорее всего, таковых просто не было; они не были людьми тонкой душевной организации, а были людьми довольно простых идей, но решительных действий.

Когда Гамлет убегает за Призраком, Марцелл бросает фразу, ставшую пословицей: «Какая-то в державе датской гниль» (П.). Вернувшись, Гамлет как бы отвечает на эту фразу (Л., I-5-187):

Век расшатался – и скверней всего,

Что я рожден восстановить его!

То есть, казалось бы, мы слышим речь не мальчика, но мужа. Заметим, что есть определенное противоречие между задачей мести и выполнением долга в восстановлении порядка и уничтожения «гнили», и может показаться странным, что Шекспир поместил эти слова именно в сцену с Призраком. Но именно это противоречие и символизирует то, чему вся пьеса посвящена: показу несостоятельности Гамлета ни в чем – ни в мести, ни в любви, ни в государственности, ни, наконец, просто в сохранении жизни – полный провал, в силу нецельности его натуры. Иннокентий Анненский так охарактеризовал трагедию и ее героя:

«Я не знаю, была ли когда-нибудь трагедия столь близкая человеку, как Гамлет – Шекспиру, только близкая не в самооценке и автобиографическом... нет, а как-то совсем по-другому близкая...» «Слова Гамлета глубоки и ярки, но действия его то опрометчивы, то ничтожны и чаще всего лунатичны». «Лица, его окружающие, несоизмеримы с ним...» <Люди> «должны соответствовать его идеалу, его замыслам и ожиданиям, а иначе черт с ними, пусть их не будет вовсе...» «Гамлет завистлив и обидчив…» «Признаюсь, что меня лично Гамлет больше всего интригует. Думаю также, что и все мы не столько сострадаем Гамлету, сколько ему завидуем». (Последние слова поэта мне непонятны: зависти к Гамлету я не чувствую. Кстати, американский поэт Уистен Оден заметил: «Странно, что все стремятся отождествить себя с Гамлетом, даже актрисы,— Сара Бернар умудрилась сыграть Гамлета, и я рад сообщить, что во время спектакля она сломала ногу».)

Нет ни одного близкого к Гамлету человека, включая отца и исключая Горацио, которого он бы не предал, и нет ни одного (опять, кроме Горацио), кто пережил бы контакт с ним. Иван Тургенев пишет, что Гамлет «весь живет для самого себя, он эгоист… Но это Я, в которое он не верит, дорого Гамлету, … он… не находит ничего в целом мире, к чему бы он мог прилепиться душою…»

Почему Гамлет априорно враждебен к Клавдию, еще не зная о его преступлении? Мы не можем не согласиться с королем и матерью, что тридцатилетний мужчина и влиятельный придворный не может через месяц – полтора после кончины отца оставаться столь недееспособным из-за скорби. Мы сразу увидим, что только он относится с полным неприятием быстрого брака его матери с дядей, хотя все остальные смотрят на это как на естественную государственную необходимость. Зигмунд Фрейд полагал, что основой действий Гамлета является введенное Фрейдом понятие «Эдипова комплекса» – сексуальной фантазии мужчины (осуществленной или нет) об интимных отношениях с матерью. Его ученик Эрнст Джоунз написал большое эссе под названием «Эдипов комплекс как объяснение загадки Гамлета – изучение мотива». Я бы хотел быть предельно осторожным, рассуждая о фрейдизме, в котором смыслю очень мало. Но мне представляется, что как раз Эдип этим комплексом не обладал, несмотря на брак с матерью: ему убийство отца и брак с матерью были предсказаны Роком, он от него бежал, делал все, чтобы он не осуществился, но от Рока не убежишь. Тем не менее, к нему применимы слова Тютчева:

Пускай олимпийцы завистливым оком


Глядят на борьбу непреклонных сердец.

Кто, ратуя, пал, побежденный лишь Роком,


Тот вырвал из рук их победный венец.

Но Гамлет – совсем иное дело, и неприятие брака матери для него даже важнее мести. Только он и Призрак употребляют такие слова:

Кровосмеситель и прелюбодей,

Он чарами ума, коварством дарований –

О, гнусный ум и дарованья, что властны

Так обольщать! – снискал постыдной страстью склонность

Моей притворно-верной королевы.

(Первая строка – П., остальное – К.Р., I-5-42)

Нет оснований полагать, что интимные отношения между Гертрудой и Клавдием были еще до смерти старого Гамлета, – а только в этом случае можно было бы говорить о прелюбодействе; также и кровосмешение здесь ни при чем ввиду отсутствия общей крови между новыми супругами. Говорить о «похоти» (“lust, по словам Призрака), как о факторе в действиях Клавдия, смешно: Гертруде как минимум пятьдесят, и это не такой возраст, при котором страсть к ней могла толкнуть Клавдия на убийство брата и захват власти. И где он был раньше – его брат был женат на Гертруде более 30 лет?! Заметим, что никому другому этот брак не кажется необычным, и все, что сделал Клавдий, было одобрено советниками (П., I-2-9):

С тем и решили мы в супруги взять

Сестру и ныне королеву нашу,

Наследницу военных рубежей,

Со смешанными чувствами печали

И радости, с улыбкой и в слезах…

При этом шаге мы не погнушались

Содействием советников, во всем

Нам давших одобренье. Всем спасибо.

Мы не чувствуем, что одобрение было дано в результате страха. Никто не выражает удивления. Даже Горацио, когда он говорит, что прибыл на похороны короля, а Гамлет ему возражает: «Хотите, свадьбу матери, сказать?», неохотно признает: «Да, правда, это следовало быстро», то есть без замечания Гамлета и ему бы не пришла в голову ненормальность ситуации.

Так почему все-таки старый Гамлет был убит? Шекспир не дает намека, но давайте взглянем на это с неожиданной стороны: а не было ли политических причин, хотя бы косвенно оправдывающих Клавдия? Отец правил более 30 лет, и именно он привел датскую державу к состоянию «гнили», «расшатавшегося» века, восстановить который Гамлет чувствует себя призванным. Клавдий был избран легко – значит, старый Гамлет порядком надоел. Клавдий показывает себя умелым правителем, который ладит с подданными, и он быстро становится популярен. Не можем ли мы заключить, что явление старого Гамлета в виде Призрака было его последним вкладом в «гниль» датской державы путем побуждения его впечатлительного сына к раздору?

Подобных событий в жизни царственных династий было полным-полно. Англия за 120 –150 лет до написания трагедии прошла через Войну Роз, в которой цареубийство было скорее нормой, чем исключением. Мы знаем два аналога в истории дома Романовых: свержение и убийство Петра III Екатериной II в 1762 г., когда их сыну Павлу было около 8 лет, и свержение-убийство этого Павла его сыном Александром в 1801 году. (А уж то количество мужчин, через которое прошла жизнь Екатерины, наверняка можно было бы охарактеризовать словом «похоть».) Тем не менее, и историческая наука, и народная память не очень осуждают и Екатерину, и Александра за эти два переворота-убийства. Представьте себе, что лет через десять после убийства Петра III его дух явился бы к 18-летнему Павлу, настроил бы его на месть, тот сверг бы Екатерину и воцарился бы сам. Не было бы блестящего екатерининского века, а все отрицательные проблемы правления Павла проявились бы на 24 года раньше.

Естественно задать вопрос: а почему Гамлет не наследовал отцу и не стал королем? В шекспировской Англии уже твердо был установлен принцип наследования от отца к детям, даже к женщине – «Гамлет» был написан при Елизавете I. Но Шекспир полагал, что в Скандинавии гамлетовского времени выборы и наследование братом были обычным делом. Мы видим, что в соседней Норвегии мучается от безделья Фортинбрас, отцу которого наследовал его дядя. Правда, во время смерти отца Фортинбрас был младенцем, но когда он вырос, он мог бы получить престол, однако и ему его никто не предлагал.

Гамлету тридцать лет, но, похоже, что он отроду не сталкивался ни с одной реальной проблемой. Вообще, было два Гамлета: второй – это тот, которого мы видим, а с первым, совершенно иным, мы знакомы только по характеристике Офелии (Л., III-1-152) [9]:

О, что за гордый ум сражен! Вельможи,

Бойца, ученого – взор, меч, язык;

Цвет и надежда радостной державы,

Чекан изящества, зерцало вкуса,

Пример примерных – пал, пал до конца!

А я, всех женщин жалче и злосчастней,

Вкусившая от меда лирных клятв,

Смотрю, как этот мощный ум скрежещет,

Подобно треснувшим колоколам,

Как этот облик юности цветущей

Растерзан бредом; о, как сердцу снесть:

Видав былое, видеть то, что есть!

(Интересно, что режиссер советского фильма Козинцев выбросил этот монолог в соответствии с его представлением, реализованным Анастасией Вертинской, что Офелия – просто дурочка. Как она в таком случае могла привлечь Гамлета?)

Из этой характеристики мы видим, что Гамлет блистал при дворе, что он был все – советчик, даже солдат, законодатель вкусов и мод, яркая и любимая другими фигура. В условиях отсутствия жизненных проблем и испытаний.

Вам случалось видеть блестящих отличников в школе, из которых не вышло ничего примечательного в жизни, и такого «троечника», как Черчилль, который стал всем, что обещал обществу молодой Гамлет? Но вот Гамлет сталкивается с первой проблемой его жизни – и решает он ее топорно и, в общем, бесцельно.

Гете писал о Гамлете, что «прекрасное, чистое, благородное, высоконравственное существо, лишенное силы чувства, делающей героя, гибнет под бременем, которого он не мог ни снести, ни сбросить. Всякий долг для него священен, а этот непомерно тяжел». Возможно, и советники государства видели, что Гамлет слаб и неопытен, потому и предпочли предоставить ему срок ученичества при короле? Гамлет же чувствует эту неполноценность, и она ему обидна. Для исправления государства ему нужно влияние на политику – то, что сразу Клавдий предложил Гамлету как своему советнику и наследнику (К.Р., I-2-115):

Тебя мы просим: здесь остаться согласись

На утешение и радость нашим взорам,

Как первый из вельмож, племянник наш и сын.

Каково подлинное отношение Клавдия к Гамлету? У нас нет оснований сомневаться в начальной благожелательности. Гамлет – сын его жены, детей у них с Гертрудой уже не будет, и Клавдий не может предполагать другого наследника. Но Гамлет отвечает холодно, а затем он встречается с Призраком отца, и сотрудничество с Клавдием для него исключается.

Между первым и вторым актом проходит два месяца, и король и королева не понимают продолжающейся враждебности Гамлета. К тому же он изображает помешательство. Правители вызывают на помощь школьных друзей Гамлета, Розенкранца и Гильденстерна, и просят о помощи в посредничестве. Королева (П., II-2-19):

Он часто вспоминал вас, господа.

Я больше никого не знаю в мире,

Кому б он был так предан.

Розенкранц и Гильденстерн являются к принцу, он вначале принимает их с восторгом и быстро добивается признания, что они не заехали случайно, а за ними было послано. Однако им не удается узнать ничего, что они могли бы рассказать королю. Но у Полония появляется идея, что Гамлет сошел с ума из-за любви к Офелии. Он заставляет дочь попасться Гамлету на глаза, пока он и король подслушивают. У Офелии нет выбора, кроме как исполнить приказ отца.

Перед этой встречей наш герой произносит монолог «Быть или не быть». Уже в первом акте и до встречи с Призраком он говорит о самоубийстве, в совершении которого ему мешает запрет церкви, и сейчас он повторяет ту же мысль. Не вчитавшись, я одно время думал, что речь идет о том, быть или не быть человеком, достойной личностью. А это всего лишь рассуждение о том, нужно ли кончать счеты с жизнью, так ничего в ней не совершив и даже не отомстив за отца, или все же пожить еще (П., III-1-56):

Быть иль не быть, вот в чем вопрос.

Достойно ль смиряться под ударами судьбы,

Иль надо оказать сопротивленье

И в смертной схватке с целым морем бед

Покончить с ними? Умереть. Забыться.

То есть Гамлет не мыслит себе иного «достойного» сопротивления судьбе, кроме ухода из жизни? А разве он не обещал нам взять судьбу в свои руки и «восстановить» расшатавшийся век?

Это ли не цель

Желанная? Скончаться. Сном забыться.

Уснуть... и видеть сны? Вот и ответ.

Какие сны в том смертном сне приснятся,

Когда покров земного чувства снят?

Вот в чем разгадка. Вот что удлиняет

Несчастьям нашим жизнь на столько лет.

Мы продолжаем жить только из-за страха смерти?

Дальше:

А то кто снес бы униженья века,

Неправду угнетателя, вельмож

Заносчивость, отринутое чувство,

Нескорый суд и более всего

Насмешки недостойных над достойным,

Когда так просто сводит все концы

Удар кинжала! Кто бы согласился,

Кряхтя, под ношей жизненной плестись,

Когда бы неизвестность после смерти,

Боязнь страны, откуда ни один

Не возвращался, не склоняла воли

Мириться лучше со знакомым злом,

Чем бегством к незнакомому стремиться!

Здесь Гамлет перекликается с героем 66-го сонета, что неудивительно, ибо у обоих один автор:

Устал я жить и умереть хочу,

Достоинство в отрепье видя рваном,

Ничтожество – одетое в парчу,

И Веру, оскорбленную обманом,

И Девственность, поруганную зло,

И почестей неправых омерзенье,

И Силу, что Коварство оплело,

И Совершенство в горьком униженье,

И Прямоту, что глупой прослыла,

И Глупость, проверяющую Знанье,

И робкое Добро в оковах Зла,

Искусство, присужденное к молчанью.

Устал я жить и смерть зову скорбя.

Но на кого оставлю я тебя?!

(Перевод А. М. Финкеля)

Один автор, но не один герой. Герой сонета остается жить, чтобы не покинуть близкого друга, а у Гамлета таких соображений нет, хотя рядом Офелия ждет его внимания. Гамлет же просто боится неизвестности после смерти:

Так всех нас в трусов превращает мысль

И вянет, как цветок, решимость наша

В бесплодье умственного тупика.

Так погибают замыслы с размахом,

Вначале обещавшие успех,

От долгих отлагательств.

Еще одна, но фундаментальная разница: герой сонета – мещанин, может быть аристократ, но явно без власти изменить мир, а Гамлет – Принц Датский, которого Клавдий приглашал почти в соправители и который обещал избавить датскую державу от «гнили». В конечном же счете он «избавляет» державу от всей элиты, включая себя.

Появляется Офелия. Гамлет, возможно, подозревает подслушивание, о котором Офелия не осмеливается ему сообщить, и в любом случае он не может ожидать, что дочь не расскажет отцу о разговоре. Ведет он себя как мелкий садист и крупный подлец. Где-то до начала пьесы он активно ухаживал и дарил подарки, и до нас дошло послание (Л., II-2-116):

Не верь, что солнце ясно,

Что звезды – рой огней,

Что правда лгать не властна,

Но верь любви моей.

Теперь он холодно сообщает ей, что никогда ее не любил, и советует идти в монастырь. Назавтра, на представлении, в ответ на приглашение матери сесть рядом с ней бросает: «Нет, матушка. Здесь есть магнит попритягательней», унижает Офелию, ложится у ее ног, говорит, как это хорошо – лежать между (!) ног юной девушки. Я не знаю, существовал ли в шекспировское время институт пощечины, но Офелия же не может отпустить ее принцу, ведь он Принц Датский! Однако ее недовольство очевидно. А когда Офелия замечает, что пролог был коротковат, Гамлет отпускает: «Как женская любовь» (Л., III-2-152) – это после вчерашнего-то объяснения! Он хамит в ответ на любую ее реплику.

Был ли их брак возможен? И Полоний, и Лаэрт подчеркивают, что Офелия по своему рождению не может быть женой принца и будущего короля. Сами король и королева не высказывают своего отношения к возможности такого брака до смерти Офелии, когда, посыпая ее могилу цветами, королева говорит, что мечтала осыпать цветами их брачную с Гамлетом постель.

В том же подслушанном разговоре Гамлет бросает Офелии (Л., III-1-122): «Я очень горд, мстителен, честолюбив; к моим услугам столько прегрешений, что мне не хватает мыслей, чтобы о них подумать, воображения, чтобы придать им облик, и времени, чтобы их совершить».

Король, единственный в пьесе персонаж, кто не уступает Гамлету по интеллекту, все это слышит и совсем не верит ни в сумасшествие, ни в идею Полония о несчастной любви. А верит он тому, что Гамлет хочет трон. Тут уже ни о каком сотрудничестве речи быть не может, и Клавдий говорит Полонию, что пошлет Гамлета в Англию для сбора дани, ибо «безумье сильных требует надзора» (Л., III-1-190). Пока еще он не предполагает, что Гамлет поедет не один, и у нас нет оснований думать, что уже в это время Клавдий думает об убийстве Гамлета.

Теперь главная цель Гамлета – убийство Клавдия, но убийство короля без доказательства его вины будет встречено протестом и возмущением и не доставит Гамлету корону. У Гамлета нет твердой уверенности в словах Призрака. В то время верили, что дух мог принять форму любого человека, в том числе и отца Гамлета. Тут удачно подворачиваются актеры, и Гамлет решает проверить слова Призрака театральной провокацией (П., II-2-590):

Я где-то слышал,

Что люди с темным прошлым, находясь

На представленье, сходном по завязке,

Ошеломлялись живостью игры

И сами сознавались в злодеянье.

Убийство выдает себя без слов,

Хоть и молчит. Я поручу актерам

Сыграть пред дядей вещь по образцу

Отцовой смерти. Послежу за дядей –

Возьмет ли за живое. Если да,

Я знаю, как мне быть. Но может статься,

Тот дух был дьявол. Дьявол мог принять

Любимый образ. Может быть, лукавый

Расчел, как я устал и удручен,

И пользуется этим мне на гибель.

Нужны улики поверней моих.

Я это представленье и задумал,

Чтоб совесть короля на нем суметь

Намеками, как на крючок, поддеть.

Так. Но Гамлету нужен свидетель, который знал бы о смерти его отца то, что знает он сам, а потом мог бы подтвердить. Конечно, это Горацио. Гамлет предупреждает его и просит внимательно проследить за реакцией короля.

Провокация, казалось бы, блестяще удалась. В момент, когда после театрального «убийства» сообщается о предстоящей женитьбе «убийцы» на «вдове», взбешенный Клавдий покидает театр, и спектакль прекращается. Наблюдения Горацио сходятся с тем, что ожидал Гамлет. Айзек Азимов пишет, что «весь двор видел поступок короля, и когда им все объяснят, ни у кого не останется сомнения в вине короля. Теперь Гамлет может его убить в любой момент».

Совершенно не так.

Правду знает только сам Клавдий, который, конечно, потрясен тем, откуда она стала известна Гамлету. А двор видел лишь тяжелое оскорбление короля Гамлетом, обвинившим его необоснованно в убийстве брата в отместку за лишение его трона и женитьбу на матери. Все – Полоний, мать, Офелия, Розенкранц и Гильденстерн – видели только это, и у них нет к королю ничего, кроме сочувствия, поскольку он – очевидная жертва беспричинной злобы Гамлета.

Розенкранц и Гильденстерн приходят к Гамлету с поручением от матери – она зовет к себе сына. Они все еще хороши с принцем, и именно здесь Розенкранц, клянясь в дружбе, умоляет принца сообщить ему о причинах своего расстройства (П., III-2-332): «Добрейший принц! В чем причина вашего нездоровья? Вы сами отрезаете путь к спасению, пряча свое горе от друга».

Казалось бы, вопрос не вполне уместен, и для Гамлета самое время его отшить, но тот вдруг с полной откровенностью отвечает, называя отказ от короны главной причиной недовольства:

Г а м л е т

Я нуждаюсь в служебном повышении.

Р о з е н к р а н ц

Как это возможно, когда сам король

назначил вас наследником датского престола?

Г а м л е т

Да, сэр, но "пока трава вырастет…" – старовата поговорка.

(Имеется в виду поговорка: «Пока трава вырастет, лошадь с голоду умрет».) Гамлету тридцать. Сколько лет ему останется для правления, когда король умрет?

Гильденстерн тоже пытается уверить Гамлета в дружбе, но тот берет флейту у музыкантов и публично унижает друга: дескать, и не думайте играть на мне, коль уж на флейте не умеете, хотя именно он, принц, безжалостно манипулирует всеми, но ему-то можно, ведь он – Принц Датский! Затем Розенкранц и Гильденстерн встречаются с королем, который открыт в своей ненависти к племяннику, и мы впервые слышим от двух друзей сочувствие ему. Но даже сейчас они остаются лояльными к Гамлету и, Б-же упаси! – не выдают притязания Гамлета на корону. Однако у Клавдия не может быть сомнения – Гамлет ведет борьбу не на жизнь, а на смерть. Розенкранц и Гильденстерн принимают задание сопровождать Гамлета в Англию, но им не может быть известно, что в запечатанном письме они повезут смертный приговор Гамлету.

Любопытно, а что было бы, если бы Гамлет до спектакля откликнулся на их настойчивые просьбы и рассказал им то, что знает Горацио? Возможно, их поведение было бы иным, а предположение Азимова оправданным. Но Гамлет упустил такую возможность.

Гамлет идет к матери. По дороге он проходит мимо молящегося беззащитного короля и беспричинно отказывается от убийства, потому что, дескать, тот молится и, стало быть, пойдет на небо, если умрет в этот момент. Такую причину называет зрителю Гамлет, который до сих пор не проявлял особой религиозности. Теперь же ему мало убийства, он хочет, чтобы Клавдий попал в Ад! Интересно, а если бы на месте Гамлета были Лаэрт или Фортинбрас, со знанием и правами Гамлета, – как вы думаете, сколько бы им понадобилось времени для утверждения своих прав, мести и захвата престола? Несколько дней, вряд ли больше. Но Гамлет – человек предельной нерешительности и импульсивности: всего минут через десять он, не задумываясь и не проверяя, убьет Полония, приняв его за короля.

Мы приходим, возможно, к самой сильной сцене (III-4) – у матери, и здесь Эдипов комплекс Гамлета расцветает, а библейских заповедей «Почитай отца твоего и матерь твою» и «Не убивай» нет и в помине.

Гамлет входит и сразу агрессивно нападает. В один из первых моментов королева пугается, зовет на помощь, ей откликается спрятавшийся Полоний, и в мгновение ока он убит шпагой Гамлета. Казалось бы, на этом преступлении разговор должен быть прерван, и мать должна криком звать на помощь. Этого не происходит, и разговор, если можно так назвать происходящее, продолжается.

Гамлет сравнивает портреты двух братьев и говорит о неизмеримом превосходстве отца – с его точки зрения; истины мы не знаем. Вообще – где вы слышали о сыне, обсуждающем сальным языком постельную жизнь матери, да еще ей в лицо (Л., III-4-92):

Нет, жить

В гнилом поту засаленной постели,

Варясь в разврате, нежась и любясь

На куче грязи…

А мать просто не может понять, в чем она виновата. Но как же, она же вышла замуж за убийцу мужа! А вот этого-то ей Гамлет и не говорит.

Нет, говорит, и даже дважды, только это нельзя принять всерьез. Первый раз – в момент после убийства Полония (П., III-4-26):

К о р о л е в а

Как ты жесток! Какое злодеянье!

Г а м л е т

Не больше, чем убийство короля

И обрученье с братом мужа, леди.

К о р о л е в а

Убийство короля?

Г а м л е т

Да, леди, да.

(Откидывает ковер и обнаруживает Полония.)

Прощай, вертлявый, глупый хлопотун!

Тебя я спутал с кем-то поважнее.

Ты видишь, суетливость не к добру.

Он сказал «убийство короля», но тут же отвлекся на Полония, и надолго. Так о серьезном убийстве не говорят. Это что-то вроде угрозы при домашнем скандале: «Я убью тебя!» Или: «Он убил ее своими упреками!»

И второй раз – не лучше (III-4-96):

A murderer and a villain,...

A cutpurse of the empire and the rule

That from a shelf the precious diadem stole

And put it in his pocket!

Почему я здесь даю английский текст? Чтобы привести пример того, насколько важна каждая деталь. Лозинский упустил едва заметную, но очень важную тонкость:

Убийца и холоп, ...

Вор, своровавший власть и государство,

Стянувший драгоценную корону

И сунувший ее в карман!

Зато ее подметил Пастернак:

С убийцей и скотом,…

С карманником на царстве. Он завидел

Венец на полке, взял исподтишка

И вынес под полою.

Мы видим, что Клавдий не стянул корону с головы прежнего короля и не надел ее на себя сразу (в фигуральном смысле, конечно), а сначала корону, то есть власть, положили на полку. Это означает, что новый король должен был пройти через выборы, во время которых корона находилась на хранении. Украсть ее в таком положении невозможно, ибо речь идет не о физической вещи, а о легитимации власти. То, что она досталась Клавдию, а не Гамлету, принц злобно и необоснованно называет карманным воровством.

В этой дикой смеси необоснованных обвинений человеком, действующим в состоянии амока, еще одно обвинение – в убийстве – пропадает так же, как оно пропало в первый раз. А ведь Призрак специально просил Гамлета щадить мать!

И тут появляется Призрак.

Появляется ли? Мне кажется, что никто из критиков не заметил существенной разницы между его появлением в первом акте и сейчас. Тогда он был «реален»: приходил несколько раз, его видели все, кому случилось оказаться в том месте в то время. Сейчас его видит только Гамлет, и разговор Гамлета с кем-то, кого мать не видит, служит для нее, а наверно и для нас, подтверждением ненормальности ее сына. Это просто воображение Гамлета. Тем не менее, «Воображение» останавливает дикую атаку на мать и напоминает Гамлету о мести королю. Королева сообщает мужу о полном безумии сына. Оден так характеризует ситуацию:

«В пьесах елизаветинцев, если человеку причинили зло, но пострадавший заходит в мести слишком далеко, то Немезида поворачивается к нему спиной — примером чего может служить Шейлок. То, что воспринималось как долг, становится вопросом страсти и ненависти. Отвращение, омерзение, которое Гамлет испытывает к матери, представляется совершенно несоразмерным ее фактическому поведению».

Во время разговора с королевой Гамлет проявляет минутную видимость раскаяния по поводу Полония («А о нем, о человеке этом, сожалею»), но тут же опять оскорбляет погибшего, прячет тело и издевается над королем (П., IV-3-17):

К о р о л ь

Гамлет, где Полоний?

Г а м л е т

На ужине… Не там, где ест он, а где едят его самого.

К о р о л ь

Где Полоний?

Г а м л е т

На небе. Пошлите посмотреть…

Если он не сыщется раньше месяца,

вы носом почуете его у входа на галерею.

По дворцу бродит неуправляемый, вооруженный, чрезвычайно опасный и, наверно, психически больной человек. В древнем мире гражданина могли казнить за убийство раба, а здесь король и королева вынуждены покрыть убийство принцем премьер-министра. Так можем ли мы упрекнуть Клавдия, который не видит более срочной задачи, чем избавление от этой угрозы?

В отличие от Розенкранца и Гильденстерна, Гамлет догадывается о содержании письма в Англию, крадет его, вскрывает и убеждается, что это приказ о его казни. Он заменяет его приказом о казни Розенкранца и Гильденстерна, без покаяния – как ему важно отправить своих противников в Ад после смерти! Рассказывает он об этом Горацио, почти шутя, с невыносимым высокомерием (Л., V-2-57):

Что ж, им была по сердцу эта должность;

Они мне совесть не гнетут; их гибель

Их собственным вторженьем рождена.

Ничтожному опасно попадаться

Меж выпадов и пламенных клинков

Могучих недругов.

Они, видите ли, люди “of baser nature – «ничтожные». Они, что, сами лезли в эту ситуацию? Не рассказали ли они сразу Гамлету, что их вызвал король? Они, подданные короля, были им вызваны, чтобы помочь ему разобраться с Гамлетом, и делали все возможное, чтобы не потонуть в манипулировании между двумя сторонами. Нигде по-крупному они Гамлета не предают. За что им смертная казнь? Вот отношение Гамлета даже к образованным людям его круга, которые классом пониже! Но он хорош с людьми, которые много ниже его на социальной лестнице: с солдатами, могильщиками.

Тургенев писал, что «Гамлет много выигрывает в наших глазах от привязанности к нему Горацио». Так-то оно, может, и так, но Горацио – последователь и ученик, ни разу не осмелившийся возразить учителю. Кино- и театральный режиссер волен использовать паузы как ему угодно, и в одном фильме я видел, как Горацио скривил рот в явном отвращении и осуждении. Но у Шекспира этого нет, и единственное, что интересует Горацио, это как Гамлет сумел запечатать письмо. И тут мы узнаем, что у «мальчика» в руках есть государственная печать, оставшаяся от отца!

Откуда она у него? Гамлет говорит (П., V-2-49):

Со мной была отцовская, с которой

Теперешняя датская снята.

Это невероятно, чтобы отец, который не собирался умирать, позаботился об изготовлении копии и дал ее сыну с собой в Германию. Значит, когда для Клавдия делали нынешнюю печать, никто не подумал об уничтожении старой, и Гамлет взял ее. Как сувенир и память об отце? Отнюдь. Чтобы при нужде использовать ее, действуя в качестве правителя. Так кто же «взял исподтишка и вынес под полою» власть? Кто здесь «карманник»?

Из этого следует, что Гамлет внутренне никогда не признавал избрания Клавдия королем, о чем он и говорит Горацио (Л., V-2-64):

Не долг ли мой – тому, кто погубил

Честь матери моей и жизнь отца,

Стал меж избраньем и моей надеждой,

С таким коварством удочку закинул

Мне самому, – не правое ли дело

Воздать ему вот этою рукой?

Теперь, по крайней мере, у Гамлета есть письменное свидетельство намерения Клавдия его убить, которое он мог бы использовать, требуя трон для себя.

Сцена у могилы. Хочется задушить Гамлета собственными руками. Он, видите ли, любил Офелию больше, чем «сорок тысяч братьев»! Он презирает горе Лаэрта, он даже вызывает его на дуэль! В этот момент он или действительно сумасшедший, или негодяй, на котором пробу ставить негде. Потом извиняется, объясняя свою грубость сумасшествием, о котором он знает, что он его симулировал (кроме как в сцене у матери).

Я пропущу поединок и интригу с отравленным клинком и ядом в вине. Но довольно нелепым выглядит внезапное предсмертное раскаяние Лаэрта (П., V-2-308):

Я гибну сам за подлость и не встану.

Нет королевы. Больше не могу...

Всему король, король всему виновник!

Король? Это король, легко и почти шутя, убил Полония, а затем надругался над его телом?! Король довел Офелию до самоубийства?! Почему вдруг Лаэрт как бы прощает Гамлету смерть отца и сестры?

Гамлет умирает, подавая голос за Фортинбраса, и его последние слова: «Дальше – тишина». Горацио говорит (П., V-2-349): «Разбилось сердце редкостное», а Фортинбрас приказывает (П., V-2-385):

Пусть Гамлета к помосту отнесут,

Как воина, четыре капитана.

Редкостное сердце? Кого это сердце грело? Воин? В каких боях? Разве что в том смысле, что «Гамлеты в хаки стреляют без колебаний»?

Гете, по словам А. Аникста, свою характеристику Гамлета завершил поэтическим сравнением: это все равно, – писал он, – как если бы дуб посадили в фарфоровую вазу, корни дуба разрослись, и ваза разбилась. Но не нам, людям, пережившим 20-й век, симпатизировать оранжерейной жизни в фарфоровой вазе. Мне скорее приходит на ум подобная метафора из «Исповеди» Руссо: «Хорошо или дурно сделала природа, разбив форму, в которую она меня отлила, об этом можно судить, только прочтя мою исповедь». Свободный человек не должен жить в вазе или форме, а потому природа ее и разбивает, чтобы он мог сам найти свои пределы. Как, например, Фауст.

Вернемся к Эдипу. Уже старый и слепой изгнанник, все еще гонимый, он понимает, что был слишком строг к себе:

Ответствуй мне: когда отцу вещанье

Лихую смерть от сына предрекло –

Заслуживаю я ли в том упрека?

Ни от отца тогда еще не принял

Зародыша грядущей жизни я,

Ни от нее, от матери моей.

Затем, родившись, бедственный подвижник,

Отца я встретил – и убил, не зная,

Ни что творю я, ни над кем творю;

И ты меня коришь невольным делом!..

Затем, тот брак... и ты не устыдился

Сестры родной несчастье разглашать.

……………………………………………..

Не потерплю я, чтоб и в их глазах

Меня порочил ты упреком вечным,

Что мать свою познал я в брачном ложе

И пролил кровь священную отца.

Скажи мне, праведник: когда б тебя –

Вот здесь, вот ныне, враг убить задумал, –

Выпытывать ты стал бы, кто такой он,

И не отец ли он тебе – иль быстро

Мечом удар предупредил меча?

(«Эдип в Колоне», пер. Ф. Ф. Зелинского.)

Фаддей Зелинский, известный эллинист и переводчик начала 20-го века, задает вопрос: за что страдает Эдип? Он находит ответ только в плане эстетическом: «Горе Эдипу, павшему жертвой рока; но благо человечеству, сумевшему создать величественные образы его жизни, борьбы и гибели».

И я скажу: Гамлет страдал, он прошел по жизни без тепла и радости, никого не осчастливив, никого не согрев, ничего не создав, и горе ему! Но мы, читатели, имели бы право на безграничное осуждение, если бы на тургеневской шкале Дон Кихот – Гамлет стояли бы ближе к Дон Кихоту. А мы не стоим. Мы могли бы бросить камень, если бы были безгрешны сами. Но мы небезгрешны. И потому, перефразируя Зелинского, я скажу: «Горе павшему Гамлету, но благо Шекспиру, сумевшему создать величественные образы его жизни, борьбы и гибели».



Юрий Солодкин – родился и всю жизнь до отъезда в Америку прожил в Новосибирске. Прошел все ступени научного сотрудника – от аспиранта до доктора технических наук, профессора. В Америке с 1996 года. Работает в метрологической лаборатории в Ньюарке. Рифмованные строчки любил писать всегда, но только в Америке стал зани­маться этим серьезно. В итоге, в России вышло семь поэтических сборников.

Его божеством было Слово

Человек рождается поэтом, еще не зная ни языка, ни предназначения, и только много позже, когда этот человек научится говорить и писать, в нем включается при наличии каких-то жизненных обстоятельств, самых разных у разных поэтов, удивительный механизм сочинения стихов. Далеко не всегда это происходит. Многие проживают жизнь, не зная своего Божьего дара.

Он родился и стал поэтом. Очень непростая судьба вознесла его на высокий пьедестал лауреата Нобелевской премии, обеспечивший ему мировую славу. Тут же посыпались широкие публикации его стихов и эссе и многочисленные интервью для удовлетворения любопытства читающих масс. Из воспоминаний его друзей и из литературных исследований его творчества уже может быть составлена солидная библиотека. Мне, привыкшему с прогрессивным сомнением относиться к трактовкам и комментариям, захотелось самому обратиться к первоисточнику и понять (или не понять), что есть поэт Иосиф Бродский. Я исходил только из того, что написано или сказано самим поэтом. В дальнейшем тексте выделенные курсивом слова Бродского перемежаются с моим ощущением, с моим пониманием этих слов.

Естественно, меня как читателя изначально интересовало, как поэт отвечает на вопросы, возникающие в моей собственной голове. С одной стороны, это то, что в философии называется метафизикой, рассуждающей о первопричинах всего существующего, о том, что вне опыта и поэтому предполагает игру воображения, не исключающую мистику. Тут поэту, как говорится, и карты в руки. С другой стороны, мне, рожденному в тот же год Дракона, что и поэт, и тоже от еврейских родителей, было любопытно, как это повлияло – и повлияло ли – на творчество поэта. Эти две стороны мне были интересны в первую очередь, и тем, как они мне открылись, я решил поделиться.

Его божеством было Слово. Вся его поэзия – это поклонение Слову. Мы вторичны, Слово первично. Об этом Бродский пишет и говорит постоянно:

«...Я сказал бы, что поэт в конечном счете поклоняется только одному, и это одно не выразить ничем, кроме слов, короче, это… язык.

...мы считаем, что язык – орудие поэта. Ровно наоборот: поэт – орудие в руках языка, ибо язык существовал до нас и будет существовать после нас. Что касается меня, если бы я начал создавать какую бы то ни было теологию, я думаю, это была бы теология языка. Именно в этом смысле Слово для меня – это нечто священное.

...Детская привязанность к языку ... завершается для взрослого человека преклонением перед поэзией как формой высшей зрелости данного языка.

...Многие вещи определяют сознание помимо бытия, одна из таких вещей – язык.

... религиозное сознание нуждается в языке ... для молитвы. Вполне возможно, что будучи голосом человеческого сознания, язык вообще во всех его проявлениях и есть молитва.

...Поэт всегда знает, что то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка; что не язык является его инструментом, а он – средством языка к продолжению своего существования.

...К чему поэт действительно прислушивается – это к языку: именно язык диктует ему следующую строчку.

...У поэта есть только один долг перед обществом: писать хорошо. Собственно, это долг не столько перед обществом, сколько по отношению к языку. Поэт, долг этот выполняющий, языком никогда оставлен не будет.

...Язык выталкивает поэта ... туда, откуда язык пришел, туда, где в начале было Слово или различимый звук.

...дух, ищущий плоть, но находящий слова. ( Это о Мандельштаме, но то же самое он мог бы сказать о себе. – Ю.С.).

... поэзия не развлечение и в определенном смысле даже не искусство, но наша ... генетическая цель, эволюционный ... путеводитель. И в момент чтения вы становитесь тем, что вы читаете, вы совпадаете с состоянием языка, которое зафиксировано в стихотворении.

...Я родился в России и в ее языке.

...Единственное, во что я действительно верю, что дает мне опору в жизни – язык. Если бы мне пришлось создавать Бога для самого себя, кого-то, кто безраздельно правит, это был бы русский язык. Во всяком случае, русский язык был бы его важной частью.

...Самое святое, что у нас есть, — это, может быть, не наши иконы, и даже не наша история – это наш язык».

Можно продолжать и продолжать цитировать. Все творчество Бродского пронизано обожествлением Слова, поклонением Языку. Но поэту мало поместить язык в начало начал, наделить его независимой от человека духовной мощью. Бродский всерьез говорит о материальности языка:

«...Язык есть ... первая линия информации неодушевленного о себе, предоставленная одушевленному. Или ... язык есть разведенная форма материи. Создавая из него гармонию или даже дисгармонию, поэт, в общем-то бессознательно, перебирается в область чистой материи ...

...Помимо своей функции голоса сознания язык еще и самостоятельная стихия, способность которой сопротивляться ... выше, чем у сознания как такового».

Бродский приписывает языку неимоверную внутреннюю силу, борьбу внутри себя, где сосуществуют все грани мироздания, где воистину реализует себя единство и борьба противоположностей. Имя этой силы – «...всеядная прожорливость языка, которому в один прекрасный день становится мало Бога, человека, действительности, вины, смерти, бесконечности и Спасения, и тогда он набрасывается на себя».

Набрасывается на себя, сжирает себя до бессмыслицы, до нелепого набора звуков, отражающих безумный хаос и никчемность существования.

Бродский не может смириться с тем, что понимание поэзии – это удел избранных:

«...Поэзия – самая высшая форма высказывания в любой культуре. Отказавшись от чтения стихов, общество обрекает себя на низшие речевые стереотипы в устах политика, бизнесмена или шарлатана, т.е. на собственные речевые возможности. Другими словами, оно лишается своего эволюционного потенциала, ибо то, что отличает нас от животных, это дар речи. Обвинения, то и дело предъявляемые поэзии, что она трудна, темна, герметична и что там еще, говорят не столько о состоянии поэзии, сколько о том, на какой низкой эволюционной ступени задержалось общество».

Бродский иронизирует, напоминая, что он сотрудник библиотеки Конгресса, и считает своей должностной обязанностью предложить выпуск лучших стихов миллионными тиражами по доступной каждому цене. Только это, по его мнению, может спасти общество от «низших речевых стереотипов». Книга лучших стихов, считает он, должна лежать рядом с Библией в каждом гостиничном номере. Но кто будет определять, какие стихи лучшие в многотонных книжных собраниях, а теперь и в гигабайтах памяти? Бродский предлагает – тут можно смеяться – двух-трех назначенных авторитетов (интересно, кем?!). Уверен, попроси его назвать этих двух-трех, он с присущим ему чувством юмора назвал бы одного-двух. От скромности поэт Бродский не страдал.

В блестящем от начала до конца стихе «Испанская танцовщица» есть два подряд четверостишия, которые являются, на мой взгляд, ярчайшей демонстрацией, что есть язык для Бродского в своем наивысшем поэтическом выражении. Зажигательный танец, вызывающий сам по себе восторги публики, для поэта – всё: все времена в одном мгновении, всё пространство в одной точке:

В нем скорбь пространства

о точке в оном,

себя напрасно

считавшем фоном.

В нем – всё: угрозы,

надежда, гибель.

Стремленье розы

вернуться в стебель.

Бесконечное пространство сошлось в точку. Танцовщица – его создание, его воплощение. Пространство не фон. Оно Творец. Энергия бесконечной пустоты сублимировалась в точке, в танцовщице. Она прекрасна, но временна, мгновенна, мимолетна, и пространство скорбит по этому поводу вместе с поэтом, который тоже – его создание. В танцовщице, в ее танце – все, что нас ждет: «угрозы, надежда, гибель», и все, что прошло, что утрачено, к чему нет возврата, есть только воспоминания, которые сродни стремленью розы «вернуться в стебель». Диссонансная рифма гибельстебель с совпадающим безударным слогом заставляет остановиться, почувствовать важность момента и отдать должное мастерству поэта по имени Иосиф Бродский.

Метафоры в коротких рубленых строчках перехлестывают друг друга. Вертикаль, уходящая в Небо, мстит горизонтали, опоясывающей Землю. Разряд молнии казнит равнину, и танец уже – как «кровь из раны, побег из тела в пейзаж без рамы». Мало? Тогда вот вам еще:

О, этот танец!

В пространстве сжатый

протуберанец

вне солнца взятый!

И этого мало? Тогда есть еще и «Рай», и (всемирное) «тяготение», и «престол небесный»:

виденье Рая,

факт тяготенья,

чтоб, расширяя

свои владенья,

престол небесный

одеть в багрянец.

Так сросся с бездной

испанский танец.

Вот «бездной» можно уже и закончить стих. Танец, как и бездна, без дна, т.е. неисчерпаем. В нем вся Вселенная, как в капле воды – океан.

После такого стиха становится понятным мистическое ощущение автора, что строки ему диктуются сверху. Это ощущение подкрепляется кажущейся легкостью написания на одном дыхании, под сильным впечатлением от увиденного. Испанский танец в блистательном исполнении разбудил такие вселенские видения в поэте, что ему ничего не оставалось, как исполнить предназначение и написать блистательный стих.

Слова, считал Бродский, как и люди, имеют свою судьбу, свой статус. Слово «русский» у Бродского было не национальностью, а определением к слову «язык», а слово «еврей» – несомненным подлежащим, отягченным последствиями:

«...В печатном русском языке слово "еврей" встречалось так же редко, как "пресуществление" или "агорафобия". Вообще, по своему статусу оно близко к матерному слову или названию венерической болезни. У семилетнего словарь достаточен, чтобы ощутить редкость этого слова, и называть им себя крайне неприятно... Помню, что мне всегда было проще со словом "жид": оно явно оскорбительно, а потому бессмысленно, не отягощено нюансами. ...Все это не к тому говорится, что в нежном возрасте я страдал от своего еврейства; просто моя первая ложь была связана с определением моей личности.

...Подлинная история вашего сознания начинается с первой лжи. Свою я помню. Это было в школьной библиотеке, где мне полагалось заполнить читательскую карточку. Пятый пункт был, разумеется, "национальность". Семи лет от роду, я отлично знал, что я еврей, но сказал библиотекарше, что не знаю. Подозрительно оживившись, она предложила мне сходить домой и спросить у родителей. В эту библиотеку я больше не вернулся, хотя стал читателем многих других, где были такие же карточки. Я не стыдился того, что я еврей, и не боялся сознаться в этом... Я стыдился самого слова "еврей", независимо от нюансов его содержания.

...В школе быть "евреем" означало постоянную готовность защищаться. Меня называли "жидом". Я лез с кулаками. Я довольно болезненно реагировал на подобные "шутки", воспринимая их как личное оскорбление. Они меня задевали, потому что я еврей. Теперь я не нахожу в том ничего оскорбительного, но понимание этого пришло позже».

Да простятся мне столь длинные цитаты, но они для того, чтобы вызвать некоторое недоумение. Что за «еврейские» штучки! Слово «еврей» – одно, еврей Бродский – нечто другое.

В редких интервью не возникали вопросы о еврействе Бродского, его отношении к национальным корням, к истории предков и их вере. Тем более, что в стихах Бродский практически не касался этих вопросов. Упоминаются в этом контексте обычно два произведения Бродского: «Еврейское кладбище около Ленинграда» и «Исаак и Авраам». Первое было написано Бродским в 18-летнем возрасте. Вот что он сам о нем сказал:

«...Серьезное стихотворение, потому что это кладбище. В общем, это место довольно трагическое, оно впечатлило меня, и я написал стихотворение… на этом кладбище похоронены мои бабушка с дедушкой, мои тетки и т. д. Помню, я гулял там и размышлял, в основном, об их судьбе в контексте того, как и где они жили и умерли».

Еврейское кладбище около Ленинграда.

Кривой забор из гнилой фанеры.

За кривым забором лежат рядом

юристы, торговцы, музыканты, революционеры.

Для меня здесь ключевая строчка – «Кривой забор из гнилой фанеры». Не просто забвение, а наплевательское – даже больше, глумливое – отношение ко всем, кто здесь лежит, кто

...в этом мире, безвыходно материальном,

толковали Талмуд,

оставаясь идеалистами.

Может, видели больше.

А, возможно, верили слепо.

Но учили детей, чтобы были терпимы

и стали упорны.

Да, терпимости и упорству учили нас родители, сами прошедшие горнило испытаний, да так и не нашедшие успокоения при жизни.

...они обретали его

В виде распада материи.

Ничего не помня.

Ничего не забывая.

В этом парадоксе «не помня – не забывая» уже чувствуется почерк будущего поэта.

Через пять лет, в 23 года, Бродский написал поэму «Исаак и Авраам». К этому времени он познакомился с Библией, но поэмой откликнулся только на историю с жертвоприношением Исаака. Много позже на вопрос в одном из интервью: «Как, по-вашему, жертвоприношение вообще целенаправленно?» – Бродский ответит:

«Только не для меня. Все зависит от целостности вашей личности. В этом заключается смысл истории Исаака и Авраама. В ней мне было интересно (если я правильно помню, столько лет прошло), мне было интересно не то, что… (здесь не мое многоточие, а пауза Бродского, ищущего ответ. – Ю.С.) Сама по себе идея проверки на вшивость мне была не по душе, она идет вразрез с моими принципами. Если Он всевидящ, к чему проверки? Мне просто нравилась сама история, не ахти какая по смыслу и все-таки великая. Может быть, потому, что в ней было что-то от литературы абсурда».

Вот те раз! Не просто литература, а еще и абсурда! А каково обозвать богову затею «проверкой на вшивость»? Это уж вы совсем, Иосиф Александрович! И почему вам в голову не пришла простая мысль, что Богу было важно знать, готовы ли мы пожертвовать во Имя Божье своими детьми? Есть и более прозаический взгляд на эту историю – прекратить человеческие жертвоприношения, которые еще бытовали в ту пору.

В поэме «Исаак и Авраам» все от начала до конца – это фантазии автора на заданную тему. Они не имеют никакого отношения к Библии, кроме названия и факта жертвоприношения.

И СновА жертвА на огне Кричит:

Вот то, что «ИСААК» по-русски значит.

Подчеркнутые буквы образуют слово «Исаак». Их игра завораживает автора. Он обращает внимание на то, что еврейское «Исаак» стало русским «Исак»:

...По-русски Исаак теряет звук.

Ни тень его, ни дух (стрела в излете)

не ропщут против буквы вместо двух...

И Авраам утратил второе «А», и в результате:

...Будто слух

от мозга заслонился стенкой красной

с тех пор, как он утратил гласный звук

и странно изменился шум согласной.

Разве имеет какое-то значение для поэта, что Исак-Исаак изначально Ицхак, а Авраам получил второе «А» от Бога, который тем самым изменил его судьбу, и Сарай, ставшая Сарой, родила ему сына. Бродского больше занимает игра с буквами, со словами. У него свое божество – Язык, диктующий ему строчки. В поэме много красивых образов и метафор, но ни малейшего представления о месте драмы, об ее подоплеке, о природе, на фоне которой она происходила. И в каменной иудейской пустыне, к примеру, возникают в поэме песчаные барханы. Поэту все можно, но при чем тут Библия?

Есть, мне кажется, более глубокая причина, почему именно жертвоприношение Исаака стало темой поэмы. «...Мне просто нравилась сама история...» Но судьба четырех поколений семьи от Авраама до Иосифа изобилует не менее потрясающими историями. Не исключено, что на подсознательном уровне поэт сам себя ощущал жертвой. Среда отторгала его, как инородное тело, убивала его. В истории с жертвоприношением поэт отразил собственную судьбу. О чем бы ни писал поэт, он всегда пишет о себе.

Почти десять лет спустя Бродский написал «Сретение» – новозаветную историю, посвященную Анне Ахматовой. Вот что он сам сказал о ней в одном из интервью:

«...Я также написал довольно неплохую вещь о Сретении. Знаете о таком празднике? Это о переходе от Старого Завета к Новому Завету. Это первое появление Христа в Библии, когда Мария приносит его в храм. А еще это о первой христианской смерти – святого Симеона. Мне кажется, хорошо получилось».

На 32-й день после обрезания младенца, т. е. сорока дней от роду, Мария и Иосиф по традиции принесли его в Храм, где их встретили

...Святой Симеон и пророчица Анна.

И старец воспринял младенца из рук

Марии; и три человека вокруг

младенца стояли...

Три человека. А где же Иосиф? Он отсутствует в стихе. Уверен, по одной-единственной причине. Он тезка автора, поэтому стал бы очевидным побудительный мотив к написанию стиха – Иосиф и Анна, Бродский и Ахматова, которая пророчески предрекла «рыжему» карьеру.

Неразрывна связь новорожденного сына Божьего со Старым Заветом. ...И слава Израиля в нем – говорит Симеон. И благодарный Господу за то, что сподобился увидеть лучезарного младенца, почтенный старец заканчивает свое существование во времени и уходит в небытие, ... по пространству, лишенному тверди.

Вечные категории – Время и Пространство – постоянно волнуют поэта. Наша жизнь всего лишь точка в Пространстве и мгновение во Времени. Когда в одном интервью была упомянута известная фраза Маркса, Бродский отреагировал: «Я ее переделал на "небытие определяет сознание"».

Для Бродского не столь важно, ветхозаветная история или евангельская, эллинская или римская. Все это лишь фон для осознания, что есть Человек в этом бесконечном и вечном мире. Отвечая на вопрос о роли библейских сюжетов в поэзии, Бродский говорит:

«...Самое неприятное во всем этом, когда человек пытается библейскому, в частности, евангельскому, сюжету навязать свою собственную драму. Т.е. нечто нарциссическое, эгоистическое в данном случае имеет место, да? Когда современный художник начинает выкручиваться, демонстрируя свою замечательную технику за счет этого сюжета, мне всегда неприятно. Тут вы сталкиваетесь с фактом, когда меньшее интерпретирует большее».

Может, Бродский себя и не имел в виду («мне всегда неприятно»), но поэт всегда поэт, и что бы он ни писал, он присутствует сам в любом сюжете. А уж Бродский, так в максимальной степени.

Бродский многократно подчеркивал, что не исповедует никакую религию, не принадлежит ни к одной конфессии. Тем не менее в интервью постоянно возникали вопросы о его религиозных убеждениях :

О н а. Каковы ваши религиозные убеждения?

О н. Религиозные убеждения каждого человека – это его сугубо личное дело.

О н а. Именно поэтому я об этом и спросила…

О н. Именно поэтому я ничего рассказывать не стану.

В другом интервью на вопрос: «Вы человек религиозный, верующий?» – Бродский отвечает: «Я не знаю. Иногда да, иногда нет». Далее он соглашается, что он человек не церковный, не православный и не католик. «Может быть, – продолжает любопытствовать интервьюер, – какой-то вариант протестанства?» Следует ответ:

«...Кальвинизм. Но вообще о таких вещах может говорить только человек, в чем-то сильно убежденный. Я ни в чем сильно не убежден. В протестантстве тоже много такого, что мне в сильной степени не нравится. Почему я говорю о кальвинизме, не особо даже и всерьез, потому что согласно кальвинистской доктрине человек отвечает сам перед собой за все. Т.е. он сам до известной степени свой Страшный Суд. У меня нет сил простить самого себя. И с другой стороны, тот, кто мог бы меня простить, не вызывает во мне особенной приязни или уважения».

Вот оно как – и убеждений сильных нет, и отвечать надо самому за все, и всепрощение не вызывает приязни. Как это все сочетается друг с другом? А дальше – еще больше:

«...у меня нет ни философии, ни принципов, ни убеждений. У меня есть только нервы. Вот и все. И… вот и все. Я просто не в состоянии подробно излагать свои соображения и т.д. – я способен только реагировать. Я в некотором роде как собака, или лучше, как кот. Когда мне что-то нравится, я к этому принюхиваюсь и облизываюсь. Когда нет, то я немедленно… это самое… Главный орган чувств, которым я руководствуюсь, обоняние».

В другой раз на вопрос, можно ли сказать, что он стопроцентный безбожник, Бродский забыл, что он кот, и изложил свое кредо:

«Я не верю в бесконечную силу разума, рационального начала. В рациональное я верю постольку, поскольку оно способно подвести меня к иррациональному. ...именно здесь вас ожидают откровения на стыке рационального и иррационального. Все это вряд ли совмещается с какой-либо четкой, упорядоченной религиозной системой. Вообще я не сторонник религиозных ритуалов или формального богослужения. Я придерживаюсь представления о Боге как о носителе абсолютно случайной, ничем не обусловленной воли».

На вопрос, о чем бы он хотел поговорить с теми, кого считает своими учителями, Бродский ответил: «Много о чем. Прежде всего, это вас может удивить, о своеволии и непредсказуемости Бога…»

Противоречивы высказывания Бродского о Ветхом и Новом Завете. Это ему не в укор. Истина всегда парадоксальна. Заслуживают и внимания и уважения высказывания ищущего человека, пытающегося не принять на веру, а понять, в согласии или несогласии догматы веры находятся с тем Богом, которого он чувствует в себе самом:

«...И начинаешь ощущать, что разнообразные формы религиозных доктрин (даже чрезвычайно тебе близкие) оказываются неудовлетворительными. Они не отражают твоего внутреннего метафизического ощущения. Это особенно часто происходит с поэтами. Я не знаю, происходит ли это со мной, но, видимо, и со мной тоже».

Эта неуверенность, сомнение в собственных оценках постоянно звучат практически во всех интервью, данных Бродским. «Я люблю доводить вещи до алогичного, до абсурдного конца», – признаётся он.

«...Наверное, я христианин, но не в том смысле, что католик или православный. Я христианин, потому что я не варвар. Некоторые вещи в христианстве мне нравятся. Да, в сущности, многое».

Тут же на просьбу пояснить, что он имеет в виду, Бродский продолжает:

«Мне нравится Ветхий Завет, ему я отдаю предпочтение, поскольку книга эта по своему духу более возвышенна и… менее всепрощающа. Мне нравится в Ветхом Завете мысль о правосудии, не о конкретном правосудии, а о Божьем, и то, что там постоянно говорится о личной ответственности. Он отвергает все те оправдания, которые дает людям Евангелие».

– Значит, – не унимается спрашивающий, – вам нравится сочетание правосудия из Ветхого Завета и сострадания и всепрощения из Нового?

«В Евангелии мне нравится то, что развивает идеологию Ветхого Завета. Вот почему я написал стихотворение о переходном этапе между этими двумя книгами (имеется в виду «Сретение». – Ю.С.). К примеру, мне нравится в Новом Завете замечание Христа, страдающего в саду, когда он говорит, что он делает то, о чем говорится в Писании».

В другом интервью о сосуществовании двух Заветов сказано еще более определенно:

«Люди на Западе не могут должным образом принять то, что в России христианство и иудаизм не настолько разделены. В России мы рассматриваем Новый Завет как развитие Старого. В каком-то смысле мы скорее изучаем оба Завета, а не поклоняемся им... (Кто это «мы», неужели весь российский народ? Бродский чуть помедлил, не погорячился ли он с этим «мы», и закончил) ...по крайней мере, я».

А вот просто заблуждение, приписывающее христианству то, что ему не принадлежит:

«По сути, есть один критерий, который не отвергнет самый утонченный человек, вы должны относиться к себе подобным так, как вы бы хотели, чтобы они относились к вам. Это колоссальная мысль, данная нам христианством».

Эта мысль была высказана еврейским мудрецом Гилелем, когда странник попросил его объяснить суть иудаизма, пока тот будет стоять на одной ноге: «Не делай другому того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе».

На прямой вопрос о слухах, что Бродский обратился в христианство, он резко ответил: «Это абсолютно бредовая чушь!»

Трудно объяснить отношение Бродского к синагогам. У него было полное неприятие, даже отторжение синагоги как места, где он может появиться:

«Я был в синагоге только один раз, когда с группой приятелей зашел туда по пьяному делу, потому что она оказалась рядом. Любопытства ради... Особого впечатления это на меня не произвело».

Об этом посещении вспоминает в книге о Бродском бывшая в этой «группе приятелей» Людмила Штерн. Иосиф кипел по поводу условностей. Мужчин заставили надеть на головы завязанные на концах узелками носовые платки, затем девушек не пустили в основной зал, а попросили подняться наверх. Службы не было, смотреть и слушать было нечего, и минут через десять они ушли.

Далее Людмила вспоминает, что ее муж уже в Америке стал ортодоксальным евреем и несколько раз звал Иосифа пойти с ним на службу хотя бы в Йом-Кипур, Судный день, день искупления грехов и Высшего суда, когда многие даже нерелигиозные евреи приходят в синагогу послушать Кол Нидрей – еврейскую молитву всепрощения. «Бродский, – пишет Людмила, – пожимал плечами и говорил, что ему неинтересно и не надо: "Я, Витя, со своим ощущением Божественного ближе к Богу, чем любой ортодокс"».

Удивительна и другая история, рассказанная Людмилой Штерн. Весной 1995 года Людмила уговорила Бродского поехать с выступлениями по Америке. В некоторых городах были арендованы залы в синагогах. Многие синагоги в Америке сдают свои залы для светских мероприятий. Увидев список снятых залов, Бродский резко сказал: «Никаких синагог, пожалуйста. В синагогах я выступать не буду». Уговорить его не удалось. Устроители потеряли довольно много денег.

Загадочным (это определение Людмилы Штерн, знавшей Бродского с младых ногтей) было и отношение Бродского к Израилю. Его не единожды приглашал Иерусалимский университет для чтения лекций и выступлений с вечерами. Ему предлагалось турне по шести израильским городам на великолепных условиях. Он даже не желал это обсуждать, каждый раз просто отшучиваясь.

Понимаю, что не все можно объяснить, но не исключено, что Бродский даже в малейшей степени не хотел, боялся, что его присутствие в синагоге, даже не на службе, а на встрече с читателями, или, тем более, в Израиле, даст повод говорить о его особости, о его еврействе. Ему важно было оставаться человеком мира. Даже близкие друзья не могли его уговорить, что быть евреем и быть человеком мира – совсем не взаимоисключающие понятия.

– Какое значение для вас имеет факт, что вы еврей? Идентифицируетесь ли вы каким-то образом с этим наследством, с этой традицией? – спрашивают Бродского, и он отвечает:

«Я абсолютный, стопроцентный еврей, т.е. на мой взгляд, быть больше евреем, чем я, нельзя. И мать, и отец, и т.д, и т.д. ...Я думаю, что человек должен спрашивать самого себя прежде всего о том, честен ли он, смел, не лгун ли он – да? И только потом определять себя в категориях расы, национальности, принадлежности к той или иной вере. Если уж говорить, еврей я или не еврей, думаю, что, быть может, я даже в большей степени еврей, чем те, кто соблюдает все обряды. Я считаю, что взял из иудаизма – впрочем, не столько считаю, сколько это просто существует во мне каким-то естественным образом – представление о Всемогущем как существе совершенно своевольном. Бог – своевольное существо в том смысле, что с ним нельзя вступать ни в какие практические отношения, ни в какие сделки».

В одном интервью – стопроцентный еврей, а в другом:

«...Я, в сущности, до конца не осознавал себя евреем. ...Если вы живете в контексте тотального атеизма, не столь уж важно, кто вы – еврей, христианин или не знаю, кто еще. В каком-то смысле мне это помогало забыть свои исторические и этнические корни...»

Следующее интервью, и опять возвращение к своей «стопроцентности»:

«...С течением лет я чувствую себя куда большим евреем, чем те люди, которые уезжают в Израиль или ходят в синагоги. Происходит это оттого, что у меня очень развито чувство высшей справедливости. И то, чем я занимаюсь по профессии, есть своего рода акт проверки, но только на бумаге. Стихи очень часто уводят туда, где ты не предполагал оказаться. Так что в этом смысле моя причастность… не столько, может быть, к этносу, сколько к его духовному субпродукту, если хотите, поскольку то, что касается идеи высшей справедливости в иудаизме, довольно крепко привязано к тому, чем я занимаюсь. Более того, природа этого ремесла в каком-то смысле делает тебя евреем, еврейство становится следствием. Все поэты по большому счету находятся в позиции изоляции в своем обществе».

Тут Бродского и спросили, как он относится к строчке Цветаевой «Все поэты – жиды…»

«...Именно поэтому она так сказала. Ремесло обязывает. Или ты просто плохой ремесленник. ...Их ситуации не позавидуешь. Они изгнанники. Они не нужны. Отчужденные... Русская литература изрядно проперчена еврейским присутствием. Как минимум пятьдесят процентов из тех, кто в этом веке считал себя поэтом, были евреями. ...Говоря коротко, это происходит оттого, что мы народ Книги. У нас это, так сказать, генетически. На вопрос о том, почему евреи такие умные, я всегда говорил: это потому, что у них в генах заложено читать справа налево. А когда ты вырастаешь и оказываешься в обществе, где читают слева направо… И вот каждый раз, когда ты читаешь, ты подсознательно пытаешься вывернуть строку наизнанку и проверить, все ли там верно».

Как это блестяще, емко и исчерпывающе подмечено! Но вот новое интервью, и на вопрос о самоидентификации Бродский отвечает несколько иначе:

«Я... всегда старался, возможно самонадеянно, определить себя жестче, чем то допускают понятия "раса" или "национальность". Говоря иначе, из меня плохой еврей. Надеюсь, что и плохой русский. Вряд ли я хороший американец. Самое большее, что я могу о себе сказать: я есть я, я писатель».

«Я есть Я!» Вам это ничего не напоминает?

Откуда этот клубок противоречий и парадоксов, самоуверенности и сомнений, глубочайших мыслей и непонятных глупостей, широких знаний и не менее широких незнаний – и все это по имени Иосиф Бродский? Самый простой ответ – таким мама родила. Каким же?

В четыре года мать научила его читать. Казалось бы, замечательный и смышленый мальчик. Но в школе возникли серьезные проблемы. «Из всех эмоций, переполнявших меня, – вспоминает Бродский, – я помню только отвращение к себе за то, что я слишком молод и многому позволяю управлять собой». Мальчика заставляли делать то, что было для него совершенно чужеродным, что он просто не мог воспринимать. Физика и химия явились непреодолимыми препятствиями. Детский протест выражался плохим поведением. «...Меня в пятом или шестом классе несколько раз пытались исключить из школы за поведение». Когда он остался в седьмом классе на второй год, его перевели в другую школу.

«В общем, я учился в семи или шести школах до восьмого класса, из которого я просто сбежал, во-первых, потому что мне все это уже осточертело, а во-вторых, в семье не очень благополучно было с деньгами, даже крайне неблагополучно: мать работала, отец работал, и этого едва хватало. И я пошел на завод, когда мне было пятнадцать лет, и стал работать фрезеровщиком. Сначала был три месяца учеником, потом получил разряд и работал около года. После этого начались другие пассажи: я поступил работать в морг, потому что у меня была такая амбиция – стать нейрохирургом. После начал ездить в геологические экспедиции, чтобы путешествовать. Несколько лет так прошло, а после этого, я уже не помню, работал фотографом, кочегаром, матросом,…смотрителем маяка».

Стоп! Вполне достаточно, чтобы заключить: мальчик, а затем и юноша, не совсем адекватен окружающей среде. Психика остается самой неизученной областью медицины, и неискушенные в медицине люди ставят собственный диагноз – «не от мира сего». После возвращения из ссылки в 1965 году Бродского, который генетически не мог приобщиться к коллективному сознанию, дважды помещают в психиатрическую больницу. Он вспоминает:

«Это было самое ужасное из того, что мне довелось пережить. Действительно, ничего нет хуже. Они добиваются многого — публичного покаяния, перемены в поведении. Они вытаскивают тебя среди ночи из постели, заворачивают в простыню и погружают в холодную воду. Они пичкают тебя инъекциями, используя всевозможные подтачивающие здоровье средства».

– Вы ненавидели людей, которые проделывали с вами такое? – спрашивают его.

«Не то чтобы. Я знал, что они хозяева, а я это просто я. Люди, которые делают скверные вещи, заслуживают жалости. Понимаете, я был молодым и довольно легкомысленным. В то время у меня был первый и последний в моей жизни серьезный треугольник. Обычное дело, двое мужчин и женщина, и потому голова моя была занята главным образом этим. То, что происходит в голове, беспокоит гораздо больше, чем то, что происходит с телом».

Не ненависть к мучителям, а жалость, как у того, который всех простил, «ибо не ведают, что творят». Правда, это Бродский говорит уже в Америке, где он, наконец, обрел право быть личностью, где он, по его признанию, жил, еще находясь в Советском Союзе.

Поэт Бродский сказал про себя:

«У тебя, что касается тебя самого, есть только две вещи: твоя жизнь и твоя поэзия. Из этих двух приходится выбирать. Что-то одно ты делаешь серьезно, а в другом ты только делаешь вид, что работаешь серьезно. Нельзя с успехом выступать одновременно в двух шоу. В одном из них приходится халтурить. Я предпочитаю халтурить в жизни».

Улыбнемся самоиронии поэта по поводу халтуры в жизни. Но жизнь это жизнь, а поэзия – божество, которое нашло в Иосифе Бродском своего ярчайшего проповедника.





[1] Брагинская Н.С. О Пушкине. Green Lamp Press, New York, 2004.

[2] Это, в частности, выражалось в том, что все не сговариваясь согласились величать ее уважительно, по имени-отчеству: «Надежда Семеновна», что звучит совсем не по-американски. Я, признаться, не помню другого случая в моем окружении, где бы человека, жившего в Америке более 20 лет, продолжали называть по имени-отчеству. В ее телефонном автоприветствии было записано по-русски: «Здравствуйте, это Надежда Семеновна...»

[3] My Talisman / Мой талисман: The Poetry of Alexander Pushkin by Julian Henry Lowenfeld. New York: Green Lamp Press, 2003. К чести Америки следует заметить, что она и сегодня, через десять лет после появления «Моего талисмана», «спокойно совершает свое поприще», безмятежно пребывая во мраке, непроницаемом для лучей «солнца русской поэзии». Несправедливо утверждать, что эту книгу здесь совсем не заметили. Разумеется, заметили – те, кому замечать положено, пара профессоров-славистов, написавших свои рецензии: язвительно-ругательную (Carol Apollonio Flath, Duke University. Rev. of My Talisman. The Poetry of Alexander Pushkin, trans. J. H. Lowenfeld «Pushkin Review», 8-9 (2005-06), 153-157) и снисходительно-хвалебную (Adrian Wanner, University of Pennsylvania. J. H. Lowenfeld, trans., My Talisman: The Poetry of Alexander Pushkin. «Slavic and East European Journal», 52, no. 3 (Fall 2008), pp. 458-459).

[4] Пожалуй, ни один переводчик Пушкина еще не имел такого успеха в России, какой сегодня имеет Джулиан. Я слышу немало восторженных отзывов о его переводах. Все они – из русского лагеря. Действительно, многих изумляет сочетание легко узнаваемой ритмики пушкинской строфы с буквальной точностью самого перевода. Отсюда с фантастическим легкомыслием делается вывод: наконец-то и американцы имеют теперь возможность почувствовать то, что чувствуем мы, и тем самым открыть для себя гений Пушкина! Именно здесь, в этом месте, и делается большая ошибка! В том-то и дело, что ничего такого они не чувствуют! Когда я слышу подобные высказывания, у меня возникает ощущение, что речь идет о переводах на русский язык, а не наоборот. Ибо то, что звучит сладкой музыкой радостного узнавания для русского уха, имеет совершенно иной эффект для уха американского. И дело совсем не в том, насколько эти переводы удачны или наоборот, а в том, что при переводе неизбежно теряется сам Пушкин! И если кому-то еще интересно, как реагируют американцы на все эти русские восторги, то в ответ они услышат, в лучшем случае, то же, что слышали и раньше: смущенное недоумение.

[5] Увы, здоровье так никогда ей и не позволило. По свидетельству близкого друга Н.С., Елены Владимировны Алексеевой, однажды были предприняты практические шаги к такому возвращению: собрали необходимые бумаги, запаслись дефибриллятором, кислородными баллонами, наняли сопровождающего врача и т. д. Отмечу здесь, что Е. В. Алексеева, литературовед, является автором статьи «Граф Нулин – хромой Тарквиний 1825 года», опубликованной под одной обложкой в вышеупомянутой книге Н. Брагинской «О Пушкине» (стр. 236-264).

* Отрывки из одноименной книги о первых шагах спортивного бриджа в советской России (Manhattan Academia, 2014).

* Глава из книги «Бермудский треугольник любви».

* Пока этот текст готовился к публикации, пришла горькая весть: в ночь с 21 на 22 октября 2014 года А.Я. Червоненкис погиб.

[6] Отрывок из знаменитого стихотворения ”Excelsior” в переводе В.В. Левика.

[7] Илан Розинер подтвердил, что материалы Феликса Розинера хранятся в упомянутом архиве, их профессионально обработал штат архива во главе с проф. Стэнли Рабиновичем, хорошо знавшим писателя. Полный перечень материалов можно найти в интернете ( см. список литературы).

[8] В процессе работы я с удивлением узнал, что есть существенные разночтения в разных изданиях перевода Пастернака. Я использовал издание: «Вильям Шекспир. Трагедии. Сонеты. Серия: Библиотека всемирной литературы. Изд. «Худ. лит.», М., 1968. Перевод Лозинского я цитирую по тексту: «Уильям Шекспир. Полное собр. соч. в 8 томах».Т.6. Изд. «Искусство», М., 1960.

[9] Этот монолог Офелии в переводе Лозинского, по моему мнению, в поэтическом отношении превосходит перевод Пастернака. Например, последняя строка у Шекспира: «To have seen what I have seen, see what I see!» у Лозинского звучит так: «Видав былое, видеть то, что есть!» Переводчик сохранил не только точность оригинала, но также и его мощь – по сравнению с довольно банальной концовкой у Пастернака: «Куда все скрылось? Что передо мной?»

Загрузка...