А молодой человек? За что ему выпала чужая кара?

Догадываюсь, что и молодой человек наказан был по делам его. Рассказывали, что из Африки он вернулся большим начальником. Что еще, кроме настойчивого фронтального стукачества, могло обеспечить столь стремительный карьерный взлет? У молодого человека к его 30 годам скопилось стукаческих грехов как раз на казнь простым удушением.

Простое удушение означает конец скорый и не болезненный. Минуты назад он был полный сил отец Сюгаевского внука, и вот он уже лежит, скрюченный, с почерневшим лицом, на полу в кабинете тестя. Хозяин же кабинета, теряя сознание, бесконечно долго полз на четвереньках по коридору. В красном тумане натыкался на опрокинутые стулья, на какие-то стеклянные обломки. «Вызвать скорую, вызвать скорую», – пульсировало в голове сквозь раскаленную боль.

Попытался встать. Израсходовав на эту попытку последние силы, замер. В голове загудело: ты пропал, ты пропал. Не в силах двигаться, похожий на Николая II человек с искромсанным лицом покачался на четвереньках взад-вперед и вдруг завыл тонким голосом: «Ой, вэй. Ой, вэй».

МЕСЯЦ В ДЖУНГАРИИ

Во вторник 16 мая 1967 года, вскоре после полудня, мы с Сашей Сендером шли по рельсовым путям товарной станции города Сарыозек, что в южном Казахстане. «Сарыозеки» еще не были прославлены Айтматовым в «Буранном полустанке». Еще лет 20 оставалось городу до мировой славы центра уничтожения советских ракет средней дальности. Город как город, но не совсем. Как вскоре выяснилось, в городе был недавно введен пограничный режим в связи с советско-китайскими трениями.

Шли мы с Сашей под конвоем двух милиционеров – белоглазого капитана и второго, плюгавого, с мелким лицом. Оба в кургузых пиджаках, сапогах и потертых галифе синих милицейских мундиров. И в кепках. Этой «полуштатской» униформе провинциальных ментов полагалась не фуражка, не папаха, а непременно кепка на голове.

Наши документы лежали в карманах галифе капитана. Моя полевая сумка болталась на плюгавом. Мы шли строем в затылок, менты по бокам. Попытки разговоров пресекались. Мы, граждане задержанные, препровождались в комендатуру для выяснения.

Задержанию предшествовал месяц бурных событий, столь плотных, что их хватило бы намазать не тонким слоем по паре нормальных лет.

ПОЧТА В САРЫОЗЕКЕ

Я с людьми приехал утром 16 мая в означенный Сарыозек за 60 километров, с юга, из Джунгарии, имея запланированными для исполнения в Сарыозеке три обязательных пункта, поименованных как Зинка, Эльвира и Дима. И один факультативный пункт: книжный магазин.

Пункты плана расшифровываются следующим образом. Зинка – оставшаяся на базе собака, которой следовало привезти из города что-нибудь вкусное. Эльвира, повариха моей маленькой геологоразведочной партии, была недавно крепко покалечена своим мужем. Ее следовало навестить в здешней больнице, где она находилась на излечении. Дима – это Дима П., мой друг недавних студенческих времен, в тот день именинник, ожидавший моей поздравительной телеграммы.

Десять магазинных котлет для Зинки по 6 коп. за штуку были куплены и сунуты в полевую сумку. Эльвира получила гостинец – консервированный яблочный компот и банку сгущенки. Ее провинившийся муж Клейменов остался с нею в палате каяться. Прочие разбрелись по городу с наказом быть поблизости от базара и машины. Мы с Сашей пришли на почту. Последующие события я стараюсь передать с протокольной точностью, хотя не исключаю, что в прямой речи я не везде точен.

Почта. Бугристые стены выкрашены в рост человека грязно-зеленой масляной краской. Зарешеченное грязное окно на улицу. На стенах – выгоревшие инструкции по заполнению бланков. Слева от входа – телефонная кабина. Рядом – крытый дерматином фанерный стол, на столе чернильница. Обгрызенный табурет. В противоположной от стола стене – окошко в соседнюю комнату, как в собачью конуру, подпираемое грязной деревянной полочкой.

За окошком видим лупоглазую девушку в завитых локонах. Она общается с вами сидя, глядя снизу вверх на вас в окошке. На ней надето что-то ситцевое. Я был в таком возрасте, что немедленно уставился в смелый вырез в ее ситце, где красовался предмет гордости местных девушек – розовый атласный лифчик.

С трудом оторвав взгляд от лифчика, в глубине большой комнаты видим все богатство районного центра коммуникаций: стрекочущий телеграфный аппарат и стойку ручной телефонной станции с телефонисткой. Наконец, у дальней стены – большой черный стол с грузной начальницей за ним. На начальнице темно-коричневое платье с кружевным воротником. Ни дать ни взять учительница начальных классов Марьванна.

Ее руководящее положение обозначил бледно-зеленый телеграфный бланк, который я только что заполнил. Бланк лег перед ней на стол, проплыв от лупоглазой через телефонистку и телеграфистку. Каждая из них, пробежав глазами текст, хмыкала и коротко взглядывала на меня в окошке. Начальница Марьванна тоже прочла бланк, зыркнула в мою сторону, что-то буркнула и направила его назад по той же траектории. Со словами «мы не можем это принять» ситцевая барышня протянула мне его обратно.

Они были правы. В телеграмме, прямо скажем, был шпионский текст, в котором вместо «поздравляю» и «желаю» фигурировали какие-то «развесистая чинара» и «23 звезды» (по количеству лет именинника). Они были правы, но я вошел в раж. Исписал несколько бланков другими вариантами «шпионского текста». И раз за разом мои телеграммы справедливо отвергались бдительными почтмейстерами. К тому моменту, как был принят приемлемый для них вариант, Марьванна лоснилась потом. Лупоглазая меня ненавидела. И Саша тянул за рукав – мол, хватит уже.

Под конец я сунулся в окошко как можно дальше и, по-учительски жестикулируя пальцем у виска, произнес речь: «Сталин умер много лет назад. На дворе другие времена. Хватит бояться» и так далее в том же духе. В ответ раздалось бормотание, тяжелое, как непропеченный хлеб: «Позвонить куда следует». И в самом деле, они позвонили.

ДВОЕ В КЕПКАХ

Выйдя из почты, мы неторопливо двигались по пыльной улице к базару. До назначенных к отъезду трех часов дня оставалось еще два часа. Я шел и думал две радостные мысли: хорошо, что все запланированное удалось, и как хорошо, что остается время на книжный магазин. Я был, как мне сегодня кажется, наполнен тем беспричинным счастьем, которое черпается из полноты ощущений свободы и твоих безграничных возможностей.

Эти подробности – не выдумка. Я их помню потому, что в тот момент, когда мы поравнялись с автобусной станцией и перед нами со словами: «Пройдемте» возникли двое в кепках, мой запоминающий инструментарий заработал в полную силу.

Белоглазый, нездорового облика капитан и плюгавый, мелколицый, размером головы никак не более 52-го. Обоим лет по 45-50. Определенно, оба – менты, чей жизненный путь протекал в системе ГУЛАГа. К тому времени советская милиция уже переоделась в серые мундиры: брюки, кители с отложным воротом, галстуки – все стало серым. Но в провинции они еще донашивали синее – галифе и глухие кители со стоячими воротниками. Водянистые глаза палача вполне могли быть у какого-нибудь заштатного собаковода. Но тускло-застиранное синее галифе и чищенные-перечищенные хромовые сапоги ясно говорили, что перед вами мент.

Последовала короткая перепалка («пройдемте» – «куда?» – «там узнаешь» – «попрошу не тыкать»), которая закончилась крепким захватом под локоть и волоком в заднюю комнату автостанции. Там капитан показал свое удостоверение, после чего отобрал документы и тщательно нас обыскал. «Не дергайся, не девушка», – шипел он, когда шарил по промежности. «Что здесь?» – ткнул он пальцем в полевую сумку. «Котлеты», – ответил я. Он мигнул плюгавому. Тот проверил и подтвердил, что да, котлеты.

Пять секунд – столько времени заняло у плюгавого открыть сумку, вынуть бумажный сверток, проткнуть его насквозь пальцем, не разворачивая бумагу, и сунуть обратно в полевую сумку. Вдвое дольше происходило внимательное обнюхивание пальца.

Этот кадр с плюгавым нюхачом намертво впечатался в мою память: брови сдвинуты, глаза скошены; по-собачьи мелко-мелко втягивая воздух, он ведет носом вдоль неподвижного указательного пальца, испачканного грязно-серыми крошками котлетной дряни.

...Мы с Сашей сидим, откинувшись на лавке у стены в предварительной кутузке комендатуры. Плюгавый стоит в проеме открытой двери и неотрывно сверлит нас глазами, быстро переводя взгляд с одного на другого.

Весь его облик говорил: я на посту, я бдю враждебный элемент. Сверление взглядом – такова манера сверки подозреваемого с картотекой преступников, каковую истинный чекист всегда содержит наготове в своей профессиональной памяти.

Наконец, он издал торжествующий возглас. Обернулся к своим ментам за дверью, объявил тонким голосом: «Сидел!» и указал на Сашу.

– Не-е-ет, – в тон ему проблеял тот.

– А я говорю, сидел. В 58 году! – плюгавый скороговоркой произнес название какой-то зоны.

– В 58-м мне было всего 14 лет.

– А я говорю, все равно сидел.

Мы оба весело рассмеялись. В этот момент вошел капитан и увел меня на допрос. Саша остался сидеть на лавке, закинув ногу на ногу и посмеиваясь. Смеяться ему оставалось недолго. Нет сомнения, он, как и я, не сидел и вообще не имел с ними контактов. Будь это иначе, мы бы знали, что смеющийся над ментами очень рискует, в чем Саше предстояло вскоре убедиться.

ИВАН ГЕОРГИЕВИЧ В САРЫОЗЕКЕ

Комендатура помещалась в одном из станционных бараков, длинном одноэтажном здании с единственным входом в торце, под двухскатной, крытой шифером крышей с рядами печных труб на ней. Барак – наиболее популярный в той стране до недавнего времени архитектурный стиль. Данное строение относилось к поздне-барачному рококо, ибо несло наличники вокруг зарешеченных окон.

В узкой комнате – единственное окно, печка у двери и пять столов вдоль стен. Плохо побеленная печка застлана газетами, на ней горка папок, чайник, грязная посуда. У окна справа сидит светловолосый майор в авиационных погонах и со значком педагогического института на кителе (ромбик с книжечкой), что является точным признаком армейского политработника. После некоторой заминки я посажен на табуретку в проходе у двери, между печкой и пятым столом, за которым сидит белоглазый капитан. Он остался, как был, в кепке. Рядом с ним – допрашивающий меня казах с короткой шеей. Под потолком горит лампочка без абажура, несмотря на солнечный день снаружи. Накурено. Стены, окрашенные синей масляной краской, делают лица мертвенными.

Допрос начался с того, что капитан первым делом выбил из-под меня табурет и не торопясь протиснулся на свое место за столом. В этом и состояла заминка. Несколько секунд, пока я барахтался на полу, они молча взирали на меня сверху волчьими глазами без выражения.

Я тогда подумал, что эти люди никак не «монтируются» с женой и детьми, в нормальном доме. Нельзя представить себе, что человек с таким волчьим лицом, похохатывая, читает вслух книжку женщине, а она смеется вместе с ним и весело шинкует капусту, колыша грудями под блузкой. Или что он азартно гоняет с детьми мяч во дворе. Этому человеку подходит как раз остервенело пороть ребенка армейским ремнем. И эта синяя комната с голой лампочкой под потолком подходит. После работы он не домой идет, а глушит водку на рабочем месте. Ночует здесь же или в каптерке на раскладушке. Мочится в выставленное за дверью ведро. А утром в то же ведро блюет.

Речь следователя была трудна для понимания. Утрированный степной акцент сочетался в ней с комичными индивидуальными дефектами. Звуки «К» и «Г» он, прихрюкивая, переводил в горловые «Қ» и «Ғ» и удваивал их. В бледной передаче речь звучала приблизительно так:

– Однақыко, что делаем в Сарыозеке? Қық зовут мать? Қыкқой адрес московский? Қыкқой адрес алма-атинский? Қыкқой названий Алма-атинской қынторы? Қық зовут рекықтора МГЫҒУ (ректора МГУ)? Щто делал на пъщте (на почте)? На щто геологоразведка (ғыолоғы разведқы)? Секрет? От нас не может быть секретов.

Вопросы сыпались с пулеметной скоростью. Я пытался тормозить, переспрашивал, оборачиваясь то к капитану, то к майору. Казах раздражался, краснел короткой шеей. И мои ответы он не понимал и угрожающе переспрашивал: «Қық?» Предложение давать ответы в письменной форме на бумаге они пропустили мимо ушей.

Вдруг после ответа на вопрос о «рекықторе МГЫҒУ» повисла пауза. Я повторил: «Ректор МГУ, академик АН СССР, Герой социалистического труда, член Президиума Верховного Совета СССР, выдающийся ученый Иван Георгиевич Петровский». И добавил, обращаясь к майору: «Вряд ли он одобрит то, что вы тут с нами делаете».

Выходил и возвращался белоглазый капитан. Задавал те же вопросы. Дважды приводили Сашу для очной ставки. Саша не улыбался. С каждым разом он выглядел все более подавленным. Вскоре выяснилось, что в то время, пока меня допрашивали, его методично избивали.

Дважды меня выводили на оправку в дощатый нужник о двух очках. Из того, что нужник был чисто вымыт и засыпан хлоркой, следовало, что для этой работы у них достаточно арестантов. После второй оправки меня вернули не на допрос, а в кутузку. Саши там не было. На вопрос, где мой сотрудник, ответа я не получил.

Было совсем темно, когда меня опять привели в ту же комнату с пятью столами. На сей раз там присутствовал один только майор. Он поднял голову от бумаг и посмотрел на меня добрыми глазами. Проинформировал, что они во всем разобрались. В чем во всем? В том, что я с сотрудниками нарушил пограничный режим неумышленно. Увещевающим голосом он говорил:

– Вы образованный молодой человек в начале пути. Вам следует знать, что наша страна находится в сложных отношениях с нашим восточным соседом.

Фразу о «сложных отношениях с нашим восточным соседом» он выговорил медленно, с видимым удовольствием от владения столь изящной лексикой. И посоветовал впредь учитывать это во всех моих действиях в Казахстане. Наказывать они нас не будут и протокол составлять не будут, чтобы не портить мне биографию.

Оказывается, недавно в Сарыозеке введен пограничный режим, и со мной беседует новоназначенный комендант города. Претензий у него ко мне нет. Мой сотрудник Сендер ждет меня в машине около базара.

На вопрос: «Неужели мы похожи на китайских шпионов?» он заговорил про международное положение. Доверительно, «как своему», рассказал, что от китайцев ничего хорошего ждать не приходится. Пожаловался на местные трудности и некультурность местных кадров. Из его речи как-то выходило, что если не учитывать последнее обстоятельство, то можно спровоцировать обострение советско-китайского конфликта.

И тут я догадался, что вся эта история была просто разминкой соскучившихся по настоящей работе ментов в предвкушении, когда же, наконец, развернется охранно-пограничный режим.

– Так чтó, говорите, вы разведываете? Золото? Ну, желаю вам успеха в вашем деле. – Он кивнул и махнул рукой на выход.

...Я добрался до машины к полуночи. Все были на месте, спали вповалку в кузове. Истязатель жены Клейменов сел за руль. На обратном пути мы въехали в туман и потеряли дорогу, долго плутали в ночи, но не из-за тумана, а по причине истрепанности чувств.

Наутро Саша отказался от завтрака и вообще от работы. До конца сезона он болел, потому что был жестоко избит. Все его тело было сине-багровым, несколько ребер сломаны.

Он рассказал, как менты с ним «развлекались». Лицо не трогали и били только ногами. Выбив из-под него табурет, зажимали упавшего этим же табуретом и топтали сапогами. В какой-то момент появился белоглазый капитан, постоял в дверях. Сказал: «Хватит с него». Через несколько минут Сашу вывели наружу, сунули в карман документы и приказали идти к машине.

Его рассказ плюс хронометраж моего допроса показали, что интерес ментов к нам пропал после того, как (и, я полагаю, благодаря тому, что) в ходе допроса возникла тема «рекықтора МГЫҒУ». Что-то в пышном величании И. Г. Петровского их насторожило или даже напугало. Следовательно, если бы не Иван Георгиевич, менты избили бы Сашу до полусмерти. А могли и вовсе увлечься. Хрустя сломанными ребрами под сапогами ментов, он был уверен, что пришел ему конец.

В тот день моя советская железа была инфицирована неизлечимым антисоветизмом... С тех пор я все силюсь понять этих особистов и прочих мерзавцев, для которых существование без власти над жизнями и смертями людей не имеет вкуса.

Ведь жил же на свете креативный мент, изобретатель истязаний в чине, скажем, подполковника. Испытывал муки творчества... и все такое. Вот он просыпается среди ночи, разбуженный вспышкой озарения. «Эврика!» – шепчет он. Ему во сне явилась конструкция смирительного табурета. Быстро рисует эскиз, выводит заголовок: «Табурет-фиксатор, приспособление для оперативной фиксации подследственного». Набрасывает спецификацию: древесина пилено-струганая, 0,4 куб. м; клей столярный, 0,3 л; олифа, шурупы… Будит жену…

Тьфу! Экая гадость в голову лезет. Всё!

САША СЕНДЕР

Знакомьтесь: Саша Сендер, вольнолюбивый человек. Рабочий без специальности в нескольких моих партиях в Казахстане. При жене, выпускнице МГУ. Жену звали Люда, происходила она из хорошей старорежимной семьи. Сашу давно похоронили, а Люда, надеюсь, жива, и дочь их жива. Благодаря Люде мы и подружились с ним.

Саша остался в моей памяти 25-летним. Всегда ровно-веселый. Серые глаза без выражения, вечно дрожащие в нистагматическом треморе, улыбка оскалом – так он выглядел. Из-за дрожащих глаз казалось, что он мыслями всегда не здесь, а где-то в ином месте.

На левом плече, там, где люди одного с ним образа жизни накалывали художественные композиции, такие, например, как «Ленин-Сталин в профиль», у Саши крупными печатными знаками было выведено «1453». Интересовавшимся он с готовностью сообщал, что 1453 – это год падения Константинополя под натиском турок-османов. Величайшее событие в мировой истории, которое он глубоко чтит. Далее следовал отлаженный рассказ про султана Мехмеда II, Босфор, залив Золотой Рог, янычар и башибузуков. Этот его рассказ производил столь сильное художественное впечатление на чувствительные души, что у рассказчика появились последователи. Шофер Курочкин, охальник и балбес, нашел у себя незанятое наколками место у правого локтя, пониже «бей» и повыше «хватай», и тоже вытатуировал «1453».

...Саша приоткрылся в Южных Мугоджарах, после истории со стадом сайгаков и одиноким волком. История произошла под конец лета, в сентябре, когда сайгаки собираются в стада и перемещаются на юг зимовать. Их сопровождают волки, которые режут слабеющий молодняк. Люди же налетают по ночам на автомобилях и в свете фар расстреливают всех без разбора.

Я шел обычным маршрутом, с сопки на сопку, колотил и описывал образцы. Он делал коллекторскую работу, то есть камни упаковывал и клал в рюкзак у себя за спиной. Время было к вечеру. С вершины невысокой сопки в полукилометре от нас на западе уже виднелась широкая долина, где нас должен был подобрать грузовик. В лучах низкого солнца там можно было разглядеть небольшое, голов на триста, стадо сайгаков в клубах пыли. К концу лета степь выжжена, и бегущие по степи копытные выбивают пыль. Стадо перемещалось быстро, оно явно убегало от кого-то.

Вскоре в хвосте стада обозначилась одинокая черная точка. Определенно, волк-загонщик! Мы, было, приготовились смотреть сцены волчьей охоты. Но минуты спустя загонщик вдруг отделился от стада и направился в нашу сторону.

Опускаю испуг и нервные приготовления к бою. Перейду сразу к финалу. Выскочивший из-за скального выступа волк-загонщик оказался, к нашему облегчению, большой черной собакой, кобелем. Шагов за десять он пал на брюхо и пополз, скуля и умильно улыбаясь. Услышав ласковые интонации, вскочил и произвел танец собачьего восторга. Экстерьер выдавал в нем метиса казахской борзой и черной немецкой овчарки из охраны лагерей. Поэтому в анкете, в графе «происхождение» он мог бы написать: «из верных русланов». Впрочем, «Верный Руслан» еще не был написан.

Злобная русланова наследственность была в нем подавлена. Перед нами был охотник, расположенный к любому человеку, особенно если ты готов разделить с ним счастье охоты. И он звал нас на охоту. Оглядывался на сайгаков, отбегал, возвращался, заглядывал в глаза, лаял с визгом, с подскоком, опять отбегал. Всеми средствами собачьего языка он умолял: пошли, не медли, я выгоню их на тебя. Отчаявшись, чуть постоял, тяжело дыша, и умчался. Спустя минуты он опять гнал сайгу по степи, в надежде найти более подходящего партнера.

Ночью состоялась наша внеплановая сайгачья охота. Удалось найти то самое стадо, так как оно недалеко ушло от места, где мы с ним расстались. Наша машина подняла сайгаков с лежки, «руслана» при них уже не было.

На другой день, за ужином из сайгачьих котлет, эта история была разобрана на банальные социально-политические метафоры. Дискуссия получилась содержательная, но закончилась дракой.

– Этот ваш пес – подобревший потомок волкодавов ВОХРы! – так высказался велеречивый Альфред Никитин. Альфред был сибирский эстонец, из тех чухонцев, кого в конце 19-го века империя переселила в Красноярский край. Романтик просторов и воли, о котором стоило бы рассказать отдельно. Он был почти альбинос. На ночной охоте в его функции входило добивать подранков, и он был очень живописен в свете фар, с его розовыми глазами и белой бородой в каплях сайгачьей крови.

– А что хозяева тех волкодавов? А их дети? – рассуждал далее Никитин. – Хозяева псов – гады, сволочи и садисты. У таких гадов дети тоже садисты. И внуки будут уроды. Ну и йух бы с ними! Но их очень много, миллионы и миллионы – вот в чем беда! И потому они сильно подпортят мораль своего поколения.

Боюсь, это его предвидение сбылось.

Другую метафору – народ как сайгаки, которых гонят на заклание, – развил Саша. Нам, рассуждал он, нравится быть в стаде, но нам не нравится, когда нас подгоняют. Мы любим, когда нас на бойню ведут. А впереди шествует всеми любимый вождь или фюрер.

В этот момент некий московский умник пошутил насчет евреев, которые маршировали в расстрельные рвы, подгоняемые веселыми хлопцами. Как стадо. Вообще-то, заметил я, среди них были все мои деды и все мои бабки и еще многие, и не твое свинячье дело судить... и так далее. «Замри в трауре!» – вдруг подскочил к умнику Саша. Произошла короткая драка, закончившаяся членовредительством.

Драчун он был никакой. Хотя в драку ввязывался легко, но на удары почти не отвечал. Прыгал, орал, матерился, размахивал руками, но удары пропускал. Я спросил, почему. Потому, отвечал он, что из-за плохих глаз он не успевает среагировать. «А, наплевать! Все равно меня давно пора сократить».

Смысл этой загадочной фразы я понял через год, после Сарыозекской истории. Он вел себя странно: всем подряд со смехом рассказывал подробности, как будто не был особенно огорчен тем, что избит ментами. Как будто он схлопотал по заслугам. Это я ему и высказал.

– Конечно, по заслугам. Меня вообще пора сократить. Я незаконный продукт. – Таков был его ответ.

Вскоре, под водку, он выдавил, что его нистагм (дрожание глаз) врожденный. Возник оттого, что «мать, сука, не могла нормально родить; недосуг ей было».

Он был, оказывается, рожден в поезде, в теплушке, на перегоне Белогорск – Хабаровск, когда его мать-еврейка перемещалась из Украины на Дальний Восток к единственным своим оставшимся в живых родственникам.

– А теперь спроси: почему она осталась в живых?

Я спросил. И он, раскачиваясь и дрожа глазами, рассказал, медленно выговаривая слова, как его мать выжила в той кровавой каше. Выжила она потому, рассказал он, что не похожа на еврейку и говорит по-немецки. Но главным образом потому, что некий немецкий оккупационный чин влюбился в нее и жил с нею все два года оккупации. Перед приходом наших немец исчез, оставил ее, беременную, наедине с судьбой то ли жертвы, то ли немецкой подстилки. Вот и судите после этого о разумности бытия.

Таким образом, Саша Сендер был бесконечно уязвлен историей своего рождения. Считал себя одновременно и военным трофеем, и ублюдком войны. И сам себя приговорил: «Я пленный немец. Я же и еврей. Значит, я должен себя сократить».

Все это сделало из него буйного вольнолюбца. Его формула свободы: чем меньше силы у тебя, тем больше ты лакей. Чем больше хочешь от начальников, тем сильнее зависишь от них. Этот человек люто ненавидел лакейство и избегал лакейских положений, что не всегда получалось, так как надо же было содержать семью. Потерянную часть свободы он всегда возвращал – дурацкими выходками. Или компенсировал пьянством и распутством.

Чем сильнее привязывали его к ярму, тем глубже уходил он в запои и антисанитарное блядство и тем труднее выходил. К 1969 году, когда я закончил мои казахстанские экспедиции, он бывал чаще грязным отребьем, чем Сашей Сендером. Этот последний иногда заходил ко мне с рассказами о подонках, с которыми он общается, и об их развлечениях. Как будто хвастался: смотри, мол, как глубоко и прочно я пал... Иными словами, Саша занимался планомерным самоистреблением. И довел это дело до конца.

* * *

Спустя годы я оказался в Алма-Ате на какой-то конференции. Встретил Сашу на пыльной улице Геофизгородка. Он совсем высох и ссутулился, как будто обвис. Тремор глаз усилился. Он смотрел на меня этим своим тремором, не узнавал. Я несколько раз громко назвался. Наконец он вяло протянул: «А-а-а, Мир» и молча стоял, глядя сквозь меня. Рассказали, что он вообще мало кого узнает. Что жена Люда с ним развелась и вернулась с дочерью в Россию. Что в очередной драке он был избит до потери разума, ныне он на инвалидности «по психике». Инвалиду было чуть больше 30 лет. Вскоре случился финальный в его жизни поход в магазин. Взявшись за ручку входной двери винно-водочного отдела, он обмяк и умер.

ЗИНКА

Зинка была совершенно белая собачка с мордой лайки, бочкообразным телом на коротких кривых лапах и бахромчатым хвостом сеттера.

Зинкина морда выражала умиление, хвост вилял, тело изгибалось и переворачивалось на спину, подставляя брюхо всякому, кто проявлял к ней какой-либо интерес. Ибо она была типичная беспородная и бесхарактерная городская шавка, вся до приторности состоявшая из жестов покорности.

За год до описываемых событий Зинка появилась на свет между штабелями ящиков на керноскладе геологической экспедиции, в ящике из-под аммонала. Ее мать, любвеобильная Муська, давным-давно прописалась на территории экспедиции, где с перерывами на деторождение исполняла функции пустолайки. За это и за приветливый характер ее все подкармливали. «Что, Муська, все блядуешь? Ну-ну», – ласково приговаривал сторож, высыпая в собачью миску столовские объедки.

Вряд ли Зинке удалось бы зацепиться за теплое место на керноскладе. Все Муськины щенки рано или поздно покидали гнездо и исчезали бесследно. Скорее всего, попадали на стол корейца. Напомню: дело происходило в Казахстане. Бродячая собака была обречена стать корейским куксѝ – замаринованной с солью, кинзой, перцем и уксусом, мелко наструганной собачатиной.

Зинке повезло: за белизну шерсти и умильную мордашку она была изъята из помета и принесена в дом к моему другу Борису Ч‑ву для его дочки. Незадолго до описываемых событий Зинка еще жила в городской квартире на правах болонки. Но у дочки Ч‑вых оказалась аллергия на взрослых собак. Так объяснил мне Ч‑в, когда погрузил Зинку ко мне в машину, попросил увезти ее подальше и оставить где-нибудь. «Где-нибудь» означало: на базаре, около чайханы или на автостоянке под забором. Неужели на Зинку легла тень куксѝ? Нет, решил я. Отвезу-ка я ее в Кара-Чок.

– Напрасно, – пожал плечами Ч‑в. – От судьбы не уйдешь. Кому суждено быть съеденным, в говне не утонет.

Именно так, слово в слово, он и выразился.

* * *

Зинку я передал на попечение стаи казахских пастушьих собак, которая обитала на полевом стане совхоза Кара-Чок.

– Совхоз-миллионер Кара-Чок! – подчеркнул директор совхоза, давая мне разрешение поселиться и столоваться на полевом стане. И указал место для моего балка, недалеко от саманного домика кухни. Место шумное и мухобойное, но выгодное тем, что можно было подвести электричество от казенного генератора и вечерами работать при нормальном свете.

Балóк, балкá, балкóм, в балкé, с ударением на втором слоге. Сравнительно недавно миллионы людей мечтали о своем балкé, а ныне приходится напоминать. Длиною метров восемь вагончик, с входом посередине в тамбур с железной печкой. Из тамбура направо-налево по комнате, в комнатах двухэтажные нары. Мой балок был крыт шифером, под которым угнездились воробьи. Скоро я стал различать оттенки воробьиного чирикания. Оказывается, на гнезде воробьи нежничают и даже воркуют.

Замечу, что Кара-Чок существует и сегодня, в качестве кооператива. Найдите его в Гугле, отмерьте 10 километров по проселку на восток. Площадка с раскиданными домиками и сельхозинвентарем – то самое место. К слову сказать, в Интернете можно найти и материал о сегодняшних трудовых успехах данного предприятия. Перо журналиста без смущения выводит: урожай пшеницы составляет 12(!) центнеров с гектара, чем гордится коллектив.

* * *

Странно было видеть Зинку в Джунгарии среди казахских пастушьих собак с их классически-прекрасным экстерьером степной гончей: длинная морда, длинное узкое тело, лапы длиннопалые, на высоких твердых подушках. Собаки обитали при казахском стойбище на дальней периферии полевого стана. Раз в день они получали затюренную на обрате мучную болтушку. В основном же кормились «от земли», мышковали, как лисы.

Зинку они допустили к болтушке, не протестуя. На правах недавней горожанки она иногда получала и кухонные объедки от обитателей полевого стана. Мы первое время ее тоже подкармливали, постепенно сокращая порции, как бы подталкивая ее к натуральной жизни. Магазинные котлеты, купленные в Сарыозеке по шести копеек за штуку, были как раз из этого ряда.

Однако некому было Зинку мыть. И никто не принуждал ее к купанию в ручье, который протекал неподалеку. За считанные дни Зинка стала серой, как дорожная пыль в степи.

Горше всего был найденный ею способ добывать дополнительное питание. Мышковать она не была обучена. Она компенсировала недостаток еды кормлением от человеческого нужника. Будучи застуканной за этим занятием, она перестала быть допускаема в наш балок. Зинка стала парией.

– У нас говорят: если собака не ест говно, у нее голова болит. – Таковы подлинные слова, произнесенные по этому поводу Газизом Оразбековым, моим тогдашним авторитетом в степных делах.

Газиз знал что говорил. В будущем его ждала значительная карьера по двум параллельным лестницам – партийной и производственной. Он уверенно шел вверх, вооруженный вышеуказанным рецептом от головной боли, и на вершине жизни стал жирным одышливым бонзой. Но пока что это был скорый на ногу и быстро обучающийся профессии молодой геолог, ничуть не озабоченный судьбой собаки Зинки.

* * *

Здесь необходим комментарий о космосе Зинаид. Имя Зинаида, ныне почти забытое, в те времена было весьма распространенным. При этом множество Зинаид строго и роковым образом делилось на две, количественно почти равные, категории: суровые целеустремленные Зинаиды и глупые слабовольные Зинки. Жизненный путь первых пролегал через педвузы и парткомы. Из них получались строгие учительницы немецкого языка и методисты партучебы. Вторые же были настолько глупы, что располагались на нижних этажах человеческих обществ. На войне их забирали в банно-прачечные отряды. В послевоенное время они шли в лимитчицы и пополняли ряды простых русских давалок. Определенно, имя Зинка подходило нашей собаке как нельзя лучше, ибо она относилась ко второй категории.

Несколько раз я брал ее с собой в маршрут. Она весело бежала рядом, не проявляя никакого интереса к изобилию живой еды вокруг. Шныряли ящерицы. Я тыкал ее носом в кротовины, в чьи-то мелкие норы, даже в лисью нору. Полное равнодушие! Зато она долго и неотрывно наблюдала за трудами скарабеев над навозными шариками. Как будто набиралась опыта.

Жизнь стаи шла своим собачьим чередом. Взрослые облаивали чужаков, гоняли скотину, ходили в степь. Мамки, возвращаясь из степи, срыгивали щенятам. Щенки учились собачьему делу. К концу нашего сезона подошла пора Зинкиной течки. Зинка, деловито трусящая на коротких лапах, и за нею кавалькада загипнотизированных длинноногих красавцев – это последнее, что мы увидели из кабины грузовика, покидавшего полевой стан совхоза Кара-Чок.

Сидевший за рулем шофер Курочкин фантазировал варианты сочленения нашей лилипутки и кобеля-баскетболиста. Я же припомнил московскую историю о том, как маленький беспородный, но чрезвычайно умный песик Кузя огулял огромную догиню. Случилось это во дворе кооператива художников, что на Войковской, где любовники за считанные минуты приспособили для этого дела лавку. Не успели они расклещениться, как мир художников вздрогнул. Хозяева догини, пейзажисты, навек стали врагами Кузиной хозяйки, художницы по тканям. В общем, я убедил Курочкина, что неодолимый инстинкт неизбежно выведет Зинку к груде сельхозтехники, где довольно удобных ей и ее баскетболистам лавок и ступенек.

Спустя год я вновь оказался в тех местах. Знакомая стая собак по-прежнему обитала на отшибе, в стойбище. Но уже без Зинки. Санжар рассказал, что ее видели, когда на зиму они перемещались вниз, в Илийскую долину. Она путалась под ногами, когда грузили юрты и прочий скарб. И когда гнали скотину, она трусила вместе с прочими собаками. Была ли она брюхата? Кажется, да. Но когда скотину пригнали, Зинки уже не было. Она пропала на одной из ночевок.

Выходит, Ч‑в оказался прав, Зинку нашел нож корейца-мясника, и могилой ей стала миска с кукси. А вдруг нет? Что, если она задержалась при дороге родами? Ощенилась где-нибудь в бурьяне и произвела на свет новую породу облагороженных казахскими генами Зинаид. Которые умеют все, что должны уметь приличные собаки-универсалы, – и сторожить, и овчарить, и мышковать. И при этом не страдают от головной боли.

ДВЕ КОЛДУНЬИ

Ручьем, протекавшим с востока на запад, лагерь делился на два – южный, где на полевом стане разместился мой балок, и северный, где среди тамарисковой рощицы мы обитали в палатках. Ручей был ничтожный, на один прыжок. В июне ему предстояло вовсе пересохнуть. Но пока что в нем струилась вода, в которой по ночам отражалась лунная дорожка и квакали лягушки. Короче говоря, палаточный лагерь был вправе именоваться заречным.

От палаток через ручей, в ста метрах по прямой на юго-восток, было небольшое казахское стойбище, где хозяйничала старая казашка Батыш. Палатки и стойбище составляли короткое основание удлиненного треугольника, в дальней вершине которого находился каменистый пригорок. На его плоской макушке, на фоне далеких снежных вершин Джунгарского Алатау, торчал древний каменный истукан, или каменная баба, или, по-казахски, балбал, в седой патине от многовековой коррозии птичьим пометом. Такова была сакральная геометрия территории, на которой обитали и оперировали две колдуньи, Батыш и Эльвира.

* * *

Старая казашка Батыш, в белом тюрбане и белой хламиде, согбенная и широкая, медленно передвигалась по территории полевого стана вслед за двухгодовалым внуком. Бутуз был колоритно одет в чекмень с пришитыми на плечах цветными пуговицами – от сглаза. Было заметно, что надзор стоит ей немалых усилий, ибо бутуз был подвижный. Он стремительно перемещался, разглядывал и ощупывал навесные и прицепные штуковины, беспорядочно раскиданные по территории стана.

– Хороший пацанчик, любознательный, – поделился я с Газизом Оразбековым. Он был вхож в юрту почтенной Батыш, где она угощала его чаем.

– Не хвали пацанчика, – сказал Газиз. – Можешь сглазить.

– Ни в коем случае! У меня глаз добрый.

– Ты сам не знаешь, какой твой глаз.

Вторая семейная функция Батыш состояла в общении с богами и духами. Ее маленькая семья – сын Санжар, невестка и внук – жила в двух юртах, имела загон для нескольких коров, ишака, коз и овец, плюс кое-как сбитый из горбыля сараюшка с сеном и штабелями кизяка – вот все хозяйство, не считая собак и кур. Все это определенно нуждалось в защите от сил зла.

От меня ускользнуло, по каким случаям происходило общение Батыш с богами. Но время от времени ветер под утро доносил из стойбища вместе с кизячным дымком ее горловое пение в сопровождении треньканья погремушек и визга кобыза. Совхозная повариха, пожилая немка, должна была хорошо слышать эти камлания, ибо ночевала в соседней со стойбищем хибаре. Но стоило мне заговорить с нею об этом, как она тотчас онемела: “Ich verstehnicht”. Она задергивала этот свой “versteh’ nicht всякий раз, когда тема грозила ей неприятностями, как, например, тема выселения ее семьи из города Энгельса.

Заинтригованный, я продолжал допытываться у Газиза: кому адресуются камлания старой казашки? обличает ли она кого или просит? о чем просит? Вряд ли просит о благополучии стад или об урожае. Степи распаханы, стада взяты в колхозы и пущены под нож.

В конце концов, степной человек Газиз Оразбеков разъяснил: в общем и целом, Батыш молится Тенгри. Молится о том, чтобы Луна, как в прежние времена, нисходила в стойбище и угощалась кумысом. И чтобы замолвила доброе слово перед святыми предками.

И это все? Нет, не все. А еще она в своей молельной юрте колдует. Она водит компанию с демонами этих мест, отгоняет злых духов, накладывает заклятья, оберегает своих ближних от вредоносных колдунов.

Вот оно! Наконец-то нашли объяснение маленькие пучки серых совиных перьев, прицепленные там и сям по кухне и столовой. Оказалось, что немка-повариха состоит в охраняемом колдуньей магическом кругу. Делать нечего, я тоже попросился в этот круг. Вскоре над окнами и дверьми моего балка появились казахские перьевые обереги.

Этому предшествовал некоторый обряд инициации. В него входило сидение «на троих» в юрте Батыш. Она со стороны наблюдала, как ее сын Санжар, Газиз и я по очереди отпивали небольшими глотками из передаваемой по кругу большой пиалы с хмельным напитком кожé, который представлял собой забродившее в кумысе просо. Кумыс следовало глотать, отцедив просо между зубов, затем, не торопясь прицыкивая, просо сжевать.

Атмосфера приема была бы гнетущей, если бы не комичное крысиное выражение, которое появлялось на лицах при процеживании-прицыкивании. Разговор о том – о сем то и дело замирал. Вообще, стойбище Батыш было царством серьезности.

Став «своим», я получил санкцию Батыш на доступ к сакральному знанию, а именно – на ознакомление с содержанием некоторых ее бормотаний. Газиз, пересказывая их, запинался, с трудом подыскивал слова. Признавался, что страшится того, что сам произносит. Спустя годы я опознал эти ее бормотания среди халдейских заклинаний в книжке Шарля Фоссе про ассирийскую магию.

Теперь – внимание! Читаем формулу заклятья Батыш в переводе Газиза Оразбекова и невольной редакции Ш. Фоссе; читаем молча, дабы звуками не накликать беду: «Чтоб твои слова вернулись тебе в рот, колдунья. Чтоб язык твой был отрезан. Пусть рот твой будет из сала, а язык из соли. Пусть злые слова твои против меня растают, как сало. Пусть злые чары твои растворятся, как соль». И так далее.

Этой формуле предшествовали скупо упомянутые Газизом некие ритуальные действия и именование богов, которыми заклятье освящено. С определенностью можно утверждать, что произнесшая сие заклятие не молит богов об услуге, но, опираясь на их авторитет, сама старается вколотить противника в землю по шею.

Да, то был настоящий магизм. Вероятно, он сохранился в джунгарских верованиях потому, что советская беда 1930-х годов, затопившая степи, схлынула прежде, чем докатилась до здешних мест.

* * *

Итак, Батыш не ограничилась мерами защиты от зла, но изгоняла и уничтожала его всеми доступными ей магическими средствами. Теперь перейдем к той, которой ее заклятья был адресованы.

Дело в том, что ее сын Санжар, сторож полевого стана, стал отворачиваться от жены. Молчаливый и степенный молодой мужчина вдруг стал несолидно суетлив. Он был замечен слоняющимся без дела вдоль ручья. Его темное неулыбчивое лицо, когда он обращал его на север, выглаживалось и светлело. Санжар таял от любви. Организм толкал его на тот берег, к красавице Эльвире.

Батыш это поняла и приняла свои меры. По сей день я поражен и восхищен размахом ее замысла, в котором были учтены все факторы, включая и мое невольное участие в битве на ее стороне.

* * *

Огромные фарфорово-голубые, слегка навыкате глаза, русые волосы в косе, молочно-белая кожа, вычерченные губы в вечной полуулыбке, высокая грудь – да, это невозможно забыть. Все это было дано русской красавице лет тридцати по имени Оля, которая просила называть ее Эльвирой. Повариха по профессии и Кармен по натуре, она была женщина-лидер, ловец мужских и женских душ.

В заречной половине моей партии, палатки которой белели на другом берегу ручья, Эльвира пользовалась безусловным авторитетом. Канавщики, дюжие и грубые мастера кирки и лопаты, ее обожали и прощали ей все – и плохо приготовленную еду, и острый язык. Даже к мужу, шоферу Клейменову, они ее не ревновали.

Стоило Эльвире в ответ на чье-то недовольство и угрозу произнести грудным голосом: «Что, мой дорогой, решил б**дь му**ми пугать?», как недовольство таяло в общем хохоте. Другой, нематерный вариант того же: «Мельничная мышь грома не боится», произносился звонким голосом активистки-комсомолки.

К Эльвире прислонилась женская часть партии. Их было две, типичные геологини, давние выпускницы провинциальных техникумов, Тоня и Лариса. Тоня была замечательна нервным лузганьем семечек, в том числе арбузных и дынных. След семечной шелухи тянулся за Тоней, как слизь за слизняком. Ее товарка Лариса была любительницей дамской поэзии и сама стихи пописывала. Пописывала она и доносы, но об этом другой рассказ. Эти немолодые и некрасивые женщины не теряли надежды устроить свои женские судьбы. Надежды поддерживала Эльвира. Она гадала и выгадывала им на картах весьма сложные жизненные расклады со счастливым концом. Кроме того, она вооружила их таким мощным инструментарием, как различные приворотные магические фокусы, – впрочем, с заметной долей цыганщины.

Как ни скрытничали женщины, но некоторые из магических процедур, а именно: сжигание волос, бумажек с надписями, какие-то заклинания, притирания и вычерчивания знаков на пороге – стали известны и живо комментировались. Более всего интриговала публику процедура обнажения при луне. В полночь они тайком пробирались на каменистый пригорок, чтобы там, рядом с балбалом, раскинуться нагишом, с взглядом, обращенным к луне.

Боролись два мнения относительно половой роли балбала в этом магизме. Некоторые полагали, что роль чисто мужская (истукан же). Большинство склонялось к тому, что – женская, ибо только баба, тем более каменная баба, способна утешить и дать надежду. Но вряд ли балбал им сочувствовал. Ибо когда они принимали дневные воздушные ванны на пригорке, вдали от мух, Тоня оскорбительным образом сорила семечками, а Лариса крепила на балбале тент. Добавил недовольства и балбес Курочкин с его пантомимой, как он лапает эту каменную бабу и будто бы склоняет к сожительству.

Батыш положила конец этому безобразию девятого мая.

День Победы, с недавних пор выходной, был еще свежим праздником. Мы его уже крепко отметили накануне вечером под тентом столовой, освещенной электричеством. Вокруг ламп толпились мотыльки, тарахтел электрогенератор. Поминали погибших. Среди нас каждый второй был без отца, поэтому в этот праздник каждый горевал своим личным горем.

Чувствительные канавщики и грубиян Клейменов прослезились. Проклинали немцев, несмотря на присутствие немки-поварихи. Немка пила водку мелкими вежливыми глотками и делала вид, что versteht nichts.

В какой-то момент от избытка чувств запели. В стойбище Батыш завыли собаки. Постепенно тоска горестных утрат заместилась светлым опьянением. Геологиня Лариса принялась читать Веронику Тушнову: «А знаешь, все еще будет!/... меня на рассвете... / Губы твои разбудят» и т.д. Голос чтицы прерывался, слушатели подсказывали.

Наконец, Эльвира отсела в сторонку и достала карты. Женщины, не стесняясь, встали в очередь на гадание. Саша и прочие канавщики продолжали пить, но уже отяжелели. Вечер шел мирно. Значит, обойдется без драки, – подумал я и пошел спать. Засыпал с мыслью, что работа замрет дня на три, так как неизбежны запои.

* * *

Обычно первым под утро пробуждалось хозяйство Батыш. Ойкумена заполнялась петушиными голосами, мычаниями, блеяниями, собачьим лаем и ревом ишака. Громыханием кастрюль отзывалась кухня. У меня под боком звучали мои «домашние» воробьи и недавно пойманный лисенок-карсачонок в ящике из-под аммонала. На рассвете он звал мать своим тоскливым тявканьем. Иногда она кашляла ему в ответ откуда-то издалека.

Девятого мая все эти теплые звуки были подавлены женскими воплями. Из заречного лагеря неслись жалобные «ва-ва-ва-ва», похожие на плач подстреленного зайца. Я выскочил наружу, наткнулся на Санжара и его мать. Санжар явно волновался. Батыш ему выговаривала теми же мягкими интонациями, какими выговаривала внуку.

Санжар не ошибся: вопила Эльвира. В заречном лагере грубиян Клейменов изощренным образом истязал свою законную жену. Опущу подробности. Сошлюсь на милицейский протокол, который был составлен в больнице г. Сарыозек по показаниям потерпевшей: «Гр-н Клейменов М. в нетрезвом виде совершил развратные действия в отношении своей жены гр-ки Клейменовой О. посредством огнетушителя (автомобильного)». Настигла нашу Кармен карающая рука ее русского Хозе, вооруженная автомобильным огнетушителем.

В больницу, срочно! Но прежде всякой больницы следовало оказать ей первую помощь и найти трезвого шофера. Не найдя такового, я сам, не имея прав вождения, сел за руль и двинулся в путь с Эльвирой и шофером Курочкиным в кузове в надежде на то, что Эльвира не истечет кровью, а Курочкин скоро протрезвеет. Так и получилось.

Между тем, пока я занимался Эльвирой в Сарыозеке, Батыш видели при свете дня на пригорке рядом с балбалом. Она била в бубен. Балбал был украшен лентами, которые реяли на ветру.

Спустя две недели Эльвира вернулась. Присмиревшая и бледная, она спустилась из кабины, опираясь на Клейменова. На шумные приветствия ответила кивком и болезненной улыбкой. Оставшееся до конца сезона время они с мужем ходили под ручку. Клейменов был трезвее трезвого и жестко пресекал малейшие намеки на происшедшее между ним и женой. Канавщики отнеслись к ним сочувственно, рассудили, что «дело семейное, всякое бывает».

Оргиастическая история, случившаяся под утро 9 мая 1967 года, пошла всем на пользу. И да устыдятся те немногие, кто не поверил в правоту и справедливость старой Батыш. Недвусмысленным жертвоприношением Эльвиры она разом покарала грешников, указала путь заблудшим и восстановила правильный порядок вещей в своем мире. И, наконец, подвела всю эту историю к элегическому эпилогу, за которым ее главных участников ждало тихое семейное счастье.

Эльвира бросила свои колдовские штуки. Дамы-геологини перестали досаждать каменному истукану и вообще притихли. Балбал продолжил свой каменный сон, привычно загаживаемый пометом степных кобчиков. И Санжар бросил слоняться вдоль ручья, вернулся к своим обязанностям мужа, отца и хозяина. Вскоре у них родился второй мальчик. Батыш успела увидеть своего нового внука, но походить за ним уже не смогла, так как раньше, чем мальчика спустили с рук на кошму, она покинула этот мир.

Через год-другой стало известно, что от всех этих переживаний у Эльвиры с Клейменовым получилось то, что прежде не получалось: она забеременела и после некоторых понятных в ее случае трудностей родила. Как и всякая Кармен, которую Хозе не зарезал, она со временем стала нормальной Олей.



Игорь Мандель – статистик, доктор экономических наук, родился и жил вплоть до отъезда в Америку в Алма-Ате, хотя публиковался главным образом в Москве; преподавал статистику в Институте Народного хозяйства; работал в американских инвестиционных компаниях в 90-е годы, занимая должности от консультанта до директора предприятий. С 2000 года в Америке. Занимается статистикой в применении к маркетингу. Публикует научные работы. На русском языке вышли три книги иронической поэзии (в соавторстве с коллегами), статьи о художниках и на другие темы и стихи в интернетных альманахах www.Lebed.com и www.berkovich-zametki.com. Живет в Fair Lawn, NJ.

Писатель и социосистемика:


прозрения Владимира Сорокина

Л. Толстой на вопрос Г. Русанова о том, правда ли, что он не читает критику о себе, ответил: «Правда ... но вот недавно я сделал исключение для одной. Это – статья Громеки в "Русской Мысли". Превосходная статья! Он объяснил то, что я бессознательно вложил в произведение... Прекраснейшая, прекраснейшая статья! … Наконец-то объяснена “Анна Каренина"»

М. Алданов [1, стр. 408]

ПРЕДИСЛОВИЕ

Л. Толстой, судя по его замечанию, приведенному в эпиграфе, был большой оригинал. Обычно писатели либо смеются над попытками критиков «их объяснить», либо доброжелательно «не возражают»: мол, да, и такая версия возможна, «объясняйте дальше», а я буду писать. И дело тут, наверно, в том, что понимать под объяснением.

«Все объективное рождается только в личности и первоначально принадлежит только ей. "Гамлет" только раз цвел всей полнотой своей – в Шекспире, "Сикстинская Мадонна" – в Рафаэле… ценность свободна и правдива только в младенчестве, когда, безвестно рожденная, она играет, растет и болеет на воле, не привлекая ничьих корыстных взоров. Потом мир вовлекает цветущую ценность в свои житейские битвы. В мире ее полнота никому не нужна. Мир почуял в ценности первородную силу, заложенную в ней ее творцом, и хочет использовать эту силу для своих нужд; его отношение к ней – корысть, а корысть всегда конкретна. Оттого в общем пользовании ценность всегда дифференцируется, разлагается на специальные силы, частные смыслы, в которых нет ее полноты, и, значит, сущности... Наконец, полезность становится общепризнанной ценностью, и ее венчают на царство» [2, стр. 34].

В этих точных строках М. Гершензона ухвачена очень важная особенность эволюции любого знания, особенно, конечно, гуманитарного. Л. Толстой, по-видимому, углядел в тексте Громеки некую ценность и тут же использовал ее «для своих нужд» (что объяснимо при его общей нацеленности на моральные аспекты проблемы, о которых Громеко применительно к роману и писал) – но, естественно, это не есть полное объяснение. И уже тем более не то объективное, что «рождается только в личности». Миллионы почитателей гения увидели в романе нечто иное, что бы ни говорил сам автор. Подобные феномены странного забвения, оказывается, имеют весьма универсальную природу. Нобелевский лауреат психолог Д. Канеман предлагает использовать термин «два самих себя» (two selves): один – переживающий в данный момент, другой – вспоминающий о пережитом [4]. Разница между ними принципиальна, что надежно доказывается экспериментами в той мере, в которой состояния подлежат измерению (см. «О количественных параметрах забывания прочитанного» [10]). То «живое чувство», в котором, безусловно, писалась «Анна Каренина», – отнюдь не то, что вспоминал позднее сам автор, читая статью критика. В зазор между этими феноменами – бытием и воспоминанием о нем – попадает (и очень часто пропадает в нем) чрезвычайно многое.

В этом смысле я очень далек в своих заметках от задачи «объяснить» творчество Владимира Сорокина, а также извлечь из него какую-то ценность в духе Гершензона. Его уже «объясняли» много-много раз, под разными углами зрения [3, 5 – 8 и др.]. Н. Александров считает Сорокина «главным философом современности» [3] – и действительно, творчество В. Сорокина, взятое как целое, есть некая философия. И пусть неясно, «главный» ли он философ современности, – но, безусловно, я понимаю отчаяние критика, который предпочитает рассматривать блестящие художественные тексты, а не безнадежно противоречивые современные философские трактаты. В них, в текстах, есть некая убедительность жизни – а в постмодернистском дискурсе ее нет.

Что мне интересно, так это показать, как творчество одного из самых значительных и необычных современных писателей корреспондирует с моей собственной попыткой представить некую точку зрения на способы постижения социальной картины мира – с позиций так называемой социосистемики [9]. В этом – главная цель статьи. Сорокин, который за 35 лет творчества охватил, кажется, все самое важное вокруг, подходит для сопоставления двух взглядов на мир – научного и художественного, – как никто другой. Важным моментом для меня является также то, что мы с ним принадлежим одному поколению первой половины 50-х, то есть, в принципе, мы реагировали почти на одно и то же, хотя и по-разному.

Очень трудно писать о литературе, даже если она и есть «философия», с позиций науки. В первую очередь, потому, что главное в В. Сорокине – его огромный талант стилиста, бесконечная изобретательность, умение передать абсолютно разные аспекты человеческой жизни, любопытство, бесстрашие – то есть именно то, что делает его писателем, а не философом. Не будь этого – все остальное, то есть его же концептуализм, постмодернизм, антитоталитаризм, гностицизм [5] или постструктурализм [7] – вызывали бы (по крайней мере у меня) не больше интереса, чем сотни книг на эти темы, которые можно просмотреть, но никак нельзя полюбить. А тексты Сорокина завораживают; от них нельзя оторваться, даже когда они касаются совершенно отвратительных вещей и вызывают почти физическую рвоту. Как в такой ситуации отделить объективный анализ (он возможен?) от естественного желания просто поделиться с другими своим восторгом от какого-то кусочка текста? Основная для меня сложность при написании данного эссе – удержаться в рамках приличия, не заниматься анализом его текстов с позиций читателя или тем более критика, но при этом как-то избавиться – путем изложения на бумаге – от желания (накопившегося за 20 лет чтения Сорокина) что-то насчет него обобщить, чтобы наконец разобраться. Эта задача очень трудна, и я часто невольно скатывался в интерпретации – тем самым впадая в классический грех переоткрытия давно известных истин, ибо я не владею всей огромной критической литературой об авторе и, соответственно, почти наверняка все мои интерпретации были уже сделаны кем-то (включая самого В.С.). Этот грех я заранее беру на душу.

И последнее: данное исследование показывает, каким образом вообще можно изучать творчество писателя количественными методами и тем самым приближать его понимание к стандартам социосистемики. Технически, это напоминает анализ поэзии О. Мандельштама [11], но выполненный на материале прозы и под иным углом зрения. Если читатель интересуется только методологией, но не собственно творчеством В. Сорокина, он может посмотреть только части 1 и/или 2.

1. СОЦИОСИСТЕМИКА


КАК НЕДООСУЩЕСТВЛЕННЫЙ ПРОЕКТ

Социосистемика, как она рассмотрена в статье [9], есть наука об объединении знаний всех других общественных наук в некую систему, которая позволяла бы заинтересованным лицам принимать наиболее взвешенные решения. Например, хочет какое-то лицо выделить миллиард долларов на борьбу с глобальным потеплением – а социосистемика ему в форме вежливого компьютерного напоминания говорит, что потепление, может, и есть (еще, правда, не доказанное), а вот про его искусственную природу можно точно сказать, что это блеф. Ergo – не трать миллиард, пригодится на что-то иное, скоро само собой похолодает. Или: хочет другое лицо жениться на прекрасной девушке, а наука ему говорит – это, конечно, замечательно, но комбинация ваших генов такова, что риск рождения смертельно больного ребенка вырастает в восемь раз по сравнению с обычным. Подумайте – готовы ли вы идти на такой риск. А если вы скажете, что готовы и все равно хотите и жениться и иметь детей, – то имейте также в виду, что в случае смерти ребенка риск взаимного отчуждения и развода в три раза выше обычного. Так что я, социосистемика, советую либо не жениться вообще на этой девушке, либо по крайней мере не заводить своих детей.

Приведенные и подобные примеры можно множить до бесконечности. Главная идея этой науки в том, что она предполагает автоматическую аккумуляцию океана знаний таким образом, чтобы появилась возможность, во-первых, не пропустить чего-то очень важного и правильного, но непопулярного, и, во-вторых, извлечь требуемое заключение автоматически и с минимальными ошибками. Свободная воля должна быть оставлена для принятия наиболее обоснованного решения, а обоснованность (информированность) понимается как адекватное отображение всего человеческого опыта. В этом аспекте социосистемика должна играть роль некоего «всеобщего синтезатора знаний», приспособленного для пользования на повседневной основе. Нечто вроде Google, который на любой социально ориентированный вопрос дает не тысячи ссылок, а один внятный ответ – что делать по данному поводу, – сопровождаемый количественной оценкой достоверности этой рекомендации.

Основные идеи социосистемики можно вкратце описать следующим образом.

Любой социальный объект (человек, группа людей, организация, страна и др.) на данный момент есть следствие принятых ранее этим объектом (то есть в конечном счете человеком) решений. Если бы они были иными, его состояние было бы также иным. На каждое решение влияло множество факторов, осознанных и неосознанных, рациональных и нерациональных, и т.д. Принятие решения осуществлялось в зависимости от комбинации этих факторов и их восприятия в сознании ЛПР (лица, принимающего решение).

Решения принимаются не потому, что они оптимальны (в любом смысле слова), а потому, что они попадают в какой-то приемлемый для ЛПР интервал целевого показателя. Риск, связанный с принятием любого решения, сложным образом учитывается в определении этого интервала. Так, для стрельбы по самолету, который «донецкие сепаратисты» приняли за украинский, требуется, чтобы чувство риска практически отсутствовало (т.е. они всерьез не задумывались, что самолет вообще не тот).

Эти комбинации уникальны для каждого человека и для каждого момента времени, поэтому говорить об их моделировании можно только при наличии очень сильных предположений (которые здесь не обсуждаются и фактически не выполняются). Поэтому никакие причинные модели не в состоянии сделать предсказание на уровне индивидуума, но могут делать лишь какие-то частотные предсказания на уровне совокупности (см. подход, развиваемый в [12, 13]).

Для правильного понимания социальной жизни (и, соответственно, ее корректного отражения в моделях) требуется использовать адекватный язык описания действительности. Этот язык должен быть абсолютно свободен от таких вещей, как политическая корректность; табуированные зоны (гендерные, расовые, религиозные и другие отличия, фундаментально влияющие на многое процессы, но очень часто обходимые «большой наукой»); зависимость исследователя от школы, группы, социального или материального заказа; и пр. Язык должен быть взаимоприемлемым, одинаково интерпретируемым и формально используемым.

Такие требования к языку не есть возврат к логическому позитивизму Б. Рассела или Р. Карнапа (это невозможно и не требуется). Он должен подчиняться требованиям определенной вероятностной (не Аристотелевой) логики. Главным стержнем такого языка выступает некая система, оценивающая правдоподобность фактов по определенной шкале. Наиболее надежными фактами являются базисные физические (и частично биологические) наблюдения (их надежность равна 100%), наименее надежными – определенные философские или социальные высказывания (такое, как «жизнь каждого человека определяется его персональными демонами и ангелами»), надежность которых равна нулю.

Правдоподобность высказываний определяется сложным образом через правдоподобность фактов и правила вывода, с учетом разных теорий истинности (которых по меньшей мере семь [9]), в том числе теории, по которой истина – это то, что поддерживается большинством людей. Ясно, что если этого не учитывать, то фразы типа «Израиль – злобный агрессор» и «Израиль защищает свое существование» будут иметь полярно разную оценку истинности в разных частях земного шара. Формирование истинности высказываний – итеративный процесс со многими участниками, в котором крайне важна его прозрачность и проверяемость.

Социосистемика, как бы она ни старалась быть объективной, не может игнорировать тот факт, что мир есть место, раздираемое противоречиями и насилием. В таких условиях сама терминология, к единству которой она призывает, безусловно, должна отражать разные стороны конфликтов и тем самым терять свою универсальность (пример с Израилем ясно это показывает). Это поневоле погружает ее в поле дискурса о теснейшей связи языка и насилия, о чем много пишут философы [14] и литературоведы [15]. Однако в той мере, в которой не существует иного равенства, кроме как равенства перед законом, не должно существовать паритета в позициях конфликтующих сторон. В этом отношении универсальность предполагаемого языка должна быть добровольной – его используют те, кто считает нужным (и, соответственно, пользуются плодами унификации). Это, однако, не снимает многих спорных проблем.

В предположении, что подобные вопросы как-то решены, дальнейшая часть социосистемики посвящена проблемам обработки данных такого рода и здесь не рассматривается.

Претензии социосистемики могут выглядеть либо как тривиальные, либо как несбыточные или идеалистичные. Тривиальными они кажутся потому, что, вроде, современная наука и так делает все, что в ее силах, для полной информированности ЛПР. Но это иллюзия, по огромному количеству причин – от социальной организации самой науки (приводящей к политически или идеологически сдвинутым рекомендациям) до принципиальной непроходимости каналов, по которым информация поступает к ЛПР (в силу структурных особенностей управления, избытка информации и недостатка понимания, невозможности правильной фильтрации и пр.). Эти причины частично обсуждались в статье [9]; я не буду повторяться.

Несбыточными претензии могут казаться также по очень весомым причинам (огромные, хотя и разрешимые, по моему мнению, технические трудности на пути создания действующей компьютерной системы такого типа [9]) – но и это не является предметом научной части данного эссе. Предметом является некое свободное обсуждение одного феномена: тот самый синтез, о котором печется социосистемика, имеет удивительное сходство с другим синтезом – с тем, который возникает в искусстве.

Связи науки и искусства в целом – неисчерпаемый предмет. Леонардо да Винчи был склонен считать их вообще синонимами (живопись должна строго следовать законам перспективы, анатомии и пр.), что в то счастливое время еще можно было как-то объяснить нерасчлененностью знания. Но идея о глубокой связи этих двух взглядов на мир, претерпев множество модификаций, становится с тех пор не менее, а более привлекательной и распространенной. То А. Эйнштейн заявит, что Достоевский для него важнее Гаусса; то Нильс Бор скажет, что кубизм Пикассо – как раз тот язык, на котором можно понять современную (20-е годы) модель атома [16, стр. 76]; то М. Пруст рассматривается как ученый-невролог [17]; то Нобелевский лауреат Э. Кандель показывает, как австрийские экспрессионисты начала века (Г. Климт, О. Кокошка, Э. Шилле) предвосхитили многие открытия современной науки о мозге или способствовали им [18], и т.д. То есть взаимоперетекание идей из двух огромных сфер человеческой деятельности само по себе – вещь многократно наблюдаемая. В последнее время даже появились предложения по непосредственному использованию этого факта путем организации кафедр искусства на физических факультетах [25].

Я не в состоянии рассматривать эти проблемы во всей их сложности. Ясно, что искусство, каким бы проницательным и глубоким оно ни было, не может заменить науку, и никто от него этого не ждет. Но есть переходная зона, в которой и происходит «большой контакт» двух взглядов на мир. В этой зоне представители двух миров создают метафоры. По сути, это единственная вещь, которая и может объединять два столь разных способа познания мира и взаимно питать их. Объединять неустойчиво, но чрезвычайно плодотворно. За счет чего это происходит?

Рассмотрим одну из самых знаменитых литературных метафор: "All the world is a stage, And all the men and women merely players" («Весь мир – театр,/ В нем женщины, мужчины – все актеры». У. Шекспир. «Как вам это понравится»/Пер. Т. Щепкиной-Куперник). Она, как и другие метафоры (разновидности аналогии), построена по принципу: какой-то аспект «мира» похож на игру в театре; этот аспект важен; в силу важности можно заявить, что весь мир и есть театр, хотя, конечно, в буквальном смысле это не так. Приравнивание какого-то аспекта (игровой природы людей) всему миру означает подчеркивание важности этого аспекта. Но этого недостаточно: подчеркивание должно быть нетривиальным, иначе метафора (сравнение) станет плоской. То есть трудность создания по-настоящему хороших метафор заключается в совмещении двух противоречивых вещей: в нахождении такой черты объекта сравнения, что она достаточно важна, чтобы сказать, что одно равно другому, – с одной стороны; и в том, чтобы подобная черта не лежала на поверхности, не осознавалась как очевидная, – с другой. То есть если аналогия – это сопоставление отдельных черт, которые кажутся близкими, то метафора – такая аналогия, которая использует только очень важные, да еще и не сразу воспринимаемые черты. Аналогия – вещь, в целом очень простая, ибо находить нечто общее можно практически всегда. Как прием научного исследования она тщательно изучена, многие ее виды расклассифицированы [19]. Точно так же подробно исследованы и метафоры [20]. И тут возникает довольно парадоксальная ситуация.

Наука базируется (или по крайней мере должна базироваться) на четких определениях своих собственных понятий. Под четкостью понимается ясное указание предмета определения – такое, что он воспринимается одинаково как можно большим числом людей. Скажем, никто не спорит с такими определениями, как метр, килограмм или водород, – в этом одна из главных (если не главная) причин, по которой математика и точные науки бурно развиваются и не знают никаких территориальных границ. Но чем ближе познание приближается к человеку или, тем более, к обществу в целом – тем меньше точности в определениях. Такие слова, как либерализм, фашизм, свобода и масса других, применяемые миллионами людей, имеют сплошь и рядом совершенно противоположный смысл. В этом, опять же, одна из фундаментальных причин, по которой социальные науки (как и социальные практики) развиваются, мягко говоря, не адекватно чисто техническому прогрессу.

Метафоры науке явно противопоказаны. Знаменитое разделение способов мышления на две культуры (гуманитарную и научную), сделанное Ч. Сноу в конце пятидесятых [21], подтвердило свою справедливость с течением времени, хотя опасность науки «метафоризироваться» (и тем самым стать «не наукой») никуда не делась.

Но метафоры Сорокина не только новы, остры и стилистически блестяще выполнены – они затрагивают чрезвычайно важные вещи, настоящие, а не выдуманные проблемы. Единственный инструмент писателя – язык – используется В.С. совершенно виртуозно во всех ситуациях. Метафора может быть выражена одной блестящей фразой (которая обычно называется афоризмом), типа той фразы Шекспира о мире – театре (или ее профанного варианта: «весь мир – бардак, все люди – б**ди»), и есть великие мастера такого рода. Но есть и другой путь: метафора создается показом некоей ситуации, иллюзией ее правдивости, то есть «чистой литературой». Сорокин создал уникальный мир именно такого рода; в его метафоры веришь не потому, что красиво, а потому, что обыденно. Он, с одной стороны, ставит героев в совершенно немыслимые ситуации, но, с другой, описывает эти ситуации как обычные и узнаваемые. В логике такому способу мышления соответствуют «определения путем показа»: вместо того, чтобы давать дефиницию стола, можно просто указать на конкретный стол и сказать: «все, что как этот предмет, – стол». Вместо строгих определений науки, которые к тому же не разделяются всеми учеными (не говоря о прочих), В.С. выдает образы, которые, в силу мощной эмоциональной компоненты, заставляют с собой «соглашаться» почти всех читателей – и эти образы очень часто и есть искомые определения. Он, таким образом, провоцирует «культуру-2» (то есть то, что наиболее близко к понятию науки в строгом смысле слова [21]) придумывать термины, чтобы четко охарактеризовать его беспощадно правдивые образы, то есть перевести определения «стола» путем показа в определения его же путем слов. Именно этот эффект, наряду со множеством других (о чем речь ниже), делает творчество В.С. уникальным и наиболее интересным с позиций социосистемики.

2. ОСНОВНЫЕ ХАРАКТЕРИСТИКИ ПРОЗЫ В. СОРОКИНА

В. Сорокин напоминает мне не столько философа, сколько полевого исследователя, холодного и бесстрашного наблюдателя, который залезает в разные складки общественной жизни, очень часто темные и скрытые, и проецирует на белый лист бумаги все, что там увидел и подслушал с беспристрастностью фотокамеры с диктофоном. Игорь Ефимов однажды сказал мне, что он не чувствует у Сорокина жалости к героям и поэтому не может автору сопереживать. Я, подумав, согласился, что часто (но далеко не всегда – см. пронзительно лирические произведения «Сердечная просьба», «Черная лошадь с белым глазом», «Путем крысы» и многие другие) это так и есть – что, однако, никак не снижает моего интереса. Ощущение подлинности захватывает независимо от того, испытываешь ли ты жалость (или иные чувства) или нет. Это странное явление, когда писатель «подглядывает» и не видит при этом никаких границ своему любопытству, представляет особый интерес с позиций социосистемики: она ведь тоже – «о понимании складок».

Социосистемика основной упор делает на два аспекта: как познавать (социальный) мир и на каком языке; по сути, она занимается тем же, чем и любая наука и искусство, хоть и под несколько иным углом. «Свой угол» есть и у В. Сорокина. Я попробовал разобраться в его творчестве традиционным исследовательским способом (впрочем, кажется, очень редко применяемым в литературоведении) – разложить произведения автора на какие-то характерные компоненты и количественно их оценить.

Сорокин написал весьма много; я сумел прочитать где-то не более 80 – 85 процентов. Кое-что из прочитанного в анализ не попало (например, киносценарии, какие-то рассказы). Общий список использованных «единиц чтения» насчитывает 126 позиций. При составлении я руководствовался следующей логикой:

Все произведения в списке обладают некоторыми особыми чертами (о которых подробнее ниже), очень типичными для В.С. Если же таких черт нет, то есть вещь написана «как обычно» (например, лирические рассказы, зарисовки типа «Снеговик» или «Кухня» и др.), то она в список не входит. Это делалось в соответствии с общими намерениями данной работы – отследить особость автора, а не все его творчество.

В списке размещены вещи очень разного объема, от романа до рассказа. Но некоторые романы я счел возможным разбить на части. Наиболее натурально такое разбиение для «Нормы», где в 8‑й части больше 30 новелл, каждая из которых интересна по-своему. Довольно очевидны разделы в «Тридцатой любви Марины» и «Романе». Конечно, я должен был сделать то же самое для 50 новелл «Теллурии» (равно как, возможно, и для новелл «Сахарного Кремля» и др.), но оставляю эту работу другим (впрочем, я не думаю, что выводы существенно изменятся). Разбиения сделаны для того, чтобы уловить больше разнообразия в текстах, что будет видно далее из примеров.

Датировку произведений нельзя считать совсем надежной. Я старался указать год написания (где знал), а не год первой публикации, но во многих случаях это было невозможно (и тогда я ставил что находил). Приоритетными в случае расхождения были даты с вебсайта Сорокина, но они там не везде; другие даты брались из статьи в русской Википедии и из иных источников. Замечу сразу, что я не делал анализ творчества Сорокина в динамике: во-первых, некоторые этапы очевидны и обсуждались в литературе, а во-вторых, – на мой взгляд, в нем куда больше «постоянного», чем «переменного».

В каждом произведении я пробовал отметить аспекты, наиболее важные и интересные. Вопрос этот запутанный и в какой-то степени субъективный. Однако выяснилось, что довольно естественно он сводится к следующему: что в данном тексте поражает, удивляет, отталкивает или нравится, кроме главной концепции автора? Что можно сказать о тексте, помимо сюжета (ибо сюжеты всегда индивидуальны и сравнению не подлежат)? Есть ли какие-то повторяющиеся моменты в произведениях, разная комбинация которых определяет профиль данной вещи? Если да – то анализ такой информации позволит выделить некие константы в творчестве писателя, постоянные темы, которые его волнуют, а меня – задевают. Итак, я попробовал просто систематизировать свои впечатления. Получился набор из двадцати с лишним характеристик, которые представлены в табл. 1.

Конечно, этот набор у другого читателя мог бы быть иным; не все характеристики независимы друг от друга; не всегда ясно вообще, как делать измерения. Например, если в рассказе упомянут мимоходом какой-то обед – я не буду помечать «Пища» как элемент его содержания. Но если еда играет решающую роль, как, скажем, в «Ю», – буду. Большая проблема в том, что произведения имеют очень разный размер, а система пометок – одна и та же. Если, например, в длинном романе «Сердца четырех» сцен насилия очень много, а в каком-то рассказе – всего одна, то в исходной таблице данных стоит просто одна пометка, что насилие имеется. Надо сказать, что если бы я и пытался работать с объемами – все равно непонятно, как это выглядело бы (например, надо было бы роман разбивать на множество эпизодов и пр., что проблематично). Некоторые свойства прозы Сорокина я принимал по умолчанию и отдельно не рассматривал – например, Время в его произведениях, кроме очевидных двух случаев в табл. 1 (22, 23), либо «среднесоветское», либо вообще неопределенное. Но при всех недостатках и ограничениях систематизация характеристик облегчает понимание структуры текстов.

Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что выделенные мной свойства прозы Сорокина могут быть жестоко осмеяны профессиональными критиками (или даже им самим, ежели ему доведется на них взглянуть) за их наивность и прямолинейность, за отсутствие правильных общепринятых терминов и т.д.

Таблица 1. Некоторые характеристики произведений В. Сорокина

#

Содержание

Краткое имя

Кол-во

%

Особенности изображения (о чем пишется)

1

Необычность действий

Необычность

63

50%

2

Насилие (обычно в очень жестокой форме)

Насилие

57

45%

3

Власть

Власть

32

25%

4

Секс (часто в необычных формах)

Секс

25

20%

5

Мрачное / ироничное отношение к России

Россия

20

16%

6

Пища (ее важность)

Пища

19

15%

7

Абсурдность действий

Абсурдность действий

18

14%

8

Наркотики

Наркотики

10

8%

9

Испражнения и пр.

Отправления

10

8%

10

Каннибализм

Каннибализм

9

7%

11

Мрачное /ироничное отношение к миру

Мир

9

7%

12

Прошлое как тормоз настоящего

Груз прошлого

7

6%

Особенности изображения (как пишется)

13

Пародирование соц. литературы

Соцреализм

64

51%

14

Стихи в тексте

Стихи

37

29%

15

Буквализация метафор

Буквализация метафор

31

25%

16

Пародирование реалистической литературы

Реализм

18

14%

17

Обсцессивное повторение

Обсцессия

17

13%

18

Абсурдность / заумность языка / мат – перемешивание с обыденным дискурсом

Абсурдность слова – диффузия

15

12%

19

Пародирование интеллектуального дискурса

Интеллектуальный дискурс

14

11%

20

Абсурдность / заумность языка / мат – резкий переход от обыденного дискурса

Абсурдность слова – скачок

11

9%

21

Китаизмы

Китай

5

4%

Время действия

22

Утопическое будущее

Утопическое будущее

10

8%

23

Альтернативная история (игры с историческими персонажами)

Альтернативная история

5

4%

Всего

126

100%

На это есть лишь один ответ, изложенный во второй части: я не считаю литературную критику наукой, а посему исхожу из других критериев, таких как простота и ясность в определениях, поелику возможно.

Характеристики отсортированы по частоте их встречаемости в двух основных разделах – Особенности изображаемого («жизнь») и Особенности изображения («литература»). Это сразу дает представление о доминирующих – и не очень – тенденциях. Я кратко опишу наиболее важные (часто встречаемые) характеристики, более-менее придерживаясь порядка таблицы, но объединяя некоторые из них в группы по смысловой схожести (в целях экономии места).

3. ОСОБЕННОСТИ ИЗОБРАЖАЕМОГО

Кратко перечислю некоторые свойства (по номерам в табл. 1).

Необычность (фантастичность) действий (табл. 1, 1) встречается в половине произведений. Это отнюдь не научная фантастика (которая в несколько ироничном виде тоже присутствует), но, скорее, действия, противоречащие нормам поведения или ожиданиям. Так, в «Падёже» («Норма») самое необычное то, что «падёж» случился не у скота (как ожидается), а у людей, которые содержались как скот, в хлеву; в «Заплыве» человек плывет несколько часов с факелом в руке; в «Лошадином супе» герой просит, чтобы женщина при нем «ела» из пустой тарелки, и т.д. Но, например, я не помечал как необычные такие вещи, как «День опричника», «Сахарный Кремль» или «Щи», в которых странных действий в рамках выбранной системы координат не наблюдается, несмотря на полную фантазийность самого сюжета (см. выше – о субъективности выбора признаков).

Насилие (табл. 1, 2) описывается в 45% произведений, часто –неоднократно, и, говоря юридическим языком, «в извращенной форме». Власть (3) – в 25%; в сочетании (либо Насилие, либо Власть, либо то и другое вместе) эта пара дает 56%. Из всех человеческих отношений принуждение, как видно, чрезвычайно притягивает к себе автора – это то, что В.С. сильнее всего ненавидит и, по-видимому, чаще всего пытается изжить путем переноса на бумагу. По словам В.С. в одном интервью, в раннем детстве, когда он ел очень сладкую грушу где-то на даче, за забором молодой человек жестоко избивал старика (тестя), а тот просил его пожалеть. Я ярко представляю себе подобную ситуацию; два жутких эпизода из моего детства до сих пор совершенно отчетливо стоят в памяти. Но у прирожденного писателя сладость, испуг, жалость и интерес, испытанные ребенком, не просто запомнились, а, видимо, как-то слились вместе – что по Фрейду, что по Пиаже.

Насилие у Сорокина бесконечно разнообразно; оно пронизывает жизнь где угодно, часто в совершенно неожиданных местах. В его описании никогда нет ни малейшего сочувствия (к насилию), как нет и пафосного осуждения. Оно всегда подается чрезвычайно детально и просто, как неотъемлемый факт, и эта манера делает его особенно отвратительным. Оно может быть направлено на достижение какой-то цели, как убийство Погребца в «Пепле» (преследование героями какой-то цели, что лежит в основе детективов и триллеров, у Сорокина практически не представлено – у него почти нет детективной логики, за редкими исключениями, как в пьесе «Щи»). Оно может мотивироваться «возмездием» (хоть и необъясненным), когда через много лет после знакомства человек приходит к другому и варварски убивает его руками наемников («Моноклон»). Оно может быть совершенно садистическим, как в «Сердцах четырех», где человека не только держат в подвале, постепенно удаляя конечности и заставляя решать очень сложные задачи (запоминать тексты и пр.), но еще и цинично морализируют при этом на его счет. Оно может быть «высокоидейным», как поведение Хрущева в «Голубом сале», когда он объясняет Сталину, что принципиально убивает (причем лично и изуверски) только тех, кто ни в чем не провинился (как бы позиционируя себя отдельно от параноика Сталина, который убивает «за дело»). Оно может быть «из-за обиды», как в «Соревновании», где в ответ на призыв посоревноваться один лесоруб отпиливает голову другому пилой с символическим названием «Дружба». Оно может быть, наконец, абсолютно бессмысленным и абсурдным, как в «Тополином пухе» (где профессор после очень лиричных бесед со студентами вдруг дико избивает свою жену) или в пьесе «С Новым годом», где к герою неожиданно приходят гости и распиливают его на принесенной циркулярной пиле. Убийства и прочие жуткие вещи совершают абсолютно разные люди – от люмпенов до бизнесменов, государственных деятелей, ученых, инженеров, интеллектуалов. Насилию нет границ, все возрасты ему покорны, во всех слоях оно цветет.

Вот почти наугад взятый пример той необычной манеры, в которой описываются убийства и прочие вещи. Сергей (ему лет 13-14) много дней (недель?) отсутствовал и наконец позвонил в дверь своего дома (Здесь и далее в статье «...» означает пропуск в цитируемом тексте. – И.М.) :

«— Кто там? — спросил за дверью женский голос.

— Мама, это я, — ответил Сережа.

Дверь открыли, и Сережа сразу же бросился на шею стоявшей на пороге невысокой блондинке:

— Мамочка! Мама!

— Сергей! Сергей! Сергей! — закричала женщина, сжимая Сережу. — Коля! Коля! Сергей!

К ним подбежал худощавый мужчина, схватил голову Сережи, прижался.

— Сергей! Сергей! Сергей! — вскрикивала женщина.

— Мамочка, папа, подождите ... я не один...

— Сергей! Сергей! Я не могу! Я не могу! — тряслась женщина.

Мужчина беззвучно плакал.

— Мамочка... я здесь, я живой, подожди, мамочка.

— Лидия Петровна, не волнуйтесь, все позади, — произнес Ребров, улыбаясь...

— Да, мама, у нас сюрприз, — Сережа освободился от объятий. — Вот, мама, и ты, пап, сядьте сюда, на диван и послушайте. Только это, не перебивайте.

— Не перебивать будет трудно, — усмехнулась Ольга.

— Попробуем, — со вздохом женщина села на диван. Мужчина сел рядом.

— Теперь тряпки, — спокойно произнес Ребров.

Все четверо вынули мокрые тряпки и приложили их к лицу, прикрывая нос и рот. Выбросив вперед правую руку с баллончиком, Ребров прыснул аэрозолем в лицо мужчине и женщине. Беспомощно вскрикнув, они схватились за лица и сползли с дивана на пол.

— Назад, дальше! — скомандовал Ребров, отбегая от упавших, и все попятились к окну.

По телам мужчины и женщины прошла судорога, и они застыли в неудобных позах.

Не отнимая тряпки от лица, Ребров сунул баллончик в карман:

— Оля. Только без суеты...

Умело и быстро прицелившись, Ольга выстрелила в головы лежащих…

... Ольга с Сережей перевернули труп мужчины, расстегнули и спустили с него штаны, спустили трусы».

Произведя с трупами некие гнусные операции (отрезание губ, члена), все четверо выходят из дома, садятся в машину и едут, беседуя по дороге.

«— Ольга Владимировна, как вы съездили в Петербург? — спросил Штаубе.

— Ужасно.

— Серьезно? Что-то стряслось?

— Да, это печальная история, — Ребров поморщился от попавшего в глаза дыма. — История человеческой черствости, равнодушия, убожества

— Приехала, звоню в дверь. Никого. Звонила час... Пошла к домоуправу. Вызвали участкового, слесаря, взяли понятых. Взломали дверь. Ну и сразу по запаху стало ясно….

— Ольга Владимировна, не надо, прошу вас, — Штаубе закрыл уши ладонями…

Извините, Штаубе, милый. Я просто устала, — Ольга откинулась на сиденье. — Я прямо с поминок — сюда…

— Да, — вздохнул Ребров. — И мы еще удивляемся черствости нашей молодежи. Хотя виноваты в этом сами.

— Да нет, я же помню военные, послевоенные годы! — Штаубе снял шапку, пригладил седые волосы. — Как тяжело было, как плохо жили! Но я совсем не помню людей равнодушных! Было все: хамство, скупость, дикость, но только не равнодушие! Только не равнодушие!

Сережа:

— А я не равнодушный?

— С тобой все в порядке, — улыбнулся Ребров.

— Ты у нас просто Тимур! — засмеялась Ольга. — Правда, без команды...» («Сердца четырех»). (Шрифтовые выделения мои. – И.М.)

Читать подобные тексты просто физически трудно, многие и не в состоянии их читать. Необходимо какое-то отстранение, чтобы понять, что, собственно, автор хотел сказать всеми этими невыразимыми гнусностями. Если как реперные точки использовать только выделенные фразы – перед нами обычный среднеинтеллигентский разговор вежливых людей с искренними порывами, с возмущением насчет всеобщей «черствости и равнодушия» и вообще плохих времен («даже в войну люди были лучше»). Но в сочетании с теми чудовищными действиями, которые эти люди, включая «неравнодушного Сергея», совершили только полчаса назад, восприятие текста совершенно меняется. Ведь эти люди не играют друг перед другом, им незачем. Лидер Ребров действительно возмущается; чувствительный Штаубе и слышать не хочет о трупе в квартире. А представитель той самой «черствой молодежи», оказывается, очень даже не равнодушен (в чем он сам, по молодости, не вполне уверен).

Подобные сцены (которых много в текстах Сорокина) на предельном заострении показывают тот известный в психологии феномен, когда люди совершенно искренне обманывают не только других, но и самих себя. Наиболее подробно это описано в недавней книге Д. Ариели, где на ряде экспериментов показано, как убедительно люди занимаются самообманом. Вот вкратце один из экспериментов. Группе участников задают некий набор вопросов средней сложности (типа используемых в IQ – тестах) и устанавливают примерную долю правильных ответов (она около 50%), о чем участники уведомляются. Затем задают подобные же вопросы, но предупреждают, что в нижней части листа есть правильные ответы (якобы для самоконтроля, прося при этом сначала отвечать, а потом проверять). Люди, вполне ожидаемо, не ведут себя честно и подглядывают – в результате средняя доля верных ответов вырастает до 75% (заметьте, не до 100, но это отдельная тема). А затем участникам предлагают оценить, каковы будут их ответы на следующий тест (без подсказок) – ближе к 50 или ближе к 75 процентам. Естественно ожидать, что участники, прекрасно зная, что они подглядывали, должны дать правдоподобный ответ – около 50%. Но они, находясь в «самообманутом» состоянии и всерьез считая себя умнее, чем они есть, дают оценку в 75%! Далее им предлагаются деньги (до 20$) за то, чтобы они предсказали свои будущие результаты правильно. Но и это не помогает – люди все равно уверены, что «не в подсказках дело», и предсказывают ближе к 75% [22, с.145-149].

Эта логика упорного естественного самообмана, которая анализируется психологами на невинном уровне мирных тестов, писательской интуицией продемонстрирована на монструозном уровне безжалостного варварского убийства (фактически все многочисленные насильники у Сорокина ведут себя очень заурядно и спокойно, безусловно, считая себя обычными людьми). Насилие подается как норма – и тем самым возбуждает в читателе куда больший протест, нежели прямое морализаторство или подчеркивание всех его ужасных деталей. В этом, парадоксальным образом, и заключается высокий гуманизм писателя, при запредельной брутальности того, что он изображает. Он не устает напоминать, что все самое жуткое – не столько даже рядом, оно просто внутри, и всегда может ожить.

Подобная позиция вызывает в памяти другое, одно из самых знаменитых в истории психологии, исследование: эксперименты C. Мильграма 60-х годов. В них участники (самые обычные добропорядочные люди), слепо повинуясь авторитетной фигуре экспериментатора (без всякого страха быть наказанными и пр.), повышали силу тока, чтобы наказать «тупого участника» (на самом деле актера) электроударом, если он неверно отвечал на вопросы (в реальности никакого удара не было). Люди очень часто доходили почти до крайней (смертельной) дозы, даже видя имитируемые мучения участника за стеклом. Эти эксперименты, быстро запрещенные по этическим соображениям, все же изредка повторялись в разных местах (давая похожие результаты), вплоть до недавнего времени [23]. Они как бы приоткрывают ненадолго ту бездну, в которой каждый из нас, по-видимому, может оказаться, – но остаются, как я понимаю, далекими от психологического мэйнстрима в старинном споре насчет того, «первично» (природно) насилие, по Гоббсу, или «вторично» (цивилизационно) – по Руссо. Сорокин дает новые убедительные аргументы первому лагерю.

Если Х. Арендт писала о «банальности зла» применительно к нацистам, то у Сорокина эта самая банальность становится общим местом любой человеческой практики. Это, пожалуй, один из самых сильных его приемов. В этом отношении «Норма» наиболее конгениальна всему кругу его основных идей. Под «нормой» там можно (и нужно, я думаю) понимать не только «нормальное» поедание идеологического дерьма, но и такие вещи, как все кошмары «Падёжа», все извращения седьмой части романа (см. «Буквализация метафор», Раздел 4), всю возрастающую злость автора «писем с дачи» и т.д. Тем самым ставится естественный вопрос о том, где кончается норма и начинается отклонение. Но ведь это и есть, возможно, главный вопрос статистики и, соответственно, социосистемики.

Включенность насилия в повседневность, ее неотличимость от нормы, непосредственный переход от кошмара к реальности и обратно, полное отсутствие морализаторства при описании создают трагическое ощущение того, что насилие было, есть и будет первичным из всех остальных проявлений человека, что цивилизационный слой чрезвычайно тонок и что именно такова природа вещей. Я пишу эти строки в те дни, когда внимание переключается от подбитого в небе Украины самолета к войне в секторе Газа – мне не надо далеко ходить за примерами того полубессмысленного и неистребимого насилия, которым полны книги Сорокина и мир вокруг. Больше об этом сказано в Разделе 5.

Секс (табл. 1, 4) привлекает авторское внимание реже, чем насилие (20%), но явно является одной из самых ярких черт его творчества. Когда в 1999 году вышло «Голубое сало», именно под предлогом порнографии его книги сжигались «Нашими» и было заведено уголовное дело (к счастью, проигранное истцами). Одним из аргументов защиты в то либеральное время, я помню, был примерно такой: «Вас (присяжных? судей?) что, возбуждает описание гомосексуального акта между Сталиным и Хрущевым? Разве это не может вызвать ничего, кроме отвращения?» И вроде бы аргумент сработал (по крайней мере Сорокина оправдали; неясно, что было бы сейчас, в эпоху постсексуальной реакции в России). Действительно, сцена была отвратная, не хочется цитировать. Вообще, из 25 текстов, в которых есть многочисленные сцены сексуального характера, я могу вспомнить только две, в которых секс описан как радостное телесное наслаждение: из «Очереди», причем, в силу специфики самого романа (в котором нет ничего, кроме прямой речи героев), это наслаждение подано только через слова и междометия героев, что делает его удивительно жизненным и новым; один мимолетный эпизод из «Заноса». Во всех остальных случаях что-то все же мешает воспринять секс «как обычно». И даже если сцена, может, обычно выглядит – весь контекст говорит о том, что нет, это не так. Вот маленький фрагмент из жизни уже представленных выше героев. (Здесь и далее в цитатах я старался привести ненормативную лексику В. Сорокина к более принятому литературному виду. – И.М.):

«Ребров залпом допил свой коньяк и поставил стакан на пол:

— Конечно, оптимизм — это хорошо... Но опираться следует все-таки на теорию вероятности, на жесткий расчет. И все радужные фантазии отбросить. Раз и навсегда.

Он помолчал, глядя в огонь, потом произнес:

— Ольга Владимировна. Давайте пое**мся.

Ольга удивленно подняла брови:

— Что... прямо сейчас?

Он кивнул. Ольга искоса взглянула на его напрягшийся член, улыбнулась и стала раздеваться» («Сердца четырех»).

Помимо того, что повышенная любезность (по имени-отчеству, на вы) в сочетании с «пое**мся» производит шокирующее впечатление (как и любое резкое противопоставление стилей, о чем далее), в комбинации с осознанием, что диалог происходит между коллегами по убийствам, придает всей сцене то, что по-английски называется uneasiness, а по-русски, наверно, «неясная тяжесть». Попросту говоря, то, что дальше происходит, уже не хочется относить в разряд эротической литературы. Такая же неполнота возникает после блестящего описания акта в самом начале «Тридцатой любви Марины» – все прекрасно, чувства мужчины переданы бесподобно точно, но Марина, по определению, кончить с мужчиной не может. Не так, как с женщиной:

«Постанывая и всхлипывая, они стали целоваться.

Марине казалось, что она целуется первый раз в жизни. Это длилось бесконечно долго, потом губы и языки запросили других губ и других языков: перед глазами проплыл Сашенькин живот, показались золотистые кустики по краям розового оврага, из сочно расходящейся глубины которого тек сладковатый запах и выглядывало что-то родное и знакомое. Марина взяла его в губы и в то же мгновенье почувствовала, как где-то далеко-далеко, в Сибири, Сашенькины губы всосали ее …, а вместе с ним – живот, внутренности, грудь, сердце...

После седьмого оргазма Сашенька долго плакала у Марины на коленях».

Сцена чрезвычайно эротична и написана совершенно мастерски – но все это происходит после курения марихуаны, что снова-таки оставляет некую недоговоренность: а было бы так же хорошо без нее, как «должно быть»?

A вот наконец первый в жизни оргазм с мужчиной (парторгом завода):

«Слегка отстранившись и сонно вздыхая, она подняла до груди ночную рубашку, легла на спину:

– Только давай быстро... я спать хочу... умираю.

Послышалось поспешное сдирание трусов и майки, он опустился на нее – тяжелый, горячий, и, целуя, сразу же вошел – грубо, неприятно.

Отвернувшись от его настойчивых губ и расслабившись, Марина закрыла глаза….

Сон возвращался, тело потеряло чувствительность, ритмы мужского движения и дыхания слились в монотонное чередование теплых волн: прилив-отлив...

Марина стояла перед морем, спиной к незнакомому берегу, обдающему затылок и шею густым запахом трав.

…Марина изогнулась, развела ноги, принимая гениталиями толчки горячего прибоя… Вдруг впереди … вспух белый кипящий холм, … который стремительно потянулся вверх, застыл во всей подробной форме Спасской башни.

Оглушительный тягучий перезвон поплыл от нее.

Море стало совсем горячим, от него пошел пар, раскаленный ветер засвистел. И перезвон сменился мощными ударами, от которых, казалось, расколется небо:

– Боммммммм...

И тут же – обжигающий накат прибоя.

– Боммммммм...

И сладостный толчок в гениталии.

– Боммммммм...

О... Боже...

Оргазм, да еще какой, – невиданный по силе и продолжительности… он разгорается…, как вдруг – ясный тонический выдох мощнейшего оркестра и прямо за затылком – хор. ...там, там стоят миллионы просветленных людей, они поют, поют, поют, дружно дыша ей в затылок, они знают и чувствуют, как хорошо ей, они рады, они поют для нее:

СОЮЗ НЕРУШИМЫЙ РЕСПУБЛИК СВОБОДНЫХ

СПЛОТИЛА НАВЕКИ ВЕЛИКАЯ РУСЬ

ДА ЗДРАВСТВУЕТ СОЗДАННЫЙ ВОЛЕЙ НАРОДОВ

ЕДИНЫЙ МОГУЧИЙ СОВЕТСКИЙ СОЮЗ!...

Оргазм еще тлеет, слезы текут из глаз, но Марина уже подалась назад и встала на единственно свободное место в стройной колонне многомиллионного хора, заняла свою ячейку, пустовавшую столькие годы.

СЛАВЬСЯ, ОТЕЧЕСТВО НАШЕ СВОБОДНОЕ!

ДРУЖБЫ НАРОДОВ НАДЕЖНЫЙ ОПЛОТ –

ПАРТИЯ ЛЕНИНА, СИЛА НАРОДНАЯ

НАС К ТОРЖЕСТВУ КОММУНИЗМА ВЕДЕТ!»

В этом блестящем (даже в сильном сокращении) пассаже «конечная цель» достигается в несколько этапов:

секс навязан Марине, она и согласилась только из желания «быстренько снова уснуть»;

и ведь-таки уснула «в тот же сон», сон стал эротическим – но с прибоем, она и не ощущает мужчину;

смутные фаллические образы превращаются (под воздействием включенного радио в раннее утро) в силуэт Спасской башни;

рост эротического напряжения стимулируется мощными аккордами знакомого с детства гимна;

наступивший оргазм многократно (по принципу резонанса) усиливает сопричастность человека к своей великой Родине (еще до этого был у парторга с Мариной разговор исключительно в русско-патриотических тонах);

оргазм (растворимость в личном) неразрывно смешивается с мощным желанием влиться в народ (растворимость в безличном).

Таким образом, «распутная лесбиянка» Марина заняла единственную свою ячейку в коммунистической массе благодаря насильно проведенной с ювелирной точностью в нужное время, во сне, пропагандистской гетеросексуальной операции. Мощь самого правильного строя в том, что и первичный биологический инстинкт он способен утилизировать для обращения заблудших; оргазмиатическое вливание в коллективную семью подобно инициации подростка для получения статуса воина. Трудно найти в литературе более глубокий пример пародии на внутреннюю сущность режима, который даже закоренелую диссидентку и гедонистку привлекает к себе, пользуясь единственным доступным для ее понимания механизмом – эротическим. И трудно, между прочим, не ужаснуться мощи такого режима, который самые что ни на есть глубинные силы природы эксплуатирует в свою пользу.

То есть тут эротика, при всем блеске описания, несет на самом деле иную функцию – суперидеологическую. Подобным образом практически везде с сексом сопряжено что-то иное: насилие («Тимка», «69 серия», «Губернатор», «Щи», «Поминальное слово», «День опричника», «Сердца четырех», «Настя» и др.); бездушие и механицизм (“Conkretnye); несовершеннолетние участники («Свободный урок», «Сердца четырех»); неоправданная дикая грубость («Возвращение»); некрофилия («Санькина любовь»); болезненные историко-неврологические комплексы (“Hochzeitsreise”); давление государственной власти («День опричника», «Голубое сало»); анатомические аномалии («Голубое сало», «Тридцать первое»); фантазийные перверсии («Теллурия», “Conkretnye, «Ю»), проституцией («Сахарный кремль») и так далее.

Воистину, Сорокин – не порнограф, ни-ни. И никак не гедонист (я говорю только о литературе; о другом я не знаю). Описание секса для него никогда не самодостаточно, но есть компонент более сложной конструкции. А столь захватывающими эти описания получаются по той же причине, по какой захватывает и все остальное.

Входящее и выходящее из организма (пища; испражнения, наркотики; алкоголь) (6, 8-10 в табл. 1), как и секс, принадлежит к фундаментальным и постоянным элементам человеческого бытия, которые В. Сорокин именно и хотел добавить в качестве «телесного» к «слишком духовной» русской литературе, как не раз заявлял в интервью. И добавил – может, даже с избытком. Я не помню столь трепетного отношения, например, к пище (6) – и к ее изготовлению, и к потреблению – ни у кого из русских писателей. Еда волнует писателя, можно сказать, не меньше, чем Россия (табл. 1, 5) – есть 19 произведений, где она играет очень важную роль, против 20 – с выделенной российской тематикой (конечно, если не учитывать того, что российская действительность присутствует на заднем плане фактически везде; я буду говорить об этом в Разделе 5 ). А если добавить сюда 9 описанных случаев каннибализма (табл. 1, 10), который, в конечном счете, тоже еда особого рода, то пища занимает и еще большее место.

Описания еды покрывают широчайший спектр действий – от обыденных до совершенно феерических, от профанного до сакрального. На обыденном конце спектра находится детальнейшее описание приготовления лично Владимиром Сорокиным обеда самому себе, выполненное в духе лучших традиций кулинарных книг и реалистической литературы («Моя трапеза»). На феерическом – блистательные сцены борьбы за право съесть кусок мяса в вегетарианской Европе будущего, где «убийство курицы» есть уголовное преступление («Щи»). На этом же конце – неописуемо сложные блюда (пирамида из детородных органов животных, от слона до муравья, приготовленных в собственном соку), приготовляемые для Властелина Мира и его гостей в грандиозных кухнях с тысячами поваров («Ю»). Брутально-сакральный характер носят процедуры приготовления и «использования» еды в «Пепле», где рутинно совершаются убийства знаменитостей лишь для последующего сжигания блюд, сделанных из частей их тела. Ритуальное зажаривание в русской печи шестнадцатилетней дочери и ее поедание родителями с многочисленными гостями в «чеховской» обстановке на фоне «культурных разговоров» – некий запредельный взгляд на природу потребления пищи, который тоже имеет место быть («Настя»).

Введение процедуры испражнения (табл. 1, 9) и его конечного продукта в текст (что наблюдается примерно в 8% произведений) стало одной из главных причин скандальной репутации писателя – тут он, кажется, новатор, особенно в русскоязычной литературе, никогда до таких «низин» не опускавшейся. Наряду с экстремальными насилием, сексом, каннибализмом и прочими кошмарами оно придает текстам макабрический (или «карнализационный» [5]) характер, но, что совершенно очевидно, ни в малейшей мере не является какой-то физиологической патологией.

В самом глубоком и многозначном, по моему мнению, романе Сорокина, «Норме», идеологический подтекст процесса поедания детского кала («нормы» как таковой) всем населением страны очевиден. Но там есть множество и других планов, один важнее другого. Вот небольшой фрагмент:

«Норма была старой, с почерневшими, потрескавшимися краями. Николай наклонил банку над тарелкой. Варенье полилось на норму.

Тесть в третий раз заглянул из коридора, вошел,… покачал головой:

— Значит, вареньицем поливаем? ...

— В пирожное превратил, — узкое лицо тестя побледнело, губы подобрались. — Как же тебе не стыдно, Коля! Как мерзко смотреть на тебя!

— Мерзко — не смотрите.

— Я рад бы, да вот уехать некуда от вас! Что одна дура, что другой! ...

— Ну она дура, она не понимает, что творит. Но ты-то умный человек, … руководитель производства! Неужели ты не понимаешь что делаешь? Почему ты молчишь?!

— Потому что мне надоело каждый месяц твердить одно и то же.

Николай отделил кусочек побольше:

— Что я не дикарь и не животное. А нормальный человек».

То есть быть «нормальным человеком» означает не отказ от нормы, а ее поедание именно с вареньем. А поедание нормы с вареньем (ведь поедание все же!) тестем приравнивается к некоей измене всем идеалам. В этой короткой зарисовке так много сказано о всей заморочности советской (и не только) жизни, о том, насколько относительно само понятие «нормы» и какую ненависть у других может вызвать малейшее от нее отклонение (особенно «услащение» тяжкой участи – нет, страдай, как всем предписано!), что применение такого низкого предмета, как кал, для всей этой грандиозной метафоры становится чуть ли не обязательным, ибо трудно себе представить нечто другое с таким мощным зарядом контрастного воздействия.

Другие примеры. Большой начальник неожиданно испражняется на столе у маленького, который пытается руками подхватить падающее из начальственного зада – безграничная власть одного над другим, не признающая ни малейших приличий («Проездом»). Ученик поедает кал любимого учителя – нельзя поступиться ни малейшими остатками сверхъестественной мудрости, которая в реальности есть набор штампов («Сергей Андреевич»); рабочие приветствуют новичка музыкальным испусканием газов – яркий образ того, как сочетаются идеологическая лояльность (все же пришли на субботник) и скрытое отношение к ней («Первый субботник») и т.д.

То есть сама по себе неестественная процедура поедания дерьма, равно как и естественная, но табуированная культурой процедура испражнения, важны автору, конечно, не сами по себе, и не для шокирующего эффекта как такового. Они тесно вплетены в иной, более существенный контекст, как и секс, потребление (производство) еды и др. Контекст разнится, но поскольку автор достиг некоего предела возможного при его описании – главная мысль усваивается куда сильнее, чем при гладком повествовании. Кристаллизация (по Стендалю) метафор, так сказать, в действии.

Однако на многих данная инновация произвела крайне негативное воздействие. Типичное отношение к ней выражено Л. Аннинским:

«Весьма красноречив тот факт, о чем пишут самые яркие представители молодого писательского поколения. Пелевин воспевает наркоту, Сорокин — экскременты. Ясно, что у такой литературы с деструктивным началом нет будущего, должно появиться что-то свежее, новое» [26].

Достойно изумления, что известный критик не углядел в текстах В.С. ничего иного и уж тем более чаемого «нового»; достойно еще большего изумления, что он считает, что В.С. «воспевает» (слово-то какое!) экскременты, а не делает с ними чего-то другого. Скорее всего, такое отрицание и нежелание разобраться (ибо я не верю, что просвещенный Л. Аннинский не смог бы понять то, что понятно почти любому) объясняется пороговым восприятием. Если, скажем, человек антисемит – то вообще с ним никак нельзя общаться (как делал, например, В. Набоков), несмотря на его другие достоинства. По-видимому, у многих людей именно пороговое восприятие стало главным тормозом для адекватного восприятия Сорокина, который пересек слишком много порогов; я сам был не раз тому свидетелем. Вопрос этот запутанный; он тщательно исследуется в социосистемике, но здесь на нем нет возможности останавливаться.

Наркотики (табл. 1, 8), как предмет сложно устроенный, работающий в тонкой зоне между духовным и телесным, В. Сорокина очень занимают, а если судить по последнему роману («Теллурия») – в данное время более, чем что-либо другое. Замечу мимоходом, что алкоголь играет в целом весьма периферийную роль – и тут В.С. нетривиален, не отводя «ведущей черте» русского народа никакого серьезного места (значит, не считает ее столь ведущей – и, может, правильно делает). Но наркотики у него обычно совсем не те, от которых «торчит» нынешняя молодежь. Они куда радикальнее и страшнее. Их еще в природе нет, но, глядишь, и появятся. В “Dostoevsky-trip наркоманы «подсаживаются» на различных писателей, чтобы коллективно перевоплотиться в героев какого-либо романа (или агломерации романов) и исполнять с некими искажениями роли героев. При этом по ходу пьесы выясняется печальная истина, что «Достоевский в чистом виде действует смертельно» (все потребители погибают), надо бы разбавить Стивеном Кингом …

В “Conkretnye герои выгрызают внутренности литературных героев. В «Теллурии» единственный предмет, связывающий пятьдесят новелл, описывающих фантастический новый мир, – это теллуровый гвоздь, вбиваемый в голову специалистами – «плотниками» и порождающий иллюзии огромной силы. Он является главным предметом вожделения абсолютно различных враждующих между собой новофеодальных анклавов, в которые превратились Россия и Европа. Методологически, это такое же объединяющее начало, как «норма» в «Норме», что порождает мрачный символизм: предмет добровольно-принудительного потребления развитого социализма после долгих трансформаций перевоплотился в предмет «свободного потребления» сверхразвитого феодализма. Это уже не «норма», которую тебе навязывают (а там ешь, с вареньем или без), а мечта, почти недоступная для большинства (гвоздь очень дорог). Но вот незадача – мечта именно о наркотике, то есть о дарителе неестественного счастья. Коллективистская химера победно вытеснена индивидуалистской. Это, видимо, и называется прогрессом.

Абсурдность действий героев (табл. 1, 7) настолько часто встречается, что, наряду с абсурдизмом самих текстов, она породила множество исследований и даже отдельную книгу [8]. Абсурдность действий можно свести к отсутствию цели в поступках или, по крайней мере, к непрописанности ее в тексте. Цель очереди в «Очереди» не разъяснена, что немедленно апеллирует к пониманию того, что стояние могло быть за чем угодно. Цель бесконечной серии преступлений и тягот героев в «Сердцах четырех» неясна (может быть, самоубийство особого вида). Соответственно, используемые ими термины, намеки и проч. остаются туманными, вплоть до не известных никому технических терминов. Действия Романа в конце «Романа» абсурдны, при всей их тупой брутальности. Аналогично – цель «Отпуска в Дахау». Натуральные абсурдистские мотивы загадочных шуток Шекспира доведены до полного абсурда в «Дисморфомании». В «Заседании завкома» нормально текущее совещание по поводу прогульщика и пьяницы превращается в дикую абсурдную сцену насилия. Аналогично, полная немотивированность насилия – в рассказах «Вызов к директору», «Аварон», «День русского едока» и др. Шедевром бессмысленности (и одной из вершин творчества В. Сорокина, на мой взгляд) является «Пепел», в котором сложное переплетение триллера, криминальной хроники и политической сатиры завершается совершенно абсурдным концом. Эту вещь стоит рассмотреть подробнее, так как она соединяет в себе множество важных аспектов творчества писателя. Вот краткая фабула повествования:

1. Колбин, преуспевающий бизнесмен, получает звонок, бледнеет, бросает все дела и едет на своей дорогой машине за людьми.

2. Он собирает совершенно разных персонажей: бомжа, депутата Госдумы, азербайджанскую торговку и интеллигента.

3. Все впятером приезжают в запущенную квартиру (почему-то полную скульптурами фаллосов разных размеров). Выясняется, что хозяин (некий юноша) – лидер секты. Он их «благословляет на дело» и дает тяжелую сумку.

Загрузка...