4. При рассмотрении точности измерения в широком контексте (см. часть 2) возникает интереснейшая и малоизученная, насколько я знаю, проблема: точность измерений, в целом, повысилась везде (в технике куда больше, чем в социальной сфере, но и в ней она несопоставимо выше, чем, скажем 100 лет назад), но требования к точности чего бы то ни было со стороны индивидуума остались практически без изменений. Как опаздывали люди на свидания – так и опаздывают, несмотря на указание точного времени на любом из десятков приборов в каждый данный момент. Как не могли планировать время выполнения проектов и свое собственное время – так и не могут (эффект так называемого «заблуждения планирования», planning fallacy [9]), несмотря на сверхразвитую теорию принятия решений и т.д. Как делали огромные ошибки при определении цены или рисков – так и продолжают делать, несмотря на возможность смотреть на биржевые цены на ручных часах. Вероятно, именно это обстоятельство – фундаментальное противоречие между формальным техническим прогрессом и чрезвычайно консервативной человеческой психикой, устойчивой к любым попыткам изменения, – и есть одно из оснований существования гигантской третьей культуры, которая, грубо говоря, вместо того чтобы давать и уму и сердцу, не дает ни тому ни другому (точнее, дает – но не то).
Не похоже, что хотя бы одно из перечисленных противоречий (а их на самом деле больше) куда-то исчезнет в обозримом будущем, и в этом смысле перспективы приближения социальных наук к культуре-2, насколько я могу судить, остаются очень призрачными. Проблема, как представляется, не в этом довольно очевидном факте, а в том, что он практически игнорируется – то, что по своей природе является зыбким и неустойчивым, сплошь и рядом выдается за надежное и «научное». Поясняющим примерам посвящена заключительная, четвертая, часть статьи.
Культура умеет много гитик
Здесь будет кратко рассмотрено несколько видов деятельности, находящихся на разном расстоянии от культур-1 и -2 на рис. 1.
1. Совсем близко к культуре-1 находится литературная критика (на основе [5]). Говоря по-простому, критика – это отражение мнения некоего человека о писателе или о каком-то произведении, иногда – о целой группе или о периоде, то есть дело чисто субъективное. С одной стороны, критика взывает к эмоциям, а эмоции – вещи не обсуждаемые (нет аргумента против «мне не нравится»). С другой – онa пытается нащупать что-то рациональное, обобщенное, поставить писателя или произведение в какой-то ряд, построить какую-то систему. Но чем больше оно это делает, тем ближе становится к литературоведению. А литературоведение, в свою очередь, называет себя уже наукой. Причем наукой весьма своеобразной – вот тут, например (http://en.wikipedia.org/wiki/Literary_theory), насчитывается 23 «школы теории литературы». Там же отмечается, что «один из фундаментальных вопросов литературной теории – вопрос о том, "что есть литература"...». Отдельные теории различны не только по их методам и заключениям, но даже по тому, как они определяют «текст».
«Теоретическое осмысление» литературного процесса превращается, по сути, почти в такое же субъективное занятие, как и написание собственно литературных текстов, но без их непосредственного обращения к «наивному читателю», на которого, по идее, рассчитана сама по себе литература, и без претензий «научности», которые литература, естественно, и не имеет. И в этом отношении вступать в какие-то дискуссии с другими критиками или литературоведами относительно «правильного» или «неправильного» понимания произведений искусства – вещь бессмысленная и бесперспективная. Жаркие споры на страницах журналов или в интернете никакой прикладной цели, кроме, возможно, написания диссертаций для очень малого числа участников или просто получения гонорара, не преследуют. Нацеленности на поиск «истины» в них также абсолютно нет, ибо и истины в искусстве быть не может. А все, что есть, – способ получения удовольствия от высказывания своего мнения, освобождения от напряжения, вызванного чтением, и т.д. Возможно, на более скрытом уровне критика есть также способ привлечения сексуальных партнеров путем демонстрации своего ума, интеллекта и пр. – вполне оправданная цель; но все это страшно далеко от культуры-2.
У критики есть и социальная роль – именно она, формируя некий классический канон, дает рекомендации о том, что должны читать молодые люди, чтобы «считаться культурными»; что необходимо для «патриотического», а что – для «общегуманного» мироощущения, и т.д. Но и в этой своей «рациональной» роли она остается абсолютно уязвимой и далекой от научных идеалов: политически, корпус «классики» сплошь и рядом есть дитя текущей конъюнктуры; национально – герои разных культур почти не пересекаются между собой; персонально – если учесть мнения Толстого о Шекспире, Набокова о Достоевском, а Солженицына о Бродском, – разобраться в том, что есть хорошо, а что есть плохо хотя бы даже на Олимпе словесности, весьма затруднительно. Все это – явные признаки третьей культуры.
2. Медицина – очень близка к культуре-2. Около года назад я слишком резко повернулся на ступеньке и почувствовал сильную боль в правом колене. Нога распухла, я не мог толком ходить два дня. Врач после рентгена заявил – ничего страшного, все пройдет. Около двух месяцев я ходил на физиотерапию – становилось то лучше, то хуже, но уж точно не проходило. Затем томограф показал, что порван мениск. Я решил сделать операцию – и сделал, у очень хорошего (судя по отзывам) хирурга, через полгода. Потом опять два месяца ходил на физиотерапию. Прошел год. Не могу без боли ни подниматься, ни опускаться по ступенькам, не могу бегать. Но могу ходить горизонтально – за что, так сказать, сердечное спасибо дорогой (счета до сих пор идут) медицине. То есть нахожусь примерно в таком же состоянии, как через две недели после травмы, только немного хуже. Возможно, самый первый врач, который потратил на меня не более двух минут и не поставил никакого диагнозa, и был прав – лучше бы я ничего не делал, и глядишь, пронесло бы. Но могло быть и хуже – уже не проверить. Что может сказать наука (в данном случае медицинская) по поводу сего печального инцидента? А вот попробуйте войти в ее, науки, положение.
Чтобы конкретно ответить на вопрос о состоянии именно моего (а не обобщенной) колена после операции, его надо снова «изучить». Но ее уже изучали, и у меня нет ни малейшего желания опять затевать всю историю, соображать, будут ли покрыты расходы страховкой, и т.д. – я просто не верю, что будет найдено что-то новое. Впрочем, подожду еще. То есть в моем индивидуальном случае проверенная научная методика не сработала. Это само по себе, конечно, не удивительно. Более интересно здесь задать два вопроса: 1 – почему именно на мне она не сработала; 2 – как вообще эти методики работают на большом количестве людей, то есть «статистически»? Ответы на эти вопросы имеют фундаментально разную природу.
Ответ на первый вопрос чрезвычайно сложен. Врач должен потратить массу времени, выявлять особенности моего организма и т.д. и, возможно, найти какой-то конкретный ответ на вопрос, почему тысячам людей операция помогала, а вот этому кадру – нет. Иногда такое исследование делается, иногда нет, но очень часто вместо конкретного анализа причин просто отыскивается некий компромисс; например, в моем случае могут сказать: «ну походите еще пару месяцев на физиотерапию», и если я соглашусь, и на сей раз она поможет, то и прекрасно. Но тот, главный вопрос – почему именно мне так не повезло – останется все равно без ответа. Если вкратце – найти индивидуальные причины того или иного явления часто практически невозможно. Попробуйте, для примера, разобраться, почему именно этот человек вдруг умер в 40 от инфаркта, а другой – живет себе до 90. Наука, безусловно, идет от индивидуумов к общим закономерностям и пытается отыскать типичные причины того же инфаркта или типичную эффективность физиотерапии на множестве людей. Мой индивидуальный случай, не включенный в общую картину, для нее почти всегда неинтересен.
Посмотрим, как это делается статистически. Вся медицина, с тех пор как она немного отошла от магии, так или иначе ориентирована на статистику. Огромное число исследований проводится в мире для доказательства тех или иных утверждений, от эффективности лекарств до пользы или вреда каких-то ингредиентов или процедур. Казалось бы, очень даже «культура-2». Но, однако, не совсем.
В 2005 году Д. Иоаннидис (J. Ioannidis) опубликовал статью под вызывающим названием «Почему большинство опубликованных результатов исследования неверны» (Why Most Published Research Findings Are False), которая вызвала массу самых разнообразных откликов. Она была посвящена медицине, но в принципе имеет более широкое значение. Предмет статьи довольно сложен технически для обсуждения в данном тексте, но основная идея такова: некое сочетание традиционных статистических методов (использование p-value, малый размер выборки и проч.) и человеческих слабостей (люди обычно не публикуют «отрицательные» результаты) приводит к тому, что огромная доля выводов в опубликованных статьях просто формально не может быть правильной – результаты невоспроизводимы. Позднее был даже предложен термин «эффект Протея», говорящий о том, что опубликованный результат будет немедленно опровергнут после попытки его воспроизведения.
Вот яркая иллюстрация противоречивых «находок» в медицине [18]. Авторы сформировали из 50 продуктов, упоминаемых в поваренных книгах, набор, который предлагался в случайно отобранных рецептах (это было сделано специально для того, чтобы снять подозрение в умышленной подборке продуктов). Наиболее изученными оказались следующие 20 продуктов: вино, помидоры, чай, сахар, соль, картофель, свинина, лук, оливки, молоко, лимон, яйца, кукуруза, кофе, сыр, морковь, масло, хлеб, говядина, бекон. Затем они провели специальный поиск научной литературы, в которой хотя бы один из этих продуктов рассматривался в связи с ответом на вопрос: как его потребление влияет на заболеваемость раком (любого типа; по факту выявились шесть основных типов рака – кишечника, груди, легких и др.). Анализ показывает удивительную картину того, как одни и те же предметы трактовались в разных исследованиях совершенно по-разному. Обобщенные результаты приведены на рис. 2.
Видно, что в большинстве случаев влияние отсутствует. Но есть исследования, которые делают противоположные выводы – о резком увеличении либо о снижении риска. Вино: 7 работ говорили о понижении риска заболевания с ростом потребления, 3 – о его росте; помидоры – соответственно 8 и 2; яйца и кукуруза – 4 и 6; кофе – 4 и 5; сыр – 3 и 6 и т.д. Ярче всего противоречия видны относительно молока: не просто 6 и 4, но с очень большим разрывом в степени риска – от резкого понижения до сильного повышения. Для успокоения читателя – есть и целых два примера относительной согласованности оценок: бекон – единогласно отрицательно (хотя с очень разной степенью уверенности); оливки – единогласно положительно (тоже с разной степенью). И это все! Даже лук при девяти положительных выводах имеет один резко отрицательный. И что со все этим делать нам, простым едокам?
Вот небольшой список медицинских скандалов последнего времени, получивших широкую прессу: маммография и колоноскопия являются гораздо менее полезными инструментами для обнаружения рака, чем считалось ранее; антидепрессанты, такие как Prozak, Zoloft, Paxil, не более эффективны, чем плацебо, для большинства случаев депрессии; постоянная защита от солнечных лучей может увеличить риск заболевания раком; совет пить много воды во время интенсивных физических упражнений может быть потенциально смертельным; рыбий жир, упражнения и решение головоломок на самом деле не помогают от болезни Альцгеймера. Делались противоположные выводы о том, могут или нет сотовые телефоны вызвать рак мозга; полезно или вредно спать больше восьми часов ночью; способствует ли принятие аспирина каждый день продлению или сокращению жизни; работает ли процедура ангиопластики лучше, чем таблетки, чтобы прочистить артерии сердца (http://www.theatlantic.com/magazine/archive /2010/11/lies-damned-lies-and-medical-science/308269/).
Подход к оценке статистически ложных открытий, предложенный Д. Иоаннидисом десять лет назад, получил не только активную поддержку ряда ученых, но и серьезную критику (на которую, в свою очередь, были возражения). Однако в целом он поставил очень важный вопрос о надежности публикаций даже в наиболее серьезных журналах, и, судя по недавней дискуссии (http://www.stat.cmu.edu/~ryantibs/journalclub/ioannidis.pdf), никто не смог опровергнуть основные положения этого подхода, хотя, кажется, общий уровень недоверия к публикациям должен быть несколько ниже, чем оценивалось первоначально.
Я не могу вдаваться здесь в конкретные причины такого положения вещей в медицине (о чем есть огромная специальная литература), но должен лишь констатировать, что, судя по всему, более-менее правильно расположил ее на графике в пограничной зоне между культурами-1 и 3: измерения наиболее существенных вещей в ней очень противоречивы, многие понятия не строго определены. А если сюда же, к медицине в западном смысле слова, добавить огромную область таких видов деятельности, как гомеопатия, «альтернативная медицина», знахарство, самолечение и т.п., в которых, с одной стороны, никаких, пусть даже противоречивых, измерений вообще не проводится, но, с другой стороны, имеются многочисленные (пусть неизмеренные!) случаи успешного излечения, – то вся область человеческого здоровья в целом, возможно, попадет в культуру-3, с техническими выходами в науку в форме томографов и нанотехнологий, но с нарастающим объемом противоречивых «открытий».
3. История – близкая к средней зоне культурного пространства, как род деятельности, призванный запечатлеть прошлое в «надежных» фактах, – обладает не сравнимой ни с чем притягательностью; исторические книги (и еще более «истории» на их основе в форме романов и пр.) пользуются постоянным успехом; исторические артефакты заполняют музеи; ради взгляда на руины прошлого люди ездят по всему миру; персональные биографии и генеалогические исследования заполняют тысячи и тысячи томов; и т.д. Человек страстно хочет знать, «как оно было». Зачем?
Сказания о героическом прошлом любой группы людей были (и остаются) решающим элементом в осознании себя в качестве «мы», в отличие от «они», и тем самым играли формообразующую роль в процессе групповой эволюции. Ссылки на древность происхождения как на особое достоинство – родовая черта традиционных обществ во всем мире, а персональные носители древнего происхождения – наиболее уважаемая (и очень часто правящая) часть общества. Эти признаки стали терять свою роль под давлением меритократических тенденций последних двух столетий, но, конечно, прочно удерживают свою позицию в иерархии ценностей у огромного числа народов и в наше время. В этом смысле история – рассказ о «самости» народа и о власти властьпредержащих, в чем проявляется ее рациональный аспект. Но есть несколько причин, не позволяющих отнести историю как вид деятельности к культуре-2.
а) Слишком сильно давление интересов различных групп на исследователей, слишком велико значение мифа прошлого, слишком существенны репутационные потери от замены мифа на факты. Даже если нет государственного давления, как в любом авторитарном режиме (в котором история почти всегда переписывается под текущего правителя), – есть мощное давление общества (прессы, традиций, коллег по университету и т.д.). Тому тьма примеров, приведу лишь один, очень безобидный на фоне, например, потока искажений истории в данное время в России (в связи с известными обстоятельствами). Он тоже о России – но с другой стороны. Вот что пишет замечательный английский историк Д. Левен в своей книге о войне России с Наполеоном: «Победа русских над Наполеоном является одним из наиболее драматических моментов в европейской истории... Много лет назад я пришел к заключению, что изложение этого события в западной Европе и северной Америке просто-напросто очень далеко от истины» [21, с. 3]. Итак, по прошествии 200 лет, после сотен, если не тысяч, томов на данную тему изложение «очень далеко от истины»... Далее он рассматривает особенности историографии основных стран, вовлеченных в процесс написания текстов (включая российскую), для подкрепления своего тезиса (где, в частности, упоминает о том, что «...Англия захватила Ватерлоо для себя», с. 7), а потом приступает к своему собственному (взвешенному, как мне кажется) изложению.
б) Даже если текст пишется абсолютно незаинтересованным и объективным специалистом, на его пути непреодолимо встают очень «простые» вопросы: а что же помещать в изложение? о чем умолчать? что включать в учебники для школ и под каким углом зрения? должен быть учебник единым для всех или нет? что, собственно, есть история? Стоит всерьез задуматься над этими вопросами – и становится ясно, насколько колоссальна роль субъективного фактора во всем этом, насколько «наука» история, по сути, близка, к «рассказыванию историй» в самом бытовом смысле слова.
в) История как некое изложение того, что было, становится довольно бессмысленной, если автор не отвечает в какой-то степени на многочисленные вопросы типа «почему?». Почему Германия, не имея ни одного вражеского солдата на своей территории и заключив бесподобно выгодный мир с Советской Россией, тем не менее признала себя пораженной в 1918 году? Почему коммунизм в Советском Союзе помер, а в Северной Корее и Китае живет и процветает? Почему арабы, невзирая на гигантское военное преимущество, не победили евреев в 1948 году? Все такие вопросы предполагают знание причин происходящего – как и в настоящей науке, поиск причин вроде бы является главной целью этого вида деятельности. Но есть, однако, фундаментальная разница: в науке отыскиваются общие, типичные, массовые причины повторяющихся явлений, а в истории – индивидуальные, уникальные причины уникальных событий.
Вопрос: а как, если всерьез, узнать о том, что на самом деле происходило в тот или иной момент времени в том или ином месте? Как, например, залезть в душу Николая Второго, когда он принимал решение о вступлении России в войну? Может, и прав был Распутин, когда позднее сокрушался, что не смог этому помешать (так как находился в больнице далеко от столицы), – а то бы, глядишь, и помешал, и мировая история пошла бы абсолютно иным путем? Попробуйте сами себе задать вопрос: «Почему я в браке именно с этим человеком? Почему я в данном городе (стране), а не где-то еще?» – и т.д. Ответы на подобные вопросы – а именно из них состоит распутывание событий прошлого – ясно показывают, что искать причины отдельно взятых событий можно бесконечно, и все равно никогда не уверен, что найдешь. В этом отношении вся история как наука – очень сомнительное мероприятие. И именно поэтому она так интересна: люди видят себя, со своими колебаниями, проблемами и прочая, в разных обстоятельствах – и это чрезвычайно близко им именно эмоционально. Когда говорят «Крымнаш» – ничего похожего на исторический (и тем более юридический) анализ реальной ситуации у пресловутых 86% не возникает, но возникает чисто эмоциональная эйфория: таки «наш», не «их», – а «мое» всегда лучше чужого.
И последнее замечание насчет истории. Почему-то считается, что незнание истории приводит к повторению ее тяжелых уроков, то есть знать историю вроде бы очень полезно. Но вот, например, свежий опрос в Румынии показывает, что три четверти опрошенных не слышали, что такое Холокост (http://mignews.com/news/ disasters/060815_133124_87375.html). Таких и еще более нелепых результатов полно в любых странах – где больше, где меньше. В какой мере подобная невежественность опасна? В Германии 40-х годов все 100% не знали про Холокост (его раньше и не было) – но вот же управились. Люди делают что-то не потому, что они знают или не знают историю, а потому, что какие-то ситуации вынуждают их делать иногда сходные вещи. Наивный исторический «аналогизм» (любимый прием историков) – не более чем пародия на научную методологию. Десятки, если не сотни, раз за последний год Путинa сравнивали с Гитлером (см. выше «закон Гудвина») в связи с аннексией Крыма. Чему это помогает? Да, Путин сделал нечто похожее на то, что сделал фюрер в свое время с Силезией, – но в истории масса самых разных примеров и аннексии, и захвата, и т.д. – почему именно этот выбран «для анализа»? И что из такого анализа следует? Что Путин развяжет мировую войну?
Вот отрывок из «Исхода» Л. Юриса о событиях 1948 года перед объявлением Израилем независимости: «Отряды евреев рыскали по ущельям и чащобам Иудейских гор, нападая на деревни, где скрывались бандиты. Они не спали сутками, изнемогали от усталости, но всегда были готовы отправиться в рейд. – Здесь партизанил еще царь Давид!.. – Помни, ты сражаешься на том самом месте, где рос Самсон! – В этой долине Давид победил Голиафа!» [22, с. 180]. Здесь, в концентрированном виде, история и играет свою главную – мобилизующую, возвышенную, объединяющую – роль, смешиваясь, очень незаметно, с религией и мифом. И неважно, что из упомянутых событий имело место «на самом деле», а что – нет; важно поименовать некие опорные точки в прошлом, оттолкнуться от них, получить уверенность в своей принадлежности к потоку. Поэтому так болезненна истина – то есть то, где история приближается к науке на самом деле. Поэтому, скажем, недавно опубликованные архивные материалы, неопровержимо доказывающие, что «подвиг 28 героев-панфиловцев» – выдумка от начала до конца (http://statearchive.ru/607), так тяжело многими принимаются. Самые вроде бы очевидные вещи, оригиналы документов тех лет, горячо оспариваются не по поводу их аутентичности (там нельзя подкопаться), а по поводу того, «надо ли было публиковать» (http://www.planetoday.ru/28-panfilovtsev-mif-ili-real-nost/). Из подобных вещей вся история и состоит. Это как сегодняшняя дипломатия, обращенная в прошлое, – а кто управляет прошлым, как мудро заметил тот же Оруэлл, тот управляет и будущим (и тут истории нельзя отказать в рациональности – с точки зрения «управленцев»).
Знание истории – чудесная вещь, но помогать хоть чему-то в решении рациональных задач (принятии правильных решений) она может только в счастливом сочетании с огромным числом других факторов (как, скажем, если бы Джорж Буш, помимо опоры на данные – не очень точные – разведки перед вводом войск еще бы и задумался о том, что вековой конфликт между шиитами и суннитами в Ираке можно сдержать только железной недемократической рукой). Eе эмоциональный заряд, однако, огромен – и для рассказчиков, и для слушателей, – словом, типичная культура-3.
4. Очень кратко – o некоторых других сферах человеческой деятельности, уже непосредственно в теле культуры-3.
Психология находится примерно в середине поля, что вполне отвечает ее статусу: с одной стороны, это наука, бурно развивающаяся на экспериментальной базе последние десятилетия, но с другой стороны, если и имеется прикладной аспект этой науки, то он обращен к познанию эмоциональной сферы ничуть не в меньшей степени, чем к познанию рациональной. Уровень и точность измерений в психологии еще ниже, чем в медицине; любые медицинские решения в этой области обладают повышенной неопределенностью; специфика индивидуума играет в силу сложности измерений (куда легче измерить давление крови, чем уровень депрессии) куда большую роль, чем в других науках (соответственно, статистика менее надежна из-за этой разнородности).
Видимо, это было одной из причин, почему именно психологи сделали совсем недавно выдающуюся работу, выполненную силами 270 (!) специалистов из разных организаций – воспроизвели 100 исследований, результаты которых были опубликованы в трех наиболее престижных журналах за несколько последних лет [27]. Такого рода массового репродуцирования результатов в истории науки вообще не было (например, «пищевые противоречия» [18], о чем говорилось выше, установлены после анализа литературы, а не как следствие повторных экспериментов). Авторы в каждом конкретном случае заново организовали выборку, задали те же самые вопросы, оценили вероятность ошибки и т.д. – во всем руководствуясь методикой оригинального исследования и постоянно консультируясь с его исполнителями. Итоги абсолютно плачевны – надежное подтверждение справедливости оригинальных выводов было достигнуто лишь в 39% случаев, а то и меньше, в зависимости от использованных критериев сравнения (что, между прочим, близко к теоретической оценке – более 50% – Д. Иоаннидиса доли «ложных открытий»). Понятно, что установление такого высокого уровня невоспроизводимости результатов выходит за рамки психологии и имеет очень большое значение для того, чтобы исследователи любого профиля повернулись лицом к проблеме неустойчивости своих выводов, тем самым сделав шаг в сторону приближения к культуре-2.
Психология по своему статусу находится «в центре событий» – как на схеме, так и в жизни: она непосредственно живет в искусстве и она же напрямую внедряется в те науки, где еще недавно она и не предполагалась. Особенно революционна была ее роль в экономике (которая на схеме все же существенно правее, хотя по вертикальной оси незначительно выше).
Классическая политэкономия (в первую очередь в лице А. Смита) непосредственно учитывала психологию людей и их моральные установки, но уже Маркс полностью освободил теорию от этих «излишеств». Неоклассическая экономика 19-го и 20-го веков, от Вальраса до Самуэльсона, исходила фактически из физических моделей рационального поведения, где каждый агент преследует свои индивидуальные утилитарные цели и никаким образом не отклоняется от рационально определенного выбора. Первые отступления от жесткой рациональной модели, сделанные Г. Саймоном (Нобелевская премия, 1978) в 1950 – 60-х годах, были связаны с гипотезой «ограниченной рациональности» (bounded racionality), в которой предполагалось, что каждый индивидуум имеет в своем распоряжении лишь часть (обычно очень маленькую) всей информации, необходимой для принятия решения. Но в рамках этих ограничений он действует так же рационально, как и в ранних теориях. И только в 1970 – 80-х годах, в экспериментах психологов А. Тверского и Д. Канемана (Нобелевская премия, 2002), было продемонстрировано, что само поведение экономических агентов сплошь и рядом не рационально, что впоследствии оформилось в «теорию перспективы» (prospect theory, [9]) и заложило основы того, что сейчас называется «поведенческой экономикой» (behavioral economics), в которой уже вполне осознанно используются термины типа «ожидаемая иррациональность» [18]. Такое мощное внедрение неформальной психологии в абсолютно заформализованную область экономической науки должно привести к какому-то ее изменению – либо в сторону еще большей формализации, учитывающей эту самую иррациональность (тогда экономика переместится поближе к культуре-2), либо в сторону «экспериментальной описательности» (тогда экономика «провалится» в культуру-3). Мне лично кажется более честным второй путь – но жизнь покажет.
Такое ощущение, что новая экономика должна базироваться на фундаментальном понимании того факта, что любые решения принимаются в рамках очень широких интервалов практической приемлемости и достоверности. Эти две вещи очень часто не совпадают: приемлемым может быть решение, основанное на чистой лжи (например, сообщение врача безнадежному больному о том, что все в порядке), и неприемлемым – решение, принятое при полной осведомленности (например, для Америки неприемлемо дать Израилю полностью уничтожить Хамас, хотя дипломаты прекрасно понимают, что только его уничтожение способно ликвидировать конфликт). Плата за отступление от правдивости может быть очень высокой (как в технике), но может быть и нулевой (как в пропаганде). В этом смысле экономика – это техника и пропаганда «в одном флаконе». Соответственно, роль науки как поставщика правды должна быть рассмотрена под иным углом, нежели это делается сейчас.
Пока что идет лишь очень скромное признание роли поведенческой экономики в традиционных учебниках – например, в [20] (2014 год!) ей посвящено пять последних страниц из примерно 500. Ни о каком изменении привычных формальных схем рационального поведения нет и речи; она подается как некий кивок в сторону теоретически некрасивых, но, к сожалению, упорно наблюдающихся фактов. Мои беседы с двумя американскими профессорами экономики говорят о том же – они рассматривают подобные исследования как некое маргинальное занятие, отвлекающее от поиска «твердых законов экономической жизни». Тот факт, что экономическая экспертиза сплошь и рядом проваливается и в качестве предсказателя событий, и в качестве объяснителя мотивов человеческого поведения, на эту логику не влияет. Это надежный «вторичный» признак принадлежности данной области знаний к культуре-3, ибо в настоящей культуре-2 пересмотр теории после экспериментального опровержения следует незамедлительно.
Я лишь чуть-чуть задел вопрос о взаимосвязи психологии с категорией рационального; я опускаю вопрос о ее связи с категорией эмоционального (см. об этом в части 2). Каждый человек имеет десятки ассоциаций – от «психологического романа» до психоанализа, от психологии пропаганды до психологии толпы, от страстных текстов Ницше до интуитивизма Бергсона, и т.д. Во всем этом практически нет ничего ни «измеримого», ни «рационального» – но есть много «психологии». Так что само это слово, как и рассмотренное ранее неприятное слово «фашизм», остается одним из наиболее многозначных – но более позитивных – порождений человеческого разума, ярким пятном на пестром поле третьей культуры.
Спорт занимает очень своеобразное место на графике: в нем высокий уровень измерения результатов, причем в сильных шкалах – ранговой (как в велогонках), интервальной (баллы гимнастам или фигуристам) или относительной (метры, секунды и килограммы в легкой и тяжелой атлетике, плавании и др.). Но сам по себе спорт лишен какой-либо рациональности в смысле «построения непротиворечивой картины мира», которая имеется в виду на графике (за теми редкими исключениями, когда занятия спортом поставляют какую-то ценную информацию для медицины, биологии и пр.). Эмоции же спорт вызывает грандиозные, по крайней мере судя по телерейтингу Олимпиад, самому большому в мире.
В таком же духе можно рассмотреть любые другие зоны третьей культуры. Везде будут присутствовать огромные проблемы с измерением, с точностью определений, с большим затруднением относительно поиска истины.
Нет смысла продолжать разбирать отдельные виды деятельности: в лучшем случае, будет как с медициной, а в худшем – как с политикой, о которой А. Недель однажды достаточно емко заметил: «Политика имеет ту неоспоримую особенность, что всякий политический дискурс или даже разговор о политике превращается в ложь» [22]. Важнее обсудить вопрос, почему такая гигантская область человеческой деятельности, которая названа здесь культурой-3, не просто существует, но чрезвычайно часто мимикрирует под культуры-1 и 2 (последнее куда опаснее первого). Предлагается следующая гипотеза.
1. Весь мир, окружающий человека, и сам человек глубоко эволюционны. Биологическая эволюция, скорость которой куда ниже, чем скорость человеческой жизни, здесь имеется в виду в последнюю очередь (не говоря уже об эволюции космоса). Эволюция подразумевает развитие с плохо определенной целью, с еще хуже определенным направлениям, с огромным элементом случайности при выборе направлений пути в каждый существенный момент. Наиболее детальное изложение эволюционного развития общества, главным образом экономики, насколько мне известно, дано в книге Е. Бейнхокера [23]. У эволюционного развития столь сложного механизма, как общество (а также, возможно, не менее сложного механизма человеческого мышления), есть одна фундаментальная особенность: оно чрезвычайно оппортунистично и поэтому в высшей степени непредсказуемо – как локально, так и глобально. Как невозможно предсказать, какие именно обстоятельства из гигантского числа потенциально осуществимых сложатся в некий будущий момент времени в определенном месте, – так нельзя предсказать, какие действия будут предприняты теми или иными участниками событий в это время и в этом месте.
2. Парадоксальным образом обилие информации почти не помогает решить проблему предсказания. Например, современные финансовые рынки, где объем доступной информации зашкаливает все мыслимые пределы, не в состоянии решить ни локальную проблему обогащения своих клиентов (мизерный процент финансовых фондов устойчиво работает лучше рынка), ни глобальную проблему, такую как периодические кризисы. Нелепо обвинять в этом самих игроков или их государственных регуляторов – просто системы очень сложны и не подлежат полному контролю ни при каких условиях; всегда будет стадный эффект, эффект подражания, эффект домино и прочие вещи, которые не дадут «жить нормально" при любом объеме информации [12]. Но обилие информации создает иллюзию контроля, и это чрезвычайно важно осознать, ибо иллюзии – это как раз то, к чему люди постоянно склонны (см. о когнитивных отклонениях в части 2).
3. Людям необходимо видеть мир в простых и понятных для интерпретации схемах. Масса экспериментов доказывает, что в любом хаотическом образе человек всегда находит какие-то «закономерности». Эти закономерности он накладывает на мир и закрепляет в своем сознании, очень часто по принципу прайминга (priming, то есть первое, что попалось как объяснение, таковым и считается, невзирая на дальнейшие опровержения практикой, – см. примеры выше о самообмане и др.). Идеи, чем-то противоречащие даже простейшим привычкам, с высокой вероятностью будут отвергнуты (как, скажем женщины – любительницы кофе куда чаще не верят, что кофе связано с раком груди, чем другие женщины [6] ). В результате сложнейший эволюционно меняющийся мир оказывается покрытым огромной сетью примитивизирующих недоказанных концепций, представлений и заблуждений, которые выдаются за истину, не удовлетворяя никаким ее критериям. При этом я сознательно не задевал вопросы религии и философии, которые добавляют в эту паутину очень много прочных нитей.
Человеку мучительно больно признавать, что мир не поддается простой категоризации, которая миллионы лет тому назад была заложена в рефлексии его пращуров для выживания и доминирует до сих пор в глубинах нейронных сетей. Статистическое мышление, признание того, что все – лишь игра случая, не встроено в глубинное сознание человека – и он ищет обходные упрощающие пути, как прекрасно показано в [9]. И когда действительность ломает его ожидания, он все равно винит не себя, a ищет иные простые ложные схемы для замены старых. Вся эта сеть полузнаний-полупрактик и есть культура-3, неизбежное порождение человеческого разума, еще недостаточно мощного, чтобы до конца определиться в своих целях и средствах, но уже достаточно развившегося для создания «гумуса», из которого должны произрасти райские яблоки, если не произойдет вторичного изгнания из рая познания.
* * *
Все, что сказано в статье, было так или иначе сказано сотни раз до меня – может быть, в других комбинациях. Здесь нет новых выводов, новых данных или алгоритмов. У меня не было цели просто ввести новый термин. Единственный прикладной смысл всей работы таков: мы живем главным образом в культуре-3. Когда она выдает себя за культуру-2 – не берите в голову, но трезво давайте себе отчет в том, что никакой точности в ее завлекательных выводах нет и не будет. Когда она выдает себя за культуру-1 – не поддавайтесь, припадайте к дивным источникам искусства непосредственно. А уж если отвертеться никак нельзя – получайте эмоциональное удовольствие, не путайте его с чисто интеллектуальным от погружения в культуру-2 (если вы там, конечно, не проживаете).
И последнее. Культура-1 обращена практически ко всем людям, культура-2 – к несопоставимо меньшему количеству интеллектуальной элиты. Хорошего никогда не бывает слишком много; природа скупа, что бы ни утверждали свободолюбивые либеральные политики. Сделать реальный вклад в культуру-2 чрезвычайно трудно, ибо там все проверяемо и измеряемо. Сказать «новое слово» в культуре-1 несравненно легче, ибо не проверяемо ничего. Но если в культуре-2 требуется убедить в новизне и важности иногда всего 5-10 человек, способных понять результат (как бывает в математике), то в культуре-1 само понятие успеха есть не что иное, как признание этого успеха большим количеством людей. Поэтому знаменитости обеих культур – люди, попавшие на общий раут абсолютно различными дорогами. Так что исходный разрыв двух культур, отмеченный Сноу, безусловно, никуда не делся. Писатель точно так же никогда не поймет физика, как не понимал полвека назад. А физик писателя поймет. В этой асимметричности заложен огромный потенциал. Иногда кажется, что вся культура-1, как некий эволюционный перво-механизм, и существует лишь для того, чтобы, эмоционально стимулируя своими лучшими достижениями творцов культуры-2, подстегивать развитие ими новых идей, которые, пройдя через серию технико-экономических трансформаций, сделают жизнь тех же «творцов прекрасного» (а заодно и остальное человечество, потребителей третьей культуры) лучше.
Литература
1. Snow C. (1963). The Two Cultures: A Second Look. Cambridge University Press, 2nd ed.
2. Brockman J. (1995). The Third Culture: Beyond the Scientific Revolution. Simon & Schuster.
3. Чесноков С. (1995). Два языка, две культуры: Проблема и ее составляющие. http://sergeichesnokov.files.wordpress.com/ 2014/03/01_twolangs-twocultures_1995.pdf.
4. Kelly K. (1998). The Third Culture. Science, 279, no. 5353, 992-993.
5. Мандель И. Социосистемика и третья культура: Sorokin- trip (в 4-х частях). http://club.berkovich-zametki.com/?p=13000; http://club.berkovich-zametki.com/?p=13122; http://club.berkovich-zametki.com/?p=13221; http://club.berkovich-zametki.com/?p=13361.
6. Damasio A. and Carvalho G. B. (2013). The nature of feelings: evolutionary and neurobiological origins. Nature Reviews Neuroscience, 14, 143-152.
7. Lövheim H. (2012). A new three-dimensional model for emotions and monoamine neurotransmitters. Med Hypotheses, 78, 341-348.
8. Ortony, A. & Turner, T. J. (1990). What's basic about basic emotions? Psychological Review, 97, 315-331.
9. Kahneman D. (2011). Thinking fast and slow. Farrar, Straus and Giroux.
10. Kruger J, (1999). Dunning D. Unskilled and unaware of it: how difficulties in recognizing one's own incompetence lead to inflated self-assessments. J. Pers Soc Psychol., 77(6): 1121-1134.
11. Mijović-Prelec D., Prelec D. (2009). Self-deception as self-signalling: a model and experimental evidence. Phil. Trans. R. Soc., B 365, 227–240.
12. Mandel I. (2011). Sociosystemics, statistics, decisions. Model Assisted Statistics and Applications, 6, 163–217.
13. Velleman P., Wilkinson L. Nominal. (1993). Ordinal, Interval, and Ratio Typologies are Misleading. The American Statistician, 47:1, 65-72.
14. Мандель И. (2013). «Измеряй меня…» Осип Мандельштам: попытка измерения. http://club.berkovich-zametki.com/?p=1687.
15. Мандель И. (2014). Незабываемое как статистическая проблема. Анализ процессов забывания прочитанного на примере отдельной личности. http://7iskusstv.com/2014/ Nomer6/Mandel1.php.
16. Мандель И., Оксенойт Г. (2014). Моделирование долговременного процесса забывания прочитанного на основе самоанализа. Мир психологии, 4 (80), 146-162.
17. Мандель И. (1975). К вопросу об унификации определений. Философские науки, 6, 133-138.
18. Schoenfeld J. and Ioannidis J. (2013). Is everything we eat associated with cancer? A systematic cookbook review. American Journal of Clinical Nutrition, 97(1), 127-134.
19. Arely D. (2012). Predictably Irrational: The Hidden Forces That Shape Our Decisions. 2d ed., HarperCollins.
20. Mankiw N. (2014). Principles of Microeconomics, 7th ed., South-Western College Pub.
21. Lieven D. (2010). Russia against Napoleon. Viking Penguin.
22. Юрис Л. (1994). Исход. М., Текст, Т.2.
23. Недель А. (2011). Манифест философии. Зеркало, 37, 2011. http://zerkalo-litart.com/?p=4815.
24. E. Beinhocker. (2006). The origin of wealth. Evolyution, complexity, and the radical remaking of economics. Harvard Business School Press.
25. Murray C. (2003). Human accomplishments. HarperCollins Publishers.
26. Kirkham R. L. (1997). Theories of Truth: A Critical Introduction. A Bradford Book.
27. Research article. (2015). Estimating the reproducibility of psychological science. Science, 28, Vol. 349, no. 6251, DOI: 10.1126/science.aac4716.
Александр Матлин – инженер-строитель, специалист по морским портам и водным путям. В Москве писал сатирические рассказы и фельетоны и публиковал их в советской периодической печати. В начале семидесятых годов в популярной серии «Библиотека Крокодила» вышла его книжка «Выталкивающая сила». Гонорар за нее он истратил в 1974 году на отказ от советского гражданства и выездную визу. Он утверждает, что это были, как говорят в Америке, “the best money he ever spent”. В США продолжает проектировать причалы и писать рассказы и стихи, которые регулярно публикуются в американской русскоязычной прессе. Многие из них ходят по интернету, зачастую без имени автора. В 2010 году в Москве, в издательстве «Вагриус», вышла книга рассказов и стихов Матлина «На троих с ЦРУ». В 2014 году в Нью Йорке, в издательстве «MIR Collection», вышла его книга «2 = 1», в которую вошли рассказы по-русски и по-английски.
Рассказы*
Обыкновенные приключения
Леонида Шпульмана в Москве
Теперь уже никто не помнит, что побудило Леню Шпульмана поехать в Россию. Не может вспомнить и сам Леня. Конечно, не ностальгия. И тем более не служебные обязанности: Леня работал клерком в небольшой бруклинской фирме, продававшей запчасти для холодильников. Скорее всего, это было любопытство, к которому подмешивалось затаенное желание побывать в среде, где все говорят по-русски.
Так или иначе, в один погожий день холодной ранней весной Леня Шпульман, невзрачный шатен среднего роста, вышел из самолета в аэропорту Шереметьево и осознал, что он находится в стране, где не был двадцать пять лет. Если учесть, что родители увезли Леню из этой страны в трехлетнем возрасте, то можно сказать, что никогда не был. Короче говоря, Леня был самым обычным, заурядным американцем.
Но по-русски он говорил. Он впитал этот язык с детства. Он вырос в доме, где говорили только по-русски, и не просто говорили: русский язык там был культом, фетишем, божеством. Его охраняли, как государственный золотой запас. Дома детям категорически не разрешалось говорить по-английски или вставлять в русскую речь английские слова. Исковерканные на русский манер англицизмы, вроде таких как «майлы», «паунды», «драйвать» и «шопать», считались уголовным преступлением.
Этот лингвистический террор продолжался до тех пор, пока Ленина мама не ушла от Лениного папы к своему боссу, нью-йоркскому адвокату с обаятельной улыбкой и крепкими политическими связями. Папа, в свою очередь, ушел, как полагается уходить папам, к секретарше. У секретарши не было политических связей, но зато были такие бедра, что любой папа ушел бы от любой мамы. Кто из Лениных родителей от кого ушел раньше, остается невыясненным, что, впрочем, не имеет никакого значения для нашего дальнейшего повествования.
К тому времени Леня уже вырос, и развод родителей не сильно его расстроил. Правда, общаться по-русски стало не с кем. Но, как известно, все, что мы постигаем в детстве, остается на всю жизнь. Так что Леня по-прежнему мог говорить на безупречном русском языке, без тени акцента. Что его и сгубило. Но об этом позже.
Пока что мы остановились на том, что он вышел из самолета и вскоре закружился в вихре бурной московской жизни при содействии всевозможных двоюродных родственников и их друзей, которые немедленно стали Лениными друзьями. Московская жизнь понравилась Лене. Все хотели с ним дружить. Все рвались показывать ему Москву. Все звали в гости. Девушки источали сексуальную целенаправленность. Леня купался в благостном тепле любви и внимания. Он никак не мог понять, почему его родители уехали из такой веселой, высококультурной страны, населенной такими милыми, доброжелательными молодыми людьми.
Особенно Лене нравилось, что он, наконец, нашел применение своему безупречному русскому языку. Он чувствовал себя своим среди своих. Так же, как все, он любил острить или рассказывать анекдоты по-русски, и это всегда встречалось восторженным ржанием. Сам он не всегда понимал шутки своих московских друзей; ему объясняли, почему это смешно, и он, поняв или сделав вид, что понял, хохотал громче всех.
В этой культурно-массовой эйфории было одно обстоятельство, которое огорчало Леню. Когда он оставался в городе один, без сопровождения своих чудесных друзей, его почему-то переставали принимать за своего. Есть американская поговорка: если нечто ходит, как утка, и крякает, как утка, значит, это и есть утка. Поговорка оказалась обманом. Леня одевался, как все, говорил, как все, но в нем все равно видели иностранца. Каждый раз при покупке билета в музей или театр повторялся примерно один и тот же диалог:
– Девушка, один билет, пожалуйста.
– Двести рублей.
– Почему двести, девушка? Билет стоит двадцать рублей.
– С иностранцев двести.
– Откуда вы знаете, что я иностранец? – обижался Леня.
На этот вопрос он ни разу не получил ответа. Девушка, глядя в сторону, говорила с холодным отвращением:
– Гражданин, будете брать билет или нет? Если не будете, отойдите от кассы и не мешайте другим. Следующий!
Мучимый непостижимой загадкой, Леня обратился за разъяснением к одному из своих двоюродных друзей, Митрофану Шварцману. Митрофан был вдумчивый матерщинник и философ, который не оставлял вопросов без ответа. Он подумал и сказал:
– Повтори точно, как ты просил билет.
– Девушка, один билет, пожалуйста, – повторил Леня.
– Все понятно: ты м***ло, – поставил диагноз двоюродный Митрофан. – Забудь эти свои «спасибо» и «пожалуйста». Наши люди так не говорят. Это всё – ваши американские лицемерные деепричастия.
– Не деепричастия, а вводные слова, – поправил Леня.
– Вводи их себе в ж***у, – посоветовал Митрофан. – А у нас говори, как все.
– Как? Просто сказать – «один билет», и все? Без «пожалуйста»?
– «Билет» тоже не надо говорить. Она и так знает, что ты покупаешь билет, а не гондон. Скажи коротко: «один». Понял?
В другой раз Леня последовал инструкции своего друга, но это не помогло. За исключением первой фразы, которая, по совету Митрофана, состояла из слова «один», весь диалог с кассиршей повторился слово в слово:
– Один.
– Двести рублей.
– Почему двести?
– С иностранцев двести.
И так далее. В отчаянии Леня снова позвонил Митрофану. На этот раз Митрофан думал еще дольше. Наконец, он сказал:
– Вспомни: ты улыбался, когда просил билет?
– Наверно, улыбался. Что она мне – враг?
– Ну конечно, – сказал Митрофан. – Я был прав: ты м***ло. Это известно, что пиндосы все время улыбаются своими фальшивыми улыбками. Но мы не пиндосы. У нас люди прямые и искренние. Они зря улыбаться не будут. Я, например, могу улыбнуться девушке, только если я собираюсь ее трахнуть.
Теперь, вооруженный знанием местных обычаев, Леня отправился в заветную Третьяковку. Он подошел к кассе, швырнул на прилавок двадцать рублей и сказал сквозь зубы, вкладывая в свои слова как можно больше ненависти:
– Один.
– Двести рублей, – сказала девушка. – С иностранцев двести.
– Что-о? – взревел вежливый Леня, для которого рушилась его последняя надежда. – Я, б*я, покажу тебе, какой я иностранец!
Девушка побледнела.
– Ох, извините, пожалуйста, – замурлыкала она с милой улыбкой. – Знаете, мне показалось, что у вас взгляд какой-то такой… не наш. Теперь я вижу, что ошиблась. Двадцать рублей, пожалуйста.
Вечером Леня праздновал победу в кругу своих новых друзей.
– Ты молодец, – говорил пьяный Митрофан, хлопая Леню по затылку. – Ты наш. Хороший парень, хоть и пиндос. Давай еще по одной, под осетринку. Осетринка – класс, особенно с хреном. У вас в Америке такую хрен купишь.
На следующий день у Лени заболел живот. Сначала чуть-чуть, потом сильнее. К вечеру стало совсем плохо. Всю ночь Леню рвало. Наутро Митрофан отвез его в поликлинику.
– Смотри не проболтайся, что ты иностранец, – по дороге наставлял он Леню. – Три шкуры сдерут. Дай им мой адрес, скажи, что забыл паспорт дома, и работай под своего, понял?
Унылая блондинка в регистратуре поликлиники задала Лене два десятка вопросов, на которые он ответил с безукоризненной точностью. Под конец она спросила:
– Какой у вас рост?
На что Леня гордо сказал:
– Пять футов семь дюймов.
Он был горд не своим ростом, а знанием настоящих русских слов. Не то что какой-нибудь полуграмотный иммигрант, который, конечно же, сказал бы «пять фитов и семь инчей», что сразу бы выдало в нем иностранца.
– Чего, чего? – переспросила регистраторша.
– Пять футов семь дюймов, – повторил Леня на правильном русском языке.
Лицо регистраторши выразило испуг и растерянность. Она сказала:
– Посидите минуточку.
Она ушла и вскоре вернулась в сопровождении крупного мужчины с руководящим лицом и при галстуке.
– Господин Шпульман? – сказал мужчина, обращаясь к Лене ласково, как к больному. – Очень приятно. Какое у вас постоянное место жительства?
– Москва, – соврал Леня и без запинки назвал адрес своего друга Митрофана.
– Ну хорошо, допустим. А какой у вас рост?
– Пять футов семь дюймов.
– Так, так. Посидите минуточку.
Руководящий мужчина вернулся к себе в кабинет, оставив Леню в приемной ждать врача. Спустя десять минут в приемную вошли двое в форме полицейских. Ленин папа рассказывал, что в прежние времена они назывались милиционерами. Как они теперь называются, папа не знал, но советовал Лене на всякий случай держаться от них подальше.
– Этот? – спросил один из милиционеров, показывая на Леню.
– Этот, – подтвердила регистраторша.
– Ага. Ну, здравствуйте, гражданин Шпулькин.
– Здравствуйте, – сказал Леня, не понимая, почему в России людей лечит полиция.
– Попрошу с нами в отделение.
– У меня болит живот, – пожаловался Леня.
– Ничего, у нас быстро пройдет, – заверили милиционеры.
В отделении пахло человеческими испарениями и еще чем-то прелым, похожим на осетрину, которой угощал Леню Митрофан. Леню усадили на стул, обитый потрескавшейся черной кожей, из-под которой выбивалась вата. Один из милиционеров, тот, который постарше, сел за стол напротив и сказал:
– Покажь паспорт.
– Не покажь, а покажи, – грамотно поправил Леня. – Я его забыл дома.
– Ты, грамотей, по какому адресу проживаешь?
Леня назвал адрес Митрофана. Милиционер подвинул к себе телефон, куда-то позвонил и что-то записал.
– Значит, так, – сказал он, и в голосе его звучала гробовая тяжесть. – Никакой Шпулькин по этому адресу не прописан. Говори, откуда приехал. Будешь врать – живым отсюда не выйдешь, понял?
От страха у Лени перехватило дыхание и прошла боль в животе. Он сказал сдавленно:
– Из Америки.
– Что ты делал в Америке?
– Жил, – сказал Леня и на всякий случай добавил дрожащим шепотом: – Я больше не буду!
– Ага! Американец, значит!
Милиционеры переглянулись и явно повеселели.
– Все ясно: шпион, – победно объявил старый.
– Ну да, шпион и есть, – с энтузиазмом поддержал его молодой.
– Я не шпион! – застонал Леня. – У меня болит живот!
– Сейчас передадим тебя куда следует, – заверил его старый, смакуя ситуацию. – Там быстро разберутся, что у тебя болит. Получишь десяточку строгого, чтоб впредь не шпионил против нашего народа.
Леня не знал, что такое «десяточка строгого», но догадался, что это должно быть нечто крайне непривлекательное. Эта догадка пронзила его воспаленный мозг, и он разрыдался, отчего ликование милиционеров достигло предела.
– Ну что, может, пожалеем? – сказал старый.
– Пожалеем, – согласился молодой.
– Правильно. Пусть платит штраф и валит в свою Америку. Сколько у нас за шпионаж полагается?
– Две тысячи рублей, – с готовностью ляпнул молодой. Он был еще слишком молод, чтобы постигнуть глубокий смысл денег.
– Правильно, – сказал старый. – Только не рублей, а долларов. Плюс пятьсот за то, что ходит без паспорта. В общем, так, Шпулькин: плати три тысячи и не беспокойся. Я выпишу квитанцию. У нас всё по закону, не то что в вашей Америке.
Размер штрафа слегка ошарашил Леню. Вся его поездка в Россию не стоила таких денег. Платить было нечем.
– Кредитную карточку возьмете? – заискивающе спросил он.
Старый милиционер пожал плечами.
– Давай, если не нужна. Но сначала заплати штраф.
– У меня нет таких денег, – заныл Леня.
– Звони своим родственникам, пусть привезут.
Леня позвонил Митрофану, которого к тому времени считал своим лучшим другом. Услышав про три тысячи долларов, Митрофан по дружбе обложил Леню таким матом, какого Леня никогда не слыхал и не мог понять, несмотря на свое безупречное знание русского языка.
– Пиндос и есть пиндос, – подвел итог Митрофан. – Сам заварил, сам и расхлебывай. А у меня нет денег.
– Я ничего не заваривал, – ныл Леня. – Они думают, что я шпион.
При слове «шпион» Митрофан испугался так, что от страха перестал материться. Он перешел на «вы», вежливо попросил Леню больше не звонить и повесил трубку. Леня попытался сделать еще несколько звонков своим новым московским друзьям, но это приводило к такому же результату.
– Ненадолго, взаймы! – взывал Леня. – Я вышлю, как только вернусь домой!
При упоминании о деньгах друзья грустнели и заводили разговор о живописи или драматическом искусстве. Когда Леня жаловался им, что его подозревают в шпионаже, они пугались и спешили закончить разговор. Потом друзья вообще перестали отвечать на Ленины звонки. Видимо, разошелся слух об их знакомом придурковатом американце, который оказался шпионом и при этом у всех вымогает деньги.
Леня остался в вакууме, если не считать двух милиционеров. Но и тем надоело воспитывать Леню; они занялись своими делами и перестали обращать на него внимание. Мучительно потекло время и тянулось до тех пор, пока в Нью-Йорке не наступило утро, и Леня смог, наконец, позвонить маме.
Узнав о Лениных приключениях, мама впала в истерику и немедленно задействовала своего политически влиятельного супруга. Супруг позвонил всем своим политически влиятельным знакомым. В результате пошел звонок из Госдепартамента США в американское посольство в Москве, а оттуда – далее, по должным российским каналам. Но к тому времени в Москве кончился рабочий день, должные каналы перестали отвечать на звонки, и бедный Леня застрял в отделении милиции до утра.
Не будем пытаться передать состояние нашего несчастного героя в течение этой жуткой ночи или описывать обстановку, в которой он провел эту ночь. Вы, мой дорогой искушенный читатель, даже если сами никогда не проводили ночь в московском отделении милиции, наверняка можете себе эту обстановку представить, и, стало быть, незачем зря тратить ваше время.
Утром вернулись на работу два знакомых Лене милиционера. Они поинтересовались, раздобыл ли их подопечный деньги на штраф, и снова занялись своими делами. И бедный Леня понял, что его песенка спета, и что он уже никогда отсюда не выйдет, и что пора подводить итоги своей глупой, непродолжительной жизни.
Но я должен успокоить вас, дорогой читатель. Не в моих правилах заканчивать рассказ на такой трагической ноте и тем портить вам настроение. Ленины мучения продолжались до тех пор, пока в отделении милиции не раздался спасительный телефонный звонок. Этот звонок завершил целую эстафету звонков, которая началась накануне вечером в американском посольстве и пронеслась по Москве через несколько важных правительственных организаций, отвлекая важных людей от их важных дел. Никто из этих важных людей не мог понять, почему их важных абонентов интересует какой-то совершенно неприметный американский турист, и они поспешили от этого ничтожного туриста избавиться.
Коротко поговорив по телефону, старый милиционер положил перед Леней его кошелек с кредитной карточкой и водительскими правами штата Нью-Джерси.
– Можешь идти, грамотей, – сказал он, и Леня, не веря своему счастью, пулей вылетел на улицу.
В тот же день он успел на прямой рейс «Дельты» из Москвы в Нью-Йорк. Вдавившись в спинку кресла, он сидел в самолете с закрытыми глазами и боялся пошевелиться, пока самолет не вышел на взлетную полосу.
– Что, первый раз летите в Америку? – услышал он приветливый голос сидевшей рядом блондинки.
Леня вздрогнул, и не открывая глаз, пробормотал:
– Sorry, I don’t speak Russian.
Моя недолгая жизнь на театральных подмостках
Сейчас, дорогой читатель, я сделаю признание, которое человек может сделать только в преклонном возрасте. Я открою вам то, что скрывал всю жизнь: у меня нет никаких талантов. Я от рождения безнадежно бездарен. У меня нет способностей к живописи. У меня нет музыкального дара. Я не преуспел ни в поэзии, ни в прозе. Об искусстве танца вообще говорить нечего.
Но вот однажды, один-единственный раз в жизни, во мне ненадолго вспыхнул дар актера. Это было восхитительное, всепоглощающее чувство. Это был взрыв счастья – как невесомость, как парение в небе. Сегодня, много лет спустя, при воспоминании об этом мне хочется петь и танцевать, но я не могу этого сделать по причине, изложенной выше: у меня нет таланта к пению и танцам.
Это произошло в Лос-Анджелесе вскоре после того, как я прибыл в Америку в качестве политического беженца из страны победившего социализма. Кого еще он победил, я не знаю, но надо мной этот славный социализм определенно одержал победу. Я спасся бегством. Промыкавшись в Лос-Анджелесе несколько месяцев без работы и без средств к существованию, я случайно узнал, что тут успешно функционирует русский театр. Я умел говорить по-русски, и это было, пожалуй, единственное, что я тогда мог делать в Америке. Я подумал, что в русском театре это может пригодиться.
Режиссер театра Николай Грызунов, он же его владелец и менеджер, принял меня дружелюбно. Он рассказал мне, что сейчас театр готовит к постановке монументально-эпохальную пьесу «Любовь зла», и они как раз набирают актеров. Подзаголовок пьесы, объяснил он, будет: «Полюбишь и козла». Актер на роль козла, то есть героя-любовника, у них уже есть, но не хватает актера на роль обманутого мужа. Потом, повнимательней приглядевшись ко мне, он помялся и добавил, что театр, вообще-то, русский, поэтому актеры должны иметь русскую внешность и русские фамилии. Тем не менее, сказал он, им также нужен суфлер, и он готов предложить мне эту должность. Он может заплатить мне двадцать долларов после того, как спектакль будет сыгран.
Я согласился с радостью. К тому времени я не заработал в Америке ни цента, и двадцать долларов выглядели как солидный куш.
Работа была простая. Я должен был стоять за кулисой и шепотом читать текст пьесы. Все искусство заключалось в том, чтобы вышептывать каждую реплику после того, как предыдущая была сказана со сцены. Кому принадлежала реплика, читать не следовало, актеры должны были сами это знать.
Роль обманутого мужа долгое время оставалась вакантной. В последний момент на нее нашли жилистого плотника Васю, человека угрюмого и далекого от искусства Мельпомены. Но выбора уже не было, до премьеры оставались считанные дни. Васина фамилия была Козлов, что хорошо гармонировало с названием пьесы. Вася Козлов говорил по-русски с необычным – то ли волжским, то ли уральским – акцентом, и в его устах все, кроме мата, звучало как-то неестественно. В каждую фразу он вставлял непонятное никому, кроме меня, вводное слово, которое звучало как «бёнть».
Начальные этапы репетиции пьесы – чтение и разводка – прошли без меня и без Васи. Я был пока не нужен, а Васю тогда еще не нашли. К тому времени, когда мы оба влились в труппу, спектакль был в цейтноте. До премьеры оставалась всего одна репетиция. Актеры нервничали. Грызунов психовал. Вася Козлов не успел выучить свою роль, поэтому вся надежда была на суфлера, то есть на меня.
На репетиции я показал себя с хорошей стороны. Я правильно шептал тексты, как раз так, чтобы меня хорошо слышали актеры, но не слышала публика. Сложнее обстояло дело с Васей, игравшим обманутого мужа. Будучи красивым синеглазым блондином, он никак не мог войти в эту унизительную для него роль. Ему бы больше подошла роль любовника, но эта вышеупомянутая роль козла уже была отдана Мишке, двоюродному брату режиссера. Мишка, наоборот, был маленький, плюгавый мужичок, мало похожий на любовника. Что поделаешь, любовь зла, как извещало название пьесы. Кроме того, жена Мишки была на сносях, и он каждую минуту бросался к телефону, чтобы узнать, не начала ли она рожать.
Сюжет пьесы был примитивен, как сказка про курочку Рябу. В основе его лежал любовный треугольник. В последнем акте муж возвращался домой из командировки и находил в своем доме любовника жены. Это была кульминация. Разыгрывалась трагическая сцена, которая заканчивалась двойным убийством. Зрительской массе русского театра, состоявшей из иммигрантов первой и второй волн, нравились любовные драмы. Особенно им нравилось, когда дело кончалось убийством, так что билеты на спектакль были раскуплены.
Наступил день спектакля. Актеры нервничали. Грызунов дрожал от страха, опасаясь провала. Как ни странно, меньше всех волновался Вася Козлов. Перед началом спектакля он для храбрости принял двести пятьдесят, запил пивком, порозовел и теперь умиротворенно ждал своего выхода.
Первые два акта прошли гладко. Я шептал, актеры старательно выкрикивали за мной свои роли, а зрители терпеливо дожидались трагической развязки, предвкушая убийство. Настал третий акт. Муж, то есть Вася Козлов, вернулся из командировки и постучал в дверь своего дома. На самом деле постучал режиссер Грызунов, который всегда лично исполнял закулисные звуки. Героиня заметалась по сцене.
– О Боже, это мой муж, – прошептал я.
– О Боже! Это мой муж! – закричала героиня, заламывая руки.
Грызунов постучал еще раз, вкладывая в стук максимум трагизма.
– Ах, он убьет меня, – прошептал я.
– Ах! Он убьет меня! – прокричала героиня еще громче.
Я бы на ее месте не стал кричать так громко, из опасения, что мужу за дверью все может быть слышно. Но давать героине советы не входило в мои обязанности. Я прошептал:
– Скорей сюда, в шкаф.
– Скорей! Сюда! В шкаф! – заорала героиня благим матом.
Настало время появления мужа.
– Вася, выходи, – прошептал Грызунов.
– Куда? – спросил Вася.
– Куда, куда – на сцену!
Васин выход был встречен аплодисментами. Публика оценила его яркую внешность и нетвердую походку. Видно было, как замечательно этот актер играет человека, уставшего с дороги. Вася остановился недалеко от меня и стал вглядываться в темный зал, пытаясь увидеть знакомые лица. Я выдержал положенную паузу и прошептал:
– Ты почему так долго не открывала.
– Ну ты, почему, бёнть, так долго не открывала? – членораздельно повторил Вася, продолжая глядеть в зал.
Грызунов подскочил ко мне и с мольбой прошептал мне в ухо:
– Зачем он говорит «бёнть»?
Это был шепот отчаяния, можно сказать, крик души перед ужасом надвигавшейся катастрофы. Но я в тот момент был парализован чувством ответственности и воспринял шепот Грызунова как инструкцию.
– Вася, – прошептал я, – зачем ты говоришь «бёнть»?
Вася перестал вглядываться в зал и повернулся ко мне.
– А чего ж она, бёнть, не открывала? – сказал он с явной обидой. – Оглохла, что ли?
– Вася, – сказал я звенящим шепотом, – не отвлекайся от роли. Повторяй только то, что я говорю.
– А я что делаю? – еще больше обиделся Вася.
Спектакль явно начинал сходить с рельсов. Я в растерянности оглянулся на Грызунова, не зная, что мне делать дальше. Но Грызунова не было. Позже выяснилось, что он, предвидя провал и опасаясь мести разгневанных зрителей, бежал из театра и уехал к своему тестю в Редондо-Бич, где его не могли найти. Но тогда мне некогда было размышлять над тем, куда он делся. Я оставался один на один с пьяным Васей.
– Ты здесь кого-то прячешь, – прошептал я.
– Ты здесь кого-то прячешь, – монотонно повторил Вася, не глядя на героиню. Его игра мне не понравилась.
– Неправильно, – прошипел я. – Говори с выражением! Вот так.
И добавил, наполняя свой шепот театральной страстью:
– Ты здесь кого-то прячешь!
– Понятно! Ты здесь, бёнть, кого-то прячешь! – громогласно повторил Вася. На этот раз голос его звучал угрожающе. Он явно начинал входить в образ.
– Ах нет, милый. Здесь никого нет, – прошептал я.
Реплика относилась к героине, и она ее старательно выкрикнула. Но Вася не знал, кто что должен говорить, и добросовестно повторял все, что я нашептывал. В результате они оба прокричали в унисон:
– Ах, нет, милый! Здесь никого нет!
Это прозвучало бессмысленно, но весьма эффектно, как тщательно отрепетированный сценический прием. Я прошептал:
– Я знаю, он где-то здесь. Он где-то здесь.
– Слышу, можешь не повторять, – огрызнулся Вася. – Он, бёнть, где-то здесь!
Голос его звучал вполне трагично, но при этом Вася продолжал стоять на месте, глядя в зал.
– Ищи его, – прошипел я. – Он в шкафу.
Вася начал кружить по сцене, но далеко от меня не уходил, боясь не расслышать текста. И тут я понял просчет постановщика. Шкаф находился на противоположном, максимально удаленном от меня краю сцены, куда Вася не забредал. Положение становилось критическим. Время шло. Пора было убивать любовника, а Вася не мог его найти, и было ясно, что уже никогда не найдет.
Я с тоской подумал о двадцати долларах. Грызунов по-прежнему не появлялся, и тогда я решил взять спасение спектакля в свои руки. Я бросил тетрадь с текстом, который уже знал наизусть, выскочил на сцену, схватил Васю за рукав и подтащил его к шкафу.
– Наверно, он в шкафу, – прошептал я в Васино ухо. – Говори.
– Ага! Наверно, он, бёнть, в шкафу! – с облегчением заорал Вася, совершенно не удивляясь такому неожиданному повороту событий.
Он широким театральным движением распахнул шкаф и сделал зверское лицо, чтобы немедленно убить негодяя Мишку.
Но в шкафу никого не было. Он был предательски пуст. В нем не было даже задней стенки, вместо которой в полумраке закулисья виднелось какое-то безобразное нагромождение старых декораций. Случилось самое ужасное: когда Мишка сидел в шкафу, ему сказали, что только что позвонила его жена и что из нее потекла вода. И Мишка сломя голову помчался домой, бросив на произвол судьбы тонущий спектакль и не дожидаясь своей преждевременной гибели от рук разгневанного Васи.
Еще не успев осознать всю нелепость сложившейся ситуации, я по инерции прошептал:
– Ага, вот ты где.
– Ага, вот ты где, падла! – заорал Вася.
Он начал оглядываться по сторонам, пытаясь понять, к кому он обращается. Не найдя никого более подходящего, он схватил меня за шиворот и стал трясти, продолжая орать, что он меня сейчас убьет. Эту часть своей роли он то ли помнил, то ли импровизировал.
Тут я сообразил, что я уже не суфлер, а, наоборот, действующее лицо, притом одно из главных, и почувствовал, как в меня вселяется творческое вдохновение. Я закричал, заламывая руки:
– О, пощади меня!
Героиня тоже проявила сообразительность и заорала:
– О, пощади его!
– Я тебя, бёнть, пощадю! – сказал Вася и убил меня какой-то блестящей штуковиной, заранее припрятанной у него в кармане.
Я картинно упал, ударившись головой об пол. Но боли я не почувствовал – так я был захвачен своей трагической ролью. Расставаться с ней было жалко, и я от себя добавил то, чего не было в пьесе:
– Прощай, моя любимая! Я уже умираю!
Вася презрительно покосился на меня, и не мешкая более, прирезал героиню тоже.
Дали занавес. Зал разразился бешеными овациями. Мы втроем, всем любовным треугольником, вышли на авансцену и раскланялись. А зал продолжал реветь. И мы много раз выходили и кланялись, выходили и кланялись. И я чувствовал, что летаю в облаках.
На этом закончилась моя артистическая карьера. Она была, как видите, непродолжительной, но успешной. Вместо обещанных двадцати долларов Грызунов заплатил мне сорок: двадцать за меня и двадцать за предателя Мишку. Правда, играть в театре он меня больше не приглашал.
А Васина карьера, как ни странно, только началась. Оказалось, что на наш спектакль пришел – в качестве чьего-то мужа или свекра – какой-то мелкий голливудский продюсер. По-русски он не понимал, но ему понравилась Васина внешность и неподдельно страстная игра, особенно то, с каким энтузиазмом он пришил меня и героиню. Продюсер представил его своим коллегам, и Васю стали снимать в кино в роли советского шпиона или подполковника советской армии.
Вскоре я потерял Васины следы. Говорят, что в Голливуде он стал своим человеком, разбогател, женился на Деми Мур, и теперь пламенно борется против изменения климата.
Юрий Окунев – ученый в области теоретической радиотехники. Окончил С.-Петербургский государственный университет телекоммуникаций. С 1993 года работает в телекоммуникационной индустрии США. В 2007 году Институт инженеров электроники (IEEE) присудил ему награду имени Чарльза Гирша за «выдающийся вклад в теорию фазовой модуляции и разработку мобильных систем радиосвязи». Юрий Окунев опубликовал несколько книг и большое число очерков на русском и английском языках. Книга «Ось всемирной истории» в английском переводе получила награду USA Book News – “The National 2008 Best Book Awards”. Многочисленные очерки Юрия Окунева опубликованы в интернет-изданиях; его вебсайт: www.yuriokunev.com.
Загадка янтарных бусинок
Повесть посвящается
моей дочери Ирине.
Это дело, если судить о нем по газетам и телевидению, было отнюдь не самым сложным и запутанным в моей практике частного сыщика. Хотя бы потому, что оно завершилось полным и сравнительно быстрым раскрытием причин загадочного самоубийства профессора Берлекемпа. Однако в действительности все обстояло много сложнее, а информация, преднамеренно сброшенная в СМИ, не имела ничего общего с тем, что я раскопал на самом деле. Более того, если быть совсем откровенным, известная публике версия была сочинена мною совместно с вдовой профессора Алисой Берлекемп, в то время еще весьма интересной и вполне светской женщиной, а ныне – ревностной служительницей Бога в отдаленном монастыре на Среднем Западе. Истинная причина смерти профессора известна только мне и ей. Уже много лет наша фальсификация, основанная, впрочем, отнюдь не на корысти, тяготит меня. Дело в том, что открывшаяся нам с Алисой истина касается не только нас двоих – она чудовищна, фатальна и безысходна, и я не могу, да и, по-видимому, не имею права унести ее с собой. Я просто обязан раскрыть эту тайну, какой бы невероятной, фантастичной и даже, на первый взгляд, нелепой она ни представлялась...
* * *
Профессор Рэймонд Берлекемп убил себя выстрелом из личного пистолета примерно в шесть часов утра того рокового дня, в кабинете на втором этаже своего коттеджа в долине Пало-Альто в Калифорнии. Все это установила еще до меня нехитрая полицейская экспертиза. Она же вполне обоснованно отклонила какую-либо возможность насильственной смерти, ибо покойный оставил предсмертную записку, написанную, несомненно, им самим, без всякого принуждения. Из записки следовало, что единственным виновником смерти профессора является он сам. Рэймонд просил никого другого в этом не винить и не подозревать, а полный текст записки широко не разглашать.
Я узнал о самоубийстве известного не только в научных кругах профессора Берлекемпа из газет, в которых с присущей широковещательным средствам сенсационностью излагались «кровавые» подробности смерти «крупнейшего в мире ученого в области биологической кибернетики, стоявшего на пороге открытия тайн цивилизации, обаятельного и полного жизни 50-летнего мужчины, в недавнем прошлом – чемпиона Калифорнии по теннису». Признаться, в плане профессиональном меня это сообщение ничуть не заинтересовало, хотя к личности Рэймонда я, не будучи с ним знакомым, питал глубокое уважение и даже испытывал некое поклонение, как перед чем-то непонятным и мне лично недоступным. Тут же подумалось – вероятно, дело в какой-то банальной финансовой афере, в которую, как известно, подчас втягиваются талантливые ученые, испытывающие дефицит циничного прагматизма. Поэтому, когда президент Стэнфордского научного центра, в состав которого входила лаборатория Берлекемпа, вежливо, но настоятельно пригласил меня приехать для деловой беседы, я внутренне настроился отказаться от предложения расследовать самоубийство. Что таковое последует, я не сомневался, ибо для чего же еще президент всемирно известного калифорнийского научного центра приглашает к себе нью-йоркского сыщика на второй день после загадочной смерти своего знаменитого сотрудника.
Была середина августа. Я вылетел из Нью-Йорка в ужасающую влажную жару, но в Сан-Франциско было совсем не душно. Эти места между заливом и океаном в прекраснейшей прибрежной калифорнийской долине всегда были мне по душе. Много раз собирался я перебраться сюда навсегда, но мои безнадежно запутанные личные дела властно вынуждали оставаться в Новой Англии. Любуясь из окна лимузина своей несбыточной мечтой, я обдумывал предстоящую встречу. Судя по лимузину, присланному за мной в аэропорт вместе с иголочки одетым, вежливым и молчаливым шофером, похожим больше на брокера с Уолл-Стрит, меня собирались брать весьма круто. Это дело становится совсем неинтересным, – прикидывал я, – но ведь и отказаться будет нелегко...
* * *
Президент Дональд Граунхилл оказался довольно молодым человеком с быстрыми, но несуетливыми движениями уверенного в себе крупного научного менеджера. Аккуратно зачесанные назад густые каштановые волосы с едва заметной, но безукоризненно симметричной сединой на висках создавали впечатление всеобщего порядка. По его лицу и губам скользила легкая, ни к чему не обязывающая улыбка – признак доброжелательного покровительства по отношению к посетителю. Отличный руководитель, – подумал я, – но, вероятно, прохвост. Проговорив положенные комплименты, он предложил мне провести неофициальное расследование по делу профессора Берлекемпа.
– Зачем вам такое расследование, ведь установлено отсутствие криминальных действий с чьей-либо стороны? – спросил я.
– Дело в том, – чуть помедлив, ответил президент, – что наш институт имеет безупречную репутацию. Безупречную во всех отношениях и во всем мире (в его голосе звучали патетические ноты). Смерть профессора Берлекемпа – это большой удар для нас. Многие, видите ли, полагают, что его самоубийство связано с неудачами в работе, с отношением к нему в институте. Мы не можем...
– Вы не согласны с подобным мнением? – перебил я президента.
– Конечно, нет! О какой неудаче может идти речь, если всего лишь год назад Берлекемп со своим помощником доктором Гусманом получил Нобелевскую премию за открытие клеточно-молекулярного механизма памяти... Скажу вам больше, – он встал и подошел к большому окну во всю стену кабинета с видом на долину Пало-Альто, – за несколько дней до смерти профессор, стоя у этого окна, сказал мне, что находится на пороге огромной важности открытия в области... Впрочем, профессор был человеком с непомерной фантазией, но говорить о его неудачах в науке просто смешно. А всевозможные предположения о работах института в «негуманных» сферах, равно как и о нравственной трагедии Берлекемпа-ученого, есть сплошной вымысел. Для него, – президент повысил голос, словно раздражаясь, – не было и не могло быть лучшего места работы, чем у нас...
– Вы хотите, – сказал я в полувопросительной форме, – чтобы мое расследование сняло с вашего института подозрения в причастности к самоубийству Берлекемпа.
– Да!
– Какова же ваша версия этого скорбного события?
– Я не хотел бы навязывать вам свою точку зрения, – ответил президент, ясно давая понять, что именно этого он хотел, – но глубоко убежден: в данном случае имела место семейная трагедия.
– Что вы имеете в виду? – спросил я, совсем теряя интерес к этому делу.
– Обычная история. Миссис Берлекемп – очень красивая и сравнительно молодая женщина. Она, вероятно, имела свои увлечения, о которых профессор, конечно, не подозревал. Нужно знать темперамент Берлекемпа, чтобы представить его реакцию, когда он что-либо, может быть, случайно узнал.
Я понял, что меня твердо и настойчиво ведут в определенном направлении, и начал сопротивляться:
– У вас есть доказательства этой версии?
– Собирать доказательства – ваша задача, – отпарировал президент.
– Собирать доказательства, но не рыться в грязном белье, – сказал я, встал и приготовился отклонить сделанное мне предложение.
Но в этот момент, словно уберегая меня от опрометчивого поступка, мистер Граунхилл вынул из стола свою козырную карту. Это был сложенный вдвое листок бумаги с написанным от руки текстом.
– Вот письмо Берлекемпа... то предсмертное письмо. Не сочтете ли вы его доказательством моей версии?
Я взял в руки письмо – какое-то мрачно-торжественное предчувствие охватило меня, мне показалось, что я стою на пороге другого мира... Короткая записка потрясла меня, во-первых, своим загадочным содержанием, из которого следовало, что никакой ясности в этом деле нет и быть не может, и, во-вторых, необычностью словесных выражений. Это было похоже на трагический бред юродствующего фанатика, содержащий, тем не менее, скрытую, огромную интеллектуальную мощь... Вот полный текст записки, прочитав которую, я тотчас же понял, что не смогу уйти от этого дела:
«Пало-Альто, 12 августа, 6 часов утра...
В моей смерти никого не вините и причину не ищите – она во мне и только во мне самом. Я слишком много узнал, я узнал Богово, а Боги не простят этого ни мне, ни вам... Хотя мы все подобны простым подопытным кроликам, однако отличаемся от последних двумя качествами: во-первых, способностью понять, что мы «кролики», и, во-вторых, способностью самостоятельно и обдуманно покончить с собой. Последним я и позволю себе воспользоваться. Надеюсь, что наши дети, а может быть и внуки, проживут в счастливом неведении – да позволят им это Боги.
Рэй Берлекемп (подпись)
P.S. 1 час 30 минут от начала нашей новой истории – это мгновение я оставляю за собой, но, пожалуйста, широкой публике все это не разглашайте».
Я стоял с запиской в руках, не в силах проглотить застрявший в горле комок. Неправильно истолковав мое молчание, президент снова пошел в наступление:
– Как видите, мистер Ньюмэн, профессор прямо пишет – ему стало известно нечто, не оставляющее для него иных возможностей... Он, заметьте, надеется, что его дети останутся в неведении – явный намек на некие обстоятельства, порочащие их мать, причем порочащие весьма серьезно. Кроме того, Рэймонд, заботясь о репутации семьи, просит все это не разглашать. Кажется, ясно, в чем дело...
– Предположим, что это так, – начал я, преодолевая оцепенение, – но при чем здесь «кролики»?
– Обычное профессорское философствование на абстрактную тему, – отрезал президент.
– Следовательно, вы полагаете, что за час и тридцать минут до самоубийства, то есть. в половине пятого ночи, Рэймонд узнал об измене жены?
– Да, нечто в этом роде...
– И вы к тому же полагаете, – продолжал я издевательски, – что, судя по приписке, профессор счел это событие началом новой эры истории?
Президент не принял моего вызова и ответил совершенно спокойно и серьезно:
– Не придавайте особого значения той форме, в которую Рэймонд облекает свои мысли. Его и в жизни не всегда можно было понять. Полагаю, что за несколько минут до смерти человек имеет право немножко, простите за откровенность, поюродствовать...
– Хорошо, мистер президент, я принимаю ваше предложение и готов начать расследование при условии...
– Прекрасно! Все ваши условия принимаются без обсуждения.
– Тогда я хотел бы ознакомиться с лабораторией профессора Берлекемпа.
– Пожалуйста, хотя, поверьте, это мало продвинет вас по сути дела, – сказал президент, нажал одну из клавиш на пульте своего стола и, обратясь к большому видеомонитору на противоположной стене кабинета, попросил доктора Гусмана.
На светящемся экране появился худощавый брюнет лет сорока, с большими выразительными глазами.
– Я слушаю, шеф, – сказал человек на экране.
– Сол, – обратился к нему президент, – мистер Ньюмэн, находящийся в данный момент у меня, будет проводить частное расследование по делу Берлекемпа. Ознакомь его с лабораторией и попроси Бланш зайти за ним в мой офис – пусть она по дороге введет мистера Ньюмэна в курс дела, чтобы он не терял время понапрасну...
– Хорошо, шеф, будет сделано, – вяло ответил Сол Гусман, и презрительная гримаса передернула его лицо.
Я понял, что с этим человеком мне нелегко будет найти общий язык.
– Желаю удачи, – президент пожал мне руку и добавил: – учтите, Сол – ближайший ученик Рэймонда и тоже с характером... Впрочем, здесь все с характером, – сокрушенно заметил он и впервые широко улыбнулся.
– Последний вопрос, – проговорил я уже с порога. – Правда ли, что профессор занимался проблемой существования внеземных цивилизаций?
– Нет, неправда! В нашем центре занимаются только реальными проблемами. Профессор Берлекемп работал со сложными биокибернетическими системами, и в первую очередь – над проблемой клеточно-молекулярного и молекулярно-генетического механизма памяти... Еще раз – удачи вам...
Я вышел из кабинета президента с чувством жгучего профессионального интереса и с мрачными предчувствиями. Итак, первая версия выдвинута: выдающийся ученый убил себя, потрясенный изменой жены. Эта вполне правдоподобная и понятная любому обывателю версия как будто косвенно подтверждается содержанием предсмертной записки, а главное – абсолютным отсутствием других версий. Я, однако, в эту, пока единственную, версию просто не верю. Более того – я не верю, что в нее верит президент института, а это значит, что есть другая, истинная причина самоубийства профессора. Она, эта причина, находится здесь, в этих стенах, и ее хотят от меня скрыть – это уже становится очень интересным...
* * *
Ощущение необыкновенного поворота в моей работе, а может быть и в жизни, теперь уже не оставляло меня. Проходя по коридорам Стэнфордского центра и по дорожкам его парка в лабораторию, я почти не замечал и едва слушал сопровождавшую меня ассистентку доктора Гусмана Бланш Стаурсон. Это потом я оценил, как молода и хороша она, несколько позже, когда Бланш сыграла ключевую роль в моем прозрении. А теперь, в парке института, она быстро рассказывала мне о Рэймонде Берлекемпе – каким великим ученым он был, как много сделал для Сола, для нее и всех других... Несмотря на отстраненность, вызванную шоком от предсмертного письма Берлекемпа, я профессионально фиксировал ключевые фразы Бланш – профессор был одинок, потому что не имел равных, жена не могла понять его, потому что была обыкновенной мещанкой... Промелькнула мысль – эта девушка, похоже, была серьезно влюблена в своего профессора...
Я, впрочем, думал тогда больше о своем, и преодолевая потрясение, начинал методично работать. Пока у меня было мало данных, однако из предсмертного письма Берлекемпа следовало два важных вывода. Во-первых, в течение нескольких ночных часов 12 августа он узнал нечто, отвратившее его от жизни. Во-вторых, упоминание о «подопытных кроликах», кажущееся штампом в устах столь нестандартно мыслящего человека, явно свидетельствует о том, что профессор счел себя и окружающих очень сильно зависимыми от кого-то или чего-то. По-видимому, он внезапно узнал нечто ужасное и фатально неотвратимое именно об этой зависимости. Я упорно шагал дальше по лестнице логических рассуждений – от кого можно узнать нечто неожиданное ночью в своем доме, где помимо профессора были его жена, а также их дети – сын и дочь, школьники старших классов? Правдоподобных вариантов ответа не так уж много: профессору могли позвонить по телефону, у него мог быть разговор с женой и, наконец, он мог что-то прочитать или просчитать... Далее – что катастрофически ужасного он мог узнать из телефонного разговора, разговора с женой, равно как из внезапно прочитанного или рассчитанного? Здесь было больше вариантов: профессор мог узнать, что финансовая игра, в которую он был, к примеру, втянут, полностью проиграна, и он разорен; что результаты его многолетнего труда использованы в преступных, с его точки зрения, целях; что он фатально ошибся в своих исследованиях; что его близкие подло обманывают его, что жена ему изменяет, что его дети... – здесь можно бесплодно фантазировать до бесконечности, и это все надо проверять.
Мы с Бланш между тем приближались к лаборатории.
– Скажите, пожалуйста, мисс ... Стаурсон, вы звонили профессору Берлекемпу в ночь его смерти? – спросил я наугад, рассчитывая на неожиданность.
– Да, – быстро ответила она, отпрянув и побледнев.
– Простите, но по какому делу?
Бланш испуганно молчала, и я начал наступать:
– Короче говоря, что вы ему сообщили в ту ночь?
– Я ничего не сообщала... просто спросила, какую аппаратуру готовить к завтрашним опытам...
– Вы хотите, чтобы я поверил, что для этого стоило беспокоить профессора ночью?
– Профессор сам просил меня позвонить ему по этому вопросу попозже.
– Что значит «попозже»?
– Я звонила ему в полночь.
– Что же ответил вам профессор?
– Он сказал, что готовить аппаратуру не нужно.
– Он был в мрачном настроении?
– Наоборот, он шутил.
– Шутил? Каким образом?
– Он сказал, что аппаратура не нужна, так как он и без нее уже умеет говорить с Богом. Он так и сказал: «... умею говорить с Богом».
– Может быть, вы застали профессора за вечерней молитвой?
– О, это так не похоже на него – вечерняя молитва... – грустно ответила Бланш.
Я посмотрел на Бланш внимательно и наконец оценил, как она хороша. Рабочий халат не мог скрыть идеальную гармонию форм... Чистый мрамор лица, обрамленного длинными темно-каштановыми волосами... Большие глаза, словно светящиеся голубым изнутри, такие, знаете, в которых сразу же тонешь... Для проверки одной из моих гипотез нужна была сильная реакция, и я спросил бесцеремонно: «Вы были близки с Рэймондом?» Она посмотрела как-то сквозь меня и неожиданно спокойно ответила: «Будем считать, что я не поняла вашего вопроса... Впрочем, уверяю вас – последние годы женщины интересовали Рэя меньше всего, он был слишком увлечен янтарными бусинками».
Как часто в жизни мы проходим мимо тропинки, ведущей к желанной цели, и долго потом бродим из тупика в тупик, принимая видный всем проселок за самый верный и короткий путь. Вот и я пренебрег тогда тропинкой, указанной мне этой милой женщиной, и высокомерно двинул по проселку в сторону от цели. «Что еще за бусинки? – буркнул я сердито. – У меня нет времени заниматься абстракциями или домовыми на чердаке». Бланш хотела что-то пояснить, но я оборвал ее, и пытаясь загладить свою бестактность, предложил: «Давайте не будем тратить время попусту. Впрочем, буду вам весьма признателен, если вы подготовите мне подборку публикаций по поводу этих, как вы их назвали, ... бусинок». Мы вошли в лабораторию, и Бланш представила меня Солу Гусману.
* * *
Доктор Гусман совсем не походил на отрешенного от жизни ученого, переставшего следить за собой, он был высок, строен и мускулист... Меня поразило в нем сочетание спокойной медлительности, как бы исходившей из рационального стремления не делать ничего лишнего, и быстрой реакции. В последней я мог убедиться тотчас, как только задал первый вопрос. Доктор отвечал почти мгновенно, как бы не задумываясь, но всегда ясно и конкретно. В нем чувствовался оригинальный ум, и я поймал себя на том, что невольно представляю себе профессора Берлекемпа таким, каким явился мне его ученик доктор Гусман.
Входя в лабораторию, я уже отрабатывал свою первую гипотезу, однако Гусман сразу же вдребезги разбил ее. Я сказал, что для решения поставленной передо мной задачи чрезвычайно важно знать, кто последним звонил Берлекемпу в ночь его смерти. Далее я стал поучать Гусмана, как следует деликатно расспросить сотрудников об этом деле. Он внимательно, не перебивая, выслушал меня, а затем без всякой рисовки просто сказал:
– Расспрашивать никого не нужно, потому что я знаю, с кем последним говорил Рэй. Что же касается содержания разговора, то вряд ли вам помогут расспросы.
– С кем говорил? Почему не помогут расспросы? – от нетерпения я привстал со стула.
– Профессор Берлекемп перед смертью разговаривал по телефону с компьютером, который вряд ли может быть допрошен, – невозмутимо пояснил Сол.
– Что это значит?
– В домашнем кабинете профессора установлен терминал компьютерной системы, терминал подключен к одной из больших вычислительных машин института с помощью обычной телефонной линии. Машина выполняет команды исследователя и по той же линии выдает ему результаты. Однако для диалога с компьютером профессор был вынужден отключить от линии свой телефонный аппарат. Вы понимаете меня?
– Пытаюсь понять, но меня совсем не интересуют диалоги с компьютером. Я хотел бы узнать, кто из людей последним говорил с профессором по телефону.
– Последним из людей... – Сол сделал акцент на этом слове, – из людей говорил я.
– Почему вы так считаете и когда это произошло?
– Я закончил короткий разговор с профессором примерно в четверть первого ночи. Он просил меня перенести серьезное обсуждение на завтра, так как собирался переключить линию на работу с компьютером.
– Но, может быть, он не исполнил своего намерения? – упорствовал я.
– Нет, исполнил, я пытался дозвониться ему в половине первого, но телефон уже был отключен.
– Если не секрет, что вы намеревались сообщить профессору в такое позднее время?
– Извольте, я собирался подтвердить свой последний результат – все известные нам генетические коды не имеют ничего общего с кодами объектов АВ.
– Объекты АВ? Вы полагаете убедительной подобную версию? – высказал свое сомнение я.
– А вы полагаете, что ученые работают с девяти до восемнадцати с часовым перерывом на обед? – жестко отбил мяч Сол.
Разговор принимал конфронтационную форму – я плохо понимал аргументацию Сола, а он не желал считаться с моей неосведомленностью. Чтобы снять возникшую напряженность, я попросил его провести меня по лаборатории. Как мне показалось, доктора обрадовал такой поворот, и он повел меня по лаборатории, объясняя назначение различных физических и электронных установок.
В лаборатории занимались исследованием клеточно-молекулярных запоминающих устройств. Гусман показал мне пластинки, покрытые тончайшим слоем блестящего желтоватого материала. Он давал пояснения, стараясь максимально приблизиться к возможностям моего дилетантского восприятия: «На каждой пластинке с обеих сторон нанесено несколько слоев живых клеток. Последовательность молекулярных структур этих клеток с учетом их состава и конфигурации – то есть взаимного расположения элементов – образует сложный многопозиционный код. Каждая пластинка обладает огромной информационной емкостью. Например, вот эта, размером с четверть визитки, может вместить все тома ”Британской энциклопедии”. Однако главное вот в чем – клетки размножаются, поддерживая сохранность информации при повреждениях и обеспечивая высокую надежность памяти... Для аналогии можно привести пример кожи на пальцах рук: можно порезать палец, но кожа постепенно восстановится вместе с прежним рисунком. Так и наши клеточные покрытия – никакие локальные повреждения не разрушают записанную информацию».
«Да, но как можно прочитать такую клеточную книгу?» – спросил я. «О, это лучше всех делает Бланш», – ответил Сол, и мы подошли к ее столу, уставленному множеством приборов. Сол пояснял: «С помощью специальных электрохимических трансляторов-переводчиков и последующих декодирующих устройств молекулярно-клеточный код преобразуется в обычный цифровой код ЭВМ и вводится в компьютер – Бланш научила компьютер читать записи, сделанные клеточным кодом!»
Я обратил внимание на множество желтых томов на полках лаборатории. Они стояли в аккуратной последовательности под номерами – от 41 до 128, но профессиональный взгляд сыщика зафиксировал – отсутствовали тома 114 и 115. На каждом томе значились две яркие красные буквы АВ. «В этих томах результаты ваших работ?» – полюбопытствовал я. Впервые Сол ответил не сразу, мне показалось, что ему не хотелось углубляться в эту тему, как будто я коснулся чего-то очень личного. «Да, – наконец ответил он в не похожей на него задумчивой манере, – можно считать это результатами нашей работы ... работы Рэя, прежде всего...» Я полистал том под номером 41 – это были сплошные колонки многоразрядных цифр и... больше ничего.
– Что это означает? – в моем голосе звучало разочарование.
– Это перевод на машинный язык содержания клеточной записи в объекте АВ-41.
– Каково же это содержание?
– Расшифровка пока не сделана, и мы не знаем, есть ли в этих записях осмысленная информация.
– Зачем же тратить столько сил на то, что может оказаться бессмысленным?
– В науке нет других путей, – Сол как бы подвел черту и дал понять, что не намерен дискутировать со мной по этому вопросу.
Потом мы с доктором сидели в кафе у стеклянной стены с видом на парк института, обедали, пили кофе с коньяком и довольно мирно беседовали. Он рассказывал подробно о своей работе с Берлекемпом, о большой удаче с клеточным кодом, о речи Рэймонда на церемонии вручения Нобелевской премии. Я, однако, чувствовал, что нечто самое важное Сол недоговаривает, не желает раскрыть это мне, противится моему неожиданному вторжению в мир идей и проблем, выстраданных им вместе с Рэймондом.
– Скажите, Сол, почему Рэй мог убить себя? – задал я, наконец, главный вопрос.
– Не знаю, – было ответом.
– Вы много лет работали с профессором, вы знаете его лучше всех. Если и вам неизвестны мотивы самоубийства, то моя работа обречена на провал, – настаивал я.
– Мне действительно это неизвестно, я говорю вам совершенно искренне.
– Давайте проанализируем факты, – попытался я втянуть доктора в обсуждение, – факты, которые нам стопроцентно известны. В начале первого часа ночи профессор разговаривал с Бланш и с вами. Он, совершенно определенно, не помышлял о самоубийстве. Далее, точно известно, что после половины первого ночи профессор отключил телефон. Следовательно, мы можем исключить какое-либо внешнее вмешательство. Остаются жена и компьютер...
– Оставьте Алису в покое, она святая... – вдруг резко прервал меня Сол, и я четко зафиксировал эту его неадекватную реакцию.
– Хорошо, согласен... Тогда займемся компьютером. Объясните, зачем нужно было работать с ЭВМ ночью?
– Вполне понятно. Берлекемп последнее время работал очень много и, по-видимому, успешно. Он был близок к получению важного результата и вообще не разделял сутки на день и ночь.
– Нельзя ли предположить, что профессор получил той роковой ночью отрицательный результат... ну, скажем, который перечеркивал его ключевую идею?
– Можно предположить и такое.
– Могло ли это вызвать у него состояние отчаяния или что-либо в этом роде?
– Совершенно исключено! Для Берлекемпа отрицательный результат столь же ценен, сколь и положительный. Такое могло только раззадорить его и вызвать массу новых идей, но отнюдь не отчаяние.
– Тогда возникает более общий вопрос – мог ли он в результате своих экспериментов с компьютером узнать нечто, приведшее его в состояние глубочайшего разочарования? – продолжал допытываться я.
– Не знаю и не смею допустить ничего подобного.
– Тогда версию с компьютером придется отбросить, – констатировал я. Но скажите, Сол, был ли Берлекемп религиозным человеком?
– Пожалуй, нет! К религиозным обрядам он вообще относился отрицательно, особенно если ему их навязывали.
– Чем же объяснить настойчивое упоминание Бога в предсмертной записке? Кроме того, он пошутил в разговоре с мисс Стаурсон, что, мол, умеет разговаривать с Богом. Что это все означает, по вашему мнению?
– Что сказано, то и означает.
– То есть?
Доктор Гусман вдруг встал и произнес почти торжественно: «Это означает, что в ту ужасную... нет... в ту великую ночь профессор Берлекемп поговорил с Богом!» Холодок ужаса пробежал по моей спине, и я едва выдавил из себя подобие остроты: «Как пророк Моисей на горе Синай?» Гусман все еще стоял, словно не воспринимая мой полуироничный тон: «Нет, не так! Я думаю, что Берлекемп узнал от Всевышнего нечто поважнее Десяти заповедей».
Вероятно, меня считают здесь идиотом, – с горечью подумал я, и едва сдержавшись, чтобы не наговорить резкостей, процедил сквозь зубы: «Доктор Гусман, я недостаточно хорошо вас знаю, и мне трудно понять, когда вы говорите всерьез, а когда шутите». Сол, наконец, сел, сжал голову руками, словно выдавливая из нее ненужное, потом протянул мне руку и сказал своим обычным, лишенным пафоса тоном: «Простите меня, Клайд. Я, конечно же, пошутил, я очень неудачно и даже скверно пошутил – простите меня».
* * *
Взволнованным и опустошенным покидал я лабораторию Берлекемпа и Стэнфордский научный центр. Порученное мне расследование пока не сулило ничего хорошего, у меня не было абсолютно никакой правдоподобной версии причин случившейся трагедии, у меня не было никакого четкого плана дальнейших шагов расследования. Моя гипотеза относительно ключевой роли таинственного ночного звонка рухнула. По-видимому, несостоятельна и версия о получении профессором неожиданного, может быть отрицательного, научного результата. На горизонте моего видения не просматривалось никаких реальных мотивов самоубийства. Оставалась слабая надежда, что какой-то свет прольет вдова профессора, впрочем, интуиция подсказывала – не стоит на это очень-то рассчитывать. Давно уже, со времен первых самостоятельных расследований, меня не охватывало такое обременительное чувство профессиональной беспомощности, к которому добавлялся неприятный осадок от посещения лаборатории. Гусман и, может быть, даже Стаурсон что-то недоговаривали, преднамеренно путали карты. И потом – это навязчивое упоминание о Боге и в письме Берлекемпа, и в разговорах его сотрудников, при том что он, на самом деле, не был религиозен. Меня, возможно, провоцируют на какую-то глупость... Уводят, что ли, от истинной и страшно глубокой тайны?
Следующие два дня прошли в почти бесплодном обдумывании ситуации и в попытках добиться встречи с миссис Берлекемп. Вдова никого не принимала, и только содействие моего старого знакомого, редактора известного научно-популярного журнала, у которого, как оказалось, работала прежде Алиса Берлекемп, помогло мне. Слово «помогло», впрочем, не вполне уместно, потому что я пожалел о своей навязчивой настойчивости, как только попал в дом Берлекемпов. Этот дом-поместье с огромным холлом под куполообразным потолком, с множеством больших светлых комнат с окнами во всю стену, выходившими на обширные веранды и балконы, был теперь погружен в тяжелую, гнетущую скорбь. Мои расспросы несколько раз прерывались слезами и едва сдерживаемыми рыданиями несчастной вдовы профессора. Она была одета в строгий темный костюм с закрытым воротничком, ее коротко стриженные и, вероятно, подкрашенные волосы были идеально уложены, но лицо и глаза выглядели увядшими, как после тяжелой болезни. Красота и обаяние этой женщины позднебальзаковского возраста лишь угадывалась за пеленой внезапного увядания под ударами обрушившегося на нее горя.
Затруднительно передать связно наш разговор, который, как я уже упоминал, не раз прерывался из-за тяжелого состояния Алисы. Я тогда счел неуместным и бестактным включать карманный диктофон, и теперь могу пересказать полученные от нее сведения лишь в самых общих чертах по памяти – впрочем, эти сведения оказались малоинформативными.
Миссис Берлекемп рассказала, что Рэймонд был в те дни в необычайно возбужденном состоянии, что у него наблюдался как бы творческий взрыв. Он почти не спал и все время работал в своем кабинете, почти все время работал с компьютером. С женой Рэймонд говорил в те дни урывками, часто повторял, как заклинание, что нашел путь к какому-то очень важному открытию, которое вот-вот должен сделать... В ночь трагедии Алиса зашла перед сном в кабинет мужа, но он был так захвачен работой, что почти не слушал ее. Она потом проснулась от глухого звука выстрела и сначала подумала, что это ей померещилось... Она ничего не могла сказать о причине самоубийства – это было для нее полной и ужасной неожиданностью. С горькой самоотверженностью и готовностью принять возмездие Алиса винила во всем себя – она обязана была находиться рядом с мужем в ту ночь, она должна была предвидеть, что его невероятное возбуждение и перенапряжение могут закончиться таким ужасным срывом. После этих признаний ее захлестнули рыдания, и разговор пришлось прервать...
Затем я осмотрел кабинет Берлекемпа. На нескольких огромных столах помимо компьютерного терминала с массой сопутствующих приборов лежали в хаотическом, с моей точки зрения, состоянии рукописи и раскрытые книги, а на подставке терминала выделялся ярко-желтый том с красными символами АВ-115... Все в комнате сохранилось таким, как в ту роковую ночь, здесь словно витало страшное напряжение, закончившееся выстрелом... Мне показалось неуместным и даже кощунственным вот так, сразу, начать рыться в бумагах покойного, и я попросил у сопровождавшей меня старшей сестры покойного Кэтрин разрешения зайти через пару дней.
Пожилая дама порекомендовала мне не торопиться и дать возможность Алисе хоть немного оправиться от потрясения. «Алиса никого не хочет видеть, она не захотела принять даже доктора Гусмана», – добавила она. Оказалось, что Сол уже несколько раз настойчиво просил свидания с миссис Берлекемп, но она столь же твердо отказывала ему. Сол ничего не сказал мне о своих неудачных попытках встретиться с Алисой, не предупредил меня, что она никого не принимает, и это показалось мне странным. Не является ли это зацепкой, которая позволит раскрутить всю странную историю? Ведь больше, откровенно говоря, ничего и нет... Расспрашивать об этом вдову было бы неоправданной бестактностью и жестокостью, и я решил попытать немного сестру покойного:
– Кэтрин, вероятно, мой вопрос покажется вам бестактным, но я – частный детектив и должен выяснить все обстоятельства дела. Доктор Гусман проявлял интерес к Алисе? Может быть, у них был роман? Я понимаю, что это не ваша тайна, и вы можете не отвечать.
– На такие дела вам намекал Дональд Граунхилл? – проявила неожиданную осведомленность Кэтрин.
– Признаюсь, были подобные намеки с его стороны, хотя имя Сола не упоминалось.
– В этом весь Дональд, не может простить Алисе отказа.
– ?
– Алиса и Дональд учились на одном курсе, он хотел на ней жениться, но она отказывала ему, а сама все бегала на лекции профессора Берлекемпа, хотя они были совсем не по ее специальности.
– Значит, вы полагаете, что Дональд оговаривает Алису из мести?
– Не знаю... из чего, но ерунда это все – у Алисы была только одна любовь в жизни, с тех пор как она на лекциях Рэя заболела им... А Дональд болтает ерунду, не знаю зачем... Мало ли кто проявляет интерес к Алисе, он сам тоже проявлял...
Уходя, я задал сестре Берлекемпа свой ставший уже стандартным вопрос:
– Верил ли ваш брат в Бога?
– Он был безбожником, разве это не ясно, – ответила женщина и перекрестилась.
– Однако в своем последнем письме он, кажется, уповает на Бога и поручает ему своих детей.
– Позднее раскаяние, – было мне ответом.
* * *
В автомобиле по дороге в гостиницу и потом, в номере с видом на залив, я подводил предварительные и неутешительные итоги своей работы. Ничего! Пусто! Ни одного реального просвета! Мне все это начинало казаться мистикой – здоровый, преуспевающий, самодостаточный и беспредельно уверенный в себе человек, у которого не было даже элементарных неприятностей, внезапно, в течение нескольких ночных часов, принимает ужасное, дикое решение и убивает себя, не дождавшись утреннего света. Кроме того, меня ставил в тупик едва ли не мгновенно поразивший профессора религиозный экстаз, эта необъяснимо вспыхнувшая вера в Бога. Профессор, казалось, уподоблялся апостолу Павлу, в течение одной ночи превратившемуся из яростного гонителя Христа в его самого верного служителя.
Нет, с первого наскока эта задача не решается, заключил я и со следующего утра начал кропотливые «раскопки на глубине». Начал без особой надежды на успех, но, тем не менее, с упорной уверенностью любого сыщика в том, что если «копать и копать», то непременно рано или поздно «раскопаешь». Нет никакого смысла рассказывать здесь подробности моих поисков. Это только в детективных фильмах с сыщиком случаются непрерывные интригующие приключения, погони на автомобилях и встречи с роковыми блондинками. В реальности – это нудная ежедневная работа.
Заручившись разрешениями прокуратуры, я нашел и опросил всех врачей, лечивших профессора Берлекемпа, – я искал какие-нибудь скрытые болезни или психические отклонения, так часто сопровождающие жизнь гениальных людей. Я проверил все каналы, по которым поступали или тратились деньги профессора. Я и мои агенты проверили всех из круга знакомых Берлекемпа и его жены, я выявил и проверил их связи, их любовниц, их финансовое положение, прошлое и настоящее. Я, наконец, установил наблюдение за домом профессора и за сотрудниками его лаборатории. Если бы моей целью было развлекать читателей, я бы, пожалуй, описал все это подробно – поверьте, я узнал немало любопытного. Однако в ворохе всех этих любопытных фактов и коллизий не оказалось ничего существенного по сути моего расследования. Итоги всех моих трудов можно было кратко определить одним словом – ничего! Я уже собирался позвонить президенту института профессору Граунхиллу, признаться, что данный случай, к сожалению, придется отнести к числу нераскрытых, сказать, что его подозрение относительно причастности к самоубийству профессора его жены Алисы Берлекемп необоснованно, сказать, что не претендую на полный гонорар, и... уехать домой.
В этот критический момент неожиданно пришел пакет от Бланш Стаурсон. Я, признаться, совсем забыл о своей просьбе к этой прелестной молодой женщине, а она не забыла и, судя по объему пакета, немало поработала. В пакете была обширная, в хронологическом порядке, подборка материалов из газет, журналов и внутриинститутских изданий, освещавших события, связанные с деятельностью профессора Берлекемпа и его лаборатории на протяжении последних четырех лет. Красной нитью через все материалы проходили те пресловутые «янтарные бусинки», о которых мне говорила Бланш во время нашей первой встречи. Я бы, наверное, не стал читать всю эту «журналистскую дребедень», если бы меня внезапно не осенило – таинственные шифры АВ на томах отчетов в лаборатории Берлекемпа и в его смертном кабинете есть не что иное, как первые буквы английских слов Amber Beads – «янтарные бусинки». Почему сотрудники Берлекемпа не объяснили мне этого тогда, в лаборатории? Может быть, это и была их уловка с целью направить меня по ложному пути? Теперь материалы Бланш внезапно вплелись в канву жгучей научной тайны, приведшей к трагической катастрофе, – я стал читать их с нарастающим интересом. Вот несколько кратких извлечений из тех публикаций...
* * *
«По сообщению корреспондента ЮПИ из Аделаиды, Австралия, сегодня ночью в районе поселка Карнеги, в западной части пустыни Виктория, наблюдалось необычное явление, возродившее слухи о постоянном пребывании НЛО в этом районе. В 3 часа 28 минут по местному времени над пустыней появился объект розоватого цвета в форме эллипсоида. Некоторое время объект висел совершенно неподвижно, однако его форма постоянно слегка деформировалась – как бы дышала. Примерно через 5 минут после появления объект начал испускать в направлении Земли желтоватого цвета лучи. Наблюдавшие явление сотрудники экспедиции Австралийского зоологического общества утверждают, что это было похоже на кратковременный, не более 20–30 секунд, золотой дождь. Затем розовый объект начал быстро подниматься, слегка меняя свой цвет и форму, и вскоре скрылся за редкой в этих местах сплошной облачностью. Сотрудникам экспедиции по непонятным причинам не удалось зафиксировать явление на фотопленку. Однако при обследовании территории, подвергшейся облучению ”золотым дождем”, им удалось обнаружить десятки плотных блестящих желтоватых шариков, похожих на бусинки из янтаря. Очевидцы утверждают, что “янтарные бусинки” как бы выстреливались из странного розового НЛО. В научных кругах, напротив, высказывается мнение, что “бусинки’ не имеют никакого отношения к наблюдавшемуся в атмосфере над Карнеги явлению и что это – минералы, образовавшиеся в пустыне из песка под влиянием солнца и ветра. В настоящее время образцы “бусинок” направлены для исследования в несколько научных центров...»
«На ежегодной научной сессии в Стэнфорде, Калифорния, профессор Р. Берлекемп, руководитель биокибернетической лаборатории, сообщил об организации специальной экспедиции Стэнфордского научного института в Австралию. Цель экспедиции – изучение и сбор дополнительных образцов так называемых янтарных бусинок – минеральных образований неизвестного происхождения, найденных в пустыне Виктория в начале года. Профессор пояснил, что интерес к этим объектам вызван их необычной структурой, включающей кристаллообразную оболочку и внутреннее клеточноподобное ядро. Эта структура, возможно, послужит основой для создания нового типа биокибернетических систем с клеточно-молекулярным запоминающим устройством. На вопрос нашего научного обозревателя о связи “янтарных бусинок” с “розовым НЛО”, якобы зафиксированным над поселком Карнеги, профессор ответил, что нет никаких фактов, подтверждающих такую связь, за исключением совпадения времени первых находок “бусинок” с временем первых сообщений о необычном явлении над Карнеги...»
«По сообщению агентства ЮПИ из Аделаиды, Австралия, экспедиция Стэнфордского научного центра сумела собрать более ста образцов “янтарных бусинок”, происхождение которых связывают с якобы наблюдавшимся в этих местах год тому назад полетом объекта внеземного происхождения. Большая часть “бусинок” приобретена у аборигенов, которые использовали их в качестве украшений и предметов культа... Ожидается, что ученые Стэнфорда наконец-то прольют свет на загадку этих необычных образований...»
«В ежегодном обзоре важнейших достижений науки и технологии отмечается работа руководимой профессором Р. Берлекемпом лаборатории биокибернетики по исследованию механизма клеточно-молекулярной памяти. Представители ряда фирм выразили заинтересованность в приобретении лицензии на создание на базе этих результатов реальных запоминающих и кодирующих устройств для различных компьютерных систем. Однако руководство научного центра в Стэнфорде не считает работу завершенной. Циркулируют слухи, что разрабатываемые устройства памяти полностью копируют найденные в Австралии два года назад объекты, происхождение которых до сих пор не выяснено...»