М. Де-Мар ПОСЛЕДНИЙ РЕЙС Рассказ из жизни немецкого моряка

Из Нью-Йорка отходила в Бремен «Виктория» — один из океанских пароходов «Северо-Германского Ллойда». Я был молод, здоров, вынослив; скитанья на чужбине закалили меня и приучили не отказываться ни от какой работы. И среди матросов «Виктории» у меня были знакомые, при помощи которых мне не представилось особых затруднений устроиться на судне в качестве простого матроса, нанявшегося на один рейс И обязанного исполнять все самые черные судовые работы.

Что за беда!

Лишь бы добраться домой, в далекую Россию.

Не буду рассказывать о том, как проходит в наши дни путешествие па гигантском океанском пароходе, совершающим рейс между Старым и Новым Светом в каких-нибудь пять суток. Не стану описывать и жизнь команды на таком судне. Я хочу рассказать только об одном эпизоде из этого рейса. О том, как поздней ночью, когда мы подходили к берегам Европы, «Виктория» вынуждена была на несколько минут прервать свой стремительный бег, потому что на судне пронесся леденящий крик:

— Человек за бортом!


* * *

Рядом с отведенной мне в помещении для матросов койкой висела другая, которую занимал старый моряк, Фред Бурграф, проплававший на судах всех наций и по морям и океанам всего мира добрых тридцать лет.

С ним я особенно сошелся, во-первых, потому, что добродушный старик отнесся с участием и какой-то своеобразной, суровой ласковостью ко мне, случайному и неопытному матросу; во-вторых, потому, что это был единственный человек на всем судне, который мог вымолвить несколько десятков фраз по-русски: в старые годы он частенько навещал Ригу, Либаву и Кронштадт и научился кое-как, с грехом пополам, неимоверно коверкая слова, говорить по-русски.

— Ню, ти, русски малхадой шилавэк, — добродушно хлопал он меня но плечу мозолистой рукой. — Шиво твоя галава падаит в твои шилудок. Нишиво, не бойси. Всио переменит себе, х-харашо будить...

Но, понятно, старику было трудно управиться с тем небольшим запасом русских слов, который был в его распоряжении, и обыкновенно все наши беседы происходили на немецком языке.

Не знаю, почему именно, но уже на второй день нашего пребывания на борту «Виктории» мой старик разоткровенничался со мной, как с близким, своим человеком и поведал мне о своих планах и намерениях на будущее:

— Баста, довольно, — говорил он. — Сыт я морем по горло. Пора и честь знать, пора на покой, старым костям отдых дать. Ведь послушай. В молодости на все легко смотришь. А шутка сказать, я тридцать лет плаваю.

«Как уцелел до сих пор, сам не знаю. О ком не вспомню из старых товарищей — утонул, утонул, утонул. Того волной с палубы смыло. Тот с перевернувшимся ботом ко дну пошел, этот с безвести пропавшим бриком или барком тоже безвести пропал, значит, потонул... Сколько было их и где они теперь.

Ну, а кто уцелел, тот давно мертвый якорь бросил, на твердой земле сидит. Один сторожем на маяке служит, лампы чистит. Другой кабачек для матросни открыл, денежки загребает. Третий в инвалидном доме свою койку повесил, ничего не делает, только трубку курит. Что же я-то буду мыкаться по белу свету! Нет, довольно, это мой последний рейс.

Общество дает мне пенсию. Шестьдесят марок. Конечно, не золотые горы. Но с голоду не пропадешь. Да я кое-какие сбережения сделал, есть-таки кое что в сберегательной кассе. Может, местечко какое подвернется. А нет, так и не надо: поселюсь с дочкой, буду се беречь, хранить...»

— У вас, Фред, дочка есть?

Старик пожевал губами, полез за пазуху, долго рылся в кармане, вытащил оттуда целый пакет.

— Вот посмотри, молодец. Что же. Мне нечего стыдиться дочурки своей. Вон она какая выросла.

И старик с гордостью и нежностью протянул мне большой фотографический портрет. Я взглянул и невольно залюбовался: фотография, сделанная довольно неумелой рукой, изображала молодую девушку, цветущего здоровья, русоволосую, красавицу в полном смысле этого слова.

— Что. Какова, — самодовольно смеялся старик. — Хороша. Нет, правда. Шестнадцать лет девочке в январе стукнуло. Время-то, время летит как. Давно ли под стол пешком путешествовала, а теперь... Ишь, голову как держит. Сама себе цену знает, прямо в глаза людям смотреть может, потому что своего старика отца не стыдится, даром, что простой матрос я.

И старик, бережно взяв из моих рук фотографию, еще бережнее упаковал ее в мягкую шелковую бумагу и укладывал в карман с тихой и ласковой отцовской улыбкой.

Не очень много времени потребовалось мне на то, чтобы узнать все подробности об Эльзе, как звали дочку старого моряка. Да и ничего особенного не было в ее молодой жизни: осталась сиротой после матери на девятом году, училась в городской школе Альтоны, теперь кончает курс женской учительской семинарии, и ей уже обещано место городской учительницы в той самой школе, где она когда-то училась. И живет Эльза в одном из старых кварталов старого матросского гнезда, Альтоны, у старухи-тетки, имеющей собственный крошечный домишко. Любит и бережет девочку тетка, как зеницу ока, никуда без себя ни на шаг не пускает.

— Оно и лучше, — ухмылялся старик. — Теперь народ аховый пошел. И то старуха писала: пристают к девочке на улице.

«Один сманивает в театр поступить, артисткой сделаться, золотые горы сулит. Другой так, попросту, липнет, голову вскружить хочет.

Да нет, дудки. «Хорошая матросская кровь в жилах моей дочки течет. Кровь не лодырей, не прожигателей жизни, не тунеядцев, а кровь целых поколений людей, честным и тяжким трудом добывавших себе свой кусок хлеба.

Может быть, смешно так говорить, но говорю-то я то, что думаю, а думаю я, что если бывают на земле святые женщины, то мать моей Эльзы была святой. А Эльза — вылитая мать. Схожи, как две капли воды.

Вот вернусь к Эльзе. Недолго до конца экзаменов осталось ждать. Пусть летом отдохнет девочка, а с осени опять за дело. А я около нее. Итак до смерти...»


* * *

К первому завтраку пассажирам первого и второго класса лакеи разносят только что отпечатанные в крошечной пароходной типографии еще пахнущие типографской краской, еще сырые листы «Пароходной Газеты».

В этой газете имеются все последние новости. В ней говорится обо всем, случившемся в мире за последние сутки.

Великое изобретение — беспроволочный телеграф — дает возможность судну, находящемуся за полторы, две или три тысячи верст от берега, получать все сведения из внешнего мира, а «Северо-Германский Ллойд», тянувшийся изо всех сил, чтобы перещеголять в деле комфорта и удобств всякого рода английские и французские пароходные предприятия, давно уже организовал получение «маркониграмм» на своих судах. А раз получаются телеграммы, то выпустить два раза в день, к завтраку и к ужину, по листку «Пароходной Газеты» — это уже пустое дело.

Выпускают ее по оригиналам, получаемым из помещения, где днем и ночью сидит труженик-телеграфист за своими блестящими, что-то вечно выстукивающими и сложными аппаратами.

И номера газеты достаются на долю команды чуть ли не контрабандным путем, через руки «стюартов», то-есть лакеев из салонов. Но немногие интересуются ими: матросы — народ такой... Не долюбливают они тратить свое время, особенно дорогое время своего отдыха, на чтение курса бумаг на бирже, телеграмм о решениях парламентов, о результатах гонок пли скачек.

Таким образом, когда дважды в день в наше помещение попадали грязные, измятые, полуизорванные листки «Пароходной Газеты», никто не изъявлял особых претензий, что старик Фред Бурграф завладевал этими листками и, насадив на нос массивные очки в серебряной оправе, принимался по складам, с трудом пополам, читать напечатанное.

«Первый приз на Лонгшанских весенних скачках взяла американская кобыла «Нанси»...

«Прибыл в Лиссабон президент Бразильских Соединенных Штатов генерал Фонсека.»

«Вильсон сказал корреспонденту «Таймса», что не намерен выставлять свою кандидатуру на президентский пост.»

Прочитав эти известия, старик сдвигает очки на лоб, переводит дыхание, потом решительно произносит:

— Чепуху пишут газетные крысы!

Но через минуту снова принимается за чтение, прочитывает все, до последнего слова, и потом опять изрекает:

— И все-то чепуха, настоящая чепуха!

— А чего вы искали в газете, дядя Фред? — спрашиваю я.

— Настоящего, чего-нибудь серьезного, — отвечает он спокойно.

— Но чего именно?

— Ну, каких-нибудь новостей из... из Альтоны, например. Как там и что... Как цены на мясо, например. Выстроили ли новый госпиталь. Ну, и все такое...

И вот, когда мы уже подходили к берегам Франции, старик дождался того, что прочел в грязном, измятом, полуизорванном листке утренней газеты «настоящие сведения» — сведения о жизни дорогой его сердцу Альтоны.

Я сидел тогда рядом с ним, молча куря данную мне им сигару; я глядел на его лицо, я видел, как бледнело это старческое лицо, я видел, как дрожали его морщинистые, мозолистые руки. Я слышал постепенно падавший до шопота его голос.

«Из Альтоны сообщают, что ночью в старых кварталах вспыхнул пожар, неожиданно принявший большие размеры и повлекший за собой человеческие жертвы», — читал еще громко Фред Бурграф.

«Пожар начался в одной из осужденных уже на снос старинных построек в Флорпанн-Гассе, в доме вдовы Марты Шлезингер», читал старик взволнованным, уже прерывающимся голосом. И потом, обернувшись ко мне, добавил шопотом:

— Тетка... Эльзы моей, говорю, тетка, эта самая Марта Шлезингер.

«Прибывшая пожарная команда обнаружила в верхнем этаже пылающего, как костер, дома, тела трех из его обитателей...

Извлеченные спасательной командой из огня, несчастные были доставлены в городской госпиталь. Здесь врачи констатировали, что двое из доставленных — владелица дома, Марта Шлезингер, и ее прислуга, Каролина Лотсен — скончались от ожогов по пути.

Третья жертва скончалась через час, несмотря на принятые врачами энергичные меры для ее спасения. Установлено, что это — шестнадцатилетняя воспитанница Альтонской городской женской учительской семинарии. Имя погибшей в невыразимых мучениях девушки — Эльза... Эльза... Эльза... Эльза Бурграф»...

Старик со стоном выпустил из рук на пол грязный листок газеты и замер, скрыв от моих взоров свое морщинистое лицо обеими руками.

Потом он поднялся, пошел, шатаясь в угол каюты, вернулся, остановился передо мной и сказал:

— Прощай, парень. Всего тебе хорошего...

— Дядя Фред, — вскричал я, хватая его за руку. — Куда вы, дядя Фред?!

— Я, — как будто удивился он. — Я никуда, парень... Только... только, зачем жить мне теперь. Для кого и для чего жить, парень.

Он хрипло засмеялся, потом уже твердым голосом сказал:

— Э-э, кажется, глупостей наболтал тут. Конечно, кого так вдруг по голове дубиной судьба хватит, не скоро опомнишься. Правда, ведь, парень? Ну, да что же поделаешь. Вот ехал я домой, думал на праздник поспею. А попаду... а попаду... на... на... похороны. Что же поделаешь.

В это время боцман засвистал.

— Четвертая вахта на палубу!

И старик твердыми и спокойными шагами стал подниматься по крутой лесенке, выводившей из матросского помещения на палубу.

Я работал в паре с другим матросом, не с Фредом Бурграфом: убирали тент, привязывали скамьи, переносили часть расположенного на палубе груза в трюм.

От времени до времени мне приходилось сталкиваться с Фредом Бурграфом.

Потом работа была покончена, нас отпустили передохнуть часок в каюте. Я видел, как Фред Бурграф, уже подойдя к люку, повернулся, подошел к борту, потом...

Потом я закричал неистовым голосом:

— Человек за бортом!..

Там, где за секунду стоял у борта мой старый друг, мой покровитель, — там никого не было.

Старый матрос закончил свой последний рейс.

__________

Загрузка...