Однажды утром я проснулся с тягостным чувством. Мне было трудно дышать. Я вышел поглядеть, не спустилось ли небо и не легло ли гнетом на остров. Все притихло: море, воздух, травы. Над морем стояло длинное облако дыма от парохода, уже скрывшегося из виду, и облако также было неподвижно. Серое, словно состарившееся, небо сумрачно смотрело сверху на землю. Куда же девалась жизнь?
Час спустя все изменилось. Чайки первые почуяли праздник. Они описывали быстрые, широкие круги над морем, задевая грудью воду, и дико кричали. На горизонте выдвинулась невзрачная, серого цвета гряда облаков, но так быстро, как-будто она поднялась из котловины; вырастая, она быстро темнела, становясь почти черной. Море омрачилось и нахмурилось, как лоб дикого зверя, теряющего терпение. Крылья чаек мелькали белые, как мел, на темном фоне облачной гряды. Морские ласточки зигзагами кружились около утесов, звенели и ворковали. На одной скале сидела цапля, смотрела вдаль и по временам хлопала крыльями.
Внезапно, словно бич со свистом хлопнул над нами, и мгновенно остров окутало чудовищной тучей не то пыли, не то дыма, в котором он весь расплылся и потонул. Травы совсем приникли к земле; свистя, полетели мелкие камешки. Вот оно... начинается...
Что это была за песня! Песнь о первозданном хаосе, когда еще ничего не было, кроме черной воды и голых камней. Боевая песнь первобытных гигантов, которые боролись и сокрушали друг друга.
Море стонало, гудело, скалы трубили. Все тряслось и качалось. Самый воздух дрожал и гудел, как исполинский вентилятор; ветер рвал мясо с костей, оттягивал веки и губы, заворачивал уши, перегибал нос на сторону.
Берег до высоких утесов был покрыт густой белой пеной, будто снегом. На утесах в море развевались генеральские султаны. Море вплоть до горизонта было полосатое: два бегущих снежно-белых пенистых гребня и между ними тьма — и так все море. И все эти пенистые гребни стремились к острову. И, приближаясь, оживали, превращались в ряды белых коней с развевавшимися гривами, с пеной у рта, возбужденно топавших передними ногами. Они вскачь неслись на утесы, взвивались на дыбы, ржали, взметывали гривы — и падали, разбитые, обратно в море. Но тотчас же вслед за ними наскакивал следующий ряд — гоп-гоп! Ветер подхлестывал их своими бичами, и они, из сил выбиваясь, наскакивали снова и снова, и опять разбивались.
На пристани стояли мужчины и женщины — все бледные, испуганные. Одна женщина с плачем металась взад и вперед, ломая руки. Ее муж выехал ночью на рыбную ловлю и еще не вернулся. Нападая, волны заливали гранит набережной и шутя поднимали тяжелые железные кольца,так что они звенели. Целые водяные стены обрушивались на нас. На дамбе лежала обтесанная гранитная глыба, в добрый метр вышины и ширины. Она лежала поперек дороги волне; волна мгновенно подняла ее и швырнула через дамбу в море.
Почтовый пароход «Посыльный» наскоро вводили во внутреннюю гавань.
На палубе его, крича во все горло, суетились матросы, натягивая канаты. «Посыльный» был связан, как буйный помешанный, цепями, канатами, проволоками. И тем не менее, он, заржав от восторга, поднялся на дыбы, разорвал свои цепи и разнес в куски гакборт стоявшего позади него другого парохода. Подальше, в разоренной бухте, рвался с цепи пароходик по имени «Работник», на котором мой приятель Ян был капитаном.
Внезапно сквозь шум бури прорвался как-будто медный лай. Это звонили на маяке Штиф. Там, вблизи, гибнет какое-то судно.
Я тотчас же пошел туда. До Штифа было не больше часа ходьбы, но у меня ушло на это битых два часа. Я закусил зубами плащ, чтобы ветер не сорвал его, и нагнув голову, как бык, ринулся в бурю. Каждый шаг приходилось брать с бою. Буря заострила дождевые капли, и они, словно ледяные тонкие стрелы, впивались в мою кожу. По временам я вынужден был останавливаться, чтобы перевести дух, укрывшись за камнем, — каждый раз, как находил прикрытие, хотя бы только для головы, чтобы вздохнуть разок-другой. И как только выходил из-за прикрытия, буря захлестывала меня, словно приводным, свистящим ремнем и увлекала с собой. Пупулю, моей собаке, тоже приходилось круто. Через каждые десять шагов он подставлял буре свой круп и переводил дух, пригнувшись к самой земле и уткнув голову в лапы. Я видел чайку, которая летала задом. Обессиленная, она опускалась на землю и, отдохнув немного, снова устремлялась навстречу буре. Она вертелась, как корабельный винт, но ветер был сильнее и снова толкал ее назад. Буря подбрасывала ее кверху, словно лоскут бумаги; она кричала, бешено работала крыльями, но ничто не помогало — приходилось лететь туда, куда хотела буря. Часа через три она этак очутится в Англии. Неожиданно для себя я засвистел. Хе-хе. Да, я свистал помимо волн. Ветер, расшалившись, вздумал играть на флейте в моей гортани и, открывая и закрывая рот, я мог задать таким образом целый концерт.
По мокрой степи стлался дым. Я остановился. Густое горизонтальное облако дыма бешено неслось, гонимое ветром. Откуда это. Пожар. Уж не загорелось ли судно на море. Нет, то был не дым, а водяной пар. Остров был в том месте вышиной с башню, но буря так неистовствовала, что поднимала водяную пыль из ущелий и трещин утесов, как дым из трубы, и уносила ее с собой. Три-четыре таких дымных пласта стремительно мчались поперек острова.
Вот, наконец, и Штиф. Его маленький желтый маяк плавал, кривясь, в водяном пузыре; домик, где помещалась станция беспроволочного телеграфа, с'ежился, словно серый вз'ерошенный зверек в степи, по которой разгуливал ветер. Остров и на солнце имел такой унылый, заброшенный и удручающий вид, что сердце невольно замедляло удары. Теперь же это была зловещая пустыня, нагонявшая ужас. И как злобно трепался черный флаг над семафором. Здесь буря гнала меня перед собой, как сверток трепья, местами прямо-таки несла меня, и под конец, я мог только на четвереньках перебираться с камня до камня. Запыхавшись, без сил от истощения, почти ощущая приступы морской болезни, я добрался, наконец, до станции беспроволочного телеграфа и забарабанил о железный ставень.
— Буше здесь — слава богу!— Он навалился на дверь.
— Да тяните же к себе!— кричал он.
— Я тяну!— орал я в ответ.
Дверь чуть приотворилась и снова захлопнулась. Неужто же мы, двое мужчин, не в состоянии отворить какую-то жалкую дверь. Буше просунул в дверь свою дубинку, я рванул еще раз, и дверь, отлетев, с треском стукнулась о стену дома. И осталась там стоять, словно привинченная. Мы работали, как черти, дождь хлестал нас в лицо.
— Что здесь такое. Несчастье с судном, Буше?
— Посмотрите вот в то маленькое окошечко. Вон она. Вы не видите? Рыбачья лодка.
— Да, теперь вижу.
Крохотный парус мелькал в глубине между шапками белой пены.
— Ну?
— Они погибли. Им не выгрести против ветра, не выбраться в открытое море и не вернуться обратно в бухту, их разобьет о прибрежные скалы. На судне три человека. Они в море уже двадцать четыре часа. А провизии взяли с собой только каравай хлеба и бутылку водки. Долго они не продержатся. И тогда конец.
Буше надел на голову стальной обруч с слуховой трубкой и сел за аппарат.
— Я только что подслушал разговор между одним пароходом и мысом Лизард. Одно судно, повидимому, уже затонуло. Вот читайте. Нет, теперь ничего больше не слышу.
Это была депеша с одного из судов пароходства Кунард, сообщавшая, что угольщик «Фулльспид» прошел в пятнадцати милях к югу от Силли Айленд без мачты и труб, впрочем, машина в порядке.
— Ну, ну, теперь я пойду. Спасибо вам, Буше.
Я вернулся домой.
Эту ночь я почти не спал. Все думал о крохотном парусе возле Штифа.
Ночь была полна неописуемых зрелищ. Брызги воды шипели, попадая на мою крышу, и стекали вниз. Дождь хлестал в окна. Буря бушевала, неистовствовала. Похоже было, словно исполинская взбесившаяся горилла вскорабкалась на утес и барабанит кулаками по своему животу. Зловещие крики пронизывали воздух, словно с утесов сбрасывали вниз людей, и они падали, кричали. Слышался смех, проклятия. Это все утонувшие моряки кричали, грозя кулаками утесам. И плакали и стонали, ибо им уже не суждено было увидеть родину. Все корабли, затонувшие близ тех берегов, поднялись в эту ночь со дна морского. И снова с треском раскалывались, разбивались в щепы, тонули. И сквозь весь этот шум до меня доносился как бы заглушённый звон. Это звенело море, взбаламученное до самых недр. Там, внизу, перекатывались все затонувшие, обросшие мхом колокола и звонили:
— Бум-ха-ха — бум-ха-ха.
Рассвело, но ураган все еще гудел над островом, как тысяча бешено мчавшихся курьерских поездов. Он уже не выл и не кричал, а гудел глухо, словно из бочки. Если бы снять шляпу и куртку и повесить их на стену моего дома снаружи, они бы висели, как приклееные, —так сильно дул ветер. Маленький парус все еще метался по кругу, белея над водой. Уже тридцать шесть часов они были в море. Пришла ночь. Пять тысяч каннибалов с лошадиным ржанием плясали около моего дома. Снова настал день — буря все гудела.
Маленький парус исчез. Я побледнел, услыхав это.
Но, как раз, когда мы, стоя в трактире Шикеля, рассуждали между собой, что иначе и быть не могло: каравай хлеба, фляга водки и два дня без сна в такой работе, — дверь отворилась, и кто же вошел?
Три призрака с моря. Три призрака с лицами, точно выбеленными известью, и синими губами, три трупа, вымоченных в ледяной воде, с стеклянными глазами, с прилипшими к коже редкими волосами и безумной усмешкой мертвецов. Это были они. Все вдруг притихли. Но три призрака неожиданно разразились грубейшей бранью.
— Ах вы, сукины дети! Вы бы так и дали нам утонуть...
Они выкинули отчаянную штуку. Выплыли в открытое море, чтобы — или умереть, или обойти кругом острова и причалить где-нибудь с подветренной стороны. Им посчастливилось найти местечко. Хо-хо, братики, не так-то легко нас слопать...
Они лили себе водку прямо в горло, и она булькала у них в глотке. Один проглотил таким манером три стакана подряд; он совершенно утратил осязание в пальцах рук и все время смеялся идиотским смехом.
Затем вошел еще один призрак — но уже не белый, а черный, как негр, местами вылинявший, и с красными кругами вокруг глаз. То был Ян, капитан с «Работника». Ян кашлял, хрипел и голос его звучал, как из бочки.
— Ничего не поделаешь: пришлось ехать сюда за коньяком, — хрипел он. — У меня коньяк весь вышел. Эй, хозяйка. Живо. Ну, и ночка была. Точно в пекле... Не хочешь ли ко мне на пароход. А?
— Шесть бутылок коньяку, мадам Шикель, — был мой ответ. — И сыру также. Хлеб у тебя есть. Ну, двигаемся, Ян.
В гавани плавали обломки одного из разбитых бурей пароходов, которые перебрасывало с волны на волну, то вперед, то назад. Прикованный «Посыльный», повредивший себе несколько ребер, лежал, зарывшись кормой в песок, и тяжело ерзал на месте.
Мы прыгнули в лодку, — Пупуль первый. Он задыхался от восторга, когда ему позволяли прыгать в лодку. Весла погрузились в воду. Отхлынувшая волна понесла с собой лодку обратно в море. Ян, сгорбившись, сидел на руле и осторожно следил за каждой прихотью волны, как боксер за каждым движением своего противника. Он во всю глотку кричал матросам слова команды. Те напряженно глядели ему в рот, по движению губ угадывая смысл, так как расслышать нельзя было ни единого слова. Проехать надо было всего пятьсот метров, но нам казалось, что мы никогда не доберемся до цели. Порой лодка принимала в буквальном смысле слова вертикальное положение.
«Работник» рвался с якорей, становился на дыбы и брыкался, как норовистая лошадь. Временами палуба его была на одном уровне с поверхностью воды; минуту спустя она взлетала на высоту целого дома, и «Работник» показывал нам свое красное брюхо.
Первым влез на борт «Работника» Ян, за ним Пупуль, весь дрожавший от волнения, и я.
Казалось, «Работник» идет полным ходом, во все семь узлов, — так напряженно он работал — и в то же время не трогался с места. Целые дома, целые улицы колышущихся водяных масс неслись ему навстречу. Промежутки расстояния между рядами волн были в добрых две сотни шагов. Налетали длинные долины; из них выростали трепетные водяные горы. «Работник» карабкался на них, подпрыгивая на их вершинах, соскальзывал вниз, и снова его всасывала очередная долина. Ветер развевал водяные брызги, и волны казались усеянными длинными белыми шерстяными нитями. Словно целый темно-зеленый горный хребет несся на нас, в трещинах и провалах которого таял снег. С быстротой молнии скользили так водяные горы вдоль бортов парохода и с грохотом и шипеньем обрушивались на палубу. «Работник» был весь мокрый, сверху до низу.
Огромный вал захлестнул судно, от носа до кормы, меня ударило в лицо.
— Марш, — крикнул Ян и толкнул меня вниз, в люк. В маленькой вонючей каюте нельзя было и секунды продержаться на ногах. В ней было темно, как в брюхе акулы, и извивалась она, как акула. Известно, что акула спиралью ввинчивается в воду. Люк с подветренной стороны был завинчен наглухо, и свет проникал в каюту только, когда окошко с противоположной стороны оказывалось над водой. Пупуль покашливал. Это что еще такое? Уж не собираешься ли ты, Пупуль... Как тебе не стыдно... А еще старый корабельный пес. Но нет, Пупуль покашливал только так, забавы ради. Здесь, внизу, он чувствовал себя, как дома.
— Пей скорее, — крикнул Ян, наливая коньяку в жестяную кастрюльку. И мы стали пить. О, как мы пили! Убийственно! Но что же больше было делать здесь, внизу, в этом огромном темном извивающемся брюхе акулы.
Я провел два памятных дня и две ночи на «Работнике».
Во время прилива Ян каждый раз становился к рулю. Приходилось подниматься наверх. Едва мы высовывали головы из люка, ветер и вода, словно железной теркой, впивались в наше лицо. С двух сторон обдаваемые водой, мы карабкались по узкой железной лесенке на капитанский мостик и здесь привязывали себя крепко-на-крепко. Буря встречала нас грубым, ликующим воем, словно мы прятались от нее, да не ушли. Водяные брызги барабанили по нашим непромокаемым плащам и крепко привязанным шлемам; целые водяные гроты обрушивались на нас. На мостике вода доходила нам до щиколоток, но, так как мы были босые, беды от этого большой не было. Она вся ходуном ходила, отливая, то вперед, то назад, пока, наконец, не низвергалась водопадам по железной лесенке. Иной раз словно бомба взрывалась на пароходе, и тогда мачты, трубы — все исчезало в облаке пены и водяного пара. Ян жестоко кашлял и не переставая ругался. Он в кровь разбил себе губы об рупор и еще больше обозлился. Каждую волну он осыпал бранью и проклятиями, как личного своего врага. Каждый раз, как налетала водяная гора, он кричал в рупор: «Назад», а когда мы взлетали на вершину горы: «Вперед», чтобы уйти от натиска нескольких тысяч тонн воды. Якорные цепи натягивались, скрипели, громыхали; нос то зарывался, то подскакивал на высоту нескольких этажей. Нередко пароход так сильно кренился, что мостик становился дыбом.
Море ночью было черно, как смола, а вихревые гребни пены сверкали, как снег. Крэах, большой островной маяк, метал по кругу свои светящиеся лучи, озаряя грозно нахмурившееся море. Брызги пены искрились в его свете, как алмазы. Каждые семь секунд в бухте выпрыгивал наружу «Верблюд». Это была скала, вышиной с пятиэтажный дом, но вода захлестывала и ее. Иной раз волна, разбившись об нее, разлеталась брызгами кверху во все стороны, и, казалось, «Верблюд» только что спрыгнул в море с огромной высоты.
Около трех часов ночи с нами случилась беда.
Ветер сломал фок-мачту, и верхушка ее, вместе с красным фонарем, упала за борт. У Яна вырвалось одно из длиннейших и ужаснейших проклятий, какие только способен выговорить человеческий язык. Не будь он сам крепко привязан, он, кажется, и сам ринулся бы в море вслед за мачтой.
— Дело в том, — крикнул мне в самое ухо Ян, — поворачивая судно в разрез волне, шедшей на нас наискосок, высоко подняв кверху белые лапы и обгоняя другие волны, — дело в том, что якори крепко въелись в дно, но выдержат ли цепи — чорт их знает. И тогда — ау, брат, — в пять минут нас разобьет об утесы.
Чудовищная водяная гора навалилась на пароход, и он ушел в такую глубь, что прошла целая вечность, пока он снова выбрался на высоту.
От времени до времени я предпринимал маленькую экспедицию в машинное отделение. Я слезал по лестнице на палубу, выжидая момент, когда можно схватиться за ближайшие железные перила, не рискуя хлопнуться о борт, и затем пробирался с подветренной стороны между котлами.
— Ага. Вот они, черные, как негры, возятся внизу.
Я стучал по завинченному люку. Они поднимали головы, скалили зубы, машинист отворял дверцу. Я спускался по железной лесенке.
— Ишь, мерзавцы. Им тут хорошо, тепло.
— Выпить бы. Почему ты не принес нам водки.
В самом деле. Как это я осмелился притти без коньяку или водки к этим перемазанным сажей чертям с раскаленными глотками.
— Сейчас.
Я опять пробирался к люку, потом в каюту и назад. Кочегар наливал в котел кипятку и заваривал грог. Здесь, внизу, пахло горячим маслом и паклей. Лопата загребала уголь, печное жерло изрыгало пламя. Раскаленные угольки, выпадавшие из печи, так и норовили попасть мне на босые ноги. Вдали бушевала буря, а здесь было тепло и уютно, как в изящной гостинной, когда на дворе град и ненастье.
Ветер гудел и трубил; из командной трубки с монотонным хрипом вылетела команда: «Вперед». «Средний ход». «Назад». Машинист не снимал руки с рычага.
Машина тикала и, когда винт оказывался над водой, пароход весь трясся сверху донизу.
— Гау, гау, гау. Вперед! — хрипел и кашлял Ян в командную трубку.
— Простудился наш маленький капитан, — говорили кочегары.
Они любили своего «маленького капитана» и доверяли ему. Если иной раз он и кидался на них с кулаками, все же у него были, несомненно, и свои хорошие качества, и, главное, работник дельный.
Здесь, внизу, была своя жизнь.
До того, что творилось наверху, здесь не было дела. То-есть, конечно, нельзя сказать, чтобы это совсем их не касалось, но, однакож, это не мешало им превесело болтать о разных глупостях.
Зашипела командная трубка. Пароход подбросило вверх. Снова волна захлестнула его, он весь затрясся и полетел вниз. Да когда же это кончится. Долго ли он еще будет падать. С минуту он простоял на месте, затем начал крениться на бок — так сильно, что пол в машинном отделении принял почти вертикальное положение, и нам приходилось цепляться руками и ногами, чтобы не упасть. Никто не проронил пи слова. У машиниста под сажей лицо стало желтое, как воск.
— Если теперь скоро не услышим команды, значит, наш «маленький капитан» за бортом, — выговорил он, весь насторожившись.
— Полный ход вперед! — загремело в трубке.
Как только Ян сменялся с вахты, он становился частным человеком и держал себя так, как будто ему до этого парохода не было никакого дела.
Мы ужинали. Ян резал хлеб и сыр огромными уступами и обеими руками набивал себе рот. Еще жуя правой стороной рта, левой он уже запивал из фляжки. Он не терял ни минуты времени, всегда шел полным ходом. И на меня покрикивал:
— Что же ты не ешь, не пьешь!
Бедный Ян. Он совершенно потерял голос. Прочищая зубы языком, он уже откупоривал новую бутылку.
Затем вынул из ящика стола сигару, откинулся на спинку стула и разок-другой вздохнул от полноты души.
Потом засмеялся: — Ха-ха-ха.
— Твое здоровье, капитан.
— Ха-ха. — Ян добродушно подмигнул мне и от удовольствия издал неприличный звук. И тотчас же расхохотался, закашлялся и взялся за сигару. Но вы думаете, Ян так сейчас и закурил ее? Ничего подобного. У Яна всегда было с фокусами. Он вырезал кусочек у самого кончика сигары и в этом месте зажег ее.
— Смотри. Вот вытаращишь-то глаза. Сейчас будет — ха-ха — монах.
Он затянулся раз-другой, вырез раскалился и, действительно, сигара приняла вид монаха в рясе, с огненно-красным жирным лицом, а через несколько минут у монаха появились и седые волосы. Ян смотрел на монаха влюбленными глазами.
— Ха-ха-ха. Ты видишь его? Патер, настоящий патер. Францисканец, бенедиктинец, капуцин.
Он смеялся торжествующе.
До следующей вахты оставалось добрых четыре часа, и мы могли поболтать. Мы поели, попили, сколько надо было, и теперь пили уже для собственного удовольствия, рука об руку карабкаясь с одного взвода на другой. Пили мы чистый коньяк из плоской жестяной кастрюльки. «Работник» топал, дрожал и трещал по всем швам, словно хотел треснуть надвое. Валы одни за другим обрушивались на палубу над нашими головами. Наша керосиновая лампочка раскачивалась и дымила. Лицо у Яна было совсем темное, и на этом мрачном лице светились белым светом почти белые, водянисто-голубые глаза. Горящий монах распространял вонь, как будто на теле у него были волосы, а на ногах копыта...
Разговор шел, как всегда. Мы с Яном не могли и пяти минут поговорить между собой без того, чтобы не вцепиться друг другу в волосы. Так удобно было лежать па койках и курить, но мы поминутно вскакивали и накидывались друг на друга.
Например, из-за машиниста. У Яна помощник машиниста страдал легочной болезнью, и Ян дал ему совет вдыхать жар из топки, чтобы убить бациллы.
— По моему, это совершенно неправильно. Как раз наоборот... В глазах современной терапии сильная жара — яд для чахоточных, прямо таки яд.
Ян заливался язвительным смехом.
— Оттого-то и посылают чахоточных лечиться в Египет. — Ха-ха.
— Да ведь не ради жары, а потому что там воздух сухой.
— Ладно, мой дорогой доктор, а в топке, по твоему, воздух не сухой?
— Ян, ты трехэтажный болван.
— Ха-ха, так, по твоему, холодным воздухом надо лечить? Нет, вы послушайте.
— Да, конечно, в холодном воздухе меньше бацилл.
— Ладно. Почему же это больных не посылают лечиться на северный полюс? Притом же, брат мой, знаменитый специалист по этим болезням в Ницце...
— Молчи. Молчи! — заревел я.
— Я буду говорить, сколько хочу.
Нет, с Яном спорить было невозможно.
Затем он перемахнул на следующий взвод, где начинались шуточные загадки и фокусы. Покончив с ними, он спросил:
— Хочешь, я тебе вырежу веер из деревяшки?
— Не хочу.
— Хочешь, я тебе вырежу веер из деревяшки?
— Не хочу.
Однако же, по правде говоря, мне очень интересно было посмотреть, как это он вырежет веер из деревяшки.
— А вот увидишь. На парусных судах все это умеют.
Ян встал, быстро огляделся вокруг. Отбил брусок от шкафа с картами и тотчас принялся за работу. Раз-два — щепки так и летели. Он сидел, поджав под себя колени на койке, и ловко, уверенно работал ножом, даром что сам все время плясал с судном. По временам упирался коленом в стол, чтобы не опрокинуться на меня. Сперва он обстругал дощечку, на которой сделал несколько надрезов — для украшения, затем расщепил ее на тоненькие полоски сверху донизу и все эти полоски осторожно вывернул наружу. — Вот так. В пять минут готово. Ха-ха. — Он кокетливо обмахивался своим веером.
— В следующий раз я вырежу тебе трехмачтовое судно в бутылке из-под коньяку.
— Ну да, как же.
— А вот увидишь. С полной оснасткой, милый мой.
Затем Ян выкинул свой любимый фокус.
Взял нож, тупой, зазубренный, грязный, которым он резал рыбу, приложил его к большому пальцу и сделал надрез. Хлынула кровь. Ян сунул палец в рот, помассировал его — пореза словно не бывало. Я придвинулся ближе.
— Мошенник ты, Ян. Все морочишь. В каюте такой дым и чад, что, как следует, и не разглядишь.
Ян с торжеством повторил эксперимент, обращая мое внимание на все его последовательно сменявшиеся фазы. Он обвел ножом вокруг ногтя большого пальца, сделав нечто вроде канавки, мгновенно наполнившейся кровью. Лизнул, нажал — ни следа.
— Тьфу, чорт. Экий ты молодчина!
Ян многозначительно усмехнулся: а ты, мол, что умеешь — ничего.
И в самом деле, я ничего не умел. Я мог разорвать бечевку бицепсом, умел свистать на два голоса, плевать по-американски, наигрывать две допотопных песенки и выводить трель на своей флейте — больше ничего. По части талантов у меня было скудновато.
Ян сделал огромный глоток и разлегся на койке с сигарой во рту.
— А недурно мне теперь живется. Кое-чего я, все-таки, добился, — начал он хвастливо и исчез в облаке дыма...
Карьера Яна была обыкновенная: сперва юнга на рыбачьей шкуне — оплеухи и голоданье; потом матрос на разных парусных судах — те же оплеухи и жизнь впроголодь; два сезона ловли трески на мелях Сен-Пьера — собачья кормежка; два года службы на американском пароходе — еда сносная. После того он быстро пошел в гору. Выдержал экзамен на штурмана, и казна вверила ему черный лакированный гроб с паровым отоплением, водоизмещением в сотню тонн и экипажем из шести человек. Это отличие он заслужил. Пальцы его так и остались изуродованными от парусных рифов — ведь у мыса Дори обледеневшие паруса тверды, как стекло, так что кровь идет из-под ногтей, и приходится действовать локтями — а указательный палец правой руки согнулся от отрезывания десятков тысяч рыбьих голов. Да и на всех пальцах его остались глубокие шрамы от лес, и руки огрубели от весел и канатов.
Ян был мастер на все руки: сапожник, портной, столяр, слесарь, повар. Чего только он не знал: умел и чулки вязать, и сети плести, и штопать их; кусочком проволоки, найденным на улице, он мог отпереть любой замок. Этот дьявол Ян говорил и по-малайски, и по-китайски, и по-арабски, не считая уже таких жалких языков, как испанский, португальский, английский. На всех этих языках он знал только по пяти слов, но умел сказать ими все, что нужно для удовлетворения нужд моряка, съехавшего на берег. Сверх того, на каждом языке он знал грубейшее ругательство, которое и пускал в ход, когда иссякал его запас слов, или когда его гладили против шерсти.
Таков был Ян.
— Самое трудное уже позади, — продолжал говорить Ян, — хе-хе. Хоть выложи мне сейчас десять тысяч франков на стол — не согласен, — никогда больше и ни за что. И так два плавания проделал. Будет с меня. Это собачья жизнь, свинская жизнь.
— Ян, что ты плетешь?
— Идиот, ты разве не слышишь. Я о Сен-Пьере говорю, конечно, чорт бы его драл. Пятьдесят тысяч, восемьдесят тысяч голов трески за одно плавание. Да-с, голубчик. Засыпают судно сверху до-низу солью — и пошла работа. Рыба, рыба, рыба — конца не видать. Ты стоя спишь, устал до смерти — пик, пик — некогда тут дремать. Рыба пришла. Еле глаза продрал, сунул ноги в штаны (Ян наглядно изображал, как он со сна протирает кулаком глаза и начинает одеваться) — наверх, на холод. Бррр! Еле на ногах стоишь, носом все клюешь, — ничего, делай свое дело, закидывай снасть, тяни. (Ян с закрытыми глазами делал вид, будто он закидывает лесу и тянет рыбу). Вдруг — ушшш, — наскочил кит и разогнал всю рыбу. Только прилег — опять клюнуло. Пик, пик. О, чорт! День и ночь на ногах, в бурю, в туман, в снег, — все время удишь. Или головы режешь треске — по тысяче, по две тысячи голов в день. В стол вбит такой длинный гвоздь — насадишь на него рыбу — раз-два — и головы, как ни бывало. Потом накрошишь: печень в бочку, пузырь и кишки в море. Возле корабля с обеих сторон пляшут акулы и жрут все, что им не кинешь: ведь акула все равно, что свинья. О, какая омерзительная вонь. Печень воняет, рыба воняет; все судно сверху донизу провоняло гнилой рыбой. До того тошно, что готов сам за борт прыгнуть.
— Хе-хе. А, все-таки, весело. Удивительные вещи иной раз приходится видеть. Например, солнечная рыба. Вот это так рыба! Ростом с человека, а плоская, как тарелка, и нос крючком. И все время вихляется боками, вот так — это у нее такой способ плавания. А перед самым ее носом плывет маленькая рыбка — это ее лоцман. Потому что солнечная рыба чудовищно глупа и полуслепая. Умора, да и только. Прямо лопнуть можно со смеху, глядя на нее. Словно толстый банкир, разбитый на ноги, ходит с проводником осматривать достопримечательности, а когда насмотрится, налопается до сыта, отяжелеет, то камнем падает на самое дно и лежит там, в песке, плоская, как газета, и спит — пищу переваривает. Или, например, меч-рыба. Эта абсолютно не выносит кита, терпеть его не может. Только подтягивает этакий паровой фонтан, сейчас это меч-рыба метнется вверх и вонзит киту свой меч в самое брюхо. Ступай, мол, на дно. Да, чорт возьми, занятный мир. Хо-хо-хо. Или, например, акула — тоже забавная штука. Только спустишь канат — хап, она уже его перекусила зубами, как сигару. Случалось нам иной раз, забавы ради, ловить и акул. Какие они вонючие. И берегись подойти к ней близко, — даже несколько часов спустя после того, как ее убьешь. Эта свинья вся заряжена электричеством — таким ударом тебя угостит, что ты сразу оглохнешь и ослепнешь.
— Хе-хе. Откупорь-ка еще бутылочку. Надо выпить. Очень уж подлое сегодня море. — А жрать на мелях нечего. Прямо тошнит с голодухи. Две картошки и зеленый горох, по воскресеньям кусочек сала, крохотный, и стакан вина. На сало бросают жребий, как в фантах — кому вынется. Не то поднялась бы ссора, потому с голоду все одичали, как волки: злые стали, ненавидят друг друга. До того злость въестся в тебя, что еще несколько месяцев спустя ненавидишь лучшего друга. Прочь с дороги, образина. Ах, что за собачья жизнь! Всю кампанию ни один человек на судне не умывается. К чему? Вот на обратном пути, когда заходят в Сен-Пьер за покупками — там другое дело. Там все съезжают на берег и первым делом — в баню. И не узнаешь потом. Совсем не те лица. Новый экипаж, что ли?
— Но многие, брат, и вовсе не возвращаются. Стоит ли возвращаться трупом домой. Не забудь, какие там бури и ледяные горы. Вывернет вдруг перед тобою этакая громадина и прет прямо на тебя — вот-вот раздавит. Ей что: она, ведь, тебя не видит. А большие пароходы в туман. Целый день слышишь — тут-тут — сирена трубит. За несколько миль слыхать. Ревет, как голодный медведь. И все ближе, все ближе. Лежишь на койке, проснешься, вслушаешься — и волосы встанут дыбом от страха. Все кидаются на палубу. Стоишь и ждешь, зубы у тебя стучат от страха. (У Яна волосы встали дыбом от воспоминания). Но вот опять трубят — подальше. Ушел. Слава тебе, господи. Выцарапались... А ведь каждый год с полдюжины лодок так погибает. Наскочил пароход, разрезал пополам—и нет тебя— а сам уже далеко.
Неожиданно Ян захрапел. Он мог в любой момент заснуть (и проснуться), все равно, в какой позе — сидя на скамье, или лежа на земле, уткнувшись лицом в ладони.
Я сидел на койке, подогнув под себя ноги, и курил. Порой, у меня кружилась голова, и тогда становилось скверно, но это скоро проходило. Пароход жестоко качало. Когда натягивались якорные цепи, все судно стонало, тряслось и трещало от тяжких ударов сзади. Оно дрожало и от стука машины, и, когда винт оказывался над водой, борта его тряслись от работы винта. Вверху бушевала буря, рвала снасти. Волны перекатывались через палубу ; вода попадала и вниз, через люки. Над самым моим ухом водяные массы, как тараны, ударялись о стены. Перегородка в два пальца толщины отделяла меня от разъяренного моря. Я видел в окошечко, как оно с отточенными топорами и обнаженными, зазубренными мечами кидалось на «Работника». Стекло было черное, как смола — значит, мы были под водою. В окно заглядывала пара огромных выпученных глаз, белое, словно покрытое проказой лицо; я видел свет маяка и пенные гребни валов — мы снова были над водой.
Пупуль лизал мне руку и вилял хвостом. Он радовался. Он думал, что мы вышли в открытое море, и завтра он будет бегать по палубе и лаять на летучих рыб. Я поразговаривал с ним немного.
Это разбудило Яна. И он сейчас же начал говорить дальше, с того места, где остановился.
— Ха-ха, а теперь я сам капитан; у меня свое судно и золотые часы в кармане, стоющие тридцать франков. Ты все выпил или еще осталось? Давай сюда.
Он потерял десять минут. Надо было наверстать их. Впрочем, Ян был прав: пить было необходимо. Стоило на миг поддаться — и укачает смертельно.
Ян вынул из ларчика свою знаменитую лимонную эссенцию и начал капать в коньяк. Эту смесь он называл пуншем. Действие его было неотразимо. Эта эссенция была выброшена на берег после кораблекрушения и, по-моему, предназначалась для фабрикации духов и мыла.
Мы снова завели спор, при чем оба сильно горячились, и говорили преимущественно о вещах, в которых сами ничего не смыслили. Но не было ли это до известной степени самообманом, Ян? Не говорили-ли мы без передышки только для того, чтобы разогнать глубоко затаенный страх, томивший наши сердца. Мы болтали, перекидывались беспечными шутками, но разве не сидела у нас внутри все время жуткая мысль: а что, если цепи не выдержат?..
Потом мы оба принялись отчаянно врать. И в этом также мне было не угнаться за Яном. Он скоро опередил меня. Он рассказывал ужасающую историю о гибели «Пасифика», трехмачтового судна, потерявшего и руль, и мачты, и паруса. Припасы все вышли. Команда умирала с голоду. Бросили жребий; съели сначала рулевого, потом поваренка, потом...
У Яна были слезы на глазах. Я хохотал до упаду. И так как мне сразу не пришло в голову ни одной колоссальной лжи, которой бы я мог уничтожить его, то он еще прибавил рассказ про китайских пиратов, которым они рубили головы на Молукских островах. За косу схватим, — чик и в море. За косу — чик и в море. Ян сидел и рубил, а головы у китайцев так и сыпались на земь. Ха-ха-ха.
— Ян, Ян, как ты низко пал. Еще недавно обезглавливал китайцев твой дядя, капитан корвета, а сегодня уж ты сам, собственноручно.
Даже пароход хохотал, подскакивая от восторга, и ветер кричал от смеха — ха-ха.
— Да, — сказал я, — кстати, так как ты рассказываешь про китайцев. Я тоже шел раз на пароходе по Китайскому морю. У нас были двое китайцев-боев, Галле и Лемаи — вот молодчаги! Попали мы в самый разгар тайфуна, и им приходилось буквально по потолку ходить, обнося кушанья. И ведь как ловко ухитрялись. Бывало, капли не прольют. Ей-богу.
— Врешь — крикнул Ян.
Я рассмеялся. — И не думаю врать. Истинная правда.
Ян свирепо хохотал. Он был разбит на голову: я рассказал ему нечто невероятное.
— Ха-ха-ха, — смеялся Ян вне себя от восторга.
В это мгновение «Работник» вздыбился и якорные цепи треснули. Пароход забарахтался, как рыба на удочке; потом описал большую дугу.
Ян крепко уцепился за стол и стал прислушиваться.
— Цепи лопнули. Пароход идет! — Он с криком бросился вверх по лестнице.
Нет, пароход не идет; он только качается, как маятник, из стороны в сторону — порвалась одна только цепь.
Я свернулся в своей раковине и уснул.
На третий день утром мы с Яном расстались. Ян стоял наверху, на палубе, взлетая кверху зараз на несколько этажей и при этом все время повторял с насмешливой улыбкой:
— До свиданья, благодарю за компанию.
Я еще несколько недель спустя посмеивался, вспоминая, как он летел вверх и вниз и насмешливо повторял: «До свидания, благодарю за компанию».