ести, особо чудные, летят быстрее ветра. Откуда прознали в Москве, что царю от Астрахани веду! в подарок невиданное чудище? Третий день вся Москва ходуном ходила, ожидаючи. Чего только не говорили...
— Не-е... — мотал головой облезлый мужичок в куцей меховой шапчонке, несмотря на летнюю жару, — баю т, что ни на кого не похож зверь-то. Огроменный, человеку и до спины не достать! И два хвоста у него! Ага...
— Врёшь! — ахала толпа.
— Вот как есть не вру! — размашисто крестился мужичонка.
Рыжий растрёпанный парень с соломой в волосах засомневался:
— Да откель два-то? Рядом, что ли, растут, один слева, другой справа? А ежели поднять надо, то как? По очереди или оба сразу?
Толпа хохотала от души. И впрямь такого не видывали, чтоб у живой твари два хвоста были. Ой врёт болтун!
Но тот снова мотал головой, пытаясь перекричать смеющихся:
— Не! В том-то и дело, что в разных местах!
— Как это? — вокруг чуть притихли от таких чудес. В каких таких разных местах могут быть два хвоста? Мужик доволен вниманием, даже чуть приосанился, предвкушая изумление от следующих слов:
— Да! Один сзади, как положено... — и едва успел выкрикнуть окончание, пока толпа не принялась гоготать снова: — А второй спереди, где голова! Вот!
Все разом замолчали, потом раздался возмущённый голос здоровенного, как старый дуб, бондаря:
— Ты ври, да не завирайся! Как это спереди, на голове, что ли?!
Такого и впрямь не видывали... Но сплетник уверенно подтвердил:
— Ага! Вот бают, что промеж глаз второй хвост и растёт. И ухи огроменные...
Но слушавшим было не до величины ушей страшилища. Все пытались представить, что может делать этакое чудище вторым хвостом, растущим между глаз. Тут же нашлись сомневающиеся:
— Это тебе, видать, спьяну привиделось.
— Не бывает такого.
Мужичок был весьма доволен удивлением слушателей. Он даже не стал объяснять, что сам страшилище не видел, а рассказывал со слов своего дальнего родственника, у которого сват был свидетелем того, как этот подарок царю спускали с огромной ладьи в Астрахани. Ответил уже спокойней, без запала:
— Ничего не привиделось! Два хвоста, как есть два! Иначе к чему бы чудище аж в Москву тащить? Ежели бы обычный был, так у нас и своих уродов полно...
Криков уже не слышно, москвичи призадумались. Бондарь снова поскрёб затылок:
— Ежели за тридевять земель в Москву прут, стало быть, и впрямь чудище...
И тут кто-то вспомнил, что у арабского купца видел такого, только маленького, из кости резанного, забожился:
— Вот те крест! Бывают такие! Не поймёшь, где голова, где зад! Что впереди хвост висит, что сзади...
Ближе к рассказчику, расталкивая всех локтями и боками, протиснулась толстая баба, если бы не слой жира на её теле, досталось бы не спешившим подвинуться. Но телеса бабы были мягкими, кто-то даже попытался, воспользовавшись моментом, ущипнуть её за зад, и тут же завопил, получив тычок в поддых. Мягкий кулак красотки бил больно.
— Я тоже видела! — объявила баба зычным, почти мужским голосом.
— Чего видела? — заволновалась толпа. А ну как она видела живую тварь?
— Такую игрушку у купца.
К бабе тут же потеряли интерес. Кто-то привычно засомневался:
— А как разобрать, где у него перед, а где зад?
Ответом был хохот:
— Тебе-то зачем? Под хвост заглянуть хочешь?
— Не, — замотал головой сомневающийся, — он же идти куда-то должен? Так вот каким местом его к воротам повернуть, чтоб правильно пошёл?
— Его, поди, в ворота-то и не провести будет?
— В царские? Проведу!! — решил народ.
Тут бондарь вспомнил про мужичка:
— Ты сказывал, у него ухи огромные?
— Ага! — обрадовался тот, что не забыли.
— Так где ухи, там и перед, думаю...
Народ был счастлив:
— Во голова! Глянь, как сообразил, а?!
Рассказчика уже теребили снова:
— А цвету-то он какого? Небось чёрный, как ворон?
Сравнение с птицей почему-то мужичку не понравилось, он, чуть подумав, отрицательно покачал головой:
— Не, рыжий, как есть рыжий!
К вечеру москвичи уже знали, что чудище называется слоном, что хвоста у него целых четыре, по два спереди и сзади, как и огромных ушей, что он весь покрыт ярко-рыжей шерстью и ест исключительно телятину... А росту огромного, так что придётся разбирать часть кремлёвской стены, чтоб прошёл, не то в воротах застрянет...
Народ сомневался — к чему царю такой урод, его прокормить прорва нужна. Тут же решили, что это проделки его новых родственников, раз через Астрахань везут, то, вестимо, царицыных родичей проделки... Нарочно государю этакое страшилище подсовывают, чтоб урон нанести. Самые осторожные спешили на время убраться из Москвы или на худой конец увести жён и детишек, а ещё молодых тёлочек и бычков.
С самого утра народ толпился у ворот и на улицах, вездесущие мальчишки торчали на всех заборах и не желали слезать, несмотря на материнскую ругань. Матери и сами были не прочь поглазеть, да дел в доме всегда невпроворот. И всё же, когда раздался чей-то истошный вопль: «Веду-у-ут!!!» — побросали даже младенцев в люльках, а кто и подойник под коровой, все бросились смотреть на невиданное ярко-рыжее чудище с шестью хвостами и двумя головами, на каждой из которых по три уха и пять глаз!
Сначала никто ничего не понял, к воротам приближалось большое животное, кони рядом с ним казались жеребятами при матери, но было оно мышиного цвета, и никаких хвостов гроздьями, ушей или голов в разные стороны не наблюдалось... А уж что касается десятка глаз, здесь совсем непонятно, глаз и вовсе не видно. Не считать же глазами крошечные бусинки по обе стороны рядом с двумя крупными опахалами?
Горожане замерли, не зная, как реагировать на такое несовпадение со слухами. Окажись слон чуть более обычен для московских улиц, не миновать сплетникам беды.
Первыми опомнились московские собаки, они подняли такой лай на необычное создание, что, казалось, разбудили и застывших горожан. Всё же слон был удивительным! От его поступи дрожала земля под ногами. Сами ноги чудища оказались огромными, как столбы царского крыльца. Чем больше смотрели люди, тем больше дивились. Действительно огромные уши мерно колыхались обмахивая большую голову, маленькие умные глазки устало оглядывали всё вокруг.
А между ними и впрямь рос хвост! Второй был на своём обычном месте — сзади, и похож на простой коровий А вот спереди хвост оказался толстым и вроде даже пустым внутри. Он не болтался сам по себе, а тоже двигался! Но болтуны, рассказывавшие о чудище, забыли самое интересное — кроме хвоста, на голове слон имел два здоровенных рога, торчащих не вверх, как у коровы, а вперёд, точно предупреждая всех: со мной осторожней!
Когда слон поравнялся с небольшим пнём, оставшимся от дерева, и повёл головой в его сторону, толпа, стоявшая вокруг, отпрянула. Животное спокойно протянуло свой хвост-трубу к траве, которую не смогли вытоптать любопытные, отщипнуло изрядный пучок и... отправило его в рот! Самое удивительное, что этот самый рот обнаружился там, где ему и полагалось быть у нормальных животных, — внизу головы! Нижняя губа опустилась, хвост, изогнувшись, поднёс к ней сорванную траву и даже положил на язык. Чтобы хвостом есть? Такого москвичи точно не видели!
Слон не проявлял злобы или раздражения, потому вслед за ним тут же увязались любопытные, причём быстро осмелели и принялись едва ли не за хвост дёргать. Каждый норовил хоть рукой потрогать бедное животное.
Невиданное чудище вёл за повод странный человек в намотанной на голове тряпке. Поводырь был тёмен обличьем, с чёрными, как спелые сливы, глазами. Он вёл себя беспокойно, то и дело оглядывался, дёргал безо всякой надобности повод, что-то кричал слону. На спине чудища красовалось богато разукрашенное кресло, с которого свисали всякие висюльки, на подлокотниках виднелись резные шишаки, сам слон был покрыт богатой попоной... В кресле сидел, оглядывая окрестности, мальчонка, разодетый, как и поводырь. Его глазёнки блестели от любопытства.
Зеваки топали за слоном толпой, галдели, пересмеивались, незлобиво переругивались. Они настолько заполонили улицу, что всадники, сопровождавшие чудище, с трудом пробивали дорогу себе. Среди общего гвалта, начавшегося после нескольких минут изумлённой тишины, их голоса были попросту не слышны. Чтобы хоть немного разогнать любопытных, пришлось пускать в ход кнуты.
Зеваки чуть посторонились, но слона в покое не оставили. Такое внимание, видно, надоело измученному дорогой гиганту: когда кто-то в очередной раз попытался дёрнуть его за ухо, слон вдруг поднял хобот вверх и возмущённо затрубил! Народ шарахнулся в стороны, раздался испуганный визг женщин и крик детей. Погонщику с трудом удалось успокоить животное.
По спинам любопытных снова заходили кнуты, всадники разгоняли людей с дороги, крича:
— А ну прочь! Посторонись! Дуроломы проклятые! Растопчет же, как мух!
Это москвичи поняли и сами, потому больше никто не рискнул дёргать слона или даже подбираться к нему ближе. Но отставать не отстали, так и шли сзади до самого Кремля. Разбирать стену не пришлось, слон прошёл в ворота.
Астраханский царевич Бекбулат поторопился добраться до царя раньше слона и уже рассказал Ивану Васильевичу о необычном подарке, топающем по русской земле в специально сделанных для него лаптях. Чтобы слон не сбил ноги, его пришлось обуть, по огромные лапти стирались за полдня, потому несколько мужиков трудились днём и ночью, изготавливая новую обувь.
Государь подарку подивился, со смехом расспрашивал о том, как тот ест и пьёт. Бекбулат больше упирал на то, что раджи разъезжают, с важностью восседая на спине огромного животного. Ивану понравилось, что сверху все люди кажутся такими маленькими...
— А как же туда влезать? — вдруг заволновался царь.
Царевич уже всё выяснил, он усмехнулся:
— Слон выучен кланяться, вставать на колени. Он опускается перед раджой, тогда можно и залезть.
Сознание, что огромное животное встанет перед ним на колени, весьма понравилось Ивану Васильевичу.
Перед тем как показать чудище царю, ему решили дать отдохнуть с дороги, не то поведёт себя не так, как надо... Посмотреть, как слон станет пить и есть, собралось народу не меньше, чем при его входе в город.
Чудище с удовольствием хрумкало морковкой и репой, ело траву и листья. А когда ему поставили ведро воды, то слон сделал совершенно непонятное: за мгновение с шумом втянул в себя целое ведро, поднял хобот и вдруг выдул воду себе на спину! В стороны полетели брызги. Народ ахнул:
— Ишь ты! Купается!
Холопы быстро натаскали ещё воды, и вскоре весь двор был залит из-за слоновьего обливания. Пил слон тоже помногу. Он ещё дважды трубил, подняв хобот кверху, чем приводил в восторг мальчишек и заставлял заходиться лаем московских собак.
Поутру подарок решили вести к государю в Александровскую слободу. Вблизи государева двора пришлось слона переобувать и чистить, потому как лапти стёрлись, а поднятая им и сопровождающими зеваками пыль осела серым слоем на серых же боках животного. Её не было бы видно, если бы слон не махал время от времени ушами. Каждое движение огромных опахал поднимало облако пыли. Бедолагу завели в речку, чтобы смыть грязь, вычистили, сняли его лапти, на спину снова водрузили сиденье и в сопровождении толпы зевак отправились дальше.
Конечно, московских зевак в царскую слободу не пустили, пришлось поворачивать обратно, потому они не увидели трагедии, разыгравшейся перед крыльцом.
Государь вышел посмотреть на необычный подарок. С утра ярко светило солнышко, но было душно, чувствовалась приближавшаяся гроза. Но если москвичам было тяжело в душном мареве, то слон чувствовал себя явно хорошо, видно, привык. Он спокойно, не спеша переставляя огромные, как столбы ворот, ноги, шагал вслед за своим поводырём. Стража у ворот дивилась: ишь, как смирная корова... Хобот при каждом шаге чуть качался, огромные уши шевелились, гоняя ветерок вокруг головы, маленькие глазки безучастно смотрели, изредка моргая длинными ресницами. Всё было мирно, даром что чудище...
Слона остановили на изрядном расстоянии от государя, мало ли что... Иван Васильевич, видя, что животное ведёт себя вполне спокойно, сам подошёл ближе. Вокруг собрались все опричники, готовые броситься на защиту своего государя даже против такого чудища.
— Хорош... — похоже, что у Ивана Васильевича было благодушное настроение, несмотря на духоту. — Прикажи, чтоб встал на колени!
Толмач, подскочивший к поводырю, что-то зашептал на ухо. Слон только чуть повёл ухом в сторону нового шума. Погонщик закивал головой и принялся также что-то говорить слону.
И тут произошло неожиданное: стоявший спокойно слон вдруг заволновался, задёргал ушами, хобот его поднялся. Погонщик чуть дёрнул свисавшую от головы верёвку, легко ударил животное длинной палкой, которую всю дорогу держал в руке, и что-то закричал.
Но слон, казалось, не замечал ни окриков надсмотрщика, ни его ударов, он попятился, мотая головой, потом поднял хобот кверху и вдруг затрубил на всю округу! Царь взъярился:
— Что это он?! Вели ему встать на колени!
Погонщик дёргал верёвку, лупил животное изо всех сил, что-то кричал, видно, заставляя опуститься на передние ноги, но бесполезно. Слон продолжал трубить, отступая назад и мотая головой, точно отказываясь выполнить требование царя.
Закончилось всё печально, царь крикнул одно слово:
— Зарубить!
Людей вокруг оказалось слишком много для одного слона. Хотя бедолага и растоптал троих особо рьяных холопов, поранил несколько человек, нападавших с бердышами и саблями, но победа осталась за людьми. Разнёсший в щепки два забора и половину крыльца слон наконец упал, заливая кровью всё вокруг. Долго над Александровской слободой разносился предсмертный крик израненного животного... Вместе с непокорным слоном погиб и погонщик.
Разъярённый государь ушёл в свои покои и долго не показывался. Его душила злость, какой-то урод посмел не встать перед ним на колени, хотя не раз делал это перед другими! Его, царя, не уважило простое животное!
Начавшаяся гроза загнала под крышу любопытствующих, хотя таких и было немного. Только у истекавшего кровью слона, гладя его огромную голову, рыдал мальчик в такой же одежде, как у погонщика. Глаз животного с грустью смотрел на ребёнка, постепенно мутнея. Мальчик о чём-то спрашивал у своего пострадавшего друга, даже если бы кто и услышал, то не понял бы чужой язык. Но как мог слон объяснить, что в тот момент, когда раздался приказ опуститься на колени, он увидел двух мышей! Мышь для слона самый страшный зверь, её гиганты боятся больше всего. Потому бедолага и шарахнулся в сторону, трубя во всё горло. Никто из людей не заметил серых мышек, все видели только царя, а виноват оказался слон.
Неудачный подарок старались не вспоминать. Царевич Бекбулат чувствовал себя виноватым, потому поспешил отъехать обратно в Астрахань. О мальчике попросту забыли. Он сидел над своим любимцем, пока того не забрали холопы, потом поплёлся, сам не зная куда. Слона утащили и, разрубив на куски, побросали их в пруд. Вполне привычная картина, всех казнённых сбрасывали именно туда, зато рыба в пруде, откормленная на крови, водилась отменная.
Алексей Данилович Басманов с тревогой наблюдал за Иваном Васильевичем. Государь нравился ему всё меньше и меньше, то есть не нравилось его состояние.
Сначала они два месяца бились, сочиняя достойный, как казалось Ивану Васильевичу, ответ князю Курбскому. Теперь вон вовсе не в себе государь... Откуда было знать боярину о тайных мыслях Ивана Васильевича, о них никто, кроме верного Скуратова, и не подозревал.
Басманов с самого начала морщился: ну чего вообще было отвечать этому беглому изменнику? Знал бы, так перехватил бы проклятое письмо, а Ваську Шибанова и без царского повеления сгноил в тюрьме или посёк мечом лично, но до Москвы не допустил. Воевода злился на Морозова, ставшего вместо Курбского юрьевским воеводой! Экий дурень, захотелось выслужиться? Ну достал эти свитки из-под печи, ну поглядел в них, и сожги. Так ведь нет, притащил вместе с вольным на язык холопом в Москву! Шибанов и на плахе кричал о достоинствах своего хозяина, чем совсем раззадорил государя. Из этого задора ничего хорошего не вышло!
Иван Васильевич почему-то стал спорить с Курбским заочно, метался по покоям, всё придумывая и придумывая обоснования своим действиям. У Басманова язык чесался спросить: к чему вообще оправдываться даже перед бывшим другом, ведь ныне он беглый? Потом понял другое — царь оправдывается сам перед собой! Не столько Курбскому доказывает, что имел право на опалу и казни, сколько себе самому объясняет, что не от злой воли или прихоти изменников казнил и казнить будет! Доказывает» что потому как власть получил от прадедов своих и Богом на царство венчан, то волен и судьбами всех вокруг распоряжаться.
Все для государя холопы, все! Даже родовитые бояре, даже удельные князья! И двоюродный брат Владимир Андреевич Старицкий тоже для него холоп, даром что родная кровь. Все Господом царю в послушание отданы. Потому и волен в их жизни. И предателей волен казнить. Или миловать, как Старицкого.
Пока ответ Курбскому писали, совершенно уверился в этом Иван Васильевич, уверился в том, что без сильной самодержавной власти царства рушатся, гибнут, если ими правят не единодержавные государи, а всякие советчики. И те, кто супротив единой власти в государстве выступа ют, желают земле своей разорения и погибели!
— Думаешь, Курбскому на Москве воли не хватало из-за меня? Не-е-ет... ему воля нужна самому делать всё, что хочет! А ежели бы получил, то стал бы вешать да собака ми рвать не меньше меня! Он потому и злится, что я могу, а он нет!
Басманов даже жевать перестал, услышав такие речи Потом усмехнулся, а ведь прав государь, прав... Курбский не лучше царя Ивана, говорят, своих холопов вон как карал! Кто из людей, получив власть, с умом ею распорядится? И в чём тот ум?
Алексей Данилович хмыкнул, увидев своего сына Фёдора, выходящего из опочивальни царя. Но Федька немало помогал отцу, пусть и срамной связью связан с Иваном. Басманов-младший сладко зевал и почёсывался видно, недолго спали в эту ночь. Алексей Данилович осторожно перекрестился:
— Прости Господи!
Старался, чтобы сын не замечал даже лёгкого осуждения со стороны отца, потому как государь к этому дурню благоволит сверх меры и отца родного не пожалеет, если тот Федьке не угодит. Басманов вздохнул, знать бы, сколько это продлится! Царь непостоянен, сегодня ты у него в чести, а завтра мало ли что в голову придёт. Басманов-старший был слишком умён, чтобы не понимать, на сколько опасна близость к своенравному Ивану, и всё же стремился к ней. А Фёдору Басманову просто нравилось быть любимцем, видеть, как боятся обидеть его родовитые бояре, как заглядывают порой в глаза...
— Иди, государь кличет, — вдруг мотнул головой в сторону опочивальни младший Басманов.
Алексей Данилович вопросительно посмотрел на сына. Тот в ответ пожал плечами:
— Всё с Курбским не успокоится...
Но красавчик был не прав, мысли Ивана Васильевича уже ушли дальше Курбского. Не он один измену задумал, много таких. Чего им не хватает? Чем у Сигизмунда лучше? Беглого холопа, казнённого по приказу государя, хоронят с честью, для того чтобы ему, Ивану Васильевичу, досадить?
И словно не замечают, что тот же Курбский оружие в руки взял, чтобы на Отечество своё напасть вместе с литовцами!
— Сядь, — государь был мрачен. Видно, и Редька не сумел поднять царю настроение. — Почитай, что митрополит пишет.
Афанасий уговаривал царя смягчить свой нрав, прекратить казни и... удалить от себя боярина Басманова Алексея Даниловича.
— За Овчину тебя корят, — усмехнулся царь Иван.
Не успел Басманов открыть рот, чтобы сказать, мол, может, и впрямь не стоило убивать-то Овчину из-за Федьки, как государь фыркнул, точно рассерженный кот:
— Может, я ещё и прощенья просить должен у изменников?!
Алексей Данилович вдруг понял, что царь попросту хорохорится. Обращение, подписанное не только митрополитом, но и большей частью Боярской думы, видно, настолько потрясло Ивана Васильевича, что тут уж не до Федьки!
Недавно в Москву под охраной был привезён и после суда казнён князь Пётр Горенский. Басманов иногда поражался решениям царя, тот словно нарочно отправлял опальных бояр туда, откуда им было проще бежать, словно испытывал их. Так и кравчий поехал в Великие Луки воеводой и сразу постарался уйти в литовские пределы.
Но на сей раз воеводы рядом оказались расторопней чем у Курбского, боярина догнали и в Литве, задержали и привезли в Москву, как изменника, в цепях. Вместе с Горенским казнили и его двоюродных братьев Никиту и Андрея Чёрных-Оболенских. Хотя так повелось ещё со времён деда нынешнего царя Ивана Васильевича, государю казни ставили в вину. Скрипел зубами царь, но поделать ничего не мог.
— Изменников казнить не смей! Свою волю никому сказать не смей! Зачем же я царь?! — Лицо Ивана Васильевича перекошено от злости. — Сколько я должен терпеть чужую волю?!
Боярин молчал, гадая, к чему приведёт такое возбуждение государя. Ох, не сносить головы многим боярам…
— Сильвестра слушал! Адашева слушал! Бояр слушал! Дослушался — один бежит и письма гневные пишет, мол, обидел я его своей властью! А другие просто бегут! Митрополит о том не думает, что скоро русских бояр у Сигизмунда больше будет, чем в Москве!
Глаза царя вдруг стали насмешливыми, на губах появилось подобие ухмылки:
— А не дать ли мне всем желающим сбежать, а? А их владения себе забрать?
Не успел Алексей Данилович ответить, как царь сам ответил:
— Нельзя! Они, как Курбский, супротив меня же войной пойдут.
Уже позже за обедом он всё же усмехнулся снова:
— У Сигизмунда владений не хватит моим беглым боярам раздавать!
И всё же обращение митрополита и бояр ненадолго усмирило гнев государя, казни он на время прекратил. Но думать о том, как справиться с боярами, не перестал.
К осени Алексей Данилович так устал от царских метаний, что отпросился в своё имение подле Рязани. Как оказалось, к счастью для всей Московии. Потом Иван Васильевич объявил, что это воля Божья!
Сам государь, женив в сентябре шурина Михаила-Санлука Черкасского на дочери боярина Юрьева, отправился в поездку по монастырям. Свадьба удалась, гуляли долго, шумно и весело, царь подарил молодым Гороховец на Оке со всеми доходами от его промыслов и торговли. Алексею Басманову он со смехом заметил:
— А я не беднее Сигизмунда! Пусть Курбский себе локти кусает!
Алексей Данилович только головой покачал: эк государю никак не примириться с бегством давнего приятеля!
В окском имении Басмановых переполох, не так часто в последние годы наезжает сюда боярин. Он всё в Москве подле государя. А тут ещё с сыном наведался. Фёдора Басманова по молодым годам помнили как большого охальника, потому одни семьи принялись прятать своих девок, чтоб на глаза боярам не попались, а другие, наоборот, выставлять.
Боярин Алексей Басманов ехал верхом, боевую стать издали видно. Но перед воротами усадьбы спешился, негоже в ворота дома родного на коне въезжать. Нехотя спешился и молодой боярин Фёдор Алексеевич. Дворня уже вовсю суетилась, слух о том, что Басмановы подъезжают к имению, разнёсся быстро. На дворе собрались все, кто мог в тот момент отложить свои дела, приветствовать хозяев. Занятые продолжали работать, хорошо зная, что их отсутствие боярин простит, а вот нерадение к делу нет.
Управитель склонился перед боярами ниже некуда:
— Здоров ли, батюшка Алексей Данилович?
Тот довольно похлопал его по спине:
— Здоров, здоров! Как вы здесь?
— Всё ладом, батюшка.
Началась вольная жизнь с охотой, скачками по полям, пирами за полночь, но совсем не такими, как в Кремле, с непременной банькой с устатку и лебёдушками, готовы ми услужить своему боярину, потому как лучше услужить, чем быть запоротой или отданной псарям на расправу. Так шли день за днём, возвращаться в Москву не хотелось, хотя Басманов хорошо понимал, что ехать придётся. Втайне надеялся, что развезёт дороги и посидит он ещё до мороза в своём имении, но осень стояла тёплая и сухая.
Фёдор Басманов тоже времени даром не терял. Боярский сын портил местных девок. Это оказалось очень даже сладким занятием. А крепких, красивых девок в имении нашлось достаточно. Отец, однажды застав сына за таким занятием, едва заметно усмехнулся: видел бы это Иван Васильевич! Фёдор зло перекосил лицо:
— Государю донесёшь?
— С чего бы? — изумлённо поднял брови Алексей Данилович. — Ты же не с государыней лобызался, а с девкой дворовой. Она для того и есть, чтобы удовольствие своим хозяевам доставлять.
Сын недоверчиво покосился на отца. Тот хмыкнул:
— Ты, Федька, здесь душу отводи сколько хочешь, а вот в Москве осторожней.
И всё же меж Басмановыми остался нехороший холодок. Сам боярин Алексей Данилович тоже не чинился в его опочивальне перебывали все красавицы имения. Многие и в баньку ходили боярина парить.
Отец не собирался брать с собой на такое Фёдора, но тот случайно оказался рядом. Федьке в бане понравилось даже больше, чем тисканье девок по углам или в опочивальне. Голые красавицы были и интересней и доступней. Только одна, попавшаяся ему на дворе, не желала идти в баню с хозяевами. Басманов-старший плюнул бы на непокорную, и без неё хватает, а Федька упёрся:
— Как зовут?
— Парашей, — услужливо доложила другая девушка.
— Чья?
— Сидора Степанова дочь.
Фёдор взъярился:
— Я что, всех холопов по имени знать должен?!
Доносчица перепугалась, зачастила:
— Конюх он, конюх. А Парашка сосватана за Тимофея, тоже конюха, вот и чинится...
Басманов усмехнулся:
— Парашку ко мне!
Истопили баньку, привели туда Парашу. Девушка уже понимала, что хорошего ей не ждать, но решила лучше погибнуть, чем допустить своё бесчестие. Фёдор сидел, завернувшись в большое полотно, смотрел на вошедшую насмешливо:
— Ну что, красавица, не по нутру тебе царский любимец, боярский сын Фёдор Басманов? Я строптивых люблю, ежели угодишь мне, то позволю замуж за твоего конюха выйти и даже приданое немалое дам. — Девки, что уже стояли голыми в углу, ахнули — вот повезло дурёхе! — А нет, так пеняй на себя, пойдёшь стрельцам на потеху!
Девушка побелела. Она стояла всё так же молча, прижав руки к груди. В одной руке зажат крестик нательный. Жалела только об одном, что не успела убежать и утопиться, потому как понимала, что её опозорят и всю семью изведут.
Басманов скинул полотно и оказался совершенно голым. Протянул руку; почти пропев чуть капризно и примирительно:
— Ну, поди сюда, дурёха...
Параша шарахнулась в сторону. Глаза Фёдора вмиг стали злыми:
— Царским любимцем брезгуешь?! Раздеть её!
На Парашу налетели остальные девки, срывали одежду. Она отбивалась, царапалась, даже кусалась. Но как справиться одной с пятью? И всё же пришлось крикнуть на помощь двух холопов. Те быстро поставили бедолагу раком и держали, пока хозяин делал своё дело.
Оставив опозоренную девушку лежать на лавке, Фёдор с удовольствием принялся париться. Другие обхаживали его веничками, поливали водичкой, поглаживали холёное боярское тело, искоса поглядывая на свою подругу и содрогаясь её незавидной судьбе.
В тот же вечер, стоило уйти из бани хозяину с прислужницами, Параша повесилась прямо там, скрутим петлю из того самого полотна, в которое был завернут Басманов. Жить опозоренной она не смогла. Разозлившись, Фёдор велел запороть безо всякой вины конюха Тимофея.
Алексею Даниловичу доложили о расправе сына, но он мешать не стал. В остальном жизнь в имении была сплошным удовольствием.
Ранним осенним утром 1 октября Басманову-старшему снился особо приятный сон, будто идёт он по лугу со своей молодой ещё боярыней, сам тоже молод, смеются они, птичий щебет слушают... Только собрался спросить у жёнушки, родит ли ещё сыночков, потому как одного Федьки мало, да и тот больше похож на девку, как в это благолепие грубо ворвались чужие тревожные звуки Топот ног по переходам мог означать только какую-то беду.
Сразу мелькнула мысль: царская опала! Вот уж беда так беда, потому как особо близких слуг своих государь и карал особо тяжко.
Но в покои сунулся сторожевой слуга, лицо перепуга но, едва дышит:
— Алексей Данилович, татары идут к Рязани!
— Что?! — подскочил Басманов. Откуда они взялись, если по степи сторожевые посты разъезжают?! И государь только что заключил с Девлет-Гиреем тайный договор о том, чтобы вместе воевать другие земли!
Но раздумывать некогда, вскочил, одеваясь, уже отдавал распоряжения. Своя дружина была поднята вмиг, к соседям отправлены посыльные, слуги тоже схватились за оружие.
Басманов с тоской оглядел свою сермяжную рать — где уж такой выстоять супротив Девлет-Гирея! Мелькнула надежда, что ошиблись видаки, что это лишь малый отряд татар, не согласных со своим правителем. Но время не терпело, воевать пришлось теми, кто был под его началом. Басманов бросился к Рязани. И без напоминаний знал, что крепостные валы города, считай, вовсе отсутствуют. Всё износилось, деревянные стены сгнили, во многих местах обвалились.
Ещё не добравшись до города, встретили передовой отряд татар. Не размышляя о том, кого больше и кто лучше вооружён, Алексей Данилович скомандовал:
— Вперёд!
Никак не ожидавшие нападения татары, уже извещённые о том, что ни в Рязани, ни вокруг неё никаких войск нет, в первую минуту растерялись. Собраться с мыслями им не дали! Откуда взялись эти русские на конях и в полном вооружении?! Отряд не просто разметали, его уничтожили. Взятых в плен привели к новому воеводе.
Алексей Данилович сидел, разглядывая стоявших со связанными руками и окровавленных татар. Глаза их горели гневной ненавистью. Откуда взялся на их пути этот русский воевода?!
— Спроси, чьи они? Кто идёт на Рязань? — повернулся Басманов к толмачу.
Но переводить не пришлось, стоявший впереди толстый татарин хорошо понимал по-русски, правда, говорил хуже. Он горделиво вздёрнул голову:
— Ти, шакал, будыщ бит! На Рус идёт Девлет-Гырей со своей ордой! Не один идёт, царевичи с ним — Магмет-Гырей, Алди-Гырей! Пусть ваш трусливый cap бижит сломя голову!
Басманов вскочил, схватил его за грудки, почти поднял в воздух, несмотря на немалую толщину, зашипел в лицо:
— Твой Девлет-Гирей предатель, Иуда! С царём московским договор заключил и напал тут же?!
Опомнившись, резко разжал пальцы, и связанный пленник рухнул наземь. Поставив ногу на горло лежащего врага, Алексей Данилович уже насмешливо добавил:
— Не моему царю бежать надо, а твоему Девлетке! Рязани ему не взять, потому как супротив него стоят русские с Басмановым во главе! — Он вдруг обернулся к страже, велел: — Этого и ещё двоих раздеть догола, вымазать дёгтем, вывалять в пуху и, привязав к их лошадям, отправить в сторону татар! Пусть остальным расскажут, что Басманов за Рязань, за всю Землю Русскую встал! А рядом со мной такие же славные воины, которых никакому Девлетке не одолеть!
Басманов наклонился к лежащему пленнику и поинтересовался:
— Понял ли?
Глаза того округлились:
— Ти Басман?
Убрав ногу с горла врага, воевода расхохотался:
— А то! Били ваших татаришек и бить будем! Передам Гирею, чтоб поворачивал своих коней обратно, в этот раз жалеть не станем, Перекоп ваш порушим, ежели не уберётся с глаз моих!
Пленных и впрямь отправили восвояси, чтобы рассказали остальным, против кого идут. Правда, вымазывать дёгтем и облеплять пухом не стали, воевода, подумав, решил, что татары до своих в таком виде не доедут.
Троих языков, что потише и потолковей, отправили к государю, чтоб понял глубину предательства Девлет Гирея. Поверив договору, Иван Васильевич распустил на отдых почти всю южную рать, оставив подходы к Оке без защиты. Мало того, он решил дать отдых и московским ратным людям. Если теперь Басманов не удержит Девлет Гирея, то до Москвы тот дойдёт легко.
— Как мыслишь, удержит Рязань Басманов? — государь спросил это у Вяземского тихо, словно боялся, что ответ услышит сам Гирей.
Вяземский тяжело вздохнул:
— С кем удерживать-то? У Рязани не стены — одна труха, почитай, с Батыевых времён не подновлялись. У Девлет-Гирея вон какая рать, а у Басмановых только своя стража да люд окрестный...
И всё же русские под предводительством прославленного воеводы смогли выстоять! Огромную крымскую орду под Рязанью остановила сермяжная рать рязанцев, вышедших навстречу, потому как на крепостные стены надежды не было. За прошедшую перед тем ночь отец и сын Басмановы вместе с местным владыкой Филофеем сумели поднять горожан и как-то залатать проломы в крепостных сооружениях. Вот уже чего не ожидал хан, так это сопротивления плохо вооружённой малочисленной русской рати да ещё и не за едва державшимися стенами, а в поле перед ними! Лучших воинов хана положили в сече перед своими стенами за день русские.
Когда на ночь они всё же отошли в город, Девлет-Гирей велел доложить поимённо, кто погиб. Слушая, скрипел зубами и произносил ругательства себе в бороду. Проклятый Басман! Откуда он здесь взялся?! Хан потребовал доставить к нему живыми или мёртвыми разведчиков, утверждавших, что все воеводы московского царя вместе с ним на отдыхе. Подумав, уточнил:
— Живыми! Сам шкуру полосами нарежу!
По стану уже разнёсся слух, что в городе засел всем известный Басман, а потому хорошего ждать не стоит.
Хану не спалось, он вышел из шатра наружу. Вокруг поля, на котором расположился стан, чернела полоса леса. Этот лес всюду, куда ни кинешь взгляд! Как могут люди жить, натыкаясь взором на сплошную стену из деревьев? Девлет-Гирей любил простор, в крайнем случае горы, поднявшись на которые так легко представить, что весь мир у твоих ног!
Где-то далеко лаяла собака. Сначала этот голос насторожил хана, он прислушался. Нет, лай доносится из-за стен, видно, пса спугнуло что-то в городе. Подала голос ночная птица. Как неуютно степняку рядом с лесом, голоса птиц незнакомы, так и вслушиваешься, не сигнал ли это к нападению? Девлет-Гирей рассердился: он, прославленный воин, стоит перед полуобвалившейся крепостью и осторожно прислушивается, не идёт русский Басман на него?! Рука хана сама собой сжалась в кулак! Завтра же он сровняет этот город с землёй! Жителей вырежет, как скот на закланье! Велит не брать в плен никого — ни молодых красивых славянок, ни детей, ни сильных, способных работать мужчин!
Нет, возразил сам себе Девлет-Гирей, одного человека он прикажет привести живым. Это будет проклятый Бас ман! Ему хан сам спустит шкуру тонкими полосками.
Предвкушая удовольствие от вида мучений воеводы Басманова, хан ухмыльнулся в усы. Ночь перестала казаться непроглядной, а звуки пугающими.
Он заметил, что и старший сын Магмет-Гирей не спит, но стоит, разглядывая ветхие стены Рязани.
— Мы сожжём этот город! — Девлет-Гирей постарался, чтобы голос прозвучал уверенно.
Сын от неожиданности вздрогнул, подошёл ближе. Было видно, что ему хочется что-то спросить, но не решается. Хан стал говорить сам, он должен вселить уверенность не только в своего сына, но и во всех остальных Девлет хорошо понимал, что вокруг мгновенно насторожились десятки ушей, и ещё до утра их обладатели разнесут слова хана по всему стану.
— Рязань — крепость слабая, на её стены опасно взбираться не потому, что убьют, а потому, что рухнуть могут.
Магмет не смог сдержать смешок. Хан переждал этот смех и продолжил:
— Вот чего и боюсь. Пойдут на штурм мои славные воины, а стены, не выдержав, обвалятся! Синяков и шишек не избежать... — сокрушённо качал головой Девлет-Гирей.
Но дальше хан продолжать не стал, сделал знак царевичу, чтобы тот последовал за ним в шатёр. Остальные слова не для чужих ушей.
Хан уже понял другое — русы ночью постараются укрепить стены. Пусть это мало поможет, но всё равно будет стоить лишних жизней его воинов. Штурмовать надо прямо сейчас, ночью, когда и русы не готовы тоже!
— Слушай, сын, я не знаю, как оказался здесь этот Басман, про которого мне доносили, что он рядом с царём Иваном, но он для нас опасен! Со стороны города доносятся стук и шум, они укрепляют стены. Нам нельзя ждать утра, потому на приступ пойдём сейчас. Главное — не допустить, чтобы мои верные воины испугались этого проклятого Басмана! А тех, кто мне солгал, я покараю жестоко!
Карать хану пришлось уже вдали от Рязани, и толку это не принесло.
В татарском стане вдруг зазвучали боевые трубы. Воины вскакивали на ноги, не понимая, что происходит. До утра ещё так далеко, почему трубы зовут в бой? Но приученные подчиняться, не раздумывая, тут же вооружались и занимали боевые порядки.
Внезапно начавшийся в ночи штурм городских стен, однако, не застал рязанцев врасплох именно потому, что они в это время латали дыры. Ни первый, ни второй, ни последующие приступы татарам успеха не принесли! Русские стояли на своих едва державшихся стенах насмерть, успешно отбивая атаки врага.
Помогла полная луна, хорошо освещавшая окрестности. Один из воинов, только вчера взявший оружие в руки, оглянулся на шум внизу и обомлел: тёмная масса пришла в движение! Микула в ужасе протянул руку в сторону поля и сдавленным голосом произнёс:
— Там... там...
— Что там? — разозлился на недотёпу Фёдор Басманов, наблюдавший за тем, как спешно заваливают камнями опасный участок стены.
— Татары! — В следующее мгновение Микула упал, пронзённый стрелой с чёрным оперением. Хотя чёрным в ту ночь было всё.
Фёдор не растерялся, его голос не дрогнул, отдавая команды:
— Не высовываться без надобности! На стены не допускать, лестницы их сбрасывайте, по лестницам полезут!
В этот момент из-за стены прилетел вертящийся огненный шар, рассыпая искрами.
— Только тебя тут не хватало! — разозлился кузнец Косой. Ему-то не привыкать с горячим работать, подхватил шар клещами и бросил обратно. За стеной раздался взрыв. Вокруг невольно засмеялись:
— Ай да Косой!
Татары пытались забросать и без того едва державшуюся крепость огнём, разбить стены или хотя бы поджечь их. Но ничего не помогало — рязанцы стояли как скала, так и не пустив врага в город! К утру сдался сам Девлет-Гирей, скрипя зубами, он приказал прекратить штурм, боясь, как бы Басманов не вышел из города и не нанёс удар по основательно потрёпанным ночным штурмом войскам.
К Басманову примчался посланец от сына со стен. Он был вне себя, но глаза восторженно горели:
— Алексей Данилович, уходит!
Тот не ПОНЯЛ:
— Кто уходит?! Да говори ты толком!
Парень, едва переводя дыхание и пытаясь проглотить ком, неожиданно вставший в горле, мотал лохматой светлой головой:
— Татары уходят! Девлет-Гйрей!
— Чего?! — изумился не только Басманов, который вместе с помощниками пытался придумать, как продержаться на ветхих стенах ещё хотя бы день, пока (может быть) подойдёт помощь от государя. Алексей Данилович не стал говорить рязанцам, что никакой помощи не будет, но сам об этом не думать не мог. И вдруг такая весть!
К стене, с которой был лучше всего виден лагерь татар, метнулись все. Татары действительно уходили. Глядя им вслед, владыка, который не отставал от воинов и не спал всю ночь, осеняя крестом защитников города и молясь прямо на его стене, пробормотал:
— Пограбят народ...
— Зато живы! — весело отозвался ему кто-то из защитников.
Басманов усмехнулся другому:
— Фёдор, вели народу уйти со стены, не ровен час рухнет, и без татар всё завалим. — В его голосе слышалось удовлетворение.
В это верилось с трудом, но так и было. Девлет-Гирей, придя с огромной ордой и дойдя без остановки до самой Рязани, ушёл, испугавшись маленького, необученного гарнизона во главе со случайно оказавшимся вблизи города Алексеем Басмановым!
Алексей Данилович был горд собой, сыном, рязанцами, не испугавшимися полчищ хорошо вооружённых и обученных врагов. Но ему не давала покоя мысль: как могла пограничная стража пропустить татарскую орду вглубь государства?! На что она тогда и нужна? Почему Рязань не готова ни к какой осаде? Не считать же готовностью ветхие стены и с десяток ржавых пищалей в подклети у старосты? Чем бились? Саблями времён Батыева нашествия, вытащенными из закромов у горожан...
Но больше всего Басманова беспокоил сам проход Гирея, ведь шёл не таясь. Чтобы так идти, надо точно знать, что вокруг нет войск, способных хотя бы задержать. Знал, что государя нет в Москве, что он уехал на богомолье... Значит, помощь из стольного града тоже не придёт...
Мысли, мысли, мысли... Тяжёлые раздумья не давали заснуть. Можно поставить прочные стены у Рязани, ом, кстати, уже распорядился обо всём, надеясь, что государь возражать не станет. Можно набрать и обучить гарнизон (и это уже делается, вчера распёк местного воеводу так, что тот ещё два дня краснее варёного рака ходить будет). Но если Гирей и впредь будет точно знать обо всех делах в Москве, то никакой гарнизон не спасёт. На сей раз татары двигались без больших осадных машин, незачем, не ждали встретить сопротивление. И то, не окажись случайно в своём имении Басмановы, кто знает, как повернуло бы! В другой раз и машины метательные возьмут, и огня будет побольше.
Раз за разом выплывала одна и та же мысль: этого не могло быть без чьего-то предательства! Кто-то предал, донеся об отсутствии защиты у Рязани. Почему пропустили врагов пограничные заставы? Тоже предательство, не иначе!
Алексею Даниловичу стало даже страшно. Выходит, что в любую минуту из-за чьего-то злого умысла иод угрозой может оказаться его жизнь? И жизнь государя?! Он вдруг осознал, что и страшное поражение под Оршей от Радзивилла было результатом тоже чьего-то предательства! Заманили в ловушку и перебили, как глухарей на току. Кто мог подсказать Радзивиллу, как это сделать? Конечно, Андрей Курбский!
В Москву боярин вернулся буквально больным от своих тяжёлых мыслей. Царь не мог понять, отчего тот так невесел.
— Дозволь слово молвить, государь...
— Говори, — подивился Иван Васильевич.
— Государь, наедине бы...
Слушая боярина, Иван Васильевич мрачнел с каждым его словом.
— Сам о том часто думаю. Не в самом Курбском мне обида и даже не столь в его досадительных письмах, сколь в том, что предательство множится. На Курбского глядя, многие побегут, а чтобы выслужиться, станут сначала своего государя предавать и Русь вместе со мной! — Царь заметался широким шагом по опочивальне, в которой вели разговор. Остановился, дёрнул головой, вперился взглядом в лицо Басманова: — Что делать, Алексей Данилович? Как Русь укрепить, как защитить от изменников поганых? Как себя с семьёй и верными мне людьми защитить?
Басманов впервые видел Ивана Васильевича растерянным, потому даже чуть испугался, но постарался взять себя в руки. Высказал то, что надумал тёмными осенними ночами, лёжа без сна после победы над Девлет-Гиреем:
— Государь, надобно перебрать людишек. Оставить только тех, кто верен и дурного не замышляет.
Иван Васильевич вытаращил на него глаза:
— А как таких отобрать? И куда девать неверных?
Басманов не понимал, что надо объяснять государю.
Как это куда девать? Куда девают изменников? На плаху, конечно. Но Иван Васильевич стал вдруг говорить о другом...
— Давно мысль одну имею, ещё Макарий был жив, пытался с ним советоваться...
Попросту не зная, что ответить, Алексей Данилович зачем-то поинтересовался:
— И он что?
Царь дёрнул головой:
— Да ему всё жалеть бы!
Сел, махнув рукой Басманову, чтобы тоже садился. Тот уже почувствовал важность момента, понял, что о сокровенном собирается с ним беседовать государь, проникся этим и сидел, не дыша, ловя глазами каждое движение Ивана. Тот встал, нервно прошёлся по комнате, снова сел, опять встал и, остановившись у образов, стал глухо говорить.
Басманов весь обратился в слух. Голос царя звучал тихо и невнятно, не ровен час пропустишь что важное, а переспрашивать не след... Кажется, Иван Васильевич говорил больше для себя, чем для Алексея Даниловича.
— В Полоцке говорил с монахом одним... Издалека он из Гишпании... Там ради чистоты веры и борьбы с ересью нарочно достойные люди объединились, псами церкви себя зовут... Иезуиты... Король Филипп их поддерживает. Живут по своим законам и других по ним жить учат. Законы строгие, всё вере подчинено. Даже папа римский побаивается.
Басманова так и подмывало спросить, что делают с теми, кто не желает по таким законам жить. Не успел, государь объяснил сам:
— А тех, кто против или ересь допускает, на кострах жгут. Это инквизиция.
Алексей Данилович, краем уха слышавший о кошмарах в Европе, однако, подумал не об участи еретиков, а о том, что будет, если государь решит и у себя ввести такие порядки. А в его намерениях сомневаться не приходи лось, дальше Иван Васильевич принялся разглагольствовать, как хорошо было бы и у себя завести такой орден.
— Давно о том думаю, ещё при Макарии. Но он против был, твердил, что православие и без того крепко.
Басманов попробовал вставить своё слово, он думал как и покойный митрополит, потому не боялся возразить государю:
— И впрямь, у нас ереси не слышно. Нестяжатели, слава богу, затихли, колдовство разве что...
— Не то! Не то! — вдруг снова заметался по комнате царь. — Вся жизнь на Руси неустроена, вся! Меж бояр измена, святители всяк в свою сторону тянет. — Остановился, постоял, глядя в пустоту, потом снова метнулся к образам: — Я всё сделаю! Будет орден, какой пример жизни многим подаст!
Алексей Данилович попросту не знал, что отвечать, видно, государь это понял, потому как невесело усмехнулся:
— И ты не понимаешь. А вот Вяземский, тот осознал важность... Но за мной в орден пойдёшь?
Басманов поспешно закивал, всё же не на плаху предлагали:
— Пойду, государь, за тобой в огонь и в воду пойду!
Глаза Ивана хитро сверкнули:
— А на дыбу?
По спине бедного Басманова полился холодный пот, он слишком хорошо знал цену таким шуточкам Ивана Васильевича, с того станется и на дыбу отправить играючи. Но взгляд выдержал, не опуская глаз, теперь уж юли не юли, а захочет, так отправит.
— Как скажешь, Иван Васильевич...
На его счастье у государя настроение почему-то поднялось, усмехнулся, похлопал по плечу:
— Не надо на дыбу, ты мне ещё нужен. — Снова хитро сощурился: — И Федька тоже... Пока...
До зимы государь ещё не раз заводил с Басмановым и Вяземским такие беседы. Те не понимали, чего хочет Иван Васильевич, но понимали, что им и только им доверяет он свои мысли. Федьке ничего не говорил, потому как тот не для бесед у государя, а Малюта Скуратов, который всё больше в доверие к царю входил, и без разговоров предан, как пёс цепной, не то что в орден, но и впрямь на плаху вместе или вместо него согласен.
В голове у Ивана Васильевича зрел страшный для Руси план, но люди, с которыми он пытался обсуждать своё новое творение, ничего не понимали из его слов. Не потому, что были глупы, а потому, что государь ещё и сам не слишком понимал. Идея создания монашеского ордена наподобие иезуитов для сохранения в чистоте веры не давала государю покоя.
Чуть позже она выльется в объявление опричнины! В ней будет всё, что положено иметь монашеской организации, — государь-игумен, Вяземский-келарь, Скуратов-пономарь и опричники-кромешники вместо монахов. И костры будут, и казни по малейшему слову...
Но для этого нужен ещё толчок.
Измена! Она повсюду. Что с ней делать? Только выкорчёвывать, как негодное растение, вместе с корнями. Так рвут сорняки, чтобы не мешали расти красивым цветам.
Постепенно созрело твёрдое решение — выкорчевать измену в своей стране, чего бы это ни стоило! Имеет ли он право казнить? И сам себе отвечал: да, имеет! Имеет, потому как мучеников в Московском государстве нет, есть только изменники, посягнувшие на него, ставшего царём Божьей властью!
Но чем больше ярился государь, тем упорней возвращалась мысль: а может, всё же лучше уйти в монастырь? Отказаться от мирской жизни совсем. И царь отмахивался от этой мысли. Иван пытался оправдать сам себя: ом попросту не может сейчас уйти в монастырь, ведь сын ещё слишком мал, чтобы править самому, изменники изведут его тут же. Может, потом когда-нибудь, спасая собственного сына от виденного страшного конца, он и станет иноком, но не сейчас... не сейчас...
Однажды вдруг отчётливо приснился Суздаль. Почему Суздаль, зачем? При упоминании этого города сразу пришёл на ум Покровский монастырь, он бывал там дважды — один раз с Анастасией, когда та привезла свой дар на могилу бывшей княгини Соломонии, а в иночестве Софьи; второй уже с Марией и мальчиками. Но вторая поездка не получилась, царица ничего не чувствовала в святых обителях, ей не по нутру святость и благочестие.
Иван вздохнул, это было его бедой нынче, жена нужна только для ночных забав, а ему хотелось душевной теплоты и ласки. И чтоб царевичей любила. Нет ни того, ни другого. А для ночных забав у него есть вон Федька, тот не выкобенивается и не требует облагодетельствовать свою родню. Эх, не зря ли женился?
Мысли вернулись к суздальской обители. Почему-то появилась твёрдая уверенность, что туда нужно съездить, но самому, не брать в поездку жену, лучше совсем никого не брать. Мало ли что там...
Как в воду глядел. Даже Федьку Басманова оставил в Москве, уехал, никому ничего не объясняя. Вяземский решил, что государь переживает из-за Курбского. Всё было так и не так И из-за Курбского переживал тоже, но не только.
Суздаль не так далеко, и осень стояла тёплая, красивая... Листья как-то вдруг сразу все пожелтели и покраснели, но сильного ветра не было, и они устилали всё вокруг себя ковром постепенно, плавно кружась в воздухе, словно раздумывая, падать или нет. Все понимали, что такой благодати недолго стоять, скоро Покров, всё выстудит в одночасье, холодный ветер станет бросать в лицо ледяные брызги, забираться в рукава и за шиворот... Хорошо, если вдруг сразу ляжет снег, укрыв деревья и кусты белым саваном.
Ивана отвлёк от размышлений об осени и скорой зиме голос Скуратова:
— Приехали, государь.
Покровский монастырь невелик, вернее, обители две — мужская и женская. Отправились, конечно, в мужскую.
Привычная обстановка отрешённости от мирской суеты подействовала на Ивана благотворно, на душе сразу полегчало.
Отстояли вечерню, можно бы и спать, но что-то не давало ему покоя. Словно почувствовав это, игумен вдруг покачал головой:
— В Покровском монастыре игуменья совсем плоха, вот-вот Богу душу отдаст...
Почему-то сообщение об умиравшей от старости игуменье заставило Ивана подняться и отправиться в Покровский монастырь. С собой позвал только всё того же Малюту Скуратова.
Государь и сам не мог объяснить, почему в этой беспокойной жизни он доверял сейчас лишь не самому умному, но самому хитрому, а главное, самому верному слуге. Единожды глянул в глаза Григорию Лукьяновичу и навсегда поверил, что этот не предаст. Глаза у Скуратова были по-собачьи верные, такой даже на смертном одре будет думать о хозяине, а не о себе.
Игуменья и впрямь едва дышала. Увидев государя, попробовала приподнять хоть голову, но не смогла. И всё же знаком велела подойти ближе. Иван почему-то понял, что именно ради этого и приехал сюда.
— Помру я скоро... Душу хочу пред тобой облегчить, Иван Васильевич...
Ему бы подивиться, почему это перед ним, но не подивился, кивнул и наклонился ближе, чтобы слышать всё, что скажет. Они были в небольшой келье одни, и всё равно голос ослабевшей старухи звучал слишком тихо.
— У нас инокиня Софья жила, про то помнишь?
Государь кивнул.
— Её мальчик не помер... Георгий не помер...
Больше старица ничего сказать не успела, лицо её вдруг дёрнулось и застыло, пальцы руки, судорожно сжимавшие край ложа, ослабли, глаза остановились, уставившись в низкий потолок.
Вокруг засуетились монахини. Иван вышел на крыльцо, Скуратов стоял, поджидая своего хозяина и беспокойно поглядывая на начавшие собираться облака.
— Дождь будет, государь. Сюда-то мы хорошо доехали, а вот обратно намаемся.
Иван только кивнул, в его голове засела беспокойная мысль, почему старая игуменья сказала ему о сыне Соломонии? И вдруг как громом поразило: да ведь это его старший брат! Старший! Многие тогда не верили, что опальная княгиня в обители родила сына, он сам приезжал проверять, объяснили, что умер мальчик, показали могилку... А теперь эта старуха объявила, что нет?!
Скуратов видел, что государю не по себе, предложил:
— Государь, может, к себе скорей? А то и в Москву поедем? Сдалась тебе эта игуменья...
— Не-ет... — протянул Иван. И вдруг неожиданно даже для себя велел: — Раздобудь заступ и приготовься ночью сходить к могилам.
Тот ахнул:
— Ночью к могилам?! Да что ж такое, Иван Васильевич? Если чего надо, я сам схожу.
— Мне самому надо! — коротко отрезал царь.
Когда совсем стемнело, они сделали то, что задумал Иван.
Пока Малюта ловко работал заступом, а потом, пыхтя и то и дело крестясь, открывал небольшой гробик, Иван делал вид, что его это не касается, правда, огонь, тускло освещавший место действия, держал ровно и толково. Скуратов работал молча, а что уж там думал, только ему известно.
Наконец крышка гробика поддалась, открывая содержимое. Глядя на куклу, одетую в детскую рубашечку, царь закусил губу, потом велел:
— Зарой всё как было! — и, круто повернувшись, отправился обратно в мужскую обитель.
Скуратов расспрашивать не стал, велено раскопать детскую могилку — раскопал, сказано закопать обратно — сделаем. Ему ни к чему раздумывать, правильно это или нет, думает государь. Если Иван Васильевич так решил, стало быть, так правильно.
Пока приводил всё в порядок, пока возвращался, полночи прошло. Но Иван не спал, он лежал в одежде, глядя остановившимися глазами в потолок. И тут Григорий Лукьянович спрашивать не стал, если нужно что, государь сам скажет.
Келью освещал только огонёк лампадки перед образами. Вспомнив, откуда пришёл и чем занимался, Малюта перекрестился. В полумраке раздался ставший вдруг скрипучим голос Ивана:
— Верно крестишься, тати мы с тобой, могилу порушили...
Почему-то Скуратову послышалась насмешка. Но и он сам возразил:
— Да какая могила, государь, ежели там человеческих костей нет? Кого и похоронили, непонятно...
— Знаешь, чья она? — Конечно, Малюта промолчал, во-первых, потому, что не знал, а во-вторых, было понятно, что Иван спрашивает, чтобы самому же и ответить. — Сына княгини Соломонии и князя Василия!
Григорий Лукьянович глупостью никогда не страдал, напротив, схватывал всё с лёта, потому сообразил в мгновение ока, а сообразив, ахнул. Хотя дело и давнее, он помнил, что опальная княгиня, будучи обвинённой в бесплодии и постриженной в монахини, именно вот в этом монастыре, по слухам, родила сына Георгия. Князь Василий дознание хотя и провёл, но мер не принял, поговаривали, что наградил бывшую жену за сына, но обратно не вернул, потому как уже был снова женат. Куда девался тот мальчик — никому не ведомо. Когда дознаваться взялась мать Ивана Васильевича княгиня Елена Глинская, то сказали, что ребёнок помер, и даже могилку показали. А инокиня Софья, как стали звать Соломонию, вроде с горя в другую обитель перебралась в Каргополь. Правда, после смерти Елены вернулась, видно, чтоб с могилкой сына быть рядом....
А выходит, с какой могилкой?! Если там никого не было, то не хоронили мальчика? И... он жив?! А как же тогда с царствованием Ивана Васильевича, если жив его старший брат?!
Как ни скрывал свои мысли Малюта, но Иван, пристально следивший за лицом своего слуги, увидел, что ожидал, усмехнулся:
— Всё понял?
Малюта вдруг принялся убеждать государя с отчаяньем хватающегося за соломинку:
— Так, может, и не было там дитяти-то? Может, это не та могилка? Или просто Соломония всех обманула, сказала, что родила, а сама куклу схоронила?!
Его глаза возбуждённо заблестели, Скуратов даже обрадовался такому простому объяснению. Иван сокрушённо помотал головой:
— Ты думаешь, почему я полез могилу рушить?
— Игуменья сказала? — обречённо догадался Малюта.
— Найди его! Сможешь? — Глаза государя впились в глаза Скуратова.
Тот кивнул:
— Жизни не пожалею!
С той поездки Григорий Лукьянович Скуратов по прозвищу Малюта стал особо близок к царю. Почему, никто не мог понять. Конечно, Скуратов неглуп и безумно предан Ивану, но всё равно... Царица его на дух не переносила, но мнение жены Ивана перестало интересовать вообще. Царя занимали совсем другие мысли...
С этого дня Иван Васильевич стал жить своей, никому не понятной жизнью, иногда совершенно непредсказуемой. Правду знал только Малюта Скуратов, но у того и спрашивать бы не рискнули, если б и догадались о его всезнании, потому как Григорий Лукьянович сам был мастер спрашивать... с пристрастием...
На Московию опустилась ночь опричнины.
Каждый день Иван Васильевич задавал Скуратову один и тот же вопрос, которого верный помощник ждал с содроганием. Но что мог ответить Малюта? Только разводил руками:
— Пока нет, государь...
Шли дни, но успокаиваться государь не собирался, напротив, его чело всё глубже прорезали морщины, а взгляд становился всё тяжелее. Иван Васильевич не в ладу с собой, душа его смятенна, в ней идёт борьба лучших сторон с худшими. Если бы в ту минуту рядом оказался умный наставник! Если бы помог преодолеть это сползание к худшему!
Но митрополита Макария нет, а Афанасия государь, хотя сам и возвёл на митрополию, не очень-то слушает. Государь всё больше размышляет, всё дольше сидит ночами за книгами, пытаясь в них найти ответ на свои тяжёлые мысли.
Долгое сидение за книгой в ночи привело к тому, что государь вдруг дёрнул головой на рынду, стоявшего у двери:
— Вели позвать митрополита Афанасия! Пусть сюда придёт.
Рында не рискнул напомнить, что на улице ночь тёмная, что митрополит небось не первый сон видит, не всё же, как государь, ночами свечи жгут, но, зная, что Иван Васильевич терпеть не может, когда не выполняют его приказаний, только кивнул и поплёлся вон.
Уже через минуту посланец мчался в митрополичьи палаты передавать требование государя.
Митрополит Афанасий и впрямь сладко похрапывал после сытного ужина. Знатные пироги с визигой у новой ключницы! А ещё была хороша белорыбица... Даже во сне у митрополита потекли слюнки при воспоминании. Не чревоугодник он, однако не отказывался от удовольствия, получаемого за сытным столом.
Живот Афанасия, плотно набитый всякой вкуснятиной, довольно бурчал. В такт ему похрапывал и сам хозяин. Потому приезд нежданного гонца был совсем некстати. На первую попытку келейника разбудить митрополит только рукой отмахнулся, но стоило услышать: «Государь повелел...» — сон как рукой сняло!
— Случилось что?! — испуганно хлопая осоловелыми спросонья глазами, поинтересовался Афанасий.
— Не ведаю, владыко. — Келейник поспешно помогал митрополиту облачиться.
— Чего же не спросил? Гонец какой к государю среди ночи прибыл или как? Не поговорить же зовёт в неурочный час?
Ошибся Афанасий, именно для беседы звал его к себе государь.
В царской опочивальне темно, только на поставце над раскрытой книгой горит большая свеча. Сам государь, задумавшись, даже не сразу заметил запыхавшегося от быстрой ходьбы митрополита. Где-то внутри у Афанасия появилась досада: чего было среди ночи звать-то, до угра не терпело?
— Звал, Иван Васильевич? — Царь в ответ вскинул невидящие глаза, молча смотрел, не мигая, потом коротко кивнул. — Случилось что?
Снова кивок и приглашающий жест:
— Присядь, владыко...
Рында, видно, поняв, что не для его ушей будут речи, выскользнул вон, плотно прикрыв за собой дверь опочивальни. Митрополит устроился в глубоком кресле подле ложа. Сам хозяин присел на высокий стул у поставца. Немного посидели молча, Афанасию уже надоело играть в молчанку, очень хотелось попить кваску и обратно на свою постель, сладко почмокивать до утра. Но, услышав глубокий, тяжёлый вздох Ивана Васильевича, понял, что разговор будет долгим и непростым.
— Как жить? — На вопрос не надо было отвечать, это митрополит осознал сразу. Не его спрашивал Иван Васильевич — себя! Себе вопросы задавал, и сам же пытался найти ответ. Просто ему нужен человек, который поймёт, направит мысли в нужное русло. Интересно, были ли у него такие беседы с Макарием?
Царь тяжело поднялся, подошёл к окну, долго глядел в тёмное ночное небо, вряд ли понимая, что там за окном. Снова хрипло заговорил:
— Дед Иван боролся с боярами, отец тоже. Я столько лет уж борюсь. — Неожиданно резко обернувшись, усмехнулся: — Мне Пересветов давно твердил, что единая власть должна быть в государстве! Если только станут им править бояре по своей воле, то непременно меж собой передерутся и всё прахом пойдёт!
Афанасий не мог понять — кто же против? Попытался осторожно ответить:
— Бояре твою власть, государь, признают...
— Только в словах! Только в словах! — взъярился Иван. — А на деле? Измена за изменой! То один бежит, то другой! Почему они бегут? — Глаза государя впились в лицо митрополита.
Тот чуть пожал плечами:
— Опалы боятся...
— Служи верно да худого не замышляй, так и опалы не будет!
Афанасий промолчал, но Иван, видно, и сам понял, что не всё так, как он сказал. Криво усмехнулся:
— Я тех, кто верен и голову передо мной склоняет по своей воле, не обижаю.
И снова промолчал митрополит, и снова царь понял невысказанное сам.
— Да, не обижаю! О Сильвестре и Адашеве думаешь? Я у Вассиана в Песношском монастыре был, о том помнишь? — Афанасий кивнул: как же не помнить ту поездку, когда княжич Дмитрий погиб? — Ведаешь, что он мне сказал? Не держать рядом с собой умников, потому как они под себя возьмут и сами править станут! Что, не прав?! Ну, скажи, не прав?!
Митрополиту пришлось кивнуть со вздохом, что уж тут возразить, всё верно. Взяли под себя государя Сильвестр с Адашевым, может, потому и в опалу попали? Как же осторожно нужно рядом с ним жить, чтобы и себе не оказаться в клетке заживо сожжённым? От этих мыслей его отвлёк Иван Васильевич:
— Но не о том сейчас... Я на царство венчан, по Божьей воле властвую над Московией! А где та власть? Боярская дума своё гнёт, удельные князья своё, бояре, чуть что не по ним, в Литву бегут... Скажи, владыко, если я Богом на царствие венчан, то над животом их волен?! Отвечай: да или нет?! — Лицо Ивана приблизилось вплотную к лицу Афанасия. Тот выдержал бешеный взгляд царя и покачал головой:
— Не всегда, государь...
— Как так?! Кому нужен государь, который ни казнить не смеет, ни миловать?! На что же власть тогда?
Афанасий собрал все свои силы, чтобы твёрдо ответить:
— Государь, твоя воля над всем людом твоим, да только не карай бездумно, не подозревай всех вокруг. Больше милуй, чем наказывай, и тебе верны будут более, чем если жесток будешь...
Иван махнул на него рукой:
— Нет, не то!
Снова тяжело заходил по опочивальне, разговаривая сам с собой:
— Это всё бояре-предатели! Хотят сами власть держать? Ну и пусть держат! Уйду! А куда уйду? Я не Курбский, чтоб к Сигизмунду бежать... Моё отечество здесь, я его сыновьям оставить должен...
Иван Васильевич не заметил, что разговаривает уже сам с собой, мягкое кресло, глубокая ночь и обильный ужин всё-таки сделали своё дело — митрополит задремал! Ему бы прислушаться к словам государя, многое бы заранее понял, но Афанасия сморила дрёма.
— Я пастырь над своим людом! Хотят Русь? Пусть берут! Я свою долю сиротскую выделю и стану своей волей на ней править! В праведной жизни мне Господь поможет! Орден создам, как у иезуитов...
Долго ещё уговаривал сам себя Иван Васильевич, напрочь забыв о дремлющем в кресле митрополите, а когда вспомнил, оглянулся недоумённо, разглядел сладко посапывающего духовного наставника и криво усмехнулся. А славного он митрополита выбрал, ни в чём поперёк не идёт!
Закончилось лето, налетели холодные осенние дожди, всё пожелтело, потом побурело, и облетевшие листья открыли голые ветки деревьев. Самая неприглядная пора на Руси, всем очень хотелось, чтобы скорее покрыло белым снегом землю-матушку. После стылой, неуютной осени первый чистый снег особо приятен. Пусть и холода впереди, и даже голод из-за бескормицы, но от белого покрывала, кажется, и на душе становится чище.
Первый снег выпал ночью тихо и сплошным белым ковром. Его не сносило к заборам, не мело по проулкам, лежал, укрыв осеннюю грязь и облетевшие листья. Выглянув поутру на двор, люди ахнули: зима пришла! Особенно радовались ребятишки, зима — время санок и снежков, время весёлых игр. Да и взрослым радость — санный путь не в пример слякотному осеннему мучению по ободья колёс в грязи.
Зима встала сразу, без оттепелей и, казалось, не отпустит до самых весенних деньков. Но знающие люди качали головами: рановато выпал первый снег, будет, ох, будет ещё оттепель, развезёт дороги.
Микола сеном для скотины на зиму запасся, он хозяин крепкий, не то что сосед Антип, тот в горячие летние деньки бока чешет до обеда, а потом норовит чего у других выклянчить. Антип хотя и сродственник, но в прошлом году не дал Микола сена для его скотины, едва самому хватило. У Антипа корова едва до весны дотянула, на верёвках во двор выносили, сама на ногах не стояла. Думал, что этим летом руками Антип траву станет для бурёнки рвать, только чтоб хватило на зиму, но тот проболтался в Москве в самый покос, а его баба в одиночку много ли накосила? И чего делал в столице? Говорит, торговал. Миколина жена Марфа ворчала: ну и торговал бы по зиме, когда время есть, чего же семью в самый срок бросать? Марфа жалела свою сестру Анею, жену Антипа, помогала чем могла, подсовывала для мальцов Антиповых втайне от мужа, но не могла же накормить всех...
Дверь в сени бухнула, видно, Марфа зашла с полным подойником, руки заняты, нечем дверь придержать. Микола, уже плескавшийся у рукомоя, оглянулся. Так и есть, в дверь боком протиснулась жена. Молоко едва не плескалось через край. У них хорошие коровы, двух доить не выдоить, а третья стельная, скоро телёнок будет, тоже прибыток...
— Слышь, Микола, Антип снова в Москву собрался. Наказать чего?
Хозяин дома хмыкнул:
— Да есть что наказать, только как ему, непутёвому, деньги доверить?
— Может, сам съездишь ненадолго? — Жена высказала то, о чём думал и Микола. — За ним присмотришь...
Снова усмехнулся мужик, если поедет, то никак не затем, чтобы родича оберегать от беспутства. Его деньги, пусть как хочет, так и тратит. Но спорить не стал, накинул на плечи тулупчик, шагнул на двор.
У соседей и впрямь шли сборы, только не слишком споро. Анея вяло ругалась с мужем, призывая того двигаться шустрее, скоро рассвет, а ничего ещё не уложено. Микола подошёл к хлипкому забору, окликнул:
— Антип, ты никак куда ехать собрался?
Тому лишь бы ничего не делать, споро подскочил к родичу, закивал:
— Еду, еду... В Москву еду.
— А чего ж с вечера не собрался?
Антип, скосив глаза на жену, таскавшую из дома в сани кули, развёл руками:
— Дык... как-то не успел. Ничего... сладится...
Микола поскрёб затылок:
— Мне, что ль, съездить?
Антип не очень-то поддержал соседа: с одной стороны, ехать вдвоём сподручней и торговать тоже, а с другой — всё время под приглядом будешь. Осознав, что может попасть под соседский дозор, он вдруг заторопился:
— Ну, ты пока думай, а я поехал.
Микола тоже отправился в Москву на следующий день, только у него всё было сложено с вечера, потому выехал ранёхонько утром, почти до света. По пути ему встретился странный поезд, пришлось спешно отступить с дороги — царские люди везли из монастыря что-то. Но это мало интересовало Миколу, со своими делами разобраться бы...
Глядя вслед удалявшимся саням, он размышлял. И кто только не наползал на Русь, кто только не полонил русских людей! И у самих вечно меж собой ругань стоит... А кто лается? Не мужики же, тем всё одно, какой боярин или князь во главе. И надо-то всего — не влезать в их дела. Дай тому же Миколе на себя трудиться, он и другим заработает. Не трогай русского мужика, не мешай ему, он сам с жизнью справится, и боярина своего накормит, и государю достанется, но мало было на Руси таких времён, чтобы не мешали. Может, потому и голодала она веками? Нынче единый царь-государь на Руси, а покоя всё равно нет.
Чудные дела творились в Москве, государь не просто ездил по монастырям и храмам и истово молился, к такому привыкли, но приказал отовсюду увозить образа с собой во дворец! Сначала служители только дивились, но, когда во дворец перетащили большую часть дорогой церковной утвари и икон, стали роптать. Государь не обращал никакого внимания на недовольство церкви. Во всех монастырях и храмах просил благословения на дела будущие, не объясняя какие. Молился истово, отказать в благословении было невозможно.
А в саму Москву по царскому вызову съезжались далеко не самые родовитые, но никак не связанные со Старицкими бояре, дворяне и служилые. Ломая головы над тем, к чему государю такое, везли свои семьи и скарб...
Морозы стояли знатные! Птицы на лету мёрзли, деревья по ночам трещали, но и снег выпал вовремя, укрыл всё белым покрывалом, спрятал землю-матушку от жгучих холодов. Люди старались зря из тепла не выходить, но как не пойдёшь, коли скотина есть и пить требует, если на торг идти надо, если другие дела зовут?
Всё одно, немало обмороженных оказалось в ту зиму...
Ко дворцу с лёгким прискоком мчался служка Успенского собора. Хотя под рясу надета меховая скуфейка, на ногах валенки, но уши всё равно мёрзли, потому и спешил бедолага, на бегу растирая их озябшими руками. Он зажал под мышкой толстую книгу в богатом переплёте, спрятав ладонь левой руки за пазухой, а правой тёр ухо. Когда правое ухо покраснело, служка решил потереть и левое, но не удержал тяжёлый фолиант, и тот скользнул на снег. Воровато оглядевшись, служка убедился, что никто из важных персон такой крамолы не видел, любопытные мальчишки да пара нищих, что устало брели вдоль улицы, не в счёт.
Он нёс книгу государю, тот чтение любит...
Вдруг служка замер, забыв о холоде и своём отмороженном ухе. Застыть его заставило большое скопление подвод перед царским дворцом. К чему в Кремле подводы? Словно государь куща уезжать собирается... Служка вспомнил, что Иван Васильевич был у заутрени, постоял, помолился, а потом вдруг велел собрать всю утварь да снять иконы, какие ценные, и снести к нему. Для чего сие — не сказал. Унесли и книги соборные тоже, одна вот осталась случайно, велено и её принести во дворец.
В спину кто-то толкнул:
— Чего встал, рот раззявив?!
Не слишком вежливое обращение вернуло мысли служки на место, он посторонился, пропуская несущих большой сундук холопов, и засеменил дальше.
И всё же в Кремле творилось что-то необычное — огромное количество подвод и возков загружались всякой всячиной, начиная от сундуков, окованных железом, и до тюков, видно, с мягкой рухлядью. «Точно переезжает государь, — подумал служка. — Только вот куда? И к чему ему церковная утварь? Неужто для нового храма какого?»
Книгу едва успел протянуть дьяку, что распоряжался погрузкой, тот выхватил толстенный фолиант, кивнул и сразу протянул рослому холопу в распахнутом зипуне:
— Тимошка, добавь в осьмую подводу!
Тимошка замер, видно, пытаясь сосчитать, где она, осьмая. Дьяк зло ткнул холопа в спину тяжеленной палкой, на которую опирался:
— Где гнедая запряжена! Семён возница!
— А-а-а... — протянул Тимошка и неспешно потопал к подводе с гнедой лошадью.
«И как ему не холодно?» — поёжился от одного вида холопа служка и тут же получил посохом дьяка по собственной спине:
— Чего встал?
Служке поспешить бы прочь, но любопытство пересилило:
— А чего это? Уезжает куда царь-батюшка?
Дьяк, то и дело шмыгавший уже побелевшим от мороза носом, разозлился окончательно:
— А оно твоё дело?! Пшёл вон отседова, ротозей проклятый!
Служка припустил восвояси, и впрямь, чего лезет не в свои дела? Но любопытство не отпускало, отойдя подальше от посоха дьяка, всё же оглянулся и постоял, пытаясь понять цель таких сборов. Окончательно замёрзнув, решил одно — государь уезжает, а куда — и правда не его дело. С тем и отправился в собор, где получил нагоняй от своего дьякона за долгое отсутствие.
Повинившись, он всё же сообщил об огромном количестве подвод, возков и саней в Кремле. Дьякон нахмурился:
— Со вчерашнего вечера собираются. Москва полна бояр и дворян, какие с семьями государем вызваны. К чему — никто не ведает.
— Уезжает он! — твёрдо заявил служка.
Глаза дьякона стали насмешливыми:
— Это Иван Васильевич тебе сказал?
— Чего это? — перепугался служка такому предположению. — Не-е... только по всему видно, что сборы те в дорогу...
— Экой ты дурной! — возмутился дьякон. — Конечно, в дорогу, не в пруду же топить станет государь всё добро! Только вот куда и почему?
Сказал и тут же затих, оглядываясь, — всем ведомо, что ныне лучше язык лишний раз не распускать.
По Москве пополз нехороший слух об отречении государя от венца своего! Тревожные вести передавались шёпотом от одного к другому. Как это, царь отречётся?! Такого Москва не видывала! И кто?! Москвичи ещё не забыли, как стоял перед ними молодой государь такой же зимой без шапки, кланялся, прощенья просил за самовольство и бояр корил, что власти ему не дают. Загудела столица: выходит, так и не дали государю-батюшке власти проклятые вражины?! Не может из-за их предательства с врагами справиться?
Всё решилось в воскресенье 3 декабря. С утра мороз сильно спал, даже потянуло теплом. Снег чуть просел, стал рыхлым и тяжёлым. Отстояв обедню в Успенском соборе, Иван Васильевич после литургии подошёл за благословением к митрополиту Афанасию. У митрополита язык чесался спросить, к чему стоят несколько тысяч гружёных подвод на дворе и готовые сани для многих людей, но государь не дал спросить. Допустил к своей руке бояр и вдруг принялся... прощаться! Ошеломлённые люди были даже не в силах поинтересоваться, куда же едет государь? Всех взяла оторопь.
Царский поезд из огромного числа возов и саней отъезжал из Москвы чуть ли не в полной тишине. Были слышны только голоса возниц и охраны. Государь отправлялся в сторону Коломенского. Почему туда? — гадали молчавшие москвичи.
Иван Васильевич ехал непривычно для себя — тоже в санях, а не верхом. В следующих санях сидели царица и двое его сыновей. В возах из столицы уезжали не только люди, на них была и казна государства, но сейчас о том думалось меньше всего.
Царица Мария сидела, вжавшись в стенку саней, почти до бровей укрывшись меховой накидкой. Царевичи с любопытством оглядывались вокруг. А государь сидел молча, стиснув зубы так, что выступили скулы, и глядя прямо перед собой. В голове билась одна мысль: остановят или нет?
Остановят?..
Почему они не останавливают и даже не спрашивают, куда он едет?!
Рады?!
Ему, Богом данному государю, позволяют вот так уехать, не противясь?!
Должны были под полозья саней бросаться! За полы шубы хватать, на коленях умолять не покидать их!
Не остановили, дали уехать!
НЕ ОСТАНОВИЛИ !!!
ЕГО не остановили!!!
Никто не подозревал об ужасе, испытанном Иваном Васильевичем в те минуты. Он увозил казну, увозил всю московскую святость — иконы, церковную утварь, грузил всё на виду у Москвы, потом торжественно обходил храмы и монастыри, со всеми прощался, но никто не спросил, почему он уезжает, никто не попытался остановить, никто даже толком не спросил, куда это он! Ни священники, ни бояре, даже народ московский... Точно не государь покидает Москву, а простой купец. Иван усмехнулся, небось послы литовские уезжали, и то зевак больше было!
Билась злая мысль: «И пусть! И ладно, если не нужен, то пусть сами попробуют! Отрекусь! Совсем отрекусь!»
К царским саням подъехал Алексей Басманов, направлявший движение:
— Государь, куда сворачивать? Куда едем?
А Иван Васильевич попросту не знал, куда ехать! Но уверенно махнул рукой:
— В Коломенское!
В Коломенском делать нечего, да и жить там особо негде такому количеству людей, которые при нём. И всё же до самого села государь не проронил ни слова. Он ничего никому не объяснял: ни сопровождавшим его боярам и дворянам, ни сыновьям, ни тем более жене, потому как сам не знал, что делать!
В Коломенском, конечно, переполох. Царской семье ночлег устроили какой положено, а остальные уже сами, как смогли...
До вечера государь молчал, никто не рискнул спрашивать, что делать дальше. Остановившийся взгляд Ивана Васильевича заставил бы любого отступить, не задав вопроса. Обычного вечернего пира не было, напротив, царь очень долго молился, о чём — знал только он.
— Господи, вразуми! Господи, наставь на путь истинный!
Что теперь делать? Уезжал, показывая всем, что обижен на изменников. Надеялся, что станут уговаривать не бросать Москву, не гневаться... что приползут на коленях с мольбами... А вышло? Стояли, широко разинув рты, и молча ждали, что будет дальше.
Как быть? Возвращаться просто нелепо... но и ехать некуда... Огнём обожгла страшная мысль: а ну как Старицкого вместо него царём назовут?! Тут же отмёл её. Нет, не могут! Он царём венчан, он жив и пока не отрёкся, никого другого не могут таковым назвать!
А что, если отречься? И снова испугался — а возьмут и примут отречение! Тогда он кто? Князь, и только. Из монастыря сразу вернётся Ефросинья Старицкая, а от неё пощады не будет ни ему самому, ни сыновьям...
Самую страшную мысль — о том, что вдруг объявится тот единственный, с которым и Старицкие спорить не смогут, сын Соломонии, — гнал от себя, не позволяя додумать до конца. Гнал, а она упорно возвращалась. Вот кого Иван Васильевич боялся больше всего, боялся до дрожи в коленях, до сердечного обмирания, всюду ему чудился призрак Георгия, виделась кукла из могилки Покровского монастыря, ряженная в детскую рубашечку...
Нет, никто не должен об этом не только знать, но даже чуть заподозрить! Малюта не в счёт, тот не предаст, другим ни слова даже во сне, даже в предсмертном бреду!
И Иван Васильевич молил и молил Заступницу помочь, оградить от призрака его самого и детей. Просил одолеть... А нужно было просто просить себе спокойствия, потому как много лет этот призрак станет донимать его, не давая ни жить, ни даже думать по-человечески. Всё будет казаться, что вот уже нашёл Георгия Малюта, вот-вот уничтожит... Но снова и снова призрак ускользнёт...
Был ли он на самом деле? Бог весть, но на семь лет жизнь московского государя превратилась в сущий кош мар, когда царь подозревал всех вокруг и отовсюду ждал удара в спину. Иван Васильевич стал не просто подозрителен, временами он казался умалишённым, непонятный в своей жестокости, а оттого ещё более страшный...
Вместе с царём кошмарной станет жизнь и всей Московии заодно. Ведь именно среди своего народа, своего окружения Иван Васильевич станет искать спасённого Георгия, искать тайно, жестоко расправляясь с любым, кого хоть как-то заподозрит в причастности к спасению старшего брата.
Почти до утра стоял на коленях перед образами Иван Васильевич, усердно отбивая поклоны. Утром на его челе красовался огромный синяк от ударов об пол. Ужаснувшемуся Афанасию Вяземскому угрюмо ответил:
— У всех так должно, если не просто гнуться, а поклоны бить!
Царица Мария рыдала в подушку, у неё были красны глаза и распух нос, но на это никто не обратил внимания, не до царской красы. Мрачен царь, мрачны и все вокруг, ни смеха, ни громких голосов. Глянул бы кто чужой — словно похоронили кого...
А Ивану Васильевичу неожиданно понравилось и поклоны бить, и на коленях стоять. К нему осторожно присоединились те, кто всегда рядом, — отец и сын Басмановы, тот же Вяземский, Скуратов...
Две недели простояли в Коломенском, но посланников из Москвы всё не было. Конечно, государь делал вид, что никого не ждёт, он истово молился и никому не показывал, что ему СТРАШНО!
За это время морозы вдруг сменились уже настоящей оттепелью, точно как во время казанских походов. Неожиданно пошли дожди, как и говорили старики, дороги развезло. Шли день за днём, из Москвы вестей не было, государь всё молился, почти не разговаривая, остальные маялись от ужаса и неведения. Только 17 декабря снова ударил мороз, вмиг сковавший грязь. За ночь дороги стали. Снега не было, но не было и непролазной жижи.
Государь вдруг приказал назавтра быть готовыми к отъезду. А куда, снова промолчал. И снова никто не рискнул спросить, даже Фёдор Басманов. Его государь нынче не звал к себе вечерами, не ласкал взглядом, а то и рукой, не до верного Федьки Ивану Васильевичу. И снова шептал и шептал молитвы государь, бил и бил поклоны, садня себе лоб, умоляя Господа вразумить, помочь...
В Москву возвращаться не стали, немного пожили в Тайницком и заехали в Троице-Сергиеву лавру. Туда, конечно, отправился только сам государь с особо близкими людьми, даже царицу оставил в санях.
О чём царь беседовал с монахами, только им и известно, знали лишь, что каялся во многом, с игуменом говорил о Божьем провидении, о Божьей воле. Если честно то и игумен не всё понял из разговоров, только знал, что в смятении великом государь. Это было плохо, ведь на Московию со всех сторон вражины наползают: и Сигизмунд не прочь себе куски оторвать, и Девлет-Гирей, и те же шведы не упустят возможности... Не время кручиниться царю, ох не время...
Над Москвой повисло тягостное ожидание...
Ходили упорные слухи, что, разгневавшись на бояр, государь собирается отречься от престола! Снова и снова заводили такие речи на торгах и в домах, страшно становилось от одной мысли, что останутся без государя Богом данного. Словно осиротели москвичи, остались в лихую годину без отца родного... Это ли не конец света, если батюшка царь свой народ бросает?! Как тут Антихристу не прийти, коли Божьей милостью Русь оставлена?!
Нашлись, правда, те, кто напоминал, что суров да злопамятен государь, мол, бывали и лучше его... Но таких быстро пресекали. Если грозен царь-батюшка, то, видно, прогневали Господа чем, любая напасть, она от своих же грехов. Видно, заслужила Русь гневливого государя. Потому должен быть такой, какой есть! Что, если никакого не будет?! Ужас охватывал народ при одной мысли об этом. У всякого рука сама тянулась сотворить крестное знамение: «Свят, свят!»
Царица уже не первый день пыталась хоть что-то вызнать у мужа. Мария чувствовала себя забытой. Своенравная женщина, привыкшая, чтобы вокруг неё ходили, заглядывая в глаза и предвосхищая все желания, вдруг поняла, что не нужна своему супругу! Даже с царевичами разговаривал чаще, чем с ней.
Пока ехали до Коломенского, государь молчал как рыба. В селе две недели молился, забыв не только о жене, но даже о сыновьях. Теперь вдруг собрались в Александровскую слободу... Путешествовать не время — то мороз, то вдруг полили нудные дожди, всё развезло, потом снова замёрзло... Скользко, неуютно, ледяной ветер. В такую погоду не то что ехать куда-то, вообще нос на двор высовывать не хочется.
Задерживаться в Троице-Сергиевой обители царица тоже не желала. Заставят молиться, поститься, ежедневно по многу часов стоять на коленях, станут учить послушанию... Это всё так надоело! Кученей всё чаще размышляла о том, что просчиталась, стараясь понравиться московскому государю. Лучше было бы выйти замуж как сестра Алтынчач. Та на женской половине полная хозяйка, что хочет, то и творит, никто слова поперёк не скажет! Хоть за волосы девок таскай, хоть шкуру с них спускай... Бекбулат волю жене дал полную. А в Москве?
Кученей коробило от одного вида царевичей. У младшего Фёдора из уха течёт, носом то и дело хлюпает, умишка маловато... Все вокруг твердят, что добр царевич как ангел, всех готов жалеть. Но когда такое было достоинством мужчины?! Мачеха терпеть не могла этого хлюпика.
Зато старший зубы то и дело кажет, глаза блестят ненавистью к ней. А вот государь в нём души не чает. Как же, наследник! Удавить бы этого наследника! Будь её воля, так и давить бы не стала, выпустила против голодного медведя и полюбовалась, как сначала бегать от смерти будет, а потом мучиться, ободранный с головы до ног.
Кученей в который раз вздыхала: своего бы сына, тогда она всем бы показала! Даже родила, но Василий прожил всего ничего. Московским мамкам доверять не стала, боялась, что отравят, а свои девушки, что приехали из Кабарды, с детьми толком обращаться не умели, вот и помер сын вскоре после рождения. Её в том вина, ныл и ныл новорождённый царевич, мешая почивать, обругала мать непотребными словами сыночка, тот и сник в одночасье.
Государя как подменили после того, в опочивальню ходит редко, недоволен очень. Как вернуть приязнь мужа? Может, стоило настоять, чтобы оставил в Москве? Пусть бы ехал со своими царевичами, а она пока повеселилась бы. Так ведь и спрашивать не стал, велел собираться, и всё. Куда? Зачем? Слова не добьёшься. И царица всё чаще стала косить глаза на других. Вокруг немало молодых и статных.
От Троицы отправились вдруг в Александровскую слободу. Было похоже, что государь что-то для себя решил.
Афанасий Вяземский и оба Басмановых спешно вы званы к Ивану Васильевичу.
Вяземский осторожно разглядывал царя. Нельзя сказать, что суровые морщины на лице государя разгладились, напротив, их стало много больше, волосы вроде даже поредели, борода торчала клочьями, на лбу огромный синяк от постоянных ударов о каменные полы храмов... Но в глазах уже не растерянное смятение, а какая-то решимость. Афанасий украдкой даже перекрестился: «Слава тебе, Господи! Лучше уж так, чем неизвестность...»
— Я с царевичами остаюсь здесь! — Лицо государя сурово и мрачно. — Со мной только самые верные люди Отобрать тех, на кого положиться могу!
В полной тишине голос Басманова-старшего прозвучал излишне громко:
— А остальных куда?
Иван Васильевич почему-то кивнул и повелел:
— Оружничего боярина Салтыкова, Чеботова и других бояр, которые ныли всю дорогу, вон в Москву вернуть! С собой ничего не давать, пусть налегке едут. И без того много наворовали!
Государь присел в кресло, знаком подозвал доверенных ближе, заговорил вполголоса:
— Никому ничего не объяснять, отправить, и всё. Я велел Скуратову людишек из тех, кто попроще, перебрать, посмотреть, кого оставить, а кого вернуть. Он сегодня скажет. Остальных тоже вон.
Снова повисла тишина, никто не решался спросить, долго ли будет государь в Слободе. Иван мрачно оглядел стоявших перед ним доверенных и объявил сам:
— В Москву грамоту свою отправлю, как напишу!
Разошлись все также в недоумении, никто ничего не понял. У всех на языке вертелся один вопрос: что затеял Иван Васильевич? Но каждый понимал, что спрашивать опасно, можно и самому уехать за Салтыковым. Подчинились, не раздумывая.
Те, кого отправили вон, тоже не рискнули спрашивать за что, опала она и есть опала...
Скуратов привычно пробирался к государю в опочивальню. Каждый вечер так. И, как всегда, застал того на коленях перед образами, но сам становиться не стал, перекрестился и молча пристроился в сторонке. Будь Малюта менее привержен Ивану, подумал бы, чего тот всё просит, делать же что-то надо. Но Григорий Лукьянович не размышлял над поступками царя, если молится, значит, так и должно быть. А действовать? На то он, Малюта, и есть.
Положив нужное число поклонов, Иван Васильевич с трудом поднялся с колен. Раньше Скуратов уже подскочил бы поднимать, но сейчас знал — государь отмахнётся от такой помощи, не желает, чтобы замечали его бессилие.
— Ну? — Глаза Ивана Васильевича впились в безбородое лицо Скуратова.
Тот выдержал тяжёлый взгляд царя, помотал головой:
— Нет...
Помотал не сокрушённо, чего же вздыхать, он делает всё, что может и не может... Это понимал и сам Иван Васильевич, потому укорять не стал, со вздохом сел на лавку, повёл рукой, чтобы садился и Малюта.
Тот примостился на краешке, но не разыгрывал скромность, а просто так удобней смотреть государю в лицо.
— Всю землю Суздальскую перевернули, нет его...
— А если не в Суздале? Куда мог пойти?
Скуратов почти горестно вздохнул:
— Много куда, велика Земля Русская... Только бы в Литву не удрал, там не достанем.
— Чтоб тебе! — в сердцах выругался Иван Васильевич и перекрестился на божницу. — Не говори под руку!
— Я так мыслю, государь, если нам знать дали, что Георгий жив, то он где-то рядом, ждёт своего часа. Не в Литве ждёт, а вот тут, в Слободе!
— Обрадовал! — Иван Васильевич даже встал. — И как его подле меня искать? Всех подряд на дыбу тащить? А если не тот, то прощенья просить?
Это был серьёзный вопрос, тех, кому ненужные вопросы задавали, Малюта живыми от себя не отпускал. Чтоб не сболтнули лишнего... Но по Москве уже и так нехорошие разговоры ходят, мол, берут людей в Пыточную и терзают до смерти. Никому же не объяснишь, что казнили не оттого, что виновен, а оттого, что слышал ненужное. Памяти человека не лишишь, приходилось лишать головы.
Немного подумав, государь вздохнул:
— Ладно, иди. Добьюсь от бояр и митрополита, чтоб позволили брать на дыбу каждого, кого заподозрю...
— В чём? — осторожно поинтересовался Скуратов. Не собирается же Иван Васильевич объяснять думе свои подозрения?
— Не глупее тебя! — огрызнулся государь. — В измене!
Григорий Лукьянович всё же счёл нужным высказать сомнения:
— Не согласится дума-то и митрополит тоже.
Иван стоял к Малюте боком, глянул исподлобья, хмыкнул недобро:
— Сам о том думал. Не у бояр стану просить и не у этого нытика! У люда московского спрошу! Он в боярскую измену поверит! И карать разрешит. Вот тогда и посмотрим, смогут ли бояре возразить!
Малюта глядел на государя влюблёнными глазами. Такого придумать не смог бы никто, только он, его государь, самый умный и достойный человек на свете, за которого Григорий Лукьянович не задумываясь отдал бы всю свою кровь по капле! Свою кровь Малюта Скуратов отдаст при штурме крепости Пайды ещё не скоро, а вот чужой до этого выпьет столько, что в веках останется для потомков символом жестокости и зверств. А ведь он всего-навсего был верным цепным псом, готовым услужить хозяину ценой собственной даже не жизни — бессмертной души!
Малюта снова и снова перебирал людишек вокруг Москвы, разыскивая возможного сына Соломонии, первой жены князя Василия.
А государь занимался написанием грамоты и завещания. Грамоты оказалось две — одна боярству, вторая для простого народа.
Обе грамоты и особенно завещание — удивительны по своей сути. Если завещание прочесть, не зная, кем написано, то автора ни за что не угадаешь, настолько оно не совпадает со знакомым нам образом грозного царя.
В завещании почти исповедь страшно одинокого, сознающего, что основательно запутался, человека. Иван Васильевич каялся в своих грехах и преступлениях, признавал, что снискал всеобщую ненависть своими злыми делами... пока ещё жив, но Богу скаредными своими делами хуже мертвеца... смраднейший и гнуснейший... из-за чего всеми ненавидим... Он жаловался, что тело изнемогло, болен дух, множатся струпья телесные и душевные, и нет врача, который помог бы, нет того, кто поскорбел бы вместе...
Государь признавал, что уехал из Москвы, потому как был изгнан от бояр самовластия их ради из-за множества его беззаконий. Конечно, царя никто не изгонял, но, по сути, Иван Васильевич был недалёк от истины, многим этого хотелось бы.
Поразительны наставления сыновьям, как совместно разумно править государством. Главный совет: быть дружными и никому не позволять себе указывать, иначе советчики станут править сами. Этот урок Иван Васильевич вынес из своего собственного детства и юности. Государь наставлял сыновей: людей, которые им верно служат, жаловать и любить, от всех оберегать. Позже это наставление перерастёт в немыслимые привилегии опричникам.
К тем же, кто против выступает, советовал проявлять милосердие, опалу класть не вдруг, а по размышлении, без ярости! И это Иван Васильевич Грозный, чья ярость позже стоила жизни даже старшему из его сыновей, Ивану!
Если бы такое писалось немного позже, когда уже шли опричные безобразия, то всё завещание выглядело бы откровенным фарсом, как и грамоты, отправленные боярам и московскому люду. Но в тот момент, похоже, Грозный искренне оплакивал своё почти не удавшееся правление, сознавая, что во многих бедах повинен сам. Недаром он перед сыновьями сознается, что своими грехами навлёк на них такую беду.
А беда была нешуточной, Боярская дума могла и принять его отречение. Сыновья же были ещё попросту малы, никакой гарантии удержать для них трон Иван Васильевич не имел. И кто знал, на чью сторону встанет московский посад?
Но Грозный не ошибся, посадские приняли сторону кающегося государя, не подозревая, что за этим последует.
А Иван Васильевич и впрямь очень переживал, это сильно сказалось на его внешности. Увидев царя после его возвращения, бояре едва узнали своего грозного властителя. Лицо осунулось, взор потух, густые волосы сильно поредели, появились пролысины, борода торчала чуть не клочьями... Страшные переживания изменили Ивана Васильевича не к лучшему и внешне, и духовно.
Поразительно, казалось бы, столько пережив и осознав свои ошибки, приведшие его на грань отречения, Грозный должен бы сам править так, как только что завещал сыновьям, но!..
Дальше началась ОПРИЧНИНА!
В Москве росла тревога. Государь не раз уезжал из столицы, но всегда за него кто-то оставался, чаще всего царевич Иоанн, он старший, он наследник. А в этот раз и наследники оба в Александровской слободе, и войско не собирали, и казна при государе... Когда в Москву вдруг вернулась часть бояр, воевод, дьяков, отправившихся сначала с царём, их засыпали вопросами: что да как?
Но никто толком ничего объяснить не мог, только твердили, что государь лоб себе побил, поклоны кладя, да что ничего никому не говорит.
Эта весть, что государь усиленно, до синяков на челе молится, мгновенно облетела Москву, приведя в умиление весь люд.
В кабаке на Заглинье шёл горячий спор, меж собой спорили двое дурней о том, сколько синяков на лбу у государя. Народ всё больше поддерживал того, который говорил, что много. Вестимо, если каждый день поклоны класть, с собой не считаясь, то одним синяком не обойдёшься. Вдруг тот, что стоял за один, усмехнулся, обращаясь к своему противнику:
— А вот ежели тебе по лбу каждый день оглоблей бить, так сколько у тебя синяков будет?
Тот растерянно развёл руками:
— Много... Сколько дней бить станешь, столько и будет...
— Э не-е-е... — довольно протянул спорщик. — Один у тебя синяк будет, потому как сольются они все вместе в одно целое.
Окружающие ахнули от справедливости такого утверждения. И тут же раздался жалостливый голос жены хозяина кабака, которая вынесла пироги посетителям:
— Это выходит, у государя синяк на всё чело?!
— А как же! — согласился спорщик.
Всем уже не до него, каждый трогал свой лоб, пытаясь представить, сколько же нужно вытерпеть боли, чтобы заработать сплошной синяк!
— Это всё бояре виноваты, что государю такое терпеть приходится! — авторитетно заявил сидевший в углу купец. — Из-за них Иван Васильевич Москву покинул.
Вокруг зашумели:
— Верно!
— Боярская в том вина!
— Это они, тати, государя извести хотят!
3 января в Москву вдруг прискакал царский гонец Константин Поливанов. На него смотрели, как на спасителя, заглядывали в глаза, пытаясь понять, чего ожидать. Поливанов привёз две грамоты — одну для бояр и митрополита, а вторую для москвичей. Чувствуя свою значимость, держался осанисто, важно, только что не к ручке позволял подойти. Но перед митрополитом сник, протянул грамоту с поклоном, сам прося благословения. На вопрос Афанасия, каково государь, ответил, как было велено, что с Божьей помощью жив, об остальном сам пишет. По лицу Константина Дмитриевича прочитать ничего не смогли.
Вестей из Слободы ждали ежеминутно, потому Боярская дума собралась на митрополичьем подворье мигом.
Все обиды припомнил боярам государь, начиная со своего малолетства. Пыхтели дородные мужи, исходили потом в своих шубах, выслушивая обвинения в корысти, нерадении, измене, прятали глаза, каждый старался сделать вид, что это не про него, но понимали, что писано про всех, у любого такой грех найдётся. Оттого и смотрели кто в пол, кто и вовсе разглядывал свой посох, точно впервые его видел... Священникам тоже досталось, винил их Иван Васильевич в радении к изменникам, из-за чего он, государь, даже опалу ни на кого наложить не может. Стоит голос на боярина повысить, как тут же заступники объявятся, начнут за изменника просить. А потому отныне налагал государь опалу на всех сразу и, не желая терпеть многие изменные дела, оставил своё государство и поехал жить, где Бог наставит...
Когда закончились перечисления боярской вины и стало ясно, что опала на всех, а не на кого-то определённого, у многих в думе отлегло от сердца. Все — это не один, всех на дыбу не отправят. Полегчало... А потом вдруг объявление, что оставляет Иван Васильевич государство...
Митрополит Афанасий, исподтишка наблюдавший за сидевшими боярами да думными дьяками, поневоле заметил, как большинство вздохнуло свободней, а кое-кто даже плечи расправил. Забегавшие глаза выдали тайные думы, ясно, чего хотят — ежели отречётся государь, так быстро на его место Старицкого. Было заметно, что нашлись те, кто прикидывал, как не пропустить своей выгоды от царского отречения. Митрополита передёрнуло, впервые он подумал, что государь прав — не о государстве пекутся, а о своей выгоде. Готовы кому угодно служить и куда угодно податься, только чтоб самим сладко елось и мягко спалось...
Дума не успела даже толком начать обсуждение царской грамоты, как с улицы донеслись крики толпы.
— Что это? — беспокойно оглянулся митрополит.
Ему ответил дьяк Юрьев:
— Народу тоже царскую грамоту читали. Видно, смутился люд московский...
Он был прав. Неподалёку от митрополичьего подворья думные дьяки Михайлов и Васильев, срывая глотки, поочерёдно принялись читать грамоту государя, присланную москвичам. Те же слова, что и в послании к думе и митрополиту, услышали посадские, но вот на них опалы государь не клал, на простой народ у него ни гнева, ни опалы не было!
Первые минуты, пока дьяки читали послание, толпа безмолвствовала, но постепенно то там, то здесь кто-то выкрикивал и свои слова вины боярам. Перекрикивать людей становилось всё тяжелее. Когда же, почти сорвав голос, Васильев гаркнул про то, что опалы на люд московский у царя нет, толпа взвыла в едином порыве:
— К митрополиту идти надобно!
— Государь нас покинул!
— Погибнем!
Со всеми вместе кричали и два родича, случайно оказавшиеся в Москве в беспокойное время, — Микола и Антип.
Митрополит оглядел сидевших вокруг него людей. Они уже тоже не могли молчать, даже не понять, кто начал первым, но со всех сторон раздавались голоса:
— Пусть государь не оставляет государство!
— Ежели повинен кто, то пусть казнит злодеев!
— В животе и смерти нашей волен Бог и государь!
— Идти челом бить и просить царя...
Если и были те, кто против, то молчали испуганно. Кто посмел бы подать голос против Ивана Васильевича, слыша возгласы бушующей толпы за окнами?
Митрополиту пришлось выйти к москвичам. Оглядев море голов и тысячи поднятых рук, он понял, что всё будет сделано так, как захочет Иван Васильевич.
— Чего хочет люд московский?
Ответом ему были выкрики:
— Просить государя вернуться в Москву!
— Чтоб не бросал нас, не сиротил, грешных!
— Пусть только укажет злодеев и изменников — сами их истребим!
В толпе стоял тот же служка, что приносил книгу перед отъездом царского поезда, и кричал вместе со всеми. Это казалось единственно правильным — бить челом и плакаться государю, виниться, в чём и не виновны, только чтобы вернулся на царство, не бросал своих людишек, не сиротил...
В стороне билась и рыдала какая-то баба, умоляя ехать в Слободу немедля. Её успокаивали как могли. В другое время досталось бы дурёхе по спине кнутом, чтоб не голосила зря, а нынче даже мужики смотрели с уважением: вишь как убивается, сердешная... Выкрики становились всё решительней, ещё чуть, и москвичи всей толпой отправились бы в Слободу, несмотря на крепчавший к вечеру мороз. От приезда Поливанова прошло не так много времени, а Москва пришла в немыслимое движение: пустовали лавки, приказы, суды, караульни... Всем было не до своих дел, решалась судьба государства!
С трудом удалось привести толпу к разумному решению. К государю в Александровскую слободу отправили посольство. Митрополит остался в ходившей ходуном Москве, вместо него посыльных от духовенства возглавили Чудовский архимандрит Левкий и Новгородский архиепископ Пимен. От бояр отправились руководители думы князья Иван Бельский и Иван Мстиславский. С посольством пошли и многие купцы и посадские. Наказ московского люда был единодушным — бить челом и плакаться, моля государя вернуться!
Служку, конечно, с собой не взяли, нечего ему там делать, но он вместе с огромной толпой провожал посольство далеко за городские ворота. Рядом с конём Мстиславского, схватившись за его стремя, долго бежала какая-то баба, всё уговаривая отмолить у государя прощения люду московскому. Боярин дёргал ногой, пытаясь освободиться, но женщина не отставала. Сказать что-то против Иван Фёдорович не рискнул, бабу поддержали слишком многие. Наконец она споткнулась и выпустила стремя из рук. Мстиславский не стал оглядываться. Бабёнку подняли, оттащили в сторону, помогли отряхнуть с одежды снег и грязь, поправить сбившийся плат. Никто не осуждал непутёвую за такую вольность. Она сидела на подвернувшейся колоде и всё твердила, растирая слёзы грязной рукой:
— Сумеют ли? Отмолят ли?
Кто-то уверенно ответил:
— Сумеют! Не бросит государь людишек своих!
Со всех сторон поддержали:
— А что на бояр опалу наложил, так заслужили небось.
Кто-то рассмеялся:
— Ага! Их на хлеб и воду посадить, чтоб зады толстые потощали, тогда смуту замышлять не станут!
Шутка разрядила тревогу, раздались смешки:
— А у боярина что седалище, что морда — одно шире другого!
— Во, во! Пущай государь по ихним седалищам кнутом и пройдётся!
— А мы поможем!
Сколько вёрст от Александровской слободы до Москвы? Всего-то ничего. Поливанов уехал ещё с утра. Что же так долго нет ответа? Наступила ночь, но государь не только не собирался ложиться почивать, но и ничего не ел, только пил клюквенный взвар и молча вышагивал из угла в угол. В Слободе повисла напряжённая тишина, все боялись не только слово сказать, но и кашлянуть. Ходили на цыпочках, говорили шёпотом.
Хуже нет ждать да догонять... Государь ждал. Ждал и думал. Правильно ли сделал, бросившись вот так — точно в омут с головой, не оставив себе выхода? Опасная игра может привести к чему угодно...
Конечно, Иван Васильевич лукавил даже сам с собой, он оставил выход. Ведь готово отречение, а в нём всё в пользу наследников — царевичей Ивана и Фёдора. Старшим остаётся Иван, Фёдор удельным князем. Большое количество слов потратил государь, чтобы объяснить сыновьям в своём завещании, как жить дружно, не чинясь один перед другим, как править, чтобы не развалить государство...
Но сейчас думалось совсем не о том. Царевичи малы, потому передача им власти только для отвода глаз. Не собирался Иван Васильевич так просто сдаваться, но и оставлять всё как есть тоже не собирался. Как повернёт люд московский? Иван Васильевич помнил 1547 год, когда возмущённые москвичи едва не уничтожили всё его семейство. Тогда молодого царя с его супругой спас Сильвестр. Сейчас Сильвестра не было, да и не нужен такой государю, он сам себе волен!
Иван Васильевич точно переходил бурную реку по тонкой жёрдочке. Чуть влево-вправо наклонишься — и полетишь вниз! Сможет ли удержаться? Как решит Москва? Чью сторону примет? Не слишком ли он рисковал, объявляя об отречении от престола? Вдруг его примут? Не только собой рисковал государь, но и своими сыновьями, самим родом своим. До чего же трудно быть живцом!
Снова невыносимо болела голова, точно её кто сжимал огромными клещами. Ныло слева под рёбрами, тяжело дышалось, не переносили яркого света глаза... Но Иван Васильевич никому не мог даже показать, что недужен. Нет, никто не должен это знать и видеть! Снова и снова клал государь поклоны, разбивая лоб до синяков. Молил о себе, о сыновьях. Не спал ночь, вышагивая по опочивальне. Забыты пиры, жена Мария, забыт Федька Басманов. Только одна дума гложет государя: что будет?
Скуратов уверял, что ведает обо всём, что творится в Москве. Но то в Москве, а есть ещё Старица, есть Новгород... Вдруг Георгий там? Кто стоит за его спиной? Знать бы заранее, всем снёс бы головы давным-давно!
Страшные мысли заставляли едва ли не рвать на себе волосы. Как мог он до сих пор не проверить могилку, не допросить с пристрастием монахинь, не выведать всё подробно?! Оставалось надеяться только на себя и ещё на верного Малюту. И при этом никто не должен не только знать, о чём думает государь, но и догадаться, что он знает тайное... Иван чувствовал себя охотником, сидящим в засаде. Но иногда появлялась мысль, что на самого этого охотника наведён лук и на тетиву положена стрела. Кто же за кем следит, кто выстрелит первым?
А в Москве после отъезда посольства в Слободу спокойней не стало. Город бурлил, из уст в уста передавались слова завещания государя: «...тело изнемогает, болезнует дух, струпья телесные и душевные множатся...» Не бывшие в тот день на площади не могли поверить. Те, кто своими ушами слышали дьяков, читавших царское послание, снова и снова пересказывали, тоже с трудом веря собственным словам.
— Да неужто государю так худо? — сокрушался мужичонка в куцей шубейке и драной шапке.
— И то, — вздыхал в ответ дородный добротно одетый купец. Сейчас все были едины, всех беспокоило одно — вернётся ли Иван Васильевич?
Прихлёбывая горячий сбитень, краснорожий верзила-бондарь, очень похожий на бочки, которые мастерил, басом объявлял:
— Я бы всех бояр в одну бочку посадил разом да засмолил. А потом с горы вниз и в реку, пущай поплавают, пока не поумнеют!
Ответом ему был дружный хохот. По тому, как надрывали животы слушатели, было ясно, что смолить бочку с боярами бондарю помогли бы многие.
К Александровской слободе подъезжали с опаской. Что там ждёт? И чем ближе, тем становилось страшнее. Не по себе стало даже Новгородскому архиепископу Пимену и Чудовскому архимандриту Левкию, хотя те давние царские ласкатели, а Левкий так совсем свой во многих распутствах. Молча ехали князья Иван Дмитриевич Бельский и Иван Фёдорович Мстиславский. Такого не бывало, чтобы государь опалу на всех сразу накладывал...
Неподалёку от Слободы москвичей окружила стража. От этого похолодело внутри у всех. Государь обращался со своим людом, да ещё каким — знатным и коленопреклонённым, как с врагами. Раздались сокрушённые голоса:
— Видать, очень осерчал Иван Васильевич...
— Гневается государь...
— Как прощение вымолим-то?
— Сможем ли?
— Надобно со всем соглашаться, просить вершить такой суд, какой сочтёт надобным...
Иван Бельский хмурился, получалось, что Москва сама отдаёт государю право кого вздумает миловать, а кого казнить? А ну как он этим согласием боярам на беду воспользуется? И дело не в Старицких, которых можно лишить всех надежд, и всё тут. Князь Владимир Старицкий без матери и голоса супротив Ивана Васильевича не подаст, а Ефросинья уже в монастыре. Что ещё Ивану Васильевичу надобно?
Бельский не понимал государя, как и многие другие, от этого становилось много страшнее.
Малюта Скуратов велел отойти в сторону купцам и посадским:
— С вами разговор отдельно будет.
Те не роптали, тихонько подвинулись, тревожно косясь на бояр и святителей: а ну как те не так скажут? Чтоб не обидели государя ещё чем...
Остальных Скуратов внимательно оглядел и велел ехать за собой, но шагом. Малюта воспользовался своим правом доглядывать всех, чтобы дополнительно навести страху на прибывших. Каждому заглядывал в лицо: кто таков?! Он умудрялся вызвать ужас даже у тех, перед кем должен был трепетать сам. Понимал, что никто из приехавших не виновен, виноватые не решились бы, но не попугать не мог... Ехали под пристальным вниманием охраны, потом и вовсе разделились. Даже святители были задержаны в Слотине и ожидали разрешения царя продолжить путь.
Григорий Лукьянович постарался, чтобы, прежде чем попасть к государю, даже самые родовитые бояре помаялись на морозе, вроде и для них же старался, а протянуло холодным ветерком Бельского с Мстиславским, пока пришли молодцы в чёрных кафтанах, чтобы проводить к Ивану Васильевичу. Малюте на происхождение боярина и его прежние заслуги наплевать. Даже больше того, чем выше стоит, тем слаще расправляться с таким. Тем легче посадским будет поверить в их виновность и готовность бежать к Жигимонту. И нельзя допустить, чтобы опальные бояре стали героями, превратились в жертвы несправедливости. Таких жалеют, такие укрепляют дух остальных, тоже готовых к сопротивлению. Нет, бояре должны быть подчинены сразу и безропотно, иначе потом хлопот не оберёшься.
Их допустили к царю по отдельности, каждый был вынужден восхвалять Ивана Васильевича, всячески убеждать его не сиротить Русь, встать во главе борьбы с погаными и еретиками...
И Бельский с Милославским тоже хвалили и просили. Увидев государя, Иван Дмитриевич ужаснулся, настолько плох его вид. Царь словно перенёс тяжёлую страшную болезнь. Рослый и статный, он, казалось, согнулся вполовину, осунулся, волосы поредели, борода торчала клочьями... В глазах настороженность и даже страх. У Бельского мелькнула мысль: «Чего он сейчас боится? Мы же просить приехали...»
Голос Ивана Васильевича, когда он отвечал боярам, был глух и хрипл. Царь соглашался вернуться на царство, но условия своего возвращения обещал прислать позже. Что оставалось боярам и святителям, как не согласиться?
Ожидавшие купцы и посадские тревожно вглядывались в их лица. Бельский хмуро объявил о решении царя. Вокруг раздались крики, что на любые условия согласны, только бы не сиротил Русь-матушку государь! Милославский усмехнулся в усы едва слышно:
— А ведь он победил...
Это понимали все в Боярской думе. Теперь у Ивана Васильевича развязаны руки, Москва сама дала ему право себя казнить.
Гадать о том, какими будут условия государя, пришлось долго, почти месяц. Только 2 февраля, на Сретенье, царь торжественно въехал в столицу. Все ждали выхода к народу на площадь, как было когда-то. Многие припоминали раскаянье молодого государя, пересказывали тем, кто не видел, не знал. Но ничего не последовало.
На следующий день Иван Васильевич созвал к себе во дворец митрополита со святителями и думских. Сходились, всё так же с тревогой глядя друг на дружку. Молча и напряжённо ждали появления государя Афанасий с епископами, бояре и князья. Иван Васильевич не торопился. Мстиславский морщился: чего он тянет? Если приехал, значит, уверен, что условия примут? Тогда в чём дело?
Государь вошёл неожиданно, молча оглядел маявшихся людей, коротко кивнул, отвечая на поклоны, и сел. Парадная одежда лишь подчёркивала изменившуюся внешность. Те, кто не был в Александровской слободе либо не был там допущен к государю, не могли поверить своим глазам: взор Ивана Васильевича потух, на голове пролысины, борода поредела, кажется, даже руки тряслись...
Он обращался только к святителям, словно подчёркивая опалу на бояр. То, что собравшиеся услышали, быстро затмило увиденное! Иван Васильевич объявил, что остаётся на царстве, с тем чтобы ему на своих изменников и ослушников опалы класть, а иных за дело и казнить, беря их имущество в казну, и чтобы ему в том не мешали. Начало никого не удивило, все понимали, что без согласия на опалу и казни государь не вернётся, для того и уезжал. Но потом!..
Потом Иван Васильевич объявил, что слишком много есть тех, кто хочет жить прежней волей, вот он и отделил себе опричную долю — пока 20 городов с уездами и несколько волостей. Если не хватит, то добавит ещё. В своей опричной доле он будет править так, как сочтёт нужным, чтоб ему не мешали. Остальные же русские земли будут зваться земщиной и управляться по-прежнему во главе с Боярской думой, какую возглавляют князья Иван Бельский и Иван Мстиславский. На организацию опричнины государь требовал выделить 100 000 рублей.
Неизвестно, что потрясло сидевших больше — вид Ивана Васильевича, разделение государства на две части, которые должны перемешаться меж собой, или то, какие он забирал себе города. Тут было уже не до огромных денег на обустройство опричнины.
Воспользовавшись замешательством слушателей, государь принялся наставлять думских, чтобы позаботились об искоренении несправедливости и преступлений, о наведении в стране порядка, о безжалостности ко взяточникам. Пока митрополит размышлял о том, каково будет церкви и приходам, бояре спешно соображали, попадают ли в опричнину и что делать, если попадают, а думские пытались понять, как можно править той же Москвой, если одна улица в опричнине, а соседняя в земщине. За этими мыслями никто не подумал, что царь забрал себе лучшие, процветающие земли, выселение из них людей обойдётся не просто дорого, а приведёт ко многим смертям и разорению.
Иван Бельский не выдержал:
— Государь, дозволь спросить...
Глаза царя Ивана цепко оглядели боярина и остановились на его лице:
— Говори.
— Людишки, что живут ныне на опричных улицах, тоже в опричнину переходят?
Государь фыркнул:
— На что они мне?! Я своих в их дворы поселю, таких, кто мне верен будет и меня не предаст!
Невольно последовал вопрос:
— А бояре да думские?
— Тоже! Сказал же, что кто не мой, чтоб шли вон!
Повисло тяжёлое молчание, Иван Васильевич сидел, цепким, тяжёлым взглядом обводя присутствующих, словно пытаясь запомнить, кто как реагирует на его слова. Большинство не реагировало никак, попросту ещё не осознали всего ужаса сказанного. Митрополит Афанасий размышлял — спрашивать ли о монастырях? Решил пока не спрашивать, чтобы не вызвать гнева государя. Всё равно, как решит, так и будет.
Это было словно общее помешательство, умные и сильные люди будто не понимали, о чём говорит их правитель. Они соглашались на всё — казни, отнимай жизни, калечь, твори суд и расправу, оставляй голыми и нищими, только не бросай нас, только правь нами! Наверное, каждый надеялся, что его минует царская опала, ведь он же не изменник, потому и бояться нечего.
Не давая Москве опомниться, Иван Васильевич принялся за дело. Уже на следующий день семеро бояр поплатились за свою прежнюю дружбу с Андреем Курбским — шестерых казнили, а седьмого посадили на кол.
Всё тот же громкоголосый дьяк Путила Михайлов с Лобного места возвестил о государевой опале за измену прежде всего на князя Александра Борисовича Горбатого-Шуйского! Князя казнили вместе с сыном. Эта сцена порвала души многим москвичам. Толпа, собравшаяся на Лобном месте, не выкрикивала обвинений в сторону осуждённых. Да и какие они осуждённые? Суда-то не было, вины за князьями москвичи не ведали, а в измене кого хочешь обвинить можно, если постараться. Напротив, бабы вполголоса, а то и шёпотом жалели молодого стройного княжича:
— Ишь, какой молоденький! Неужто и он супротив государя?
— Не верится что-то, небось оговорили сердешного... Ой, беда...
Ветер трепал седые кудри отца и вьющиеся каштановые — сына. Они старались не смотреть друг на дружку, потому как громилы Скуратова изрядно постарались, выбивая из опальных признания. И всё равно было видно, что хорош собой Шуйский-младший, да и старший тоже. Какая-то девка тоненько заголосила. Малюта недовольно покосился в её сторону, глупой быстро закрыли рот стоявшие рядом, а ну как беду и на себя накличет? Женщина, видно мать, потащила её прочь от опасного места. Та всё оглядывалась, кусая кулак, чтобы снова не заголосить.
Когда обоих Шуйских возвели на помост, Скуратов сделал знак, чтобы к плахе подошли оба, желая сначала казнить княжича. Но Малюта не смог помучить отца видом смерти сына, князь первым положил голову на плаху, оттолкнув семнадцатилетнего княжича. Снова раздался бабий почти стон: каково сыну-то?! Глаза Скуратова из-под густых рыжих бровей заскользили по стоявшим внизу, примечая, кто как реагирует. Все, кто заметил этот тяжёлый, не обещающий ничего хорошего взгляд, сжались, стараясь стать незаметней, отводили свои глаза, прятали лица в бороды или кулаки.
Но и молодой княжич повёл себя достойно: он поднял отрубленную голову отца и поцеловал в лоб. Толпа, собравшаяся вокруг помоста, отпрянула назад, хотя и молча. Такого Скуратов допустить не мог! Он вырвал голову из рук юноши, ударом кулака свалил того на помост. Сын быстро последовал за отцом. Стараясь не дать опомниться москвичам, Малюта махнул рукой, чтобы подводили следующих. Двое князей Ховриных хотя и дрожа, но с достоинством взошли на эшафот, сами встали перед колодами, опустили головы на облитое кровью дерево. А толпа вокруг вдруг стала редеть. Протестных криков не было слышно, но люди старались уйти от страшного зрелища. Москва не раз видывала казни на Лобном месте, не менее жестокие казни. Но на сей раз люди попросту не знали за что.
На площади вскоре остался один юродивый Николка, который рыдал, подняв спутанные веригами руки к небу. Не к кому было обращаться, вычитывая заново вины казнённых.
Но Москве не до того, в ней начался спешный переезд, съезжали со своих дворов те, чьи улицы попали в опричнину, а сами они нет. Куда им деваться, объяснить не мог никто. Обещали дать денег на новое обустройство, но когда и кто — неизвестно. Зато опричники устраивались быстро и с удовольствием. Прежние хозяева не могли унести и увезти с собой многое, а многое им попросту не позволяли забрать. Переезд, даже ещё и такой, не лучше пожара. Враз потеряли кров множество семей. За что? С кого спрос, не с государя же? И опричников очень не попросишь, злющие, точно псы, чьи головы себе к сёдлам навешали. Налетают как чёрные вороньи стаи, кто не успел увернуться, тот и пропал.
Двор Миколы попал в опричнину, Антипов тоже. Марфа рыдала: куда же выселяться зимой-то? И корова с малым телёночком, и у другой скотины приплод. Но это мало интересовало опричников, велели освободить избу и двор, и всё. А скотину куда? Скотину оставить, не забирать же с собой!
Микола стоял, оторопев, и безмолвно разевал рот. Как это оставить? А он с детьми куда же? И тут увидел среди опричных... Антипа!
— А ты откуда тут? — изумился Микола.
— Я — опричный! — гордо заявил ему родич. — Пока ты тута в избе сидел, я в государево войско пошёл! — И поторопил: — Ты давай отседа, поспешай, мне недосуг!
— Тебе-то что? Или мой двор захватить хочешь?
Антип не учуял угрозы в голосе родича, да и не боялся этого, довольно усмехнулся:
— Мой теперь двор будет! А ты со своим боярином в другое место отправляйся.
— Ты?! — взъярился Микола. — Тебе и гвоздя ржавого не оставлю!
К нему кинулась Марфа, повисла на руках, умоляя:
— Миколушка, родимый, не спорь ты с ним, иродом! Они вон Еремея убили, а двор сожгли!
На счастье Миколы, опричников отвлекли на другой стороне улицы, там завязался настоящий бой между не желавшим выселяться хозяином и опричником, положившим глаз не столько на имущество, сколько на красавицу жену бедолаги.
Поздно ночью двор Миколы вдруг полыхнул, да так, что отстоять не смогли, видно, зажгли сразу со всех сторон. Больше всех суетился его сосед Антип, ходивший теперь в опричниках. Понятно, спасал то добро, которое надеялся забрать себе. Не удалось. А куда девалась семья Миколы, никто не понял, пропала без следа. Сначала Антип кричал, что бежал строптивый сосед, но потом вдруг стих отчего-то. Утром выяснилось, что пропала и жёнка самого Антипа с двумя ребятишками.
Послать бы вдогонку, но опричников спешно отправили на подмогу своим в Москву.
Семья Миколы и Антипова Анея с сынишками месили снег, стараясь уйти подальше от опричного раздолья. Куда? К сестре Миколы Варваре, что жила в псковских землях. Далеко, но куда ж деваться? Переселяться вслед за боярином в неведомое? Кто там ждёт? Микола вольный, боярину ничего не должен, потому сам себе хозяин. Подумав об этом, мужик горько усмехнулся: вот тебе и хозяин... Выгнали из собственной избы посреди зимы такого хозяина...
А по московским землям катился опричный вал, сметая всё на своём пути. Согни погибших валялись на дорогах, сотни замученных были растащены бродячими псами, сотни сирот бродили, выпрашивая хоть малюсенький кусочек хлебца, чтобы не помереть с голоду.
Государь делил страну на свою и земскую...
Царь перебрался в Александровскую слободу, где спешно устроил огромный двор.
Двор обнесли глубоким рвом, за которым возвышался земляной вал с бревенчатыми стенами и шестью кирпичными двухъярусными башнями. Въезд в Слободу через одни ворота с подъёмным мостом. Есть ещё, но они только для самого государя с его сыновьями, остальным туда хода нет. Посреди двора большая каменная церковь Богородицы с пятью позолоченными куполами. Царские хоромы с виду нарядны, раскрашены в разные цвета, крыша в виде чешуи, с вышками, резными крыльцами, затейливыми наличниками над окнами. Но, несмотря на всю красу, над дворцом какая-то тяжесть. Может, из-за глубоких узких окон, которые точно бойницы у замков?
За хоромами сад, а за ним вотчина Малюты Скуратова — мрачное низкое каменное здание тюрьмы. Хотя пыточная у Григория Лукьяновича не только там, но и под самим дворцом, чтоб далеко государю не ходить.
Дома опричников жались друг к дружке почти вплотную на остальном пространстве. За валом большой пруд, ходили слухи, что туда Скуратов сбрасывает казнённых, чтоб рыба, которую ловят к столу, была вкуснее. И раки тоже. Жители близлежащих сел проезжали мимо пруда, затаив дыхание и мелко крестясь, точно кто из утопших мог вдруг появиться из воды и утащить за собой. Но ездило мимо не так много народа, государевы слуги быстро разогнали прочь всех ненужных, а те, кто остался, сами были опричниками, либо их родные служили в опричном войске у Ивана Васильевича.
Афанасий Вяземский торопился к государю, надо было обсудить внешний вид его опричной гвардии и клятву, которую те будут давать завтра. В руках слуги боярина был ворох чёрной одежды. В покоях Вяземского встретил Малюта Скуратов.
Опричные — его особая забота. Иваном Васильевичем велено отбирать в его войско самых решительных, не смотреть на знатность, даже лучше, если из простых, крепче за государя держаться станут, не будут свою родовитость то и дело поминать. Афанасий Вяземский, глядя на тех, кого приводил к Ивану Васильевичу Малюта, морщил нос: всё хорошо в меру, а у Скуратова не войско, а шайка татей. А ну как начнут сами людей грабить, прикрываясь царским именем?
Не зря опасался Вяземский, так и вышло. Опричники только поначалу действовали по воле государя, пока не получили невиданные привилегии и не поняли, что царь смотрит на все их деяния сквозь пальцы. А уж тогда развернулись во всю ширь Руси, грабя и убивая ничуть не лучше татарского войска времён Батыева нашествия! Зачастую государь и не знал, где находится тот или иной отряд и кого грабит. Ему это было ни к чему; Иван Васильевич воевал идейно...
Скуратов остановил Вяземского:
— Кафтаны новые несёшь, Афанасий? Ну-ка дай глянуть...
Придирчиво осмотрев одежду опричников, Малюта кивнул:
— Согласен...
Вяземский раздражённо подумал, что его согласия никто и не спрашивал, но благоразумно промолчал. Скуратов нынче в такую силу вошёл, что впору Григорием Лукьяновичем с поклоном величать! Рядом с государем ходит, так близко, что лучше лишний раз поклониться да своё уважение высказать...
Иван Васильевич одежду тоже одобрил, но потребовал:
— Это сверху, а внизу чтоб было всё крепко и богато!
— Это как? — осторожно поинтересовался Вяземский.
Похоже, Иван Васильевич и сам, видно, не знал как, но выручил верный Малюта, мгновенно заметив лёгкое замешательство своего хозяина, насмешливо заявил:
— Да как? Вестимо, чтобы кафтаны на беличьем али собольем меху и чтоб золотом шиты были!
Боярин едва сдержался, чтобы не пожать плечами. Иван Васильевич тоже глянул сбоку на помощника чуть недоумённо, но промолчал. Опричники получили вниз кафтаны, расшитые золотом и подбитые беличьим или собольим мехом! А сверху те самые чёрные монашеские одеяния с овчиной, которые принёс Вяземский. На головах шапки, отороченные волчьим мехом. Шапки почти у всех чуть сдвинуты набок, лихо заломлены, отчего вид у стоявших получался залихватский.
На всех первых кафтанов не хватило, но три сотни, облачённые в новые одежды, стояли перед крыльцом государева дворца в Александровской слободе. Скуратов снова и снова окидывал беспокойным взглядом ряды опричников: всё ли ладно, все ли опрятны и готовы? Придраться было не к чему, чёрные ряды образовывали чёрные квадраты. Чем не гвардия?! Почему-то подумалось о царском шурине, куда тут этому Мишке Черкасскому, смог бы он без Малюты Скуратова такую силищу собрать и вышколить за малое время? Только и знает, что зверствовать да нагайкой по спинам своих лупить. Не-ет... Григорий Лукьянович действует осторожней, но так, что, попав в его капкан, уже не вырвешься. Сейчас клятву дадут государю, и пропала их волюшка вольная! И ведь не силком Малюта их заставляет, никто пожаловаться не может, что не своей волей хомут надел, всё добровольно, да ещё и отбор нешуточный выдержали...
Размышления Скуратова прервало появление на крыльце государя. Иван Васильевич вышел в такой же опричной одежде, как остальные. Если это и вызвало недоумение у стоявших навытяжку новых опричников, то никто благоразумно не посмел даже глазом повести. Царица Мария стояла на крыльце вместе с царевичами, бесстрастно разглядывая опричные ряды. «Точно кукла бездушная, — почему-то подумалось Вяземскому. — Чужая царица в Московии, всем чужая... Даже собственному брату Михаилу, что вытянулся, как остальные, в ожидании государя».
По знаку Басманова вперёд выступил всё тот же громкоголосый Путала Михайлов и зычным басом принялся читать клятву опричника. Стоявшие в чёрном парни повторяли вслед за ним:
— Я клянусь быть верным государю и великому князю и его государству, молодым князьям и великой княгине и не буду молчать обо всём дурном, что я знаю, слыхал или услышу, что замышляется тем или другим против царя и его государства, молодых князей и царицы. Я клянусь также не есть и не пить вместе с земщиной и не иметь с ними ничего общего. На этом я целую крест.
Нестройный гомон голосов заставил Вяземского поморщиться, надо было бы заставить выучить клятву, чтоб говорили единым духом. А Малюта не раздумывал, он произносил клятву вместе с остальными, даже чуть опережая дьяка Михайлова, потому как знает текст наизусть, сам придумывал. Иван Васильевич скосил глаза на верного слугу и едва заметно усмехнулся в усы. Григорий Лукьянович словно забыл о присутствии самого государя, так увлёкся клятвой, клялся от души, очи горели. Да, более верного слугу трудно сыскать — решил для себя Иван Васильевич.
Понимал ли Иван Васильевич, какую власть даёт этим вот непросвещённым головорезам? Во что они могут превратить всё Московское царство, получив такую власть? Неизвестно. Для государя в то время не было ничего важнее организации жизни в Александровской слободе как примера для остальных…
В Александровской слободе не одни взрослые, Иван Васильевич постарался забрать с собой и дорогих ему детей. И не одних своих. Государь детей любил и старался о подрастающем поколении заботиться, особо если видел, что ребёнок смышлён и хорош собой. Очень Ивану нравился сын Дмитрия Годунова Борис. Отрок на два года старше царевича Ивана, давно овладел грамотой и счётом, знал Священное Писание, крепок телом и недурен собой. Не отстаёт и сестра Ирина. Девочка развита не по годам, а в учёбе всегда рядом с братцем, потому грамоту разумеет не хуже, а в чём и лучше. На Годуновых положили глаз одновременно и Иван Васильевич, и Григорий Лукьянович, каждый по-своему.
Государь углядел, что смышлёная, добрая Ирина нравится младшему царевичу Фёдору, и она от Фёдора носа не воротит, а ведь немногие выносят его занудство и блаженную улыбку. Есть такие, кто в глаза хвалит, а чуть отвернётся, так насмехаются. Царевич доброты несказанной, умён, но каким-то своим умом, точно просветлённый какой, жить с таким рядом — труда душевного много надобно. Маленькая Ирина не чуралась странного царского сына, подолгу о чём-то с ним беседовала, смеялась. Глядя, как заливаются смехом от своих детских радостей Фёдор и дочь Годунова, царь решил, что лучшей невесты для царевича не сыскать, а потому привечал детей Годуновых больше других.
Государь однажды пообещал:
— Благословлю сей брак!
Знать бы Ивану Васильевичу, кем станет совсем молодой тогда ещё Борис Годунов! Дочь боярина Дмитрия Годунова Ирина станет женой младшего сына государя Фёдора. Сам Борис женится на дочери всесильного к тому времени Григория Лукьяновича Скуратова.
После смерти Ивана Васильевича недолго царствовать будет его младший сын Фёдор Иванович, а править за него Борис Годунов. После смерти Фёдора Ирину по воле её брата венчают на царство, а она, уйдя в монастырь, передаст шапку Мономаха самому Борису Годунову. Царствование Бориса продлится недолго, он умрёт то ли по болезни, то ли будучи отравленным... Москва изберёт нового царя — боярина Василия из рода Шуйских. Но и ему недолго править. На Руси наступали Смутные времена... Затем были поляки в Кремле, Минин и Пожарский и выборы государя из новой династии — Романовых.
Как государь пестовал Ирину Годунову для собственного сына, так Малюта пестовал царских отроков и Бориса Годунова для самого себя. Ненавязчиво старался стать полезным: то посоветует что с лошадиной упряжью, то покажет, как стремя подтянуть, чтобы нога в нём ладно себя чувствовала, то какому приёму хитрому обучит Ивана-младшего, то устроит веселье с Васькой Грязным, чтобы и царевичи посмеялись, и маленькие Годуновы вместе с ними. Жена Григория Лукьяновича только ахала, поняв, куда метит супруг. Если Борис Годунов станет зятем Скуратова, а его сестра Ирина снохой самого государя, то и Малюта вроде родственником Ивану Васильевичу будет... Ох и сладкие то были мысли!..
Но Скуратов и без родства до гробовой доски верен будет государю, даже если тот велит в кипятке свариться, чтобы повеселить, Малюта из кожи варёной вылезет, а царя повеселит. Такой уж он человек, если верен, то до конца!
Митрополит Афанасий долго не выдержал, безо всякого позволения вдруг снял с себя митрополичьи знаки и вернулся в монастырь. Царь негодовал, но поделать ничего не мог. В оба уха ему подпевали верные слуги — Басмановы, Вяземский, Грязные и, конечно, Скуратов, куда ж без него?
Святители быстро избрали на место сбежавшего Афанасия казанского архиепископа Германа. Выбрали небывало — жребием. Никто не хотел на митрополичье место, попросту боялись.
Но и Герман оказался не таким, каким его хотел бы видеть Иван Васильевич. Избранный невиданным прежде образом Герман завёл речь... о милости и понимании. В первое мгновение Иван Васильевич недоумённо пялился на нового митрополита: этот-то куда лезет?! Поняв, что Герман искренне, разозлился, и уже через день опальный святитель отъезжал в дальний монастырь.
Малюта поддакивал:
— Ишь ты какой! Страшным судом государю грозить... Да разве тем должен митрополит заниматься? Он должен поддерживать правителя во всех его благих начинаниях...
Москва снова без митрополита. Государь злился:
— Что же, на Руси честного святителя нет, что ли?!
И вдруг вспомнил рассказы ещё Макария о боярском сыне Фёдоре Колычеве, принявшем постриг в Соловецкой обители под именем Филиппа и ставшем её игуменом. Сам он Колычева не помнил, слишком мал был, когда тот при матери служил. Когда приезжал игумен на Соборы, не до него было государю... Но о делах Соловецкой обители Иван Васильевич наслышан, помогал и после пожара, и потом, когда уже Филипп во главе её встал. Переписку государь вёл с новым игуменом, благоволил деятельным монахам и их главе, дивился разумности Филиппа. Вот про кого никто дурного сказать не может! И в святости усомниться повода никогда не давал, и хозяин хороший... Что ещё нужно?
— Филипп, соловецкий игумен, вот кто нам нужен!
От этого имени вздрогнули и Вяземский, и Басманов.
Если оно не очень испугало Малюту Скуратова, то потому, что ему было всё равно, кто будет митрополитом, для того важнее государя никого нет и быть не может. На земле нет. Хотя, если бы Малюту спросили, верит ли он в Бога, Скуратов ответил бы, что верит в государя, а потому кто против государя, тот против Бога, и всё на этом. А вот Вяземский и Басманов ужаснулись, кажется, лучше было бы вовремя приструнить Германа. Если честно, то Афанасий Вяземский рассчитывал, что Иван позовёт в митрополиты Новгородского архиепископа Пимена, с которым у боярина особые отношения. Кого же, как не его? А вот безукоризненный Филипп Колычев совершенно не устраивал и Басманова тоже. Такого враз не приструнишь и не сковырнёшь, как Германа. Но Филипп ярый противник опричнины, об этом даже заочно известно, а что будет, когда этот святой отец своими глазами увидит опричные деяния?! Неужели государь не понимает, что получит вместе с Филиппом сильное противление своей власти?
Вдруг Басманова осенило: неужто Иван Васильевич на это и рассчитывает? Конечно, подчинив себе такого митрополита, государь станет в десяток раз сильнее. А если не удастся? О таком думать не хотелось, тем более что государь схватился за такую мысль. Вяземский хорошо знал, что если что-то западёт в голову Ивана Васильевича, то лучше выполнять, не то пожалеешь. И всё равно он не понимал, для чего государю такая головная боль?