Студию Вакера в Париже — волшебное место, чудесный вневременной реликт, сохранившийся со времен имперской, одержимой балетом России, — пыль, позолота и стены, обшитые деревянными панелями, — я обнаружил в конце сороковых годов. Это был храм пуантов, элитарный анклав — или, лучше сказать, нечто вроде балетного Афона или республики Сан-Марино, где сохранилась заморская живность, не затронутая революцией 1917 года и проблемами, обуревавшими послевоенный Париж.
Жрицы, священнодействовавшие в этом храме, были свидетелями дебюта юного танцовщика Георгия Баланчивадзе в императорской балетной школе в Санкт-Петербурге. Именно там, в Петрограде, девятнадцатилетний Баланчин начал свои хореографические опыты еще до того, как в 1924 году покинул Россию.
Подобно великолепному мосту, соединяющему Европу и Азию к северу от Стамбула, — единственному в мире, перекинутому между двумя континентами, — Баланчин, величайший хореограф всех времен, соединяет великую традицию классического балета с самой дерзкой современностью.
Наследник Мариуса Петипа, Чеккетти и великой школы академического балета, он тем не менее, абсолютно современен — в большей степени, чем какой-либо художник нашего времени: столь же бесспорно современен, как Пикассо, Пауль Клее, Джакометти или Пьер Булез: их творения с момента рождения становятся классикой, при этом не утрачивая способность удивлять, поражать и оспаривать ценности — что и является сутью современного искусства.
Вечно вне моды, всегда — в авангарде, Баланчин остается отправной точкой для раздумий каждого жаждущего странствий по стране движения и жеста, времени и пространства. Единственный в своем роде, не имеющий последователей (его эпигоны — не более чем копировальщики), безупречный, блестящий и загадочный, он стоит перед нами как зеркало, которое одновременно отражает и задает вопросы.
Человек контрастов, по внешности — барин, на деле он был зверски трудолюбив, аскет и бонвиван, рационалист и человек чувства, открытый и предельно замкнутый, математик и мелодист, вершивший тяжкий труд с невероятной легкостью… И в этом он соединил две эпохи — он перенес в эру межпланетных путешествий аромат куртуазных танцев, украшавших своими гирляндами дворы Людовика XIV и Николая II.
…Я беру уроки у мадам Преображенской. Сегодня она молчалива, не поправляет ошибок и, похоже, даже не смотрит на меня. Накануне я вручил ей несколько приглашений на мои балеты в Театре Этуаль.
Урок кончается. «Ах да, ты говоришь, что ты — хореограф, но ведь невозможно стать настоящим хореографом, пока не столкнешься с Чайковским!»
Потом, годы спустя, мы с Баланчиным вдвоем сидим за маленьким столиком в нью-йоркской «Русской чайной» через несколько дней после премьеры моего балета «Нижинский, божий клоун», частично на музыку Пьера Анри, частично — Чайковского.
Мы молчим. Я подавлен присутствием обожаемого маэстро, и он, кажется, тоже смущен. Внезапно он ставит свой бокал и говорит: «Намедни в вашем балете у Сьюзен было прехорошенькое платье». Я краснею. Если с хореографом заводят разговор о костюмах, значит, о его собственной работе сказать нечего. Он замечает мое замешательство и продолжает: «Знаете ли, я люблю, когда красивые танцовщицы выступают в красивых костюмах». Я вспоминаю кинорежиссера Макса Офюльса, который однажды изрек: «Кино — это когда красивые женщины делают красивые вещи».
«Не знаю почему, — продолжает Баланчин, — но каждый раз, собираясь ставить новый балет, я задумываю великолепные и сложные костюмы, но понемногу в ходе репетиций или после премьеры и нескольких спектаклей все это убираю. С одной стороны, мне нравится нагота, с другой — берет досада, и я всегда восхищаюсь теми, кому хватает смелости и умения надевать на артистов костюмы».
Долгая пауза… Мы немного поели (точнее, он поел, а я струсил), он снова поставил бокал (он был любителем и знатоком хороших вин) и заговорил снова: «Спасибо за Чайковского, мне кажется, вы прекрасно поняли его "Патетическую", особенно последнюю часть… Стравинский любил Чайковского и всегда защищал его от современных музыкантов, ничего в нем не понимавших. Во время нашей совместной работы редкий разговор проходил без упоминания имени Петра Ильича…». Он помолчал. «Думаю, что "Весну священную" хореографически поставить невозможно, но если бы мне пришлось ставить ее у себя в театре — я выбрал бы вашу "Весну"… хотя сомневаюсь, что мои ребята смогли бы с нею справиться, как ваши».
Некоторое время спустя жрицей этой «Весны» стала Сьюзен Фаррелл, которая принесла в мои постановки и в мою работу новое пламя. Именно благодаря ей я смог по-настоящему понять и осознать величие гения Баланчина, основанного на строгости (о которой известно всем), но и на свободе, энергии и индивидуальной интерпретации (о которых известно гораздо меньше).
Если критики говорили, когда Сьюзен Фаррелл вернулась в Нью-Йорк через пять с лишним лет, что за время ее работы со мной в Европе она достигла новых высот, то и я, со своей стороны, благодаря ей и ее учителю, начал проникать в глубинный смысл хореографической конструкции.
…Наступает вечер. Я пишу и слушаю «Детский альбом»; мои кошки наблюдают за мной, а я думаю о бессмертном «Кошачьем принце», который танцует где-то в межзвездном пространстве, дирижируя оркестром планет.
Морис Бежар