ЧАСТЬ III. ОСВОБОЖДЕНИЕ

Идея свободы является единственной светской идеей, способной зажечь сердца.

Струве в Париже (22 января 1932)

Глава 12. Философия и политика либерализма

Однажды Струве пришел в голову вопрос — каким образом получилось так, что Пушкин, почитаемый россиянами как величайший национальный поэт, получил относительно малое признание за рубежом. Отвечая самому себе, Струве пришел к выводу, что Запад всегда интересовался русской культурой лишь постольку, поскольку обнаруживал в ней своеобразную экзотику. Пушкин для Запада был слишком «западным», слишком близким к его собственной литературе. Mutatis mutandis — точно таким же образом можно объяснить и индифферентность, проявленную Западом по отношению к русскому либерализму. На протяжении почти полувека, предшествовавшего падению «старого режима», либерализм был доминирующей среди российских образованных слоев политической философией; начиная с 1860-х по 1905 год, ознаменовавшийся конституционным манифестом, либерализм представлял из себя ту силу, которая стояла практически за всеми конструктивными изменениями, проводимыми сверху царским правительством[600]. Однако в отличие от анархистов или славянофилов в либералах не было ничего экзотического. Среди них не было ни Бакуниных, ни Нечаевых, ни Достоевских, которые так интриговали Запад и давали ему возможность воспринимать Россию как совершенно чужую и весьма странную страну, судьба которой в тот момент его никоим образом не касалась.

На самом же деле российская либеральная традиция, опирающаяся на уверенность в том, что политическая власть в стране должна базироваться на законах и выборных институтах, является ничуть не менее древней, чем традиция самодержавия. С того самого момента, как русская монархия предъявила свои притязания на абсолютную и никем и ничем не ограниченную власть, ей постоянно приходилось бороться с общественными группами и отдельными личностями, заявлявшими, что она не имеет права ни на то, ни на другое. С начала XVI века каждый серьезный кризис в России осложнялся конфликтом между абсолютизмом и либерализмом — как в сфере идей, так и в сфере реальной жизни. В качестве примера можно вспомнить споры по поводу монастырского землевладения в XVI веке, войны Смутного времени в XVII веке и целую серию кризисов власти на протяжении всего XVIII века. Со времени царствования Екатерины II стремление к некоторому формальному ограничению монархии стало настолько значительной и неотъемлемой составляющей российской политической жизни, что самодержавие было вынуждено делать всякого рода реверансы, время от времени заявляя о своей приверженности принципам законности, иногда даже заговаривая о возможности конституции[601].

Разумеется, в России либерализм так и не достиг своей окончательной цели. Тот период времени, который история отвела России на конституционный эксперимент, начатый в 1905–1906 годах, был слишком непродолжительным, чтобы либералы могли осуществить то, к чему стремились. Если не считать всего десяти лет — с 1906 по 1917-й, — в России никогда не было ничего, что в достаточной степени походило бы на гражданские свободы или выборное правительство. Поэтому можно, конечно, сказать, что российский либерализм потерпел поражение. Но вопрос о потенциальной эффективности идеи или движения необходимо отделять от вопроса об их исторической значимости. Изучение документов, относящихся к разным историческим эпохам, с определенной степенью точности и объективности позволяет установить, какое влияние та или иная историческая сила оказала на свое время, поскольку эти документы дают возможность сравнить то, что предполагалось осуществить, с тем, что действительно было осуществлено. Но где тот критерий, на основании которого можно оценить степень «успешности» того или иного исторического феномена? Совершенно очевидно, что оценка такого рода целиком определяется позицией того, кто ее производит. Как известно, время обращает в прах все — все приходит в «упадок». В свое время пал Наполеон, затем та же участь постигла победившие его консервативные монархии, над которыми одержали верх либералы; но в конце концов пали и пришедшие им на смену социалисты. Если посмотреть на вещи трезво, становится очевидным, что правота всех этих вердиктов об историческом «успехе» базируется на том, что судья, который выносит решение, просто избирает для этого подходящий исторический момент, а за всеми рассуждениями о «неудаче» фактически стоит всего-навсего завуалированное признание того общеизвестного факта, что человек смертен, а все его дела конечны.

Однако работа историка заключается не в том, чтобы выносить вердикты; его задача — не подводить итоги, а анализировать события.

Обращаясь к истории русского либерализма второй половины XIX века, очень трудно сформулировать, какого рода социальные или экономические интересы стояли за этим движением. Оно не опиралось ни на промышленников, ни на торговцев, стремящихся обеспечить своему бизнесу более благоприятные условия, как это было в случае с английским либерализмом. Что касается российских бизнесменов, то, вынужденные функционировать в условиях неразвитой и весьма нестабильной экономики, они скорее склонялись к тому, чтобы искать у правительства защиты от наступления рабочего класса и от конкуренции со стороны иностранного капитала. В политическом отношении они, фактически, отдавали предпочтение консерватизму, идеалом которого была отнюдь не свобода, а скорее законность в духе германского Rechtsstaat. Как писал в 1905–1906 годах Макс Вебер, в основе российского либерализма лежали не социоэкономические, а идеологические интересы[602]. Социальную основу либерального движения в России составляло образованное дворянство — класс, который, собственно, не столько приобретал, сколько терял в случае реализации исповедуемых либеральной партией принципов политической демократии и проведения провозглашаемых ею социальных реформ (особенно в аграрной сфере).

Постреформенный российский либерализм вырос на почве не экономических интересов, а задавленного индивидуализма и униженного патриотизма. Широкое распространение либеральных идей среди образованных слоев населения было вполне естественной реакцией на упорное нежелание правительства поддержать программы, способствующие распространению просвещения и национализма в виде, соответствующем настроениям охваченных патриотическими чувствами образованных граждан. Поначалу заставляя дворян учиться, а в дальнейшем поощряя в них стремление к образованию, монархия способствовала развитию у них способности к суждению и чувства вкуса, а это неизбежно повлекло за собой осознание наличия альтернатив и возможности выбора и ощущение собственной индивидуальности. История Запада показывает, что все это может стать источником огромной созидательной силы, работающей на процветание нации, но только в том случае, если ей будут предоставлены широкие возможности для реализации; подавленная же, она обращается к разрушению. Именно в возможности реализации этой силы и отказывало своим гражданам царское правительство. С одной стороны, оно практически ничем не ограничивало доступ к знаниям, разрешая при этом выезды за границу, поощряло развитие искусства и науки, стремилось воспитать в гражданах чувство национальной гордости, но тем не менее оно ни за что не хотело допустить, чтобы русский человек, получив образование, попутешествовав, развив в себе патриотические чувства, жил и действовал в условиях тех правовых гарантий для личности и возможностей для политического самовыражения, которые стали для него жизненной необходимостью. Даже самый лояльный и уважаемый российский гражданин в любой момент мог быть унижен полицией. Он не имел права голоса при решении политических и бюджетных проблем своей страны, от него не зависело, каким образом используются ее ресурсы, где и как действуют ее вооруженные силы. По отношению к жившим при царском режиме русским обычно употребляют эпитет «угнетенные», но это слово не совсем точно передает реалии их истинного положения. В ходе обыденной жизни никто персонально не подвергался какому-либо особенному угнетению, и до тех пор, пока не переступалась та грань, за которой деятельность можно было определить как политическую, людей, как правило, никто не беспокоил. Русских, скорее, оскорбляло и отчаянно унижало отношение к ним как к нации шаловливых детишек — и это после того, как они уже не раз доказывали, что являются великим и в высшей степени способным к творчеству народом. Подобное отношение к себе образованные граждане России находили совершенно нестерпимым, в силу чего многие из них были вынуждены жить в своей стране с ощущением непреходящей внутренней оппозиционности к власть предержащим.

Однако само по себе это ощущение личной и всенародной пришибленности было неспособно инициировать политическую активность, и на это были две причины. Первая заключалась в том, что, следуя привитому ей кодексу дворянской чести, образованная элита общества чуралась нелегальной деятельности. Второй причиной было то, что эта элита страшилась стихии крестьянской массы, в глубине которой, как ей казалось, таились необузданные страсти разрушительного характера — именно это опасение заставляло ее воздерживаться от тех действий, которые могли быть истолкованы крестьянами как признак ослабления власти. Поэтому большинство постреформенных русских либералов были либералами скорее консервативного, нежели демократического толка. Вместо того, чтобы стремиться к политической деятельности, они сосредоточивались на решении практических вопросов в области культурной и общественной жизни, уповая на то, что усилия такого рода постепенно поднимут как интеллектуальный, так и материальный уровень жизни страны до той отметки, начиная с которой можно будет надеяться на появление в обозримом будущем в России возможности организации свободного общества. Они шли работать в земства, в органы городского самоуправления, служили мировыми судьями, помогали организовывать сельскохозяйственные товарищества. Осуществляя свою программу «малых дел», они настойчиво избегали как идеологии, так и политики.

Вплоть до наступления XX века русские либералы лишь дважды переходили обозначенную ими для себя границу, и оба раза без особого успеха.

Первый всплеск политической конституционалистской активности имел место в 1862 году — сразу же после провозглашения манифеста; в то время сразу несколько дворянских собраний выдвинули ряд требований, составивших своего рода программу весьма умеренных правительственных реформ. Некоторые из них присоединились к предложениям, сделанным в январе 1862 года Иваном Аксаковым, — об отмене дворянских привилегий и о введении равенства перед законом. В Твери дворянское собрание пошло еще дальше и практически единогласно приняло решение добиваться от царя созыва собрания народных представителей, демократически избранных и представляющих всю Россию. Власти немедленно отреагировали на все эти обращенные к ней предложения: главные лидеры либеральной партии были арестованы и отправлены в ссылку Не найдя поддержки среди большинства населения страны, движение стало затихать. Оно полностью сошло на нет к 1863 году, когда, под предлогом усмирения польского восстания, правительство начало разжигать националистические страсти, направляя их против внутренней оппозиции[603].

Последующие пятнадцать лет идея конституции оставалась под спудом. Вторая попытка оживить ее была предпринята уже в самом конце царствования Александра И. Впервые осознав серьезность революционного движения, правительство в 1878 году стало домогаться поддержки общества. Теперь оно просило оказать ему помощь в борьбе с мятежниками, в качестве платы обещая наконец-то инициировать в стране политические реформы. Бюрократический аппарат воспринял этот новый правительственный курс как команду проявлять терпимость по отношению к политическому самовыражению «респектабельных» общественных слоев. Поэтому бюрократия не стала прибегать к каким-либо запретительным мерам, когда в 1878 году несколько земств вновь обратились к идее политической либерализации. В марте 1879 года руководителям трех земств (Твери, Чернигова и Москвы) было разрешено встретиться в Москве и сформировать Земский союз, открыто конституционалистский по своей ориентации. Лидерами этой организации стали Ф. И. Родичев (Тверь) и И. И. Петрункевич (Чернигов). В это время Петрункевич вступил в переговоры с «Народной волей», надеясь, что сумеет убедить ее лидеров отказаться от тактики террора и объединиться с земствами в борьбе за политическую свободу. Однако перспектива создания либерально-радикальной коалиции довольно быстро сошла на нет: 1 марта 1881 года бомба террориста оборвала жизнь царя и тем самым выбила почву из-под ног администрации, которая, опираясь на поддержку Александра II, пыталась прийти хоть к какому-то согласию с обществом[604].

В этом же году, после некоторого колебания, правительство окончательно решило впредь разбираться со всеми дальнейшими покушениями на его власть не путем переговоров, а путем репрессий. Возглавив значительно увеличенные и централизованные полицейские силы, министерство внутренних дел превратилось в мощную службу политического контроля. Началась эра «контрреформ» — все обещания 1879–1881 годов были забыты.

В период нарастающей реакции конституционалистское движение быстро заглохло. Ошеломленные убийством царя, даже наиболее смелые из земцев сразу же потеряли интерес к политической деятельности, к которой они уже собирались открыто приступить; другие же вовсе и не собирались заниматься политикой до тех пор, пока сам царь официально не призовет их к этому. После 1881 года российские либералы второй раз отказались от конституционалистских притязаний и вновь обратились к практике «малых дел». Теперь они требовали не свободы, а законности, под которой подразумевалось скрупулезное, в бюрократическом смысле, соблюдение изданных царем законов. Главными органами этого прагматичного, верноподданнического, аполитичного либерализма были ежедневная газета Русские ведомости и ежемесячный журнал Вестник Европы. Таков был общественный климат в 1885 году, когда к либералам примкнул Струве, и это могло быть одной из причин, по которым он решил перейти к социал-демократам. Именно открыто провозглашавшийся в 1880-х и в начале 1890-х годов аполитизм российских либералов позволил социал-демократам заявить о своих притязаниях на лидерство в политической борьбе против самодержавия и всерьез рассуждать о своей гегемонии во всенародном движении за политическую свободу.

Собственно говоря, большую часть земцев вполне удовлетворяла практика «малых дел», и они благополучно занимались бы ею всю оставшуюся жизнь, если бы правительство позволило им это. Но при двух последних монархах запрет для общества на какое бы то ни было политическое самовыражение казался власти недостаточной мерой; всеми доступными ей способами она стремилась свести на нет даже ту область более чем умеренной неполитической общественной активности, которая стала возможной благодаря реформам Александра II. Серьезное наступление на местное самоуправление началось в декабре 1886 года, когда министр внутренних дел Дмитрий Толстой подал тайный проект, предлагая отменить Положение о земстве, изданное в 1864 году. Его доводы сводились к тому, что это Положение создало в стране двойственную систему местного администрирования, отчасти бюрократическую, отчасти выборную, которая исключала возможность эффективного управления. Толстой не настаивал на том, чтобы совсем разогнать земства, но хотел подчинить их государственному бюрократическому аппарату[605]. Его предложения были отвергнуты как слишком «радикальные»; тем не менее были приняты соответствующие меры, направленные на то, чтобы урезать полномочия институтов местного самоуправления. Указом от 12 июля 1889 года была отменена должность мирового судьи, пользовавшаяся большой популярностью среди либерально настроенного дворянства; его полномочия были переданы земельному начальнику, официально избираемому из числа помещиков, но отчитывающемуся перед государственными чиновниками. После указа от 12 июня 1890 года прямой административный контроль над земствами стал более жестким, кроме того, в них увеличилось представительство земельной аристократии. Губернаторы получили полномочия утверждать в должности людей, избранных земствами[606].

Все это отнюдь не вызвало паники в земских кругах, однако пробудило от политического летаргического сна некоторых вполне консервативно настроенных земских деятелей. В начале 1890-х годов лидеры земств возродили восходивший к 1878 году обычай неформальных встреч. Наиболее активно выказывали свое неудовольствие проводимыми правительством репрессиями наемные работники земств, которых позже стали называть «третьим элементом». Это агрономы, статистики, учителя, врачи и другие специалисты, жизнь и заработки которых зависели от ситуации в земствах, в силу чего они были заинтересованы в стабильности. Политически они склонялись к левому флангу выборных земских депутатов и уже начали организовываться в собственное сообщество. Собранные в 1897 году данные показали, что эта общественная группа насчитывала 47000 человек[607].

Смерть Александра III в 1894 году вызвала мимолетную надежду на то, что новый царь откажется от репрессивного курса своего предшественника и вернется к либеральной политике 1860-х. Эти упования развеялись, как уже было сказано, в 1895 году, после тронной речи Николая II, в которой он определил их как «бессмысленные мечтания». Сбылось то, о чем предупреждал тогда же Струве в своем открытом письме царю: провозглашенная в этой речи политика полицейско-бюрократического правления способствовала сильному сдвигу влево весьма умеренно настроенных представителей земств, которые стали склоняться к мысли о необходимости политических действий. В 1895 году лидерами земств был создан в Москве полулегальный центр, в функции которого входила организация неформальных встреч земцев, на которых в основном обсуждались проблемы местного самоуправления. Главной фигурой этого центра стал Д. Н. Шипов, глава московского земского совета, явный консерватор, противник парламентаризма и конституционализма. Сам факт, что человек подобных взглядов был вынужден заняться деятельностью такого рода, является прямым свидетельством того, что проводимая царским правительством политика даже в самых лояльных подданных пробудила чувства недоверия и недовольства[608].

В 1899 году Шипов и несколько известных земских деятелей конституционалистской ориентации (среди них братья-близнецы Петр и Павел Долгоруковы, Д. И. Шаховской и П. С. Шереметьев) основали общество под названием «Беседа». В его задачи входила организация дискуссий по насущным с точки зрения земских собраний проблемам. Членами этого общества могли стать только избранные земские представители, так называемые земские гласные. (Единственным исключением из этого правила был постоянный секретарь общества юрист В. Маклаков.) Количество членов «Беседы» колебалось между 40 и 50, все они были весьма богаты и имели аристократическое происхождение. Встречались они несколько раз в году, в Москве, судя по всему, с молчаливого согласия полиции. После того как указ от июня 1900 года урезал налоговые полномочия земств, проходившие в «Беседе» дискуссии обрели политическую окраску, поскольку стало очевидно, что правительство действительно поставило своей целью уничтожить существующую в России систему самоуправления, тем самым отказываясь от участия в обсуждении назревших политических вопросов. Очень сильное воздействие на земские круги оказала публикация в начале 1901 года социал-демократами секретного меморандума Витте (с предисловием Струве), который призывал царя к окончательному разгрому земств, само существование которых представлялось как несовместимое с самодержавием; знакомство с этим документом способствовало сдвигу влево все еще колебавшихся сторонников умеренного курса[609].

Однако переход «Беседы» от выражения политической озабоченности к конкретным действиям был сильно осложнен тем, что члены этого общества, как и большая часть всего земства, были поделены на две фракции: либерально-консервативную и либерально-конституционалистскую.

Первую фракцию возглавлял Шипов, который своей приверженностью здравому смыслу и другими личными качествами снискал себе уважение даже тех, кто отвергал его политическую программу[610]. Он и его друзья выступали не против самодержавия, а против бюрократии. Его мнение о том, какая политическая система наилучшим образом подходит для России, не очень отличалось от того, что за столетие до этого выразил в своей «Записке о древней и новой России» Карамзин. В силу исторически сложившихся традиций России требуется сильное монархическое правление, но оно должно базироваться на строго соблюдаемой законности и не чинить препятствия осуществлению «законных» интересов общества. Внедрившаяся между царем и народом бюрократия не дает возможности монархии поддерживать традиционную для Руси связь с народом, вследствие чего именно она несет главную ответственность за царящее в стране беззаконие. Исходя из этого Шипов предлагал не ослаблять самодержавие путем введения конституционных и парламентских ограничений, а, напротив, сделать его более сильным, превратив тем самым в «настоящую» монархию. По мнению Шипова, этого можно было достичь путем укрепления существующих в стране иститутов самоуправления, противостоящих власти бюрократии и влияющих на царя с помощью разрешенных законом средств[611].

Конституционалистски настроенные земцы, предводительствуемые Петрункевичем, Петром Долгоруковым и Шаховским, считали программу Шипова утопической. С их точки зрения бюрократия представляла собой инструмент самодержавия, и они не видели смысла в том, чтобы бороться со следствием, игнорируя при этом причину. Истинным виновником происходящего было самодержавие. Исходя из этих воззрений они обратились к конституционалистским лозунгам 1862 и 1878–1882 годов[612].

Не видя ни малейшей возможности примирить столь противоположные взгляды, конституционалисты «Беседы» (они были в меньшинстве) согласились до поры до времени не афишировать свою приверженность конституции и объединиться со своими коллегами-консерваторами на почве общей программы минимальных требований, главными из которых были усиление местного самоуправления и ослабление влияния бюрократии. «Беседа» приняла многообещающую издательскую программу, согласно которой и в России, и за границей должны были публиковаться серии книг, призванных просвещать российскую публику как в сфере политики, так и в сфере экономики[613]. Действия конституционалистов, однако, не ограничивались рамками «Беседы»: они также установили контакт с левыми, включая социал-демократов и «третий элемент». Плеханов и Аксельрод, хотя и не поддерживали постоянных контактов с земскими конституционалистами, относились к ним неплохо. Струве писал, что в ходе личных бесед с этими двумя лидерами группы «Освобождение труда» (особенно это касалось Аксельрода) у него составилось мнение, что их «всегда тянуло и духовно, и эмоционально» к демократическому либерализму[614].

Таким образом, к 1900 году российское «освободительное движение» начало принимать относительно четкие очертания. Оно отличалось весьма широким спектром общественно-политических взглядов — от либерально-консервативного до революционно-демократического. Но несмотря на то, что лидеры движения имели весьма отличные друг от друга конечные цели, все они сходились в одном: полицейско-бюрократический режим отжил свое. В центре этой свободной коалиции находились земские конституционалисты, видевшие свою задачу в том, чтобы установить связь между консерваторами и радикалами.

В случае Струве открытому объявлению себя либералом-конституционалистом не предшествовал глубокий внутренний переворот. Либералом и конституционалистом он ощущал себя с пятнадцати лет, и его пребывание в рядах социал-демократов объясняется главным образом тем, что между 1885 и 1900 годами в России еще не было сколько-нибудь действенного либерального движения. Но к 1900 году ситуация изменилась. Земское движение заметно сдвинулось с присущей ему аполитической позиции, а его конституционалистская фракция, хоть и меньшая по численности, действовала более активно, чем консервативная, постепенно, по мере усиления тех санкций, которое правительство предпринимало против земств, приобретая все большее число сторонников. Струве всегда поддерживал личные дружеские отношения с земскими конституционалистами, и когда в 1900–1901 годах его изгнали из рядов социал-демократии, свое естественное пристанище он обрел в среде либералов.

Однако перед тем как окончательно присоединиться к земским конституционалистам, Струве должен был разрешить для себя некоторые философские проблемы, связанные с политикой либерализма. Как везде в мире, так и в России, в основе либерализма лежит убеждение в том, что существуют некие абсолютные и вечные этические истины, главной из которых является то, что нет ничего более ценного, чем человеческая личность. Струве, безусловно, верил в наличие таких истин, но никак не мог примирить их с философией критического позитивизма. (А связность и последовательность мысли для него всегда были делом первейшей важности.) С позиции позитивизма он не мог ничего сказать об «абсолютных и вечных этических истинах», поскольку они никоим образом не могли быть выведены из эмпирического опыта, являвшегося для позитивистов единственным критерием истины. Более того, будучи критическим позитивистом и последователем Риля, он не мог говорить о ценностях как о чем-то в некотором смысле «необходимом», то есть обязательном, поскольку, согласно Канту, область ценностей является областью свободы, а не необходимости. Надо сказать, что Струве давно интересовала проблема примирения позитивизма и этики. Но со всей очевидностью он это осознал только во время споров с Плехановым и Лениным, вплотную столкнувшись с проблемой правильного поведения в ситуации, когда необходимо разрешить конфликт между политической целесообразностью и желанием сохранить личную моральную чистоту.

В «Критических заметках» он лишь слегка коснулся всех этих проблем. Цитируя Риля и Зиммеля, он писал, что сознание определяется бытием (имея в виду, что моральные ценности включены в человеческое существование и вытекают из него), и определил свободу как осознанную необходимость[615]. Но, как он признавался впоследствии, на самом деле его никогда не удовлетворяло столь поверхностное решение этих проблем. В опубликованном в 1903 году эссе, которое было подписано псевдонимом, прослеживая свою интеллектуальную эволюцию, он писал: «Лишь очень внимательный и чуткий читатель [ «Критических заметок»] мог и тогда уже уловить в резких решениях Струве скрывавшуюся за ними внутреннюю неуверенность в правильности найденного исхода, мучившую автора, но им не сознанную и заглушенную»[616]. Именно это и было истинным предметом спора между Струве и Булгаковым в 1896-97 годах, в ходе которого Струве сделал несколько удивительных для постороннего взгляда уступок идеализму, говоря, что рассматриваемая с точки зрения науки свобода превращается в иллюзию, тогда как, рассмотренная с точки зрения человеческой психологии, она становится несомненной реальностью, а социальные идеалы формируются независимо от социальной реальности.

Тем не менее, судя по всему, вплоть до 1900 года Струве оставался критическим позитивистом. Что же до метафизики, то к ней он продолжал относиться со своего рода глубочайшим презрением. Весной 1897 года в рецензии на недавно вышедшую статью Владимира Соловьева он излил свое раздражение по поводу метафизики и метафизиков. Метафизика представлялась ему в лучшем случае ответвлением эстетики: «Без поэзии и вне поэзии метафизика по меньшей мере скучна и бесплодна». «Моральный императив», к которому взывал Соловьев, с точки зрения логики был полной чепухой: «Мы до сих пор думали вместе с устарелым философом Кантом, что в мире познаваемых явлений есть только одна необходимость, выражающаяся в законе причинности, и что область нравственного, как должного, управляется понятием свободы, которое к миру познаваемых явлений неприменимо, а потому непригодно также и для опытного, научного объяснения человеческих действий. Но г. Соловьев, «не отрицая закономерности человеческих действий», в то же время спокойно говорит о «нравственной необходимости». Не лучше ли было бы просто написать: свободная необходимость и тем прямо заявить о своей полной свободе от всяких стеснительных рамок науки и логики»[617].

Однако, несмотря на то, что идеализм Соловьева был отвергнут Струве весьма надменно, этические проблемы не выходили у него из головы, и он пытался ответить на вопрос: можно ли каким-либо образом подтвердить существование ценностей, которые «необходимы» в том смысле, что человек способен быть морально обязанным? По мнению Струве, позитивист может пойти одним из двух путей: «Позитивист, если он рассуждает критически и последовательно, должен быть в этике, как учении о нравственно должном, либо абсолютным скептиком (или, что то же, циником в вульгарном смысле слова), либо по меньшей мере крайним субъективистом»[618].

Он решил оценить возможность совмещения морали с «абсолютным скептицизмом» и с большой осторожностью приступил к чтению Ницше. Ознакомившись с его трудами, он отверг изложенную в них позицию. Ницше, как его понял Струве, попытался устранить проблему морали, отказавшись от идеи морального долга[619]. Но личный опыт говорил Струве, что чувство долга бесспорно существует. В размышлениях автобиографического характера он писал следующее. «Всякая моральная деятельность должна производить росчисти в душе, многое подсекать и вырывать с корнем. Словом, это есть борьба, театром которой является душа, борьба не личности с внешними силами, а борьба личности, раздвоившейся разделившейся, в себе. Как бы нравственное деяние ни было свободно, если оно есть сознательная творческая деятельность, в нем всегда много страданий, горечи и скорби, неразрывно связанных с борьбой. Но когда эта борьба закончена, победитель распоряжается не только властной, но и свободной рукой или, вернее, душой. Победитель не только пригнул, он смел и отмел своих супротивников: их нет больше в душе, они уничтожены или скрылись»[620].

Не мог принять Струве и второй, открытый для позитивиста путь — «субъективного метода», поскольку оставался верен кантианскому дуализму, строго отделявшему свободное от необходимого. Между этими категориями принципиально не могло быть никакой формальной связи. «Бытие не вмещает в себя свободы и творчества. Эти понятия чужды бытию. Настоящее целиком определено прошлым; будущее настоящим (и, стало быть, прошлым); таким образом, все определено или предопределено. Весь мир сущего необходим: он и не мог, и не может быть иным, чем он был есть и будет, по неизменному закону своего бытия»[621].

В 1900 году молодой марксист Николай Бердяев, находившийся в то время в политической ссылке, прислал Струве рукопись своей первой книги, посвященной критическому анализу социологической теории Михайловского[622]. Струве принял на себя заботы, связанные с ее публикацией и, пользуясь возможностью, написал к ней предисловие, в котором в объеме двадцати тысяч слов изложил свой собственный взгляд на затронутую проблему. «Субъективный метод» продолжал быть для него неприемлемым. Прежде всего потому, что в нем смешивается феноменальное с ценностным: «субъективное психологии г. Михайловский смешал с субъективным теории познания»[623]. Кроме того, «субъективный метод» не дает какого-либо приемлемого способа для определения ценности. В конце концов, позитивистская этика всегда сводится к эвдемонизму (гедонизму). Но отождествлять добро с удовольствием значит заниматься тавтологией: «“Счастье есть критерий нравственности”». Но необходима оценка, или определение “счастья, к которому обязательно стремиться”. Оценка — с точки зрения счастья? Но в таком случае мы вертимся в заколдованном круге»[624]. Подробно и с очевидным наслаждением цитирует Струве критику Ницше эвдемонической морали. Время от времени он возвращается к этике Михайловского, в одном месте определяя ее как попытку удовлетворить метафизические нужды в рамках позитивизма[625]. Теперь Струве осознает, что заслуга Михайловского в том, что он осознал заложенную в позитивизме проблему морали; тем не менее предложенное им решение этой проблемы Струве отвергает в силу того, что оно базируется на неприемлемой для него деривации (извлечении) нормативного из существующего[626].

В конце концов Струве не осталось ничего другого, как отказаться от позитивизма, во всяком случае, перестать видеть в нем универсальную систему. С совершенной очевидностью выяснилось, что эмпирическим способом моральные императивы не могут быть ни опровергнуты, ни выведены, следовательно, моральные ценности принадлежат другой области реальности — области трансцендентного, существующей независимо от мира феноменов. «Принудительное присутствие во всяком нормальном человеческом сознании нравственной проблемы несомненно; невозможность ее решения эмпирическим путем так же бесспорна. Признавая невозможность объективного (в смысле опыта) решения нравственной проблемы, мы в то же время признаем объективность нравственности как проблемы и соответственно этому приходим к метафизическому постулату нравственного миропорядка, независимого от субъективного сознания».

Если иметь в виду философские воззрения Струве, то этот пассаж, относящийся к осени 1900 года, обозначил для него своего рода Рубикон. И если бы речь шла исключительно об интеллектуальной эволюции Струве, то именно здесь надо было бы проводить линию, разделяющую ранний и последующий периоды его жизни. Поскольку вышеприведенная цитата с очевидностью свидетельствует, что, потеряв способность воспринимать позитивизм как универсальную философскую систему, он принял дуалистическую концепцию, согласно которой мир разделен на две существующие параллельно друг другу области: эмпирическую и трансцендентную, или метафизическую. Обе они объективно реальны, обеим присущи свои собственные законы: то, что нечто существует, еще не означает, что его существование имеет основания, так как желание, чтобы что-то случилось, не гарантирует, что это случится[627].

В процессе своих метафизических исканий Струве открыл для себя философию Фихте. Он пришел к ней отнюдь не прямым путем. Ознакомившись с теми работами Бернштейна, которые были посвящены Лассалю, он принялся интенсивно изучать самого Лассаля, ученика Фихте, успешно развивавшего его философию. И только после этого обратился к первоисточнику[628]. Разумеется, и Лассаля, и Бернштейна, и Струве мало интересовал тот факт, что Фихте снискал себе известность как шовинист и автор работ «Рассуждения о немецкой нации» и «Замкнутое торговое государство», — их привлекла почти забытая философия молодого Фихте, гуманиста и автора трактата «Назначение человека»[629]. Во всех философских и политических работах Струве, написанных непосредственно после 1900 года, явственно просматривается влияние раннего Фихте.

Как и Фихте, Струве говорит о человеческом существе в понятиях «Я» — мыслящего и вечно борющегося индивидуума, который реализует себя в ходе непрерывного взаимодействия с внешним миром, то есть «не-Я». Правда, в отличие от Фихте, Струве для определения «Я» использует религиозную терминологию. Для него душа человека есть богоданная, «вечная и самоопределяющаяся субстанция»[630]. В качестве таковой она свободна, то есть способна действовать сама по себе. Согласно новым воззрениям Струве, любая метафизика должна исходить из религиозной концепции человека, в силу чего та метафизическая система, например диалектический материализм, которая не соответствует этому критерию, неприемлема[631]. Жизнь есть бесконечное стремление к самоосуществлению или самореализации «Я», в процессе которого оно осознает себя. Вся суть морали заключается в признании абсолютной ценности личности и абсолютности ее прав на самоосуществление. «Абсолютное добро и заключается в том, чтобы… всякий человек свободно содержал в себе и творил абсолютную истину и абсолютную красоту»[632].

Полагая моральные ценности вечными и абсолютными, Струве тем не менее настаивал на том, что основанное на них поведение человека имеет отнюдь не автоматический характер. Будучи «необходимой», мораль проявляется вовсе не с той «железной» обязательностью, какая превалирует в эмпирическом мире. «Если нравственное, или должное общеобязательно, то оно общеобязательно не в том смысле, в каком общеобязательно сущее. Общеобязательность долженствования предполагает всегда не только возможность, но даже реальность непризнания этой общеобязательности. “Ты должен” — всегда предполагает: “ты можешь и отрицать долженствование”. “Ты видишь, ты понимаешь” значит всегда: “ты не можешь не видеть, не можешь не понимать”»[633].

Именно в том и заключается специфика этики, что, несмотря на императивный характер ее принципов, они реализуются в ходе духовного конфликта. Моральный долг осознается таковым только после напряженного диалога, происходящего в переживающей раздвоение человеческой душе. В процессе реализации моральных принципов допускается свобода и сознательный выбор[634]; секрет действенности морали заключается в специфическом смешении долга и возможности выбора, обязанности и свободы[635]. Подобная этическая концепция очень близка к фихтеанской. Согласно Струве, свобода является необходимым компонентом этического поведения, поскольку отсутствие свободного выбора между альтернативными действиями означает отсутствие внутреннего конфликта, в силу чего действие не может иметь статус морального: «[Формальный момент определения «высшего блага»] заключается в признании индивидуальности, свободы и равенства, как необходимых условий осуществления в человеке абсолютного добра, или высшего блага. Без этих формальных условий высшая ценность жизни, воплощение в человеке абсолютной истины и абсолютной красоты не только не достижима, но и способна превратиться в свою прямую противоположность, в глубочайшую безнравственность…»[636]

Почему «равенство» столь же необходимо, как и индивидуализм и свобода? «Я глубочайшим образом уверен в том, что идея равноценности людей, как продуманное до конца философское убеждение, опирается на идею субстанциального бытия духа, и что в этом смысле наименование «христиански-демократическая мораль» совершенно верно»[637].

Не существует прямого связующего звена между миром существования и миром трансцендентного, можно сказать, что эти миры соединяются внутри нашей психики, в том смысле, что крепость идеалов зависит от убежденности, что в мире вещей все идет так, как нам представляется должным. «Есть явления, которых существо, реальный смысл и эстетическая прелесть заключаются в своеобразном и таинственном сожительстве противоположных начал. Так, идеал, к которому мы стремимся, не может быть для нас вполне необходим. Если он будет сплошь окрашен в цвет необходимости, то для его осуществления не нужны наши стремления, как не нужны они для движения небесных светил и для отложения морских берегов. Но, с другой стороны, мы будем чувствовать себя страшно слабыми, если на стороне нашего идеала будет только одна сила, — наше желание осуществить его. Мы всегда сознательно ищем или бессознательно примышляем для этой силы мощного союзника — силу вещей. И мы будем тем увереннее в конечном наступлении идеала, чем больше работы возьмет на себя бессознательная стихийная сила вещей. Наше свободное деяние никогда не может исчезнуть вполне из представления об идеале, ибо иначе он распадется как таковой, превратившись из человеческого творчества в естественное течение вещей, но чем больше это последнее будет работать с нами и для нас, тем бодрее будем мы взирать на будущее. Для существования идеала как такового нужно участие нашего свободного деяния. Но для крепости этого идеала как объективного факта, для реального его воплощения в жизни нужно как можно большее участие в его созидании силы вещей. А так как все человеческое без остатка слагается из этих двух величин, то, очевидно, что возрастание одной означает умаление другой. Умаление это, однако, носит совершенно своеобразный характер в нашем случае: оно не есть вовсе уменьшение ни внутренней силы, ни моральной ценности свободного деяния. Умаляясь в сравнении с объективным фактором, свободное деяние объективно крепнет от этого умаления и в то же время совершенно не поступается своею внутреннею ценностью. Свободное деяние теряет смысл там, где вся территория захватывается силой вещей, но психологически оно может занимать очень много места и значить очень много, хотя бы в реалистически-обоснованном образе будущего ему и пришлось объективно совершенно отступить на задний план перед силою вещей»[638].

Тому, кто склонен видеть в идеях некие «функции» или «сублимации» душевных порывов и устремлений, стоит подумать над вышеприведенными размышлениями. Что же касается Струве, то придя к мысли о существовании независимого мира моральных ценностей, он не только решил для себя проблему, которая много лет не давала ему покоя, но и обрел в этом неиссякаемый источник духовной силы. И в дальнейшем, какое бы разочарование ему ни пришлось испытать, а жизнь посылала ему их в изобилии, он никогда не пытался приспосабливаться к «реальности». Его жизнь протекала в ощущении наличия двух реальностей: невидимый мир моральных императивов был для него не менее реален, чем видимый мир эмпирических событий. Правда невидимого мира представлялась ему независимой от перипетий реальной жизни. Эти философские убеждения позволили ему с завидной стойкостью переносить удары судьбы.

Исходя из своих новых философских взглядов Струве создал теорию либерализма, наиболее полно изложенную в его замечательной статье «В чем же истинный национализм?»[639]. Нельзя сказать, что его идеи были совершенно оригинальными, они восходят к идеям Фихте, Лассаля и Ивана Аксакова; тем не менее созданная им теория либерализма представляет несомненный интерес, поскольку является одной из наиболее амбициозных попыток за всю историю российской политической мысли разработать последовательную доктрину национально-демократического либерализма. (Помимо нее, в России была создана до этого только одна теория либерализма, автором которой являлся Борис Чичерин, но эту теорию отличает недемократический, консервативный характер.)

Исходным положением теории Струве является мысль о том, что наделенная богоданной душой человеческая личность может стать собой только в том случае, если имеет возможность свободно мыслить и действовать. Подобное воззрение носит чисто номиналистский характер. Личность является единственным реальным субъектом политики, и ни при каких обстоятельствах нельзя приписывать действительность таким понятиям, как государство или нация. «Некритический и бессознательный реализм или универсализм в обществоведении и политике практически часто приводит к грубым и чреватым вредными последствиями заблуждениям. Так, когда мысленно создается фантастическое существо под именем государства, ему охотно приносятся в жертву реальные интересы (в самом широком смысле) объединенных в государственном общении людей. Но так как существо этого имени — фантастическое, в действительности не существующее, то на место его, конечно, тотчас становится более или менее обширная группа живых людей, для которых очень удобно давать своим, подчас низменным, интересам высокую государственную санкцию. Это почти всегда бывает в тех случаях, когда текучее общественно-правовое отношение между людьми, именуемое государством, превращается в самостоятельное существо, или субстанцию, которое можно мыслить отдельно от живых людей и их взаимодействия»[640].

Хотя вышеприведенный пассаж направлен против консервативного национализма имперского режима и его теоретиков, нет ни малейшего сомнения в том, что в процессе его написания Струве помнил и о марксистах типа Плеханова и Ленина с их пониманием революционного «дела».

Личность вправе требовать для себя прав, как гражданских, так и политических, ибо только обладая ими она может осуществить свое предназначение в качестве человеческого существа. Права личности — вовсе не некий исторический феномен, связанный с «буржуазным» периодом истории. Истоки этих прав имеют религиозный характер. Апеллируя к работам Георга Еллинека, Струве утверждает, что понятия свободы слова и свободы совести зародились в ходе протестантских движений, имевших место в Англии и Америке в XVII и XVIII веках. И, как и все ценности, принадлежащие миру морального, эти свободы не относительны, а вечны и абсолютны. «Естественное право есть не только идеальное или желаемое право, призываемое или идущее на смену действующего или положительного права; оно есть право абсолютное, коренящееся в этическом понятии личности и ее самоопределения и служащее мерилом для всякого положительного права….Идея абсолютного права… составляет существенное и вечное содержание либерализма. Проблема либерализма… не исчерпывается вовсе вопросом об организации власти; таким образом, она шире и глубже проблемы демократии; демократия в значительной мере является лишь методом или средством для решения проблемы либерализма….Мы видели, наоборот, что либерализм — общенародного и идеального происхождения. Он возник в ответ на запросы религиозного сознания и получил кровь и плоть в недрах общин истинно демократических, образовавшихся путем не мифического, а реального «общественного договора» на девственных землях Америки. Первым словом либерализма была свобода совести. И это следует хорошо знать и твердо помнить во всякой стране, где либерализм еще не сказал ни одного слова. Я нарочно употребляю термин «либерализм». Вопреки ходячему взгляду на либерализм как на нечто мягкотелое, половинчатое и бесформенное, я разумею под этим словом строгое, точное, исключающее компромиссы воззрение, проводящее резкую грань между правом и неправом»[641].

Понимая, насколько сильна в России консервативная традиция, зиждящаяся на убеждении, что закон существует не для обеспечения гарантии индивидуальных прав (как на Западе), а для поддержания порядка, Струве решил как можно более полно обосновать тезис о том, что нельзя ограничиваться чисто формальной законностью. Законодательство должно выполнять специфические функции, прежде всего — обеспечивать гарантии прав личности. В статье «Право и права» Струве горячо протестовал против формалистского подхода к законодательству: «Им [российским гражданам] нужны не отвлеченное право и не отвлеченная от всякого содержания “правомерность”, а и конкретные права. “Правомерность” и “законность” ценны и ценятся людьми тоже не в силу присущих этим началам внутренних достоинств, а потому что в реальной, правовой жизни народа они соединяются с конкретным содержанием, с ценными для человеческой личности и для целых общественных групп “правами”….Иначе говоря, правовой порядок ценен не только потому, что он выражает собой господство объективного и бесстрастного права, а и потому, что, благодаря господству этого объективного и безличного права, обеспечиваются важнейшие интересы человеческой личности, облеченные в форму прав….Для того, чтобы обыватель-крестьянин имел основания “перекреститься” перед законом, необходимо, чтобы “закон” утешал не только своей формой, но и своим содержанием, чтобы закон расширял свободу крестьянина, то есть подымал его личность, давал ему “права”»[642].

Наличие гарантий индивидуальных прав является важным фактором в любую историческую эпоху, но в новых условиях этот фактор приобрел исключительную важность, поскольку мощное развитие техники и все большего количества сложных технологий расширяло возможности государственной власти. Струве вовсе не смотрел на этот процесс как на исключительно негативный, однако полагал, что он должен быть уравновешен соответствующим усилением сферы индивидуального: «Никогда, ни в одну историческую эпоху отсутствие у личности отвержденных в праве прав не грозило такою культурною опасностью, как в веке огромных государств с превосходною сетью железных дорог, телеграфов, телефонов, с их точно работающим, «просвещенным» бюрократическим «аппаратом». Современная техника, конечно, оказывает огромные услуги личности и ее смелым исканиям новых путей и содержаний жизни. Но недаром она основана на принципах концентрации и централизации силы, девиз которых: у кого мало, у того отнимется и малое, у кого много, тому и дастся многое. Там, где централизованный государственный механизм заведует всем, указует всему предел и меру, всюду проникает, все улавливает, управляет настоящим и стремится преднаправить будущее, — там современная техника (в широчайшем смысле этого слова) неизмеримо больше идет на пользу централизованному аппарату власти, чем самодеятельной личности.

Если «христианство не нуждалось ни в свободе печати, ни в свободе собраний для того, чтобы завоевать мир», то только потому, что оно пользовалось в сущности почти беспредельной свободой слова и общения. В те эпохи, когда технические средства государства и власти были крайне несовершенны и произвол не был еще упорядочен, его господство было гораздо менее всеобъемлющим и потому менее вредным для культурного и в особенности для духовного творчества, чем в наше время. Не было ни книг, ни журналов, ни газет, но зато не было ни цензуры, ни полиции, и не могло их быть, потому что и эти учреждения требуют для своего развития и усовершенствования известных технических средств. Известно, что в классической стране свободы печати цензура пала не только или не столько вследствие ясного сознания ее неправомерности как таковой, сколько в силу технических несовершенств полицейского аппарата… Английская свобода вообще исторически связана с неповоротливостью государственного, или, иначе, административного аппарата Англии.

Отсюда ясно, что там, где субъективные права не отверждены в праве, технический (в широком смысле слова) прогресс, подхватываемый и усваиваемый всего лучше и полнее централизованным государственным аппаратом в некоторых, и очень существенных, отношениях, ухудшил и ухудшает позицию личности как творца новой культуры, как искателя новых путей.

В этом заключается огромное культурное зло, источник, обильно питающий в обществе грубейший материализм и угрожающий национальной культуре оскудением животворными духовными силами, порывами и интересами. В самом деле, область культурного творчества оказывается произвольно разделенной на две части. Та часть, которая представляет непосредственное поприще для человеческого духа, где творится религиозная, политическая и общественная культура, всячески ограждается от вторжения свободного почина личности и свободных союзов; здесь господствует принцип, недавно с холопским цинизмом вылитый в формулу: «никакого сомнения в разумности приказанного». Зато личности и свободным союзам довольно «либерально» предоставляется низменная сфера материальных интересов; здесь дозволяется некоторая свобода и сюда же направляется главный поток попечительных забот, грубо, на восточный лад, воспроизводящих знаменитое: Enrichisser vous. Искание новых путей для духа и жизни заменяется погоней за материальными выгодами и наслаждениями. Так национальная культура пропитывается и отравляется ядом практического материализма; особенно и даже исключительно пагубно это отражается на высших классах населения, для которых участие в выгодах обогащения гораздо легче и гораздо осязательнее, чем для народной массы, до сих пор неизменно остававшейся и остающейся за штатом на банкете мира сего. Между тем из этих классов вербуется большая часть интеллигенции в лице бюрократии, оказывающей такое властное влияние на всю народную жизнь»[643].

«Материальное могущество современного государства есть, таким образом, совершенно новый и специфический фактор, характерный для нашей эпохи. Культурное значение его, очевидно, совершенно различно в зависимости от того, противостоит ли государству, вооруженному всеми новейшими приобретениями промышленной, административной и иной техники, облеченная правами личность или нет. Иначе говоря: что значит рост материального могущества государства, создаваемый и обеспечиваемый прогрессом техники всякого рода, там, где права личности не отвердились в праве, где господство или признание права объективного не сопровождается безусловным признанием прав субъективных? Эта проблема, имеющая огромный интерес для философии культуры, а стало быть, и права, есть в то же время, по нашему глубочайшему убеждению, основная, поглощающая все остальные, проблема современной культуры»[644].

Истинный национализм — Струве был твердо убежден в этом — основывается на либерализме. Цитируя Аксакова, он нападает на идеологию официального национализма, привязывающего национальный дух к определенным «готовым, уже найденным “народным началам”». Национальный дух не есть нечто фиксируемое и застывшее, он все время развивается и изменяется. Это еще один аргумент, который, согласно Струве, свидетельствует о необходимости обеспечения прав и свобод индивида. «Либерализм в его чистой форме, то есть как признание неотъемлемых прав личности, которые должны стоять выше посягательств какого-либо коллективного, сверхиндивидуального целого, как бы оно ни было организовано и какое бы наименование оно ни носило, и есть единственный вид истинного национализма, подлинного уважения и самоуважения национального духа, то есть признания прав его живых носителей и творцов на свободное творчество и искания, созидание и отвержение целей и “форм” жизни»[645].

Струве находит замечательную метафору, показывая, что в процессе взаимоотношения со своей страной человек находится одновременно и в положении ребенка, и в положении родителя: в качестве ребенка он наследует, в качестве родителя завещает.

Струве был убежден, что Россия стоит на пороге беспрецедентного подъема национальной культуры, безусловным свидетельством чего в его глазах являлся тот факт, что в самом конце XIX века в стране развернулись религиозные дебаты.

«Может существовать общество, которое живет лишь стихийною жизью, не ощущает никакой потребности и не в силах двигать культуру, то есть сознательно ставить и самочинно разрешать ее задачи; общество, где все может идти вперед только по мановению государства, его силами, по его указке; общество, которое рассматривает культуру как государственную повинность и пред которым культура выступает в образе полиции (не в фигуральном, а в научном смысле этого слова). Таковым было в общем и целом русское общество на всем пространстве XVIII века. Современное русское общество не таково. От вершин интеллигенции (в лице национального героя мыслящей России Льва Толстого) и до низин народных оно сознательно и самочинно творит культуру, работая над разрешением высших ее задач —религиозных, выдвигая их, как христианство первых веков и реформация нового времени, рядом и в связи с проблемами моральными и социальными. Этой особенности нашего времени — упорной работе народного сознания над религиозной проблемой (работе, которая не есть просто мучительное недоумение, каким был раскол), мы придаем огромное значение: в ней видится нам явственный знак культурной зрелости русского народа в его целом и благое предзнаменование широкого подъема национальной культуры. Как ни тягостны те условия, в которых происходит процесс творчества национальной культуры, мы готовы с радостным сердцем повторить класические слова Гуттена: “Die Geister sind erwacht: es ist Lust zu leben!” — “Души пробудились: какое счастье быть живым!”»[646].

Глава 13. Истоки Союза освобождения

Если, перебирая эпизоды биографии Струве, оценивать их с точки зрения значимости для его политической деятельности, то и по длительности, и по важности либеральный период окажется ничуть не менее значительным, чем социал-демократический. Тем не менее структура и замысел данного исследования не могут быть полностью реализованы в соответствии с этим обстоятельством, что объясняется недоступностью необходимых источников информации. На сегодняшний день мы не располагаем достаточно полной информацией для того, чтобы должным образом воссоздать историю российского либерализма. Основное количество документов, относящихся к периоду формирования Конституционно-демократической партии, то есть к периоду, в течение которого Струве внес свой главный вклад в теорию либерализма, находилось в архиве Союза освобождения, безвозвратно утерянном, либо, вполне возможно, сознательно уничтоженном еще до того, как с ним могли ознакомиться историки[647]. Не лучшим образом обстояли дела и с другими материалами — невозможно было даже установить местонахождение большинства из них. Многие хранились в архивах, контролируемых Центральным архивным управлением министерства внутренних дел, то есть службой госбезопасности. Понятно, что при этом все делалось для того, чтобы материалы, относящиеся к истории русского либерализма, оставались недоступны для историков, поскольку содержащаяся в них информация могла поколебать официальную версию, гласившую, что единственной, решительно и бескомпромиссно противостоящей царизму силой были большевики. Здесь историки столкнулись с пикантной ситуацией: коммунистическая полиция утаивала от них досье на антимонархическую оппозицию, собранное в свое время царской полицией. В числе этих материалов находились и документы Конституционно-демократической партии и Русского Исторического архива в Праге, который был затребован советским правительством в 1945 году[648]. Иными словами, вследствие недоступности необходимых материалов, у автора не было возможности глубоко и подробно проследить жизнь Струве в либеральный период его деятельности.

Мы покинули Струве в марте 1901 года, когда он должен был отправиться в административную ссылку в Тверь. Он прибыл туда в начале апреля и сразу же погрузился в исследования, связанные с аграрной историей этого региона. В ходе этой работы им были обнаружены новые факты, убедительно подтверждающие его концепцию дореформенной экономики России; позднее они были вставлены в новые редакции его статей по этим вопросам, вышедших в виде книги в 1913 году[649]. В Твери также были написаны несколько дискуссионных статей, посвященных философии и политике либерализма, о которых говорилось в предыдущей главе. Там же была проведена работа по подготовке к публикации сборника избранных статей, получившего название «На разные темы» и опубликованного весной 1902 года[650].

Но совершенно очевидно, что в то время, когда страна буквально бурлила от деятельности огромного количества оппозиционных правительству групп, стремящихся организоваться в партии, столь приверженный политике человек, как Струве, не мог не тяготиться тем, что его жизнь ограничена рамками исключительно научной и редакторской работы. Вынужденное условиями ссылки бездействие раздражало его, и он начал мечтать о том, чтобы уехать за границу Петрункевич, который в то время также жил в Твери под полицейским надзором, позже вспоминал, что Струве говорил ему о том, что намерен покинуть Россию и готов, в случае необходимости, сделать это нелегальным способом[651].

Прежде всего он хотел издавать журнал типа проектировавшегося в свое время Современного обозрения; ему было все равно, какое название будет иметь это издание, главное, чтобы с его страниц зазвучал заглушаемый правительством голос совести страны, как это в свое время было с Колоколом Герцена и Свободным словом Драгоманова. Позднее, когда он осуществил этот проект, то открыто сравнивал свою литературную деятельность с деятельностью этих двух своих предшественников: «Продолжать [дело] Герцена и Драгоманова не значит просто повторять их идеи. Это значит питать и распространять тот широкий, не скованный никакими доктринами и в то же время твердый дух борьбы за всестороннюю свободу личности и общества, который все время, как огонь неугасимый, поддерживали эти два деятеля свободного русского слова»[652].

Пока Струве вынашивал эти планы, конституционалисты «Беседы» решили издавать за границей периодический орган своей партии[653]. В качестве наиболее подходящих кандидатов на пост главного редактора были названы Милюков и Струве; обе кандидатуры были подробно обсуждены. Казалось бы, наиболее подходящей из них был Милюков: он был старше (ему было 42 года, а Струве — 31), имел репутацию оппозиционера, не связанного с радикальными организациями; кроме того, обладая, как и Струве, широчайшим кругозором, он не отличался столь характерным для последнего интеллектуальным эксцентризмом. (О Милюкове говорили, что он в одиночку способен сформировать номер газеты, начиная с политических новостей на первой странице и кончая шахматным разделом на последней.) Однако Милюков только что вернулся из Болгарии, где провел несколько лет в добровольном изгнании после того, как лишился своего поста в Московском университете. Казалось немилосердным просить его о повторной эмиграции, притом что на этот раз она могла оказаться вечной. Кроме того, в качестве действующего политика Милюков мог быть гораздо более полезным в России, чем за ее пределами. В конце концов, Милюков и конституционалисты «Беседы» согласились на том, что пока Милюков останется там, где он в то время находился, то есть в Финляндии, и будет ожидать развития событий[654].

Что же касается Струве, то относительно него у конституционалистов подобных сомнений не возникало, поскольку они считали его политической однодневкой. Однако здесь возникали сомнения иного рода. Его яркие, пронизанные либеральным духом статьи произвели на либералов весьма благоприятное впечатление, особенно это относилось к предисловию к меморандуму Витте и эссе «Право и права»[655]. Однако, несмотря на то, что его приверженность идеям либерализма не вызывала сомнений, его политическая позиция казалось неопределенной. Всем была известна его склонность к непредсказуемым сменам интеллектуальной позиции и решительность в отстаивании своего права делать это в любое время исходя исключительно из собственного желания. Кроме того, его недавняя и широко известная дружба с социал-демократами тоже отнюдь не говорила в его пользу, поскольку это обстоятельство могло оттолкнуть от конституционалистов часть консервативно настроенных земцев. Поэтому конституционалисты, отказавшись от кандидатуры Милюкова, достаточно долго колебались в отношении кандидатуры Струве[656]. Петрункевич, часто встречавшийся со Струве в Твери и державший его в курсе всего, что происходило в конституционалистском лагере, в своих мемуарах писал, что даже не счел нужным проинформировать Струве о том, что конституционалисты решили организовать эмигрантское издание[657].

Что именно побудило Струве уехать за границу и принять на себя пост редактора Освобождения, до конца не выяснено. Милюков утверждал, что это он, отвергнув сделанное ему предложение, предложил вместо себя кандидатуру Струве[658]. Сам Струве не оставил детального описания этого эпизода своей жизни, но утверждал, что где-то в 1901 году в Тверь внезапно приехал Д. Е. Жуковский и, положив перед ним 30000 рублей золотом, сказал, что эти деньги должны быть использованы на создание эмигрантской газеты, «которая предназначена исключительно для пропаганды идеи создания конституционного правительства в России»[659]. Жуковский, который до этого был одним из спонсоров Искры и так и не ставшего реальностью Современного обозрения, был другом и последователем Струве. Именно соблазнительный блеск его денег стал главной побудительной причиной того усердия, с которым Ленин и Потресов стремились вовлечь Струве в их издательское предприятие. Жуковский был достаточно богат для того, чтобы позволить себе выложить из своего кармана эти 30000. Возможно, так оно и было, а может быть, эта сумма была собрана им совместно с другими почитателями Струве. Как бы то ни было вряд ли эта сумма была взята из средств земских конституционалистов, собравших на издание своего органа 100000 рублей, поскольку они были выданы Струве только в следующем году. Однако Струве не слишком волновало, откуда взялись предложенные Жуковским деньги — единственное, что его интересовало, будет ли ему как редактору предоставлена полная самостоятельность. На этот вопрос Жуковский ответил утвердительно, поставив, правда, при этом единственное условие: предполагаемое издание никоим образом не будет зависеть от социалистов[660].

Получив от Жуковского деньги, Струве решил больше не тянуть с отъездом и подал прошение о выдаче паспорта ему и его семье. Теперь все зависило от бюрократической машины. Наконец, в конце года власти выдали паспорт Нине, которая была уже на седьмом месяце беременности. В середине ноября (нов. ст.) она вместе с детьми уехала в Монтрё, еще не зная, когда к ней сможет присоединиться ее муж[661]. Он приехал в конце декабря[662]. Вполне осознавая всю серьезность этого шага, Струве полагал, что приговорил себя по крайней мере к двадцати годам эмиграции и что ему, вполне возможно, как и Герцену, никогда больше не придется увидеть Россию[663] — настолько он был уверен, как, впрочем, и все его поколение, в незыблемости царского режима.

Оказавшись в Швейцарии, Струве начал рассылать повсюду письма с призывами поддержать его планы. Он рассчитывал, что все эмигрантские группы — социалисты, либералы, беспартийные, этнические меньшинства — так или иначе помогут литературному предприятию, единственной целью которого является свержение самодержавия.

Среди тех, с кем он попытался связаться в первую очередь, были его прежние друзья — социал-демократы. 30 декабря 1901 года Струве писал Аксельроду: «Хотя я и разошелся во взглядах с Вами и Вашими ближайшими сотоварищами по делу, тем не менее у меня по отношению к Вам сохранились самые лучшие чувства».

Неизвестно, последовал ли на это письмо какой-либо ответ. В начале нового, 1902 года Струве приехал в Мюнхен, чтобы встретиться с редакторами Искры. Ленин наотрез отказался от этой встречи. Крупская, присутствовавшая при встрече Веры Засулич и Нины Струве, друживших еще в школьные годы, утверждала, что от этой встречи «пахнуло какой-то тяжелой достоевщиной», поскольку Струве жаловался на то, что оскорблен поведением редакции Искры, и всячески старался привлечь внимание к своей особе. Сама Крупская пришла к выводу, что Ленин повел себя правильно: по отношению к «партии» Струве стал абсолютным чужаком. На следующий день Нина послала Крупской коробку с мармеладом, и на этом попытки завязать с Искрой какие-либо отношения с целью дальнейшей кооперации закончились[664]. Стало очевидно, что с этой стороны помощи ожидать не приходится. Став неоспоримыми лидерами движения, Плеханов и Ленин больше не хотели иметь дела с «либеральной буржуазией». Это сильно пошатнуло надежду Струве организовать общенародную антимонархическую коалицию, в которой социал-демократы, заявлявшие о своей приверженности политической свободе, могли бы стать мощными союзниками либералов. Однако Струве решил подождать более подходящего момента. Он был абсолютно убежден, что для российской социал-демократии нет другого пути, кроме того, по которому пошли немецкие социал-демократы, то есть постепенного движения вправо, в сторону либерального реформизма, и продолжал надеяться на восстановление столь презрительно отвергнутой дружбы; при этом одним из принципов его редакторской политики стало игнорирование язвительных наскоков Искры[665].

Переговоры с социалистами-революционерами, напротив, прошли благополучно. Последние не видели в либералах соперников и продемонстрировали явное стремление к сотрудничеству в борьбе против самодержавия. «Нам выгоднее иметь дело с либеральным режимом, чем с самодержавным», — писал орган эсеров, газета Революционная Россия. И далее: «Вот почему мы признаем, что не только мы можем оказать либералам большие услуги — если только, конечно, либералы сумеют воспользоваться нашей работой, — но и либералы смогут, если захотят, оказать немаловажные услуги нам, нашему общему делу политического освобождения России»[666]. Социально разнородное окружение либералов казалось социалистам-революционерам той самой средой, в которой они могут пополнить свои ряды. Представители социалистов-революционеров принимали самое активное участие во всех предприятиях, которые затевались и финансировались конституционалистами. Особую активность при этом проявляла фракция, позднее отколовшаяся от партии социалистов-революционеров и сформировавшая собственную партию — Народных социалистов.

Что касается национальных меньшинств, то Струве удалось установить тесные рабочие связи с финской оппозицией и, кажется, с еврейским Бундом[667].

Струве хотел назвать свое издание «Свобода» — по названию той самой фиктивной организации, от имени которой он в январе 1901 года заключил соглашение с Искрой. Но пока он вынужденно находился в Твери, это наименование использовала одна из групп, которая откололась от социалистов-революционеров и завела свое собственное периодическое издание. Поэтому Струве пришлось взять другое название — Освобождение. Договор об издании и распространении был заключен с фирмой J. H.W.

Dietz в Штутгарте — главным издателем Германской социал-демократической партии. Эта же фирма издавала и Искру и Зарю, поэтому Дитц держал в штате трех русских наборщиков.

В марте 1902 года Струве приехал в Штутгарт. Однако поселился он не в самом городе, а в пригороде — в поселке Гайсбург, где арендовал квартиру. Возможно, что это было сделано по соображениям безопасности, поскольку в Гайсбурге было всего несколько сотен жителей, которые хорошо знали друг друга и большинство из которых придерживалось социал-демократических убеждений: в таких условиях полицейские агенты практически не могли сохранить анонимность. Выбор места жительства оправдал себя: германский отдел охранки испытал немалые затруднения, пытаясь наладить слежку за Струве и установить его связи. Квартира Струве в Гайсбурге имела шесть комнат и находилась в большом доме на Schlosstrasse, 84; этот дом называли Замком. Квартира служила пристанищем не только для семьи Струве (жена, четверо детей, овдовевшая мать жены и два человека русской прислуги) — здесь же находилась и редакция газеты. Кроме Струве в этом доме снимали квартиры отставной учитель немецкой гимназии и вдова немецкого архитектора — с ними у Струве сложились дружеские отношения. Р. Стрельцов, молодой русский радикал, выполняющий обязанности секретаря редакции, снял квартиру недалеко от Струве[668].

Пока Струве занимался редакционно-организационными делами в Германии, Яковлев-Богучарский, избранный им на роль основного сотрудника редакции, работал над тем, чтобы организовать поток журналистских материалов из России. Этот соратник Струве начал свою политическую деятельность как народоволец, после чего прошел проторенным путем через социал-демократию к социал-либерализму и теперь принял на себя функции организатора литературно-журналистского базиса Освовождения (Струве проектировал его на эту должность, еще когда речь шла об издании Современного обозрения). В 1902 году Богучарский посетил Тулу, Курск, Харьков и Крым и везде получил согласие на предложение о сотрудничестве[669]. Среди тех, кто обещал писать для Освобождения, были М. Горький (в то время большой поклонник Струве)[670] и Чехов. Однако Поссе, которому Богучарский предложил войти в состав редакции, отказался, сославшись на то, что намерен уехать в Лондон и возобновить издание своего запрещенного ежемесячника Жизнь[671].

До определенного момента Струве и Богучарский представляли только самих себя. Струве не устанавливал никаких формальных связей с земскими конституционалистами, хотя некоторые из них и обещали ему личную поддержку[672]. Несмотря на то, что прошел уже год с того момента, как конституционалисты решили издавать свой эмигрантский орган, у них все еще не было ни редактора, ни газеты. Узнав в феврале 1902 года, что Струве находится за границей и собирается выпускать независимое либеральное издание, они делегировали в Штутгарт Д. И. Шаховского и H. Н. Львова с тем, чтобы те на месте сориентировались, насколько реальна возможность объединения со Струве[673]. Оба эмиссара приехали в Штутгарт в марте, привезя с собой составленное Милюковым программное заявление, которое было одобрено на состоявшейся в Москве встрече конституционалистов[674]. Программа Милюкова включала в себя положения, которые позже вошли в октябрьский манифест: о гарантии гражданских свобод, равенстве перед законом и создании демократически избираемого парламента, контролирующего работу кабинета министров и бюджет[675].

Сам Струве полностью одобрял милюковскую программу, о чем он написал, представляя ее читателям в первом номере Освобождения[676].Тем не менее он наотрез отказался от предложения Шаховского и Львова принять ее в качестве идеологической платформы выпускаемого им издания. В 1902 году Струве считал, что для того, чтобы обеспечить успех движению за конституцию, необходимо заручиться поддержкой земств, единственного средоточия легальной оппозиционной активности в стране. Однако большинство земцев в тот период были настроены антиконституционалистски. Поэтому отождествление Освобождения с конституционалистами могло отвратить от него земское движение. Струве же продолжал верить, что рано или поздно славянофильски настроенные земцы сдвинутся влево, точно так же, как он верил в то, что социал-демократы со временем поправеют: сама логика жизни должна будет привести их к этому. Разумеется, полагал Струве, такого рода эволюция должна проходить постепенно, естественным образом, как реакция на усиливающееся давление со стороны самодержавия, а не со стороны конституционалистов. Иными словами, Струве считал, что чем меньше в данный момент будет сказано о том, что должно прийти на смену царизму, тем успешнее будет продвигаться дело его свержения. По мнению Струве, лозунгом Освобождения должен быть простой и понятный, сплачивающий всех призыв: «Долой самодержавие!» Он был уверен, что только на этом пути возможно формирование общенационального фронта оппозиции. В открывающей первый номер Освобождения редакторской статье (эта статья, отпечатанная в виде отдельной листовки, широко циркулировала по всей России) он писал: «[Освобождение] будет развивать положительную программу широких политических и общественных реформ. Это не означает, однако, что редакция от себя предложит читателям готовую программу, содержащую по пунктам решение всех основных вопросов необходимого для страны коренного преобразования. Такая программа должна быть еще выработана общественными деятелями нашей страны и, прежде всего, деятелями самоуправления. Не дать программу им, а получить ее от них — вот на что рассчитывает редакция Освобождения»[677]. Иными словами, Освобождение должно было стать повивальной бабкой российской свободы. Что же касается Струве, то продемонстрированный им «негативный» политический прием вполне соответствовал тем принципам, которые он год назад разработал для Современного обозрения.

Два дня между Струве и его визитерами шли горячие споры, посвященные вопросам стратегии, однако необходимо заметить, что решения, принятые в ходе этих споров, никак не сказались на будущем либерального движения в России[678]. Несмотря на существование уже двух партий социалистов (эсдеки и эсеры), Милюков хотел организовать собственную партию, для которой было необходимо сформулировать конкретную политическую программу. Струве же мыслил более широко — в общенациональных масштабах. Он стремился поднять на борьбу с царизмом все силы — политические организации, социальные группы, этнические меньшинства. Фактически он хотел сформировать то, что на более современном политическом языке стало называться «народным фронтом». Однако прежде чем формировать такой фронт, необходимо было создать достаточно специфическую программу, руководствуясь которой, можно было бы разрешать неизбежно возникающие разногласия[679]. Иными словами, Милюков и Струве пытались идти настолько разными путями, что конфликт между ними, положивший начало их политическому соперничеству, был неизбежен; это соперничество, то затихая, то вспыхивая с новой силой, тянулось около сорока лет, вплоть до смерти обоих; однако можно сказать, что в данном конкретном случае победителем оказался Струве. Вняв его доводам, конституционалисты решили пока не составлять собственной политической программы и приняли антимонархический лозунг в его открыто-негативной форме. В итоге вместо либеральной партии появилось «освободительное движение», идею которого Струве вынашивал с 1899 года. И в течение 1902–1904 годов, то есть того периода, на протяжении которого решалась судьба самодержавия, либеральное движение придерживалось той стратегии, автором которой был Струве.

Удачно складывались и редакторские дела Струве. Шаховской и Львов передали ему 100000 рублей — сумму, собранную их коллегами для издания конституционалистского органа. Вообще, с этого момента конституционалисты взяли на себя основную часть финансовых забот Освобождения и сопутствовавших ему изданий. Они занимались этим несмотря на то, что Струве настоял на сохранении всей полноты редакторской независимости, обещанной ему Жуковским. В итоге Струве создал издание столь специфического характера, что ему трудно подыскать аналог в истории русской эмигрантской журналистики. Освобождение (как он сам писал в одном из писем) «не являлось ни органом какой-либо революционной группы, ни частным предприятием редактора», оно было общей трибуной для всех, кто стремился к «фундаментальной мирной трансформации совершенно несостоятельного бюрократического режима»[680]. Принято думать, что Освобождение было официальным органом сначала — земских конституционалистов, а затем — Союза Освобождения, после его образования в 1903–1904 годах, однако в действительности дело обстояло не совсем так. На самом деле это издание не зависело ни от управлявшего им редактора, ни от финансировавших его конституционалистов[681]. Наилучшим образом феномен Освобождения может быть описан словами «общенародная трибуна».

Напечатанная в первом номере Освобождения программа Милюкова была поддержана лично редактором издания, поскольку выражала взгляды группы «российских конституционалистов». Однако в параллель с ней Струве напечатал политическое заявление земцев, отражавшее гораздо более консервативные взгляды. Так что в конечном итоге программа конституционалистов фактически ни к чему не обязывала ни напечатавшее его издание, ни его сотрудников, ни его сторонников.

Первый номер Освобождения вышел 18 июня/1 июля 1902 года. Его выходу предшествовала буря возмущения, поднятая социал-демократами, поскольку Дитц ошибочно заявил это издание как орган их партии. Ленин был вне себя от ярости, но, когда спустя несколько дней Vorwàrts, газета немецких социал-демократов, напечатала внесшую ясность поправку Струве, социал-демократы успокоились[682].

Комичность этой ситуации заключалась в том, что на самом деле Струве был бесконечно далек от мысли связать свою газету с какой бы то ни было партией. Характеризуя свою редакторскую политику, он писал: «Его [Освобождения] призвание быть органом… широкой национальной задачи и всех поборников новой свободной России. Оно желает быть их отголоском, их словом, их будильником». Освобождение стояло на платформе достижения революционных целей легальными средствами, не выходящими за рамки закона: «Мы будем проповедовать не приспособление к существующему политическому строю, подтачивающему лучшие силы нашего народа, а, наоборот, борьбу с ним; мы не будем дипломатически замалчивать всех выводов, вытекающих из требования политической свободы….Не разъединять, а объединять наша задача. Культурное и политическое освобождение России не может быть ни исключительно, ни преимущественно делом одного класса, одной партии, одного учения. Оно должно стать делом национальным, или общенародным, на которое откликалось бы каждое сердце, различающее между нравственным и безнравственным в политике и потому не мирящееся с насилием и произволом кучки бюрократов, бесконтрольно и безответственно управляющих великим народом»[683].

В качестве редактора Освобождения Струве ручался, что страницы этого издания будут использованы для показа во всей их красе лживости и произвола бюрократии, а также для представления широкой публике всех составляющих оппозиционного движения, особенно тех, которые имеют непосредственное отношение к активности промышленных рабочих и революционной интеллигенции. Одной из важнейших задач издания было служить своего рода «дополнением» к официальному Правительственному вестнику[684].

В последующих после первого выпусках Освобождения Струве развернул постепенно усиливающееся наступление на имперскую бюрократию. Пользуясь помощью своих друзей в России (некоторые из них, судя по всему, находились на высоких государственных постах), он опубликовал неисчислимое множество фактов, свидетельствующих о репрессиях и коррупции, называя при этом конкретные имена, даты и места. Иногда Струве публиковал даже полные тексты сверхсекретных правительственных циркуляров. Материал такого рода занимал в газете немалое место, что весьма способствовало росту ее популярности в России. Довольно часто публикуемые документы и репортажи с мест сопровождались комментариями самого Струве.

Вся эта критика царского режима производилась исходя из концепции, которую Струве сформулировал еще в 1890-е годы. Ее основные положения уходили своими корнями в те идеи Ивана Аксакова, которые Струве усвоил со школьных лет: для процветания России необходима политическая демократия, но возникшая не сама по себе, а как неизбежное следствие общего прогресса российской культуры. С самодержавием должно быть покончено; что же касается Николая II, то он лишь продолжил деструктивный курс своего отца: «“самодержавие” в современной России невозможно и его там не существует»[685]. Самодержавная монархия трансформировалась в полицейское государство, управляемое посредством «всестороннего наблюдения, негласно осуществляемого на основании тайных инструкций и циркуляров». Стоит только ограничить власть полиции, подмена станет очевидной и «самодержавие» падет[686]. И вопрос заключается уже не в том, обретет ли Россия политическую свободу или нет, а в том, как скоро и какими средствами, мирными или насильственными, эволюционными или революционными, это будет достигнуто. Выбор в данном случае был за царем и его министрами. Если в самое ближайшее время они всетаки проведут в стране основные жизненно необходимые реформы, то могут спасти ее от кровавой революции; если нет — революция неизбежна. Но в любом случае у самодержавия не было будущего.

Во второй половине 1902 года наиболее реальным Струве представлялся путь реформ, а не революции, хотя бы по той причине, что правительство все еще было достаточно сильным, а оппозиция — слишком слабой для того, чтобы революция в России могла победить. По мнению Струве, изменения в стране должны происходить в ходе постепенных уступок со стороны царского режима, на которые он вынужден будет пойти по мере все более отчетливого осознания того факта, что управлять страной, пользуясь исключительно бюрократическими средствами, практически невозможно.

«Мы нисколько не сомневаемся в том, что если правительство не станет на путь коренных политических и экономических реформ, то в России рано или поздно произойдет революция, и нация в буквальном смысле слова сама возьмет себе необходимые реформы. Нас страшат не только и не столько те жертвы, которыми может сопровождаться этот “революционный взрыв”. Мы не можем без негодования и скорби помыслить о тех огромных жертвах и ущербах всякого рода, которыми страна должна оплачивать каждый день охранительной политики. Да, поистине неизмеримы и ужасны они, эти жертвы не исключительного дня революционной расплаты, а серых будней существующего порядка. И если бы мы верили в близость революции, мы призывали бы ее одним ударом покончить с этим постыдным политическим истязанием великого народа. Но мы убеждены в том, что день неизбежной — при упорстве правительства — революции еще не близок. У русской оппозиции нет материальных сил, достаточных для того, чтобы сейчас самой упразднить бюрократический режим, но за ней огромная моральная сила. А русское самодержавное правительство, обладая огромной материальной силой, поражено полным моральным бессилием. Оно не способно двигать вперед жизнь, оно лишено всякой творческой силы. Россия готова к коренной политической реформе и ждет ее, но элементы революции в нашей стране еще, к сожалению или к счастью, не созрели. Революция придет тогда, когда счет жертв существующего порядка будет ужасно велик, когда чаша будет переполнена. За эти жертвы не вознаградит страну никакая основательность тех преобразований, которые явятся вослед революции. Таков, в кратких чертах, наш взгляд на положение России. Вот почему мы призываем мирные реформы, вот почему мы желаем уступок власти. Рисуя перед ней неизбежную перспективу революции, мы выражаем только наше научное убеждение. Призывая власть предупредить революцию своевременными и коренными реформами, мы повинуемся голосу нашей морально-политической совести, возмущающейся царящей неправдой»[687].

Именно в силу того, что и в принципе, и в силу реально сложившихся обстоятельств он предпочитал путь реформ, а не революции, Струве с такой настойчивостью добивался формирования альянса между всеми оппозиционными группами. Нет никакой единой «столбовой дороги», которая вела бы к свободе, писал он в своих редакторских статьях, и потому «славянофилы» обязаны объединиться в своих действиях с революционерами[688]. Сам Струве тем не менее с самого начала все-таки больше склонялся влево, чем право. Отчасти потому, что находил левых более решительными и менее склонными к разного рода компромиссам, отчасти потому, что основная часть читательского контингента Освобождения принадлежала к только еще начинавшему зарождаться «демократическому» слою населения империи. Официальный орган партии социалистов-революционеров описал этот слой следующим образом.

«Здесь сильно представлен, прежде всего, так называемый, “третий элемент”; здесь можно найти ту часть революционной интеллигенции, которая или не может выбрать между с. — д. и с. — р., или по условиям своей натуры или жизненного положения не находит в себе достаточно “пороху” для “каторжной” жизни нелегального революционера; здесь же немало скептиков, разочарованных марксистов, “недоношенных социалистов” (равно и “перезрелых”); и “отцы”, раздраженные карами, которым подвергались революционеры- “дети”, и распропагандированные последними; здесь и люди либеральных профессий, и земцы-идеологи, и мелкая интеллигенция на частной и общественной службе; здесь встретится и разночинец, и déclassé, и мелкий чиновник, и приказчик, и даже рабочий, и крестьянин, и мещанин, и мелкий ремесленник; словом, здесь, в этом общем неопределенном потоке выступает широкая демократическая “улица”, многие элементы которой могут дать, уже дают и еще больше дадут в будущем кадров для революционно-социалистической армии, теперь же представляют собою “ни пав, ни ворон”, от “старого мира” отставших, но к новому не успевших пристать. Это — по преимуществу “сочувствующие”»[689].

Струве хотел вывести этот контингент из-под влияния социалистов, с тем чтобы он стал опорой конституционалистского дела. Даже еще в 1902 году он позволил себе некоторое отклонение от избранного им пути для того, чтобы выразить симпатию по отношению к революционерам, особенно к эсерам, с которыми он и его друзья были в хороших отношениях. Назвав эсеровский террор «исторически необходимой и нравственно законной борьбой», оправданной тем террором, который бюрократия обрушила на страну[690], он призвал либералов к поиску взаимопонимания с революционерами[691]. Крен Освобождения влево был настолько явственен, что за ним закрепилась репутация радикально-либерального издания. Видимо, этим объясняется тот факт, что летом 1902 года «Беседа» объявила о своей полной непричастности к этому изданию[692].

Этот, по словам Кусковой, «крен на левый борт» стал еще более заметен зимой 1902–1903 годов, когда Струве решил, что дальнейшее заигрывание с консервативными земцами бесполезно.

Это решение стало реакцией на успешную контратаку, проведенную против конституционалистов новым министром внутренних дел Плеве. Понимая, что консервативному земскому большинству не слишком комфортно в полулегальной организации, левое крыло которой поддерживает связь с террористами, он решил спровоцировать в рядах земцев раскол. Подходящий для этого случай представился летом 1902 года.

В марте этого года правительство обнародовало программу «Особого Совещания о нуждах сельскохозяйственной промышленности», которое должен был возглавить Сергей Витте. Тот факт, что правительство в деле решения столь важных вопросов положилось в большей мере на бюрократию, чем на земство, и что представители земств, приглашенные на это совещание, должны были отбираться этой же бюрократией, сильно задел многих земцев, почувствовавших, что действия правительства направлены против самого существования местного самоуправления в России. Чтобы принять общеземское решение относительно продолжающегося наступления бюрократии, в конце мая на своей московской квартире Шипов провел одно из тех полулегальных земских собраний, которые периодически проводились там в течение нескольких лет[693]. Настроение собравшихся, пятая часть которых являлась членами «Беседы», было решительным и воинственным. Возглавляемые Петрункевичем конституционалисты потребовали от земцев объявить полный бойкот особому совещанию, отказавшись от какого бы то ни было сотрудничества с ним. Шипову удалось нейтрализовать действия этой группы, но тем не менее собрание земцев приняло весьма резкую резолюцию. Четвертая статья этой резолюции содержала открытое требование к правительству обеспечить адекватное представительство земских депутатов в готовящемся совещании, пойдя на то, чтобы его делегаты были именно избраны, а не назначены[694]. Смысл резолюции сводился к тому, что правительство не сможет должным образом разрешить проблемы, касающиеся сельскохозяйственного производства, как, впрочем, и других сторон жизни страны, без участия в решении этих проблем выбранных членов органов местного самоуправления. На этом же собрании было избрано постоянное бюро земских съездов, которое возглавил Шипов.

Плеве, который, разумеется, немедленно узнал обо всех этих бунтарских затеях земцев, скорее всего, не обратил бы на них особого внимания, если бы сразу вслед за этим не вышел первый номер Освобождения. Судя по всему, появление этого журнала было для него серьезной и неприятной неожиданностью[695]. Нарисованная Струве перспектива скоординированных действий земства и радикалов заставила Плеве со своей стороны предпринять некоторые ответные меры. 28 июня/11 июля, то есть десять дней спустя после выхода первого номера Освобождения, он пригласил к себе Шипова и М. А. Стаховича как представителей неконституционалистского большинства земства. Во время разговора с Шиповым, изложение которого можно найти в мемуарах последнего.[696] Плеве мешал угрозы с уверениями в дружбе и обещаниями сотрудничества. Он сказал Шипову, что в его намерения входит привлечь его и его коллег к исполнению управленческих функций, но только если они откажутся от какой бы то ни было политической деятельности, другими словами, порвут с конституционалистами. Витте, с которым Шипов встретился после беседы с Плеве, в сущности, говорил то же самое.

Как Плеве и предполагал, Шипов с готовностью пожал протянутую ему руку. В августе он вновь собрал собрание земцев и настоял на отмене четвертой статьи резолюции, вызвавшей такое неудовольствие Плеве. Стахович тоже не замедлил с демонстрацией лояльности. Удобный для этого случай представился ему в ноябре 1902 года, когда правительство отстранило от работы в Курском земстве Петра Долгорукова, предъявив ему обвинение в агитации в пользу конституционалистов. Некоторые члены Курского земства решили выразить по этому поводу официальный протест, но Стахович отговорил их от этого. В послании, направленном этому земству, Николай II подтвердил то, о чем Плеве говорил Шипову: отказ от политической деятельности является условием участия в местном самоуправлении[697].

Струве наблюдал за процессом капитуляции консервативного земства с удивлением и разочарованием.

Ему казалось, что в этом конфликте с бюрократией все козырные карты были в руках земства: что смогло бы сделать правительство, спрашивал он, каким образом оно стало бы управлять страной, если бы земцы все как один решили уйти в отставку?[698] Уверенный, что столь грубый маневр Плеве не может увенчаться успехом, он пытался убедить земцев возобновить борьбу и потребовать восстановления Земского собора[699]. Однако к декабрю 1902 года в его статьях стали проскальзывать все более сердитые нотки по отношению к «славянофилам»: августовские действия Шипова в Москве и ноябрьские действия Ста ховича в Курске он назвал печальными промахами, которые были на руку только одной бюрократии[700].

Похоронив свои несбывшиеся надежды, Струве написал для двенадцатого номера Освобождения (2/15 декабря 1902 года) яркую редакторскую статью. В ней он впервые публично выступил за официальное создание либеральной организации (пока еще не партии) и настаивал на том, что эта организация должна быть сформирована на конституционалистской платформе. «События идут с неотразимой логикой, положение вещей усложняется и в то же время обостряется — и требует прежде всего организации либеральных элементов русского общества в некоторое сплоченное и планомерно действующее единство»[701]. Единство такого рода — только оно способно помешать бюрократии успешно следовать выбранной ею тактике «разделяй и властвуй», легко реализуемой в ситуации, когда отдельные личности делают только первые шаги к объединению в некое сообщество. Более того, продолжал Струве, как показал пример Бориса Чичерина (книга которого вышла незадолго до того), события последнего времени даже либералов консервативного толка заставили понять, что всевластие бюрократии можно ограничить только конституционными средствами[702]. Поэтому Струве не исключал возможности, что люди типа Шипова и Стаховича в конце концов захотят присоединиться к предлагаемой им организации; однако его отношение к консерваторам приобрело весьма сдержанный характер, теперь он с гораздо большим энтузиазмом воспринимал действия революционеров. По поводу «объективной необходимости» в либерализации России он писал, что ей соответствует «огромная рвущаяся на протест и на дело творческая энергия интеллигенции. Эта энергия составляет внутреннюю, не устранимую никакими полициями, силу русских революционных партий. Последние соединяют в себе лучшие, наиболее деятельные и самоотверженные элементы молодого поколения все растущей и растущей интеллигенции. Этот умственный и нравственный цвет нации…»[703]

И так далее — из номера в номер. Как сильно раскается он в этих словах! Уже грядет время, когда эти «лучшие элементы», этот «умственный и нравственный цвет нации» в его же собственных глазах превратятся в проклятие. Но в то время, как и в последующие два года, его глаза были застланы пеленой ненависти к самодержавию, что лишало его возможности замечать многие очевидные вещи. Он так сильно верил в конструктивность бурлившей в российском народе энергии и в незыблемую мощь российской империи, что не отдавал себе отчета в том, что насилие может осуществляться не только сверху, но и снизу. Однако в частных разговорах он не говорил ничего положительного о революционных методах борьбы. С. Франк утверждал, что именно тогда он отозвался об убийстве Александра II как о «величайшей трагедии» России [704]. В ходе же публичных выступлений, следуя избранной им политической стратегии, он не только ни за что не порицал революционеров, а, напротив, прилагал все усилия, чтобы умерить ту неприязнь, которую испытывали к ним либералы. В его глазах каждый очередной акт революционного насилия был очередным поворотом в механизме дыбы истории, на которой было подвешено тело царского режима. Когда таких поворотов будет сделано столько, что вызываемая ими боль станет невыносимой, правительство взмолится о пощаде. Поэтому Струве занимался тем, что прославлял на страницах Освобождения революционные методы, совершенно, видимо, не понимая, что, если позволить «злым страстям» толпы, о которых говорил Бакунин, выйти на поверхность, загнать их обратно будет очень нелегко, даже в том случае, если страна и обретет наконец столь необходимую ей свободу. В то время Струве находился в плену характерной для интеллектуалов его поколения иллюзии, заключающейся в том, что насилие, примененное ради «благого» дела, приобретает якобы несколько иной характер и его можно удержать в определенных рамках.

С незамедлительным ответом на статью Струве выступил Милюков. Прежде всего он выразил свое удовлетворение по поводу того, что его политический соперник наконец-то отказался от идеи общего с консерваторами оппозиционного фронта. Далее Милюков согласился с тем, что наступило время организовываться в сообщество, но сначала, по его мнению, необходимо определиться, кто должен в него войти и с какими целями. Он находил, что Освобождение обращается к слишком широкому кругу читателей, что оно занято исключительно объединением, тогда как сейчас, прежде чем объединяться, необходимо размежеваться[705].

Струве горячо ответил Милюкову в том духе, что он и сам, независимо ни от кого, пришел к аналогичному выводу Затем он обратился к тем принципам, на основе которых либералы должны были объединиться в собственную организацию и о необходимости которых говорил Милюков. Ту программу, которую Милюков представил прошлогодней весной, он находил недостаточно широкой. Сам Струве в качестве основных выдвинул два принципа: конституционализм и демократия[706]. Эта краткая формула должна была стать той основой, на которой организуется русское либеральное движение. И надо сказать, что именно эти два принципа составили название либеральной партии, появившейся в октябре 1905 года.

Эта, состоявшаяся на страницах Освобождения, короткая дискуссия между Милюковым и Струве оказала весьма сильное влияние на политический курс российских либералов. Вплоть до зимы 1902–1903 годов они тесно сотрудничали с консерваторами. Я уже писал, почему в 1900–1901 годах земские конституционалисты пошли на объединение с консерваторами в рамках «Беседы». Теперь же конституционалистско-консервативная коалиция начала распадаться: конституционалисты рвали связи со своими консервативными друзьями и поворачивались влево, навстречу радикальным программам и альянсам. Милюков и Струве — главные теоретики либерального движения — сошлись на том, что в создаваемой ими либеральной организации нет места ни для Шипова, ни для Стаховича, ни для их последователей: в данном случае речь шла о невозможности для них членства в партии, но не о разрыве с ними дружеских и приятельских отношений[707]. Начиная с этого времени, российский либерализм перестал представлять интересы преимущественно земельной аристократии и превратился в движение «демократической» интеллигенции[708]. Это означало, что политическими целями движения будут введение всеобщих выборов и принятие программы решительных экономических и социальных реформ, а его конкретная политика будет направлена на то, чтобы во что бы то ни стало привлечь в свои ряды «третий элемент», служащих частных компаний и предприятий, журналистов и т. п.

В определенной степени такая переориентация либералов была вызвана необходимостью воспрепятствовать весьма удачной тактике, с помощью которой Плеве пытался расколоть земское движение. Однако для Струве происходящее означало нечто большее. Он был убежден, что пришло время, когда для успеха либерального движения оно должно безоговорочно принять принципы политической и социальной демократии. Комментируя состоявшиеся в 1903 году выборы в германский рейхстаг, он объяснил провал немецких либералов деградацией этой партии, неуклонно происходившей с тех пор, как в 1878 году они поддержали антисоциалистические законы Бисмарка. «Крушение немецкого либерализма с полной неизбежностью вытекло из того, что в самые критические моменты своего существования он порвал живую связь с социальными и политическими задачами демократии…. Либерализм, выступающий против социал-демократии, отказывается от своих принципов, становится на классовую точку зрения защиты политических и социальных привилегий и тем отрицает себя»[709].

Все то время, когда он был либералом, Струве последовательно защищал принципы политической и социальной демократии; занимаемая им в этом вопросе позиция очень похожа на ту, которую продемонстрировали на выборах 1906 года английские либералы.

В. Маклаков, а вслед за ним и другие историки консервативного толка интерпретировали поворот влево российских либералов как катастрофу всего либерального дела России. Маклаков обвинял Освобождение в том, что оно раскололо единое до тех пор движение и «деформировало» либерализм, внедрив в него элементы революционности[710]. Он был убежден, что если бы либералы продолжали следовать своей традиции работать в рамках закона на благо прогресса, они сумели бы достичь согласия с царским правительством, в результате чего в России появились бы настоящие либеральные институты. Однако необходимо заметить, что идея «лояльной оппозиции» выглядела вполне осуществимой в Париже в 1930 годов, где Маклаков писал свои воспоминания, а отнюдь не в России первых лет XX века. Лояльная оппозиция может действовать только при наличии лояльной администрации: со стороны правительства требуется проявить хоть сколь-нибудь доброй воли и готовности разделить свою власть с общественностью. Но до 1905 года в России ничего подобного не было. Наиболее близкий, с точки зрения Маклакова, к идеалу политика Шипов на своем личном опыте познал, насколько невозможной была в тогдашней России любая политическая деятельность. Будучи во внеправительственных кругах открытым и одним из самых преданных сторонников монархии, он попытался наладить сотрудничество с Плеве. Наградой же за все, что он сделал, было то, что двумя годами позже он был вынужден уйти с поста главы московского земства, на котором так долго и честно служил. Лишь тогда он был вынужден наконец признать, что Плеве просто обманул его[711]. Как будет показано ниже, именно после этого, окончательно разочаровавшись в занимаемой им до того позиции, он согласился в ноябре 1904 года принять участие в земском съезде, конечным итогом которого явилась революция 1905 года. Все это только лишний раз подверждает, что та либерально-консервативная программа действий, о которой ретроспективно сожалел Маклаков, в свое время была неосуществима.

Ниже приведены выдержки из рапортов, содержащих отчеты о слежке за Струве, которые шеф Берлинского бюро охранки Аркадий Михайлович Гартинг (служебная кличка Гекельман-Ландесен) посылал шефу Парижского бюро Леониду Александровичу Ратаеву[712].

[Ноябрь 1902]

«Как я имел честь докладывать Вашему П-ву в телеграмме от 12/25 текущего ноября, редакция оппозиционного органа Освобождение находится в России. Петр Струве только печатает и издает таковой, поддерживая сношение с русскими единомышленниками. Местожительство свое Струве тщательно скрывает, бывая часто в Швейцарии и Штутгарте… Несмотря на видимую оппозицию революционных организаций, действующих заграницей, означенной группе либералов эмигрантами придается большое значение, ибо, как они уверяют, конституционально движение в России постоянно расширяется, подчиняя, мало помалу, своему влиянию все образованное общество. Придавая газете «Освобождение» значение предприятия, заслуживавшего политического внимания и уважения, наиболее компетентные элементы утверждают, что либеральное движение в России настолько, будто бы, окрепло и соорганизовано, что в конце концов, и в самом ближайшем будущем, явится неизбежным фактором в падении самодержавия».

[Январь 27 / февраль 9, 1903]

«Ввиду крайних затруднений для наших филеров, находившихся уже 10 дней в Штутгарте, установить личность Петра Струве имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство, нельзя ли получить хоть приблизительно его приметы, так как в циркулярах Департамента от 1901 г. за № 131 и 1902 г. за № 141 указывается только его фамилия без всяких сведений о личности.

Сообщаю вкратце донесения филеров. Струве живет не в Штутгарте, а в подгородной деревушке Gaisburg, в которой имеется от 2 до 3 сот жителей. Когда филеры проходят по улице сказанной деревни, на них смотрят, как на диких зверей. Одному из них удалось устроиться в одной из боковых улиц, но наблюдать оттуда весьма тяжело, а другой пока не находит помещения вблизи.

Зато они наткнулись, еще в день своего приезда туда, на Рувима (Рубина) Стрельцова, род. в 1875 г. в Таганроге, оставившего Берлин 10 октября прошлого года.

Стрельцова видели здесь осенью в сопровождении какой-то девицы, а в Gaisburg’e он живет с той же женщиной. В течение этих десяти дней филеры видели его несколько раз выходящим из дому (он живет в двух шагах от Струве) с целыми пакетами писем, опускаемых им в Gaisburg’oM почтовом ящике, и с пакетами брошюр, относимых в известный дом, но кто там живет, пока не выяснено».

[Апрель 13/26, 1904]

«Струве по целым дням дома в деревне и изредка отправляется в Штутгарт в типографию. Таким образом, агенты видят его урывками, бывало, что они его не видели в течение 6–8 дней….Условия деятельности для наблюдения в высшей степени неблагоприятные в Штутгарте, ибо интересующие нас лица живут в глухих местностях в домах, окна которых выходят на улицу, что крайне затрудняет наблюдение. Полиция в Штутгарте не государственная, а городская, и городская управа почти вся в руках социал-демократов. Я с трудом получаю оттуда малейшие справки и ввиду довольно незначительных результатов, добытых до сих пор наблюдением, прошу не отказать в ответе, не лучше ли отозвать их оттуда. Во-первых, все эти люди работают более или менее сносно под неустанным контролем и без оного они, к сожалению, весьма ненаходчивы, затем я сильно ощущаю здесь недостаток в агентах, так как при сложившихся обстоятельствах приходится охранять вокзалы, а не наблюдать за квартирами, и я не могу устроить сего не имея всех людей под рукой».

[Май 13/26, 1903]

«13/26 сего мая в Штутгарт приехал неизвестный, остановившийся в гостинице Marquardt под именем Doljoff, вероятно Долгов или Должов из Москвы[713]. Он пробыл у Струве до 11 ч. вечера и на другой день 14/27 в 12 ч. 48 м. пополудни выехал из Штутгарта во Франкфурт- на-Майне. Агенты пишут, что он поедет оттуда в Москву, без указания мотивов сего предположения. Он дал, очевидно, много денег Струве, ибо после отъезда Струве с женою расхаживали долго по разным магазинам, а раньше сидели без денег».

[Июнь 1903]

«Около 8 июня нов. ст. у Струве появился англичанин, остававшийся с ним и с его женою по целым дням, посещавший вместе с ними типографию, где печатается Освобождение (т. напр. 2/15 с. м.) …Англичанин жил в штутгартской гостинице Марквард под именем D. D. Braham из Лондона. Одному из агентов удалось подслушать несколько фраз из разговора Струве с этим англичанином. На вопрос Струве «На каком языке Вы говорили с… (агент не расслышал фамилию)» тот ответил «на французском». Струве: «Удивляюсь, для англичанина Вы говорите также хорошо по-немецки». Braham: «Да, я говорю очень хорошо по-немецки, но еще плохо по-русски». Полагаю, что D. D. Braham известный корреспондент Times, высланный недавно из России».

[Июнь 1903]

«8/21 июня ночью в Штутгарт приехал писатель Виктор Бердяев из Киева[714]. До того он пробыл несколько дней в Берлине. Бердяев провел весь день 22-го июня в обществе Петра Струве, ночевал у него в Гайсбурге, 23-го днем отправил свой большой багаж в Гейдельберг, все время провожаемый Струве, и 24-го днем выехал в Гейдельберг. Струве провожал его до вагона. Прощались весьма дружески и целовались неоднократно…

После долгих усилий и при некоторой трате денег удалось узнать, что Струве посылал в последнее время заказные письма следующим лицам или учреждениям [далее следует список из сорока имен и наименований в России и Западной Европе, многие из которых искаженные].

[Телеграмма от Ратаева из Парижа Гартингу в Берлин, датированная 17 августа 1903 года]

«Директор ordonne cesser специальное наблюдение Struve. Léonide.»

Начальник Особого департамента распорядился прекратить слежку, поскольку два шпика, следившие за Струве — русский по имени Продоусов и немец по имени Шливерт (или Шлиеверт) — передавали содержание огромного количества малозначительных разговоров, но не заметили идущих у них под носом приготовлений к первой общенациональной конференции конституционалистов. После того как Струве и Милюков обменялись мнениями на страницах Освобождения, «русские друзья», как называли себя сторонники этого издания, жившие в России, решили встретиться в Западной Европе с тем, чтобы совместно со Струве выработать программные положения и идеологическую основу для организации, которую тот предлагал. Место и время встречи должен был определить Струве. Однако он переложил решение этой проблемы на Жуковского, этого вездесущего серого кардинала конституционалистского движения[715].

Поскольку все приглашенные на эту конференцию, за исключением Струве, жили в России и, в случае, если охранка узнала бы об их участии в этом мероприятии, могли иметь большие неприятности. Жуковский, потратив много труда и сил, закамуфлировал конференцию под невинное туристское мероприятие. Местом встречи он избрал пограничный швейцарский город Шафгаузен, в который, воспользовавшись ходящим по Рейну пароходом, можно было быстро прибыть из Германии. Там он в нескольких, ничем не примечательных отелях («демократических трактирчиках», как их назвал Петрункевич) заказал номера для участников конференции. Каждое утро они, разбившись на небольшие группы, могли отправляться в расположенную недалеко от Шафгаузена деревню и встречаться там в безымянном ресторанчике[716]. Конференция должна была продолжаться три дня, первый из которых, 2 августа 1903 года (нов. ст.), был следующий после дня швейцарского национального праздника. Все было спланировано так тщательно, что в то время охранка, равно как и швейцарская полиция, так и не узнали о конференции. Штутгартские агенты даже решили, что Струве вознамерился вернуться в Россию, и послали предупреждение пограничной службе.

Собравшиеся в Шафгаузене делегаты составляли две группы. Первую — земских конституционалистов — представляли восемь человек (примерно половина участников, точное количество которых установить невозможно): В. И. Вернадский, Петр Долгоруков, Д. Е. Жуковский, С. А. Котляревский, H. Н. Львов, И. И. Петрункевич, Ф. И. Родичев и Д. И. Шаховской[717]. Вторая состояла из профессиональных писателей, ученых и публицистов, в основном бывших социал-демократов, либо порвавших с марксизмом по причине теоретических разногласий (Струве, Бердяев, Булгаков и Франк), либо, несмотря на социалистические взгляды, не смогших ужиться там, где всем заправляли Плеханов и Ленин (Кускова, Прокопович и Яковлев-Богучарский). Среди них был и Б. А. Кистяковский[718]. Группа бывших социал-демократов сформировала своего рода идеологическую партию под предводительством Струве. Все они отвергали позитивизм и стояли на позициях философского идеализма. Зимой 1902–1903 годов члены этой группы опубликовали сборник под названием «Проблемы идеализма», в котором попытались сформулировать метафизические и религиозные основания либеральной политики[719]. Все участники конференции в Шафгаузене (всего около 20 человек) сформировались как личности стоя на различных политических платформах, но было бы ошибкой пытаться причислить их к каким-либо социальным группам[720]. Все они были дворяне по происхождению и интеллектуалы по призванию, и никто из них не представлял каких-либо общественных или экономических групповых интересов. Именно столь глубоко внедрившееся в русское либеральное движение нежелание представлять интересы определенных экономических или социальных групп было одним из источников его слабости.

Согласно Шаховскому, конференция в Шафгаузене строго следовала повестке дня[721]. Наиболее спорным из включенных в нее был организационный вопрос, поставленный Струве и Милюковым. Дискуссии вращались вокруг альтернативы: политическая партия или народный фронт? Большинство делегатов склонялись ко второму варианту, отдавая, таким образом, предпочтение «широкой» платформе Струве перед «узкой» — Милюкова. (Милюков, кстати, отсутствовал на этой конференции, поскольку читал в то время публичные лекции в Соединенных Штатах.) Конференция постановила незамедлительно начать формирование во всех крупных городах России «Союзов освобождения», в которые мог войти каждый, считавший, что с самодержавием в России должно быть покончено. Эти союзы должны были заниматься решением двух задач: (1) посредством организации демонстраций и подачи петиций настраивать общественное мнение против самодержавия; (2) снабжать Освобождение конкретными материалами, показывающими истинное обличье бюрократии[722]. Предполагалось, что со временем Союзы освобождения сольются в единую либеральную партию, а пока в них допускалась полная свобода мнений по всем вопросам, исключая кардинальный — о политической либерализации[723].

Конференция также одобрила тактику Струве, направленную на достижение альянса с радикалами. Провозгласив, что «у либералов нет врагов слева», Петрункевич фактически встал на сторону Струве и в споре с Родичевым убеждал либералов не обращать внимания на те атаки, которые велись против них в радикальной (прежде всего социал-демократической) прессе[724].

Участники конференции обсудили и многие другие вопросы, включая кризис в русско-японских отношениях, аграрный вопрос, а также вопрос об организации всеобщих выборов в постсамодержавном, конституционном российском государстве. По всем вопросам внутренней политики участники конференции придерживались открыто левых позиций, а при обсуждении аграрного вопроса речь даже, хотя и весьма осторожно, зашла о насильственном отчуждении частных земель[725]. Но поскольку все осталось на уровне мнения делегатов и решения по этим вопросам не имели обязывающей силы, их значение было невелико, и по ним можно судить лишь о том, насколько сильны были в среде конституционалистов левые настроения.

Вернувшись в Россию осенью 1903 года, участники встреч в Шафгаузене приступили к осуществлению принятых ими решений. Во всех значительных городах России были проведены собрания друзей «Освобождения», в результате чего к концу года образовалось множество местных организаций будущего Союза. 3–5/16-18 января 1904 года пятьдесят делегатов, представлявших двадцать таких организаций[726], съехались в Санкт-Петербург и создали единый Союз освобождения. Некоторые из делегатов высказали сомнение по поводу того, целесообразно ли давать организации имя издания, действия которого она не контролирует, но разногласия по этому вопросу удалось преодолеть. Съезд принял следующую резолюцию относительно целей, преследуемых Союзом освобождения:

«Союз освобождения ставит своей первой и главной целью — политическое освобождение России. Считая политическую свободу даже в самых минимальных ее пределах совершенно несовместимою с абсолютным характером русской монархии, Союз будет добиваться, прежде всего, уничтожения самодержавия и установления в России конституционного режима. При определении конкретных форм, в которых конституционный режим может быть осуществлен в России, Союз освобождения употребит все усилия, чтобы политическая проблема была решена в духе широкого демократизма, и, прежде всего, признает существенно необходимым положить в основание политической реформы принцип всеобщей, равной, тайной и прямой подачи голосов.

Ставя на первый план требования политические, Союз освобождения признает необходимым определить свое принципиальное отношение к социально-экономическим проблемам, выдвигаемым самой жизнью: в области социально-экономической политики Союз будет руководиться тем же основным началом демократизма, ставя прямой целью своей деятельности защиту интересов трудящихся масс.

В сфере национальных вопросов Союз признает право на самоопределение за различными народностями, входящими в состав Российского государства. По отношению к Финляндии Союз присоединяется к требованию о восстановлении государственно-правового положения, существовавшего в этой стране до противозаконных нарушений этого положения в настоящее царствование»[727].

Главным практическим результатом первого съезда Союза освобождения стало формирование Совета из 10 членов, в чьи функции входило координирование действий местных организаций, поддерживание связи со Струве и заключение различных соглашений с другими политическими организациями. Состав этого Совета, насколько он вообще может быть определен (по причине того, что результаты тайного голосования не были объявлены делегатам съезда), следующий: И. И. Петрункевич (глава Совета), Петр Д. Долгоруков, H. Н. Ковалевский, H. Н. Львов, Д. И. Шаховской, В. Я. Яковлев-Богучарский, Е. Д. Кускова, С. Н. Прокопович, А. В. Пешехонов и В. М. Хижняков — все то же привычно равное деление на представителей земства и интеллектуалов[728]. Насколько можно судить, полиция ничего не узнала ни о самом съезде, ни об избранном на нем Совете.

Итак, была создана организация, прямой и непосредственной задачей которой объявлялась осада самодержавия путем проведения открытых публичных массовых кампаний. Эта организация, представлявшая собой коалицию либералов и радикалов, стала единственной успешно действовавшей в условиях царской России революционной организацией. Менее двух лет понадобилось ей для того, чтобы преуспеть в том, в чем все другие терпели поражение: она заставила самодержавный режим отказаться от монопольного обладания политической властью.

Глава 14. Либералы у руля

Не прошло и месяца со времени учредительного съезда Союза Освобождения, как в феврале 1904 года японцы неожиданно атаковали русские войска на Дальнем Востоке, после чего началась русско-японская война. Реакция Струве на эти события более ярко, чем что-либо в первой половине его жизни, свидетельствует о глубоко укорененном в его душе национализме. Вместе со всей оппозицией самодержавию он радовался тому, что царское правительство вовлечено в войну, которая не может кончиться его победой (в этом он был убежден) и которая наверняка подорвет его силы и престиж. Тем не менее в отличие от некоторых интеллигентов-оппозиционеров он не стремился использовать сложившиеся обстоятельства и не призывал население России саботировать военные мероприятия. Его беспокоило, скорее, каким образом скажется на будущем страны проводимая правительством дальневосточная политика, от которой он не ожидал ничего, кроме неотвратимой катастрофы, и не важно, что при этом будет достигнута определенная цель. Именно это беспокойство мешало ему испытывать удовлетворение от затруднений правительства. В конечном итоге его отношение к войне было настолько двойственно, что читатели с большим трудом разбирались, на чьей же стороне он все-таки находится.

Струве никогда не одобрял российскую экспансию на Дальнем Востоке. Он был убежден, что даже при самых благоприятных обстоятельствах Россия не способна добиться в Китае и его сателлитах того политического и экономического господства, за которое ратовал Витте. Любой выход России на коммерческие рынки Дальнего Востока, считал он, будет работать в основном не на плохо развитую и сверхдорогую российскую промышленность, а на гораздо лучше развитые экономики Англии, Японии и Соединенных Штатов. Шансы на выгодные для России последствия от проводимой ее правительством политики Drang nach Osten были ничтожными, тогда как опасность, которой подвергалась страна в результате этой политики, была велика и весьма реальна, поскольку, по мере своей экспансии на Восток, Россия рано или поздно должна была вторгнуться в сферу жизненных интересов других держав. За полгода до нападения Японии на Порт-Артур Струве писал: «Восточно-азиатская политика петербургского правительства есть чудовищное по своим размерам расточение народных сил, никаких выгод, ни материальных, ни моральных, русскому народу в предвидимом будущем не обещающее и не могущее обещать. Вся эта политика достаточно характеризуется тем, что политические захваты России определяются не ее экономической силой, а ее экономической слабостью на Дальнем Востоке, и последняя не дает ей возможности реально воспользоваться захваченным. Сибирь была вольными набегами и медленной колонизаторской поступью взята в обладание русским народом, Маньчжурия захвачена генералами и дипломатами при помощи огромных ассигновок из государственного казначейства, которые скоро дойдут до миллиарда рублей. В то время, как сотни миллионов бросались на Маньчжурию, мужик коренной России нищал, и у государства не оставалось средств ни для каких реформ, кроме введения казенной продажи питей, усиления полиции и вспомоществования дворянству. Разве это не так, господа патриоты с звонким голосом и легкими мыслями? Почему Россия охраняет неспособную к государственному развитию Турцию и судорожно удерживает ни к чему ненужную Маньчжурию, почему она ведет именно такую бесславную и бессмысленную внешнюю политику, из-за которой расползается дружба с Францией и угрожает конфликт с Японией, Англией и Америкой?»[729]

Причины упорного неприятия Струве политики российской экспансии в Восточной Азии коренились не столько в его ненависти к империализму, сколько в убеждении, что территорией, где имперские амбиции России оправданны и законны, в действительности является Ближний Восток. Еще в ранних своих работах по экономике и в дискуссиях по поводу индустриальной политики России он утверждал, что именно этот регион может стать потенциальным рынком сбыта российской промышленной продукции. В 1904 году, осуждая военную активность России на Дальнем Востоке, он писал в Освобождении о необходимости изгнания турок из Европы как о «великой культурной цели»[730].

После того как разразилась война с Японией, Струве в своей весьма эмоциональной редакторской статье, названной «Военный юбилей и юбилейная война», отметил, что она началась почти день в день пятьдесят лет спустя после начала Крымской войны. Он видел в этом большое символическое значение, поскольку был убежден, что по прошествии некоторого времени Россия окажется в ситуации, очень похожей на ту, в которой она находилась в середине XIX века. Эта «юбилейная война», предупреждал Струве, окончится так же, как и Крымская: российское правительство капитулирует, сначала перед противником на полях сражений, а затем дома — перед российским обществом[731].

В качестве главного идеолога российского либерализма Струве был вынужден решать проблему — какова должна быть политика либералов в отношении войны. Будучи совершенно уверен в поражении России, он считал, что самой мудрой для либералов позицией является та, при которой проводится четкое различие между спровоцировавшим войну правительством и военными, по долгу службы вынужденными сражаться на русско-японском фронте. Как только армия будет разбита, считал Струве, у либералов появится возможность обратить естественно возникшие в ней чувства разочарования и унижения против имперского правительства, тем самым обеспечив делу политической либерализации поддержку со стороны военных. Политика либералов, по мнению Струве, должна заключаться в сочетании внешне выказываемой поддержки армии на полях сражений с внутренним принятием и приветствованием ее поражения. В самом первом своем заявлении по поводу войны Струве, обращаясь к отправляемым на фронт солдатам, назвал их «героями»[732]. Еще более открыто Струве высказался в поддержку армии в первом номере Листка Освобождения, приложении к Освобождению, которое он начал издавать специально в связи с войной и в котором собирался печатать военные сводки и материалы, разоблачающие связанную с войной деятельность международной реакции. В этом приложении было напечатано знаменитое «Письмо студентам», в котором Струве призывал молодых россиян к активному участию в организуемых властями патриотических митингах с тем, чтобы они, крича вместе со всеми «Да здравствует армия!», одновременно выкрикивали: «Да здравствует Россия!», «Да здравствует свобода!», «Да здравствует свободная Россия!» и «Долой Плеве!»[733] В публиковавшихся в то время в Освобождении и его приложениях статьях он снова и снова напоминал о необходимости сопрягать рожденное войной патриотическое движение с борьбой за политическую свободу. По его мнению, в созданной этой войной ситуации либералы получили удобную возможность привлечь на свою сторону ранее ускользавшие от их влияния общественные группы, включающие в себя как военных, так и гражданских националистически настроенных граждан. И этим людям нужно было представить наглядные доказательства того, что полицейско-бюрократическое государство имеет антипатриотический и антинациональный характер. Чтобы извлечь выгоду из этой ситуации, было недостаточно занимать пораженческую позицию.

Встав на эту точку зрения, Струве, не сочтя нужным посоветоваться с коллегами по Союзу освобождения, привел в соответствие с ней свою редакционную политику; он продолжал следовать ей даже после того, как стало ясно, что большинство либералов ее не одобряют. Разумеется, если принять во внимание ранее существовавшие между ним и Союзом договоренности, он имел право проводить ту редакционную политику, какую считал необходимой. Но поскольку речь шла о политических маневрах чрезвычайной важности, допущенная им поспешность в принятии решений и то обстоятельство, что он не счел нужным предварительно проконсультироваться со своими коллегами, настроили против него многих российских либералов, результатом чего стало заметное понижение его авторитета в их среде[734].

Выработанная Струве политическая стратегия в отношении войны подверглась незамедлительной критике как справа, со стороны националистов, так и слева, со стороны либералов. В общественном мнении России произошел раскол. Консерваторы, включая значительную часть консервативно настроенных либералов, приняли сторону правительства, хотя и в разной степени. На период войны земцы решили соблюдать что-то вроде соглашения о прекращении огня в своем сражении с бюрократией. Соответствующая резолюция была принята на собрании «Беседы» 14/26 февраля 1904 года[735]. Некоторые известные ветераны либерального движения, среди которых был и идол Струве времен его юности, К. К. Арсеньев, дошли даже до того, что вместе с одной из депутаций пришли на прием к Николаю II, дабы выразить ему свои патриотические чувства[736]. Струве нашел их поведение позорным. Он был поражен тем, как легко бюрократия обвела вокруг пальца всех этих людей. По его мнению, каждый, кто на время войны забыл о своем противостоянии правительству, страдал политической близорукостью: по сути дела, писал он, Плеве гораздо более опасен для России, чем японцы[737]. Было очень неразумно отказываться от давления на правительство с целью получения политической свободы только потому, что оно спровоцировало японцев на военные действия на Дальнем Востоке. Подобные аргументы, да еще выраженные с присущей Струве язвительностью, побудили крайне правых публицистов обвинить его в антипатриотизме вплоть до государственной измены[738].

В свою очередь, Союз освобождения (особенно его достаточно мощное левое крыло) также не испытывал восторга от позиции Струве — этим людям она казалась чересчур националистической. Когда номер Листка Освобождения с текстом обращения Струве к студентам достиг России, он вызвал настоящую бурю. Один из членов Петербургского Союза — Струве полагал, что это была Кускова — даже выпустил листовку, содержащую протест против занятой Струве в отношении войны позиции и заявление о том, что Петербургский Союз ее не одобряет[739]. Некоторые члены местных Союзов освобождения в ярости публично рвали Листок[740]. Милюков, постепенно приобретавший статус предводителя либеральных «войск» и в силу этого не желавший упустить ни одного случая, чтобы поддеть своего главного соперника, на этот раз решил сделать это в форме письма, направленного ему как редактору Освобождения. Народные массы России, писал он, безразличны к идущей войне, и студентам, которых Струве призывал присоединяться к демонстрациям, просто не к чему было присоединяться: «Пока русская армия будет кулацким символом русского нахальства… мы не станем кричать: “да здравствует русская армия”». Проявление патриотических чувств, по мнению Милюкова, лучше отложить на будущее, когда возникнет нужда защищать свободную Россию[741].

Но Струве и не думал уступать. Правым, которые обвиняли его в недостатке патриотизма, он ответил, что в данном конкретном случае истинные национальные интересы России требуют военного поражения страны: «Истинно национальная и истинно государственная точка зрения не позволяет рассматривать войну как какое-то состязание, которое якобы без победы нельзя прекратить. Война есть акт политический и, как таковой, должна быть обсуждаема с точки зрения разумности и целесообразности той политики, одним из звеньев которой является война.

Нельзя говорить: войну необходимо вести до конца, независимо от того, имеет ли смысл ее вообще вести. Тем более этого нельзя говорить в данном случае, когда более чем неясно, до какого конца — до победы или до полного истощения сил — придется вести войну….

Перед всяким ясно, трезво и беспристрастно рассуждающим умом с поразительной ясностью выступает то, что можно назвать парадоксом русско-японской войны.

Этот парадокс заключается в полном объективном совпадении тех ближайших политических целей, к которым стремится воюющая против нас Япония, с национально-государственными интересами русского народа на Дальнем Востоке. Япония стремится вытеснить Россию из Маньчжурии, русский народ заинтересован в том, чтобы уйти оттуда с возможно меньшими потерями»[742].

Струве вовсе не считал, что потеря дальневосточных владений — трагедия для России. История знает немало случаев, когда большие территориальные потери являлись прелюдией к национальному возрождению: примером могут служить потери Францией Канады, а Великобританией — североамериканских колоний[743].

Левым же, обвинявшим его в национализме, Струве отвечал, что они плохо осведомлены о настроении народа. Со всей России поступали сообщения корреспондентов, что населению страны далеко не безразличен исход войны, при этом некоторые группы доходили даже до патриотической истерии[744]. Все это удивляло самого Струве, поскольку до самого начала военных действий он не верил, что правительство пользуется такой поддержкой населения[745]. Но убедившись в своей непрозорливости и осознав положение вещей, он пришел к выводу, что у либералов нет иного пути, как прислушаться к проявлениям сентиментально-националистических чувств и использовать их в собственных целях[746].

С точки зрения историка позиция Струве может показаться не слишком реалистичной, однако его нельзя упрекнуть в непоследовательности. Что же касается современников, то среди них его позиция в отношении войны вызвала замешательство, дававшее о себе знать еще долго после того, как сама война уже закончилась. Одни твердо верили в то, что в 1904–1905 годах Струве поддержал войну[747] другие же столь же твердо верили, что он возлагал большие надежды на поражение России[748]. После революции 1917 года Струве солидаризировался с теми, кто считал, что он поддерживал войну[749], но его статьи времен самой русско-японской войны опровергают это мнение. В 1904–1905 годах он не раз обвинял Россию в том, что именно она развязала войну, и, предрекая ее поражение, утверждал, что, несмотря на вызванные этим поражением огромные потери, в долговременной перспективе оно будет полезно для страны. Его призывы поддержать армию, создавшие ему в определенных кругах репутацию «ястреба», на самом деле были только тактическим маневром, с помощью которого он хотел обеспечить либералам поддержку масс. И все-таки нельзя отрицать то обстоятельство, что пораженчество Струве несло в себе элемент двойственности, тем самым значительно отличаясь от пораженчества радикалов. Он никогда не забывал об интересах российского народа и российского государства, даже когда жаждал падения правительства. Его пораженчество было умеренным, тактическим, идущим от ума и в силу этого малоубедительным.

Спустя месяц после начала войны охранка возобновила регулярную слежку за Струве[750]. На этот раз она была более результативной, поскольку незадолго до этого штутгартские агенты Гартинга сумели обеспечить себе доступ к корреспонденции Струве. При попустительстве немецкого почтового начальства шпики перлюстрировали все адресованные Струве письма, копировали или конспектировали их, а полученную таким образом информацию отправляли в Санкт-Петербург[751]. Но переписка между Струве и его корреспондентами велась с большими конспиративными предосторожностями, в силу чего из их писем мало что можно было понять. А внедрить в среду руководителей Союза освобождения своего провокатора охранка не могла, поскольку все члены Союза были известными и к тому же абсолютно неподкупными людьми. Как это ни странно, но непрактичный ученый и его аристократические и литературные друзья в деле сокрытия от полиции своих тайн преуспели гораздо больше, чем профессиональные революционеры.

Русско-японская война разрушила планы Союза освобождения по проведению всенародной антиправительственной агитационной кампании, решение о которой было принято учредительным съездом за месяц до войны. В то время, когда солдаты и матросы умирали на дальневосточном фронте, а большинство земцев решительно противились всему, что, по их мнению, могло помешать успешному ведению войны, совершенно невозможно было настраивать население против правительства. Кроме того, большие трудности возникли в связи со значительным усилением репрессий со стороны полиции. Несколько членов Совета Союза были арестованы и сосланы, хотя это произошло и вне их связи с Советом, о существовании которого охранка, по всей видимости, до сих пор не знала. На место выбывших членов в Совет были кооптированы новые лица, и он продолжал собираться на ежемесячные совещания — либо в Москве, либо в Санкт-Петербурге[752].

Центральный аппарат Союза освобождения, его мозг и нервный центр в то время находился в Москве. Здесь, в самом городе и в его пригородах, жили наиболее известные и влиятельные конституционалисты, в том числе и четыре из пяти избранных в Совет земцев. Московский Союз имел множество автономных отделений, каждое из которых самостоятельно решало вопросы, касающиеся формулирования политической программы и планирования политических акций. Каждое такое отделение обозначалось одной из букв алфавита. В конце концов их стало так много, что букв алфавита стало не хватать — этот факт весьма наглядно говорит о масштабах этой организации. Наиболее влиятельным было старейшее отделение Союза, обозначаемое как Группа А; эта организация имела весьма немалый бюджет и даже держала на полной ставке оплачиваемого секретаря. Группа А занималась разработкой вопросов политической стратегии, и многие из предложенных ее членами разработок позднее составили важнейшую часть конституционного проекта, принятого Союзом освобождения в 1905 году[753]. Эта Группа также определяла и направляла действия нескольких секций, исполнявших особые функции. Одна из этих ключевых секций, Техническая, отвечала за получение и рассылку специальной литературы либерального толка, поддерживала связи с прочими отделениями Союза, а также организовывала специальные политические банкеты. Другие секции занимались агитационной работой, например, среди женщин или среди крестьян. Существовала даже так называемая Историческая секция, в состав которой входил М. Покровский, впоследствии — один из лидеров советской исторической науки[754].

Если в московских организациях Союза освобождения преобладали земцы и люди с ярко выраженной либерально-конституционалистской ориентацией, то в Петербурге тон задавали политики, которые прежде всего были радикалами, а уж потом — либералами. Многие из них раньше были социал-демократами, а некоторые — активными эсерами. Лидерство в этой группе принадлежало четырем интеллигентам, членам Совета; самой известной и интересной фигурой среди них была неутомимая Кускова[755]. Согласно своим политическим взглядам и предпочтениям, петербургские освобожденцы вели свою пропаганду и агитацию прежде всего среди промышленного пролетариата. Они установили хорошие отношения с рабочими организациями города, что позднее сослужило им неплохую службу.

В провинциальных российских городах дела Союза освобождения шли далеко не так блестяще. Кускова, совершив весной 1904 года от имени Союза поездку в Курск, Орел, Саратов и Харьков, нашла созданные в этих городах отделения раздробленными и по преимуществу дезориентированными. Трудности, по ее мнению, вызывались не столько идеологическими разногласиями, сколько социальными различиями, существовавшими между членами Союза. Провинциальные Союзы освобождения, отмечала Кускова, повсюду разделялись на две группы: «верхняя палата», состоявшая из земцев и людей с высоким профессиональным статусом, и «нижняя», которая, как правило, состояла из наемных работников земств и представителей «демократической интеллигенции». Никакая политическая общность не могла нивелировать того обстоятельства, что в социальном отношении эти две группы были слишком чужды друг другу. Возникавшее на этой почве глубокое внутреннее недоверие друг к другу постоянно провоцировало всевозможные разногласия, мешавшие наладить слаженную политическую работу. В некоторых городах дело доходило до того, что представители «третьего элемента» срывали организуемые земцами банкеты, используя для этого ватаги рабочих[756]. Позднее один из членов Саратовского Союза, независимо от Кусковой, подтвердил сделанные ею наблюдения[757]. Тем не менее, судя по всему, Союз освобождения преуспевал именно в тех провинциях, в которых работали земства; в других местах ему гораздо труднее было найти опору[758].

Все источники говорят о том, что Союз освобождения отнюдь не загружал своих членов работой; в первые шесть месяцев существования этой организации (первая половина 1904 года) ее деятельность в основном заключалась в рассылке и раздаче производимой Струве в Штутгарте литературы. Все это так, однако подобный взгляд на ситуацию неадекватен в отношении политического потенциала Союза. Эта организация либералов вовсе не собиралась превращаться в политическую партию, поэтому такие вещи, как привлечение на свою сторону все новых лиц, образование внутренней партийной структуры и проведение открытых политических акций не имели для нее особого значения, как это было в случае социал-демократов или эсеров. Союз освобождения хотел быть своего рода группой политического давления; его цель состояла в создании для правительства столь невыносимой обстановки, что оно согласилось бы на принятие конституции. Для решения этой задачи Союзу не обязательно было соблюдать организационные формальности и открыто проявлять политическую активность. Наоборот, отсутствие четкой структуры и конкретной политической программы защищало его в случае претензий со стороны полиции. И как только политический климат в стране стал более благоприятным, что произошло после убийства Плеве (в июле 1904 года), Союз очень быстро продемонстрировал свою жизнеспособность и эффективность.

Свою основную задачу, как уже отмечалось, Союз видел в том, чтобы настраивать против самодержавия население страны. Основным используемым при этом оружием было Освобождение и другая производимая и редактируемая Струве печатная продукция.

Освобождение выходило раз в две недели и имело две формы выпуска. Первая, печатавшаяся на обычной бумаге, распространялась за пределами Российской империи путем подписки и через книжные магазины. Для нелегального распространения на территории России это издание печаталось на тонкой бумаге. Для того чтобы застраховать российских подписчиков от полицейского преследования, в правом верхнем углу второй формы издания печаталось объявление: «Мы нашли Ваш адрес в адрес-календаре и позволяем себе послать Вам наше издание». Сведения о величине тиража могли содержаться только в одном источнике информации: Макс Вебер, ссылаясь на полученные от Богдана Кистяковского данные, полагает, что общий тираж издания составлял 12000 экземпляров, из которых 4000 печатались на нормальной бумаге, а 8000 — на тонкой; правда, около последней цифры он поставил знак вопроса[759]. Если верить этим цифрам, тираж Освобождения был практически такой же, как у Искры (13000-15000 экз.)[760]. Кроме Освобождения Струве выпускал еще несколько связанных с ним изданий. Об одном из них, Листке Освобождения, мы уже говорили — всего вышло двадцать шесть номеров этого издания. Для того чтобы публика могла ознакомиться с крупными теоретическими работами, Струве выпускал ежегодник, имевший то же название, что и основное издание — «Освобождение»; вышло два номера этого ежегодника (за 1903 и 1904 годы)[761]. Выпускались также специальные брошюры, содержащие огромное количество документальных материалов и специальных сведений по таким вопросам, как рабочее законодательство в России, еврейские погромы, земские съезды; печатались в них и проекты конституции[762]. Кроме того, Струве профинансировал издание нескольких монографий, посвященных истории борьбы против самодержавия, в том числе сборник политических трудов Драгоманова, историю общественных движений в России в период правления Александра II, написанную А. А. Корниловым, а также полный текст (впервые) воспоминаний революционера В. Дебогоры-Мокриевича[763]. Из всего этого видно, что Струве занимался не только Освобождением — он организовал целое издательское предприятие, сравнимое со Свободной русской прессой Герцена.

Вся эта литература предназначалась прежде всего для российских читателей, отделенных от Европы плотным полицейским кордоном. Для того чтобы успешно противостоять усилиям пограничной стражи, почтовых инспекторов и полицейских агентов, стремящихся перекрыть поступающий в страну поток нелегальной литературы, Струве пришлось организовать особый контрабандный конвейер, обеспечивающий доставку в Россию издаваемой им печатной продукции. Управляла этим конвейером его жена Нина. (Сходную функцию выполняла в отношении Ленина и Крупская.)

Согласно Шаховскому, большая часть печатной продукции Струве доставлялась в Россию частными лицами, не имеющими к Освобождению практически никакого отношения. Возвращаясь в Россию из заграничных путешествий, они везли в своем багаже нелегальную литературу[764]. А поскольку, согласно статистическим данным, в начале XX века около 200000 российских граждан ежегодно выезжали за границу в среднем на восемьдесят дней[765], то нет ничего удивительного в том, что таким способом доставлялось огромное количество нелегальной литературы. Струве находил этот способ наилучшим, поскольку он не требовал дополнительных расходов и не создавал ни малейшей опасности для организации. Однако этот способ имел свои недостатки, главный из которых заключался в том, что с его помощью нельзя было систематически обеспечивать литературой читающую публику, в силу чего приходилось прибегать и к другим, лишенным этого недостатка, способам.

Одним из таких способов стала регулярная почтовая пересылка. Чтобы обмануть почтовых чиновников, экземпляры Освобождения посылались в закамуфлированном виде. Нина Струве, используя многочисленных друзей и сторонников, а иногда просто наемных работников, вкладывала экземпляры журнала в конверты, на которых стояли фальшивые названия, надписывала, используя разные виды почерка, адреса частных получателей в России, и опускала конверты в почтовые ящики — либо по одному либо небольшими пачками. Большая часть этих материалов отправлялась по почте под видом коммерческих каталогов. И понятно, что российские почтовые власти очень быстро заметили бы неладное, если бы все эти материалы посылались из Штутгарта, поэтому многие пачки конвертов Нина отправляла сначала в другие страны Европы, включая Германию, Италию, Швейцарию, Австрию и Англию, и уже оттуда они с соответствующими штемпелями посылались в Россию. В частности, в архиве финского корреспондента Освобождения Арвида Неовуса (подписывавшего свои статьи буквой «F») хранится несколько писем Нины, в которых она инструктирует его по поводу переправки нелегальной литературы из Швеции в Россию[766].

И наконец, большое количество материалов, часто вместе с социал-демократической литературой, переправлялось в Россию сложным контрабандным способом, ключевую роль в котором играл город Мемель в Восточной Пруссии и железная дорога в Финляндии, соединявшая Хельсинки с Выборгом.

О существовании в Восточной Пруссии центра, осуществлявшего доставку в Россию социалистической и либеральной литературы, прусская полиция узнала осенью 1903 года от российской полиции. Тогда были арестованы несколько немецких социал-демократов и среди них некий Трептов, у которого при обыске обнаружили письма Нины Струве. Полиция Кенигсберга информировала об этом власти Вюртемберга, на территории которого располагался Штутгарт, и потребовала провести обыск на квартире Струве. В результате внезапно проведенного 9 декабря 1903 года обыска полиция обнаружила огромное количество печатных материалов на русском языке, конверты и почтовые марки различных европейских стран, а также списки адресов в России и за границей[767]. Этот обыск на квартире у Струве не вызвал особого публичного скандала в Германии. Немецкие либералы и социал-демократы открыто заговорили о незаконности связи между германской и российской полицией и о недопустимости той свободы действий, которую предоставило на своей территории правительство Германии агентуре охранки. Произведенные в Восточной Пруссии аресты немецких граждан и связанный с ними обыск на квартире у Струве скорее лили воду на мельницу германских левых, давая им лишний повод для разоблачения правительства. Ганс Дельбрюк описал этот инцидент в статье, которая была посвящена деятельности российской полиции на территории Германии и напечатана во влиятельном немецком ежемесячнике Preussische Jahrbiicher[768], а Август Бебель выступил с угрозой поставить вопрос о разборе этого дела в рейхстаге. (И с тем, и с другим у Струве были дружеские отношения.) Министерство иностранных дел в Берлине упрекнуло власти Вюртемберга за то, что те решились на действия, затрагивающие столь деликатные вопросы, предварительно не проконсультировавшись с центральным правительством. Вюртембержцы оправдывались тем, что приняли Струве за опасного анархиста, и в дальнейшем обещали не беспокоить его, поскольку убедились в том, что он не анархист, а напротив, «вполне респектабельный человек» (ein durchaus achtbarer Mannf)[769] Судя по всему, штутгартская полиция, оказавшаяся в центре всей этой шумихи, не преследовала никаких особых целей. Как написала Нина Струве в своем письме к Неовусу, отправленному вскоре после обыска, все это дело завершилось вполне «удовлетворительно», что может означать лишь то, что полиции не удалось обнаружить никаких существенных улик[770].

Один из наиболее продуктивных путей доставки нелегальной литературы в Россию пролегал, по всей видимости, через Финляндию[771]. После февраля 1899 года, когда российское правительство в одностороннем порядке урезало полномочия финского парламента, финские националисты стали организовывать контрабандные пути для переправки в Россию изданной за границей нелегальной литературы. Ими пользовались также издатели Искры и Революционной России, платившие финнам в среднем 1–1,5 финской марки за килограмм переправленных в Финляндию материалов. Струве договорился с финнами на сходных условиях; возможно, что это произошло именно тогда, когда в августе 1902 года он встретился в Штутгарте с Ниовусом[772].

Центральной фигурой среди финнов, занимающихся контрабандными операциями, был Кони Зиллякус, выделяющийся из проживавших в то время в Стокгольме финских политиков-националистов своей энергичностью и отсутствием склонности к скрупулезности. Струве рассылал литературу по разным тайным адресам в Швеции. Зиллякус собирал эти посылки, переупаковывал их и отправлял в Финляндию либо под видом коммерческого груза, либо спрятанными в чемоданах с двойным дном. Переправка через шведско-финскую границу была относительно нетрудным предприятием, поскольку командовали там сами финны, многие из которых симпатизировали националистам. Курьеры оставляли багаж с литературой в заранее оговоренных местах в Хельсинки или в населенных пунктах, расположенных вдоль железной дороги Хельсинки — Санкт-Петербург. На этом участие Струве и Зиллякуса заканчивалось: через финско-русскую границу литературу переправлял Союз Освобождения. Масштабы перевозок финнами нелегальной литературы можно оценить по тому факту, что только в одном 1902 году они переправили в Финляндию 10 тонн этой литературы самых разных видов. Для злободневных изданий, требовавших скорейшего распространения, у финнов была разработана ускоренная схема доставки, при которой задействовались профессиональные контрабандисты. Такая переправка была в пять раз дороже обычной — она использовалась в основном для доставки Листка Освобождения.

Поскольку для поездок в Финляндию российским гражданам не требовался загранпаспорт, через финско-русскую границу дефилировало огромное количество людей, особенно летом, когда множество отпускников выезжало на дачи, расположенные на финских озерах. Поэтому для Союза не составляло особого труда организовать провоз литературы на этом участке пути. Способы, какими он осуществлялся, стали известны после того, как полиции удалось-таки задержать нескольких курьеров. Один из таких случаев произошел в ноябре 1903 года, когда на финско-русской границе были арестованы Ариадна Борман (Тыркова) и Е. В. Аничков. О том, каким образом это произошло, нам известно из представленных суду обстоятельств этого дела и из воспоминаний самой Тырковой. Кускова, что называется, по дружбе попросила Тыркову съездить в Финляндию и привезти пачку Освобождения. Хотя Тыркова не была связана с Союзом освобождения и имела о нем весьма смутное представление, она, ни минуты не колеблясь, дала свое согласие — таков был общий настрой того времени. За компанию она предложила проехаться с ней своему другу, молодому филологу Аничкову. В соответствии с инструкцией, выданной им Кусковой, они сняли себе два номера в лучшей гостинице Хельсинки. Там к ним явился неизвестный финн с двумя сумками, набитыми Освобождением и прочей, выпущенной Струве, литературой. Все это они, согласно инструкции, спрятали под одеждой. После того как все было сделано по инструкции, Аничков для большего удобства сунул несколько пачек Освобождения в карман своей шинели. При возвращении в Россию российский пограничник ощупал шинель Аничкова и, услышав подозрительный хруст, обнаружил контрабанду. Затем Аничков еще больше усугубил и без того скверное положение, крикнув Тырковой, которая с невинным видом сидела в соседнем купе: «Ils ont trouvé!» (Они обнаружили!) В результате они были арестованы и обысканы. У Аничкова было обнаружено 106 экземпляров Освобождения, у Тырковой — не менее 227 плюс несколько брошюр. Суд над ними был закрытым, но материалы судебного заседания стали известны Струве и были опубликованы им в очередном номере Освобождения. Если бы им вменялась в вину только контрабанда Освобождения, оба «контрабандиста», скорее всего, отделались бы легким испугом, но после их ареста полиция произвела на их квартирах обыски, в результате которых было обнаружено большое количество запрещенной литературы, в том числе рукописный вариант славящей Струве листовки. В итоге Тыркова и Аничков были приговорены к 2,5 годам тюрьмы. Царь сократил эти сроки до одного года. Затем Тыркова, предъявив медицинские основания, обратилась с просьбой об освобождении под залог; эта просьба была удовлетворена, после чего Союз освобождения устроил ей выезд из России, и она присоединилась к команде Струве[773]. Бедняге Аничкову пришлось отбыть полный срок. Среди арестованных за провоз Освобождения из Финляндии оказался и Д. Е. Жуковский, которого освободили после трехдневного задержания[774]. За исключением таких случайных провалов, контрабандный провоз через финскую границу нелегальной литературы осуществлялся вполне налаженно и без серьезных срывов.

Итак, используя тщательно разработанные, обходные и весьма дорогостоящие способы, Союз освобождения доставлял в Россию огромное количество нелегальной литературы. Обычный промежуток между временем публикации в Штутгарте и доставкой ее читателям в России составлял три-четыре недели[775]. Из-за отсутствия детальных исследований довольно трудно говорить о том, как широко распространялось основное издание Струве, но, судя по всему, область его распространения была весьма обширной. Содержание колонок, в которых печаталась приходившая в редакцию Освобождения корреспонденция, говорит о том, что это издание достигало самых отдаленных губерний страны и что при этом его внимательно прочитывали и горячо обсуждали. Водовозов пишет, что Освобождение «принадлежало к числу наиболее распространенных и наиболее влиятельных нелегальных русских журналов, конкурируя в этом отношении с герценовским “Колоколом”»[776], а поскольку Водовозов был известным членом Союза освобождения, а также его историографом, его мнение в данном случае имеет немалый вес.

Со временем Освобождение стало одним из главных источников, из которых иностранная пресса черпала информацию о России. И когда в начале 1903 года российское правительство за публикацию «подложного документа» о причастности Плеве к кишиневскому погрому выслало из страны корреспондента Times Д. Д. Брахама, эта газета не стала посылать в Россию другого корреспондента, а представила находящемуся в Штутгарте Струве специального корреспондента по России Гарольда Вильямса. Репортажи Вильямса носят на себе явный отпечаток материалов, которые печатались в журнале Струве[777]. Два известных очерка о России, автором которых был Макс Вебер, также несут на себе следы влияния Союза освобождения и его изданий[778].

Если раньше Струве раздражал своих друзей-социалистов упорным отстаиванием приоритета свободы личности и свободы мысли, то теперь он точно так же раздражал своих новых друзей-либералов вынесением во главу всего национальных интересов. Это уже было показано на примере его отношения к русско-японской войне. Другой пример — его реакция на кишиневский погром, испортившая ему отношения с немалым числом еврейских интеллигентов.

Как и любой цивилизованный человек Струве никогда не судил о людях по их национальной или религиозной принадлежности и был абсолютно чужд любым предубеждениям подобного рода. Ни одна из его работ не содержит в себе ни малейшего намека на антисемитизм. Но как только дело касалось так называемого еврейского вопроса («так называемого» в силу того, что этот вопрос ставится отнюдь не евреями, а людьми других национальностей), Струве всегда ощущал себя русским националистом. Достижение политического освобождения и культурного процветания русского народа — вот что было великим делом всей его жизни. Интересы же населявших Российскую империю национальных меньшинств не вызывали у него ни малейшего понимания. Он был согласен, что Финляндия и Польша имеют право на автономию и даже на независимость. Однако когда украинцы, мусульмане, грузины или какие-либо другие живущие на территории России национальные меньшинства устами своей интеллигенции требовали предоставления им их исконных национальных прав, у Струве это не находило ни малейшей поддержки. Для него все они, в конечном итоге, были русскими, и в качестве таковых должны были быть уверены, что все их нужды будут удовлетворены лишь тогда, когда Россия станет свободной страной. Иными словами, доминирующей национальностью в будущей свободной стране должны были быть русские. В этом смысле проживавшие в России евреи тоже были для него русскими. И их прямая обязанность заключалась в том, чтобы помогать делу освобождения России от атавизмов самодержавия; все же, что отвлекало их от выполнения этой первоочередной задачи, моментально вызывало у Струве раздражение и презрение.

Узнав о кишиневском погроме, Струве ужаснулся: он воспринял происшедшее как очередную никчемную попытку Плеве направить энергию политических и социальных противоречий в стране в русло, наименее опасное для существующего режима. Печатаемые Освобождением репортажи давали полное и подробное описание картины кровавого побоища; именно из этого издания российская публика впервые узнала о том, что происходило за закрытыми дверями суда над участниками погрома[779]. Статьи Струве были полны тепла и симпатии к евреям как к людям: «Этот строй создал жестокое и бессмысленное законодательство об евреях, делающее из них каких-то загнанных в ограниченное пространство и на нем травимых зверей. Скажите, положа руку на сердце, кто бы вы ни были — друзья или враги евреев, — разве в звании человека, а не зверя состоят люди, если они не могут свободно двигаться даже в пределах отведенной им «черты оседлости», если отец и мать не могут следовать за сыном и дочерью, сестра за братом и т. п., раз у них неодинаковые «права по жительству»….Евреи — в положении худшем, чем звери»[780].

Однако как к российским гражданам он относился к ним более сдержанно. И не преминул использовать тему кишиневского погрома как удобный повод для того, чтобы прочесть им небольшую нотацию. «И приходится удивляться тому, как покорно еще выносит еврейское населении России свое бесправное положение и вытекающий из него гнет нужды! Евреям без различия профессий и классов нужно прежде всего отрешиться от этой рабьей покорности и начать энергичную борьбу за право. С этой точки зрения сионистское движение представляет явление двойственное, внутренне противоречивое. С одной стороны, оно означает собирание, развитие и укрепление культурных сил еврейства и, как таковое, заслуживает всяческого сочувствия. С другой стороны, сионизм, воспитывая идею еврейской национальности и даже государственности и тем недомысленно идя навстречу подлому антисемитизму, всячески избегает политической борьбы, борьбы за эмансипацию евреев. Между тем только в полной эмансипации может заключаться решение еврейского вопроса. От прямой постановки этой простой задачи, разрешение которой отнимет почву и у грубого юдофобства, и у еврейского национализма, последний, в лице сионизма, уклоняется — и в этом его великий грех и перед еврейством, и перед русским обществом….Еврейство есть раса; евреи образуют особое религиозное общество, но идея еврейской нации есть фантастический и болезненный продукт ненормальных правовых условий, в которые поставлено многомиллионное еврейское население России. Пусть евреи, если они могут и хотят, образуют в Палестине особое еврейское государство, мы не будем им в этом ни мешать, ни содействовать. Но в пределах русского государства они — в совокупных интересах самого еврейства и культурного развития всего русского народа — должны стать равноправными русскими гражданами. Еврейство русское и международное — в лице своих имущих представителей — обладает крупной экономической силой, и в том, что оно не пользуется этой силой для дела эмансипации русских евреев, заключается большой грех состоятельного еврейства и одушевляющего его сионизма»[781].

Эта его редакторская статья многими российскими евреями была воспринята как антисемитская. Освобождение получило большое количество писем, в которых издание обвинялось в том, что оно третирует евреев, призывая их к раболепствованию перед имперским режимом, и отказывает им в статусе нации. Разумеется, Струве не стал ни извиняться, ни оправдываться. Этот конфликт стал своего рода предтечей куда более серьезного конфликта — по вопросу существования украинской национальности и культуры, — в диспут вокруг которого Струве ввязался несколько позже, в 1911-12 годах.

Что же касается Плеве, то к 1904 году Освобождение уже сидело у него в печенках. 24 июня 1904 года (нов. ст.) он запросил германское посольство в Санкт-Петербурге: позволяет ли германское законодательство найти какие-либо основания для закрытия этого издания, или, но крайней мере, для высылки его главного редактора? В своем отчете в Берлин немецкий посол передал слова Плеве о том, что нет нужды объяснять, насколько признательно будет российское правительство германским властям, если они помогут ему ликвидировать данное издание[782]. Поскольку, согласно Конституции Германской империи, решение этого вопроса было в компетенции властей Вюртемберга, Берлин переслал запрос Плеве в Штутгарт. Видимо, кто-то — надо думать, один из дружески настроенных социал-демократов, работающий в правительстве Вюртемберга — тут же предупредил Струве о грозящей ему опасности, поскольку уже 28 июня (нов. ст.) он и его жена были замечены агентами охранки в Париже — они присматривали себе дом для проживания [783]. В начале июля они арендовали двухэтажную виллу в Пасси (Rue Bellini 14) и вернулись в Штутгарт. Чуть позже в том же месяце Струве связался с властями в Гайсбурге и информировал их о своем намерении перехать в Париж[784], освободив таким образом власти Вюртемберга от тех забот и неприятностей, которые могли обрушиться на них в случае его дальнейшего пребывания в Штутгарте. В сентябре, проведя с семьей отпуск в Шварцвальде, он перевез весь свой домашний и редакторский скарб в Париж.

Надо сказать, что из всех политических деятелей дореволюционной России Струве особенно ненавидел Плеве, равно как и Ленина, по отношению к которому у него несколько позднее возникло фактически то же чувство. В глазах Струве Плеве воплощал в себе «злой дух» режима и был официальным проводником «азиатской культуры», «охранителем и в то же время могильщиком самодержавия»[785]. В июле 1904 года, когда бомба террориста оборвала жизнь Плеве, Струве писал: «Трупы Боголепова, Сипягина, Богдановича, Бобрикова, Андреева и ф. — Плеве не мелодраматические капризы и не романтические случайности русской истории; этими трупами обозначается логическое развитие отжившего самодержавия. Русское самодержавие в лице двух последних императоров и их министров упорно отрезывало и отрезывает стране все пути к легальному и постепенному политическому развитию и, наконец, стало лицом к лицу с ужасающей действительностью неизбежных, одно за другим следующих политических убийств. Страшно для правительства не физическое устранение Сипягипых и ф. — Плеве, а та создаваемая этими носителями власти общественная атмосфера негодования и возмущения, которая рождает из рядов русского общества одного мстителя за другим. Политический заговор и террористическую организацию можно изловить и задушить. Напряженную политическую атмосферу, рождающую убийц, нельзя разрядить и обезвредить никакой полицией. Ровно два года тому назад ф. — Плеве хвалился, что мерами умелой полиции он быстро подавит русскую смуту. И что же оказалось? Он даже технически для своей собственной особы на огромные средства департамента полиции не сумел разрешить задачи внешней охраны. При назначении ф. — Плеве его встретили, как умного человека. На самом же деле сколь велика была полицейская ограниченность этого всемогущею министра! Он думал, что, истязая инородцев на потеху бессмысленного национализма, предавая разгрому конституционную Финляндию, подавляя русскую печать, систематически подкапываясь под земство и снова настежь раскрыв полиции двери в университет и среднюю школу, — он раздавит ненавистную “смуту”. Он думал, что, подменив настоящую программу коренных реформ тщательно обдуманными реакционными предначертаниями и обольстительными неясностями пресловутого манифеста 26 февраля 1903 года, он, как великий реформатор русского самодержавия, начнет собой новый период его истории, откроет его не смущаемое ничем торжественное шествие. Он думал, что самодержавие, которое ввело полицию во все и вся: законодательство, управление, науку, церковь, школу и семью… сможет предписывать великому народу законы его исторического развития. А полиция ф. — Плеве не сумела даже предотвратить бомбы. Какой он был жалкий безумец!»[786]

Глава 15. Осуществление надежд — 1905

Агония монархического абсолютизма в России длилась целый год: ее началом стала состоявшаяся в октябре 1904 года так называемая Парижская конференция «оппозиционных и революционных» партий, а концом — провозглашение Манифеста от 17 октября 1905 года. В этом Манифесте монархия безоговорочно капитулировала перед требованиями, выдвинутыми Союзом Освобождения. Что же касается лично Струве, то для него этот Манифест стал воплощением всего, к чему он стремился с 1885 года. Надо сказать, что ни один российский политик и публицист не сражался столь последовательно и целеустремленно за победившее, наконец, дело политической свободы, как он. И если бы ему было суждено умереть 17 октября 1905 года, он умер бы счастливым человеком.

Однако судьба подарила ему еще четыре десятилетия жизни, на протяжении которых — за исключением коротких промежутков — возможность реализации личной свободы в России становилась все более и более эфемерной — пока не исчезла совсем. По мере того, как это происходило, Струве пережил целую серию трагических разочарований, являющуюся содержанием второй половины его биографии, которая будет рассмотрена нами по ходу дальнейшего повествования. Правда, необходимо отметить, что даже тогда, в час своего триумфа, Струве предчувствовал, что ждет его впереди. Он был гениальным политическим мыслителем и неудачным политиком, но в обеих своих ипостасях всегда оказывался на шаг впереди других, воодушевляя слабых духом и предостерегая тех, кто слишком восторженно праздновал победу. В его работах, написанных в 1905 году, сквозь главенствующий в них оптимизм пробиваются легко улавливаемые нотки беспокойства по поводу того, что столь удачно начавшаяся революция в любой момент может обернуться контрреволюцией. С того момента, как был провозглашен Октябрьский Манифест, Струве стал подвержен приступам «патриотической тревоги», от которых не смог избавиться до конца жизни.

Как только стало очевидно, что час самодержавия пробил, то есть после Кровавого воскресенья 9/22 января 1905 года, коалиция оппозиционных групп и партий, теоретиком и душой которой был Струве, начала распадаться. «Освободительное движение» сделало свое дело. Его, как правило, имеющая негативную направленность, деятельность в новой политической обстановке стала неуместной; теперь пришло время политических партий, которые, списав самодержавие со счета, начали конкурировать друг с другом, чтобы накануне грядущих выборов заручиться поддержкой электората. Струве не боялся ни конкурентной борьбы, ни того, какое воздействие она могла оказать на в основе своей неграмотные массы, поскольку продолжал верить в способность рабочих и крестьян ощущать, в чем заключаются их истинные интересы. Боялся Струве другого — того, что произойдет, если либералы не сумеют создать в стране жизнеспособную конституционную систему, основанную на принципах политической и общественной демократии. Если место самодержавного абсолютизма займет «барская конституция», то масс ы рабочих и крестьян, поняв, что их опять обманули и унизили, станут искать помощи у антилиберальиых экстремистских сил как правых, так и левых. В этой ситуации, с одной стороны, правительство может попытаться восстановить полицейско-бюрократический режим, а с другой — радикалы могут ввергнуть страну в пучину непрерывных революционных катаклизмов. Но в любом случае политическая свобода в России будет уничтожена в зародыше.

Опасаясь этого, Струве призвал либералов занять в отношении политических и социальных вопросов самую радикальную, какая только совместима с либеральными принципами, позицию. По его мнению, очень важно было обеспечить рабочим и крестьянам возможность законными средствами защищать свои интересы, а также добиться того, чтобы в их сознании возможность экономического благополучия неразрывно связалась с принципами политической свободы. Только выполнение этих двух условий создаст надежный заслон на пути экстремистов, стремящихся стать во главе масс. Никогда в жизни Струве не был столь отчаянным радикалом, как в 1905 году. Этот период, в общем-то, остался за рамками его отрывочных воспоминаний, поскольку в дальнейшем он предпочитал не вспоминать защищаемые им в то время идеи.

После убийства Плеве правительство больше месяца медлило с назначением преемника на его пост. Это было связано отнюдь не с тем, что трудно было найти высокопоставленного чиновника, который захотел бы возглавить министерство внутренних дел, поскольку, несмотря па связанный с этим постом достаточно большой личный риск, недостатка в охотниках на него не было, а с невозможностью определить, какой политической ориентации должен придерживаться будущий министр. Надо ли продолжать репрессивную политику Плеве, или необходимо отойти наконец-то от продолжавшейся вот уже четверть века полицейской практики и назначить на пост министра человека, готового повести дело к согласию и примирению. В конце концов — и это решение оказалось фатальным для самодержавия — был выбран второй вариант. Князь Святополк-Мирский, о назначении которого было объявлено в середине августа 1904 года, имел репутацию человека, твердо убежденного в необходимости перекинуть мост через все увеличивающуюся между правительством и обществом пропасть. Став министром, он провозгласил «новый курс», который должен был восстановить национальное единство и привести к общественному согласию. Для того чтобы показать серьезность своих намерений, он незамедлительно провел ряд реформ, повлекших за собой отмену коллективных наказаний в деревне и армии, частичную амнистию политических заключенных и ослабление цензурного надзора. Казалось, что это было предвестие более значительных изменений.

Назначение на самую важную административную должность в империи Святополка-Мирского, тон его речей и характер проводимых им реформ вызвали у населения страны гораздо большее воодушевление, чем то, которое ожидало и которого, возможно, хотело решившееся на этот шаг правительство. Оптимистические надежды масс росли очень быстро, создавая ситуацию, чреватую весьма серьезными осложнениями.

Конституционалисты приветствовали проводимые Мирским реформы, однако не торопились ни уверовать в благие намерения правительства, ни принять предложенного таким образом примирения. Они, скорее, были склонны видеть в назначении Мирского своего рода маневр, истинная цель которого заключалась в том, чтобы до окончания войны с Японией удержать народные волнения в определенных рамках, после чего можно будет повернуть армию на усмирение недовольных. Такова была цена, которую царскому правительству приходилось платить за обманутые в 1879–1881 годах надежды — интеллектуальная элита страны ему больше не верила. И теперь, когда оно рассчитывало на доверие и поддержку, от него требовали не обещаний, а конкретных действий — письменных гарантий того, что в дальнейшем законодательная и административная деятельность российского правительства будет подконтрольна и подотчетна. Иными словами, от него требовали конституции.

Струве был согласен с той позицией, которую заняли его друзья в России. Узнав о назначении Мирского, он поспешил выступить на страницах Освобождения с предупреждением, призывая читателей не поддаваться иллюзорным надеждам: вполне возможно, писал он, что сам по себе, как личность, новый министр действительно честный либерал, но это мало что значит, поскольку он является пленником системы. Она использует его, выжмет из него все, что можно, а затем, когда станет ненужным, избавится от него. Его деятельность несет с собой не реальные реформы, а «обольстительный запах уступок». В определенной степени он даже опасен: с его помощью монархия может расколоть единство сплотившихся против нее сил[787]. России нужна только одна реформа — конституция. И если Мирский действительно намеревается делать то, что обещает, он должен позволить открыто поставить вопрос о конституции. В противном случае не о чем и говорить[788].

Тема «безоговорочной капитуляции» правительства достаточно подробно обсуждалась на страницах либеральной прессы на протяжении всего периода, когда Святополк-Мирский был министром. Милюков в двух своих напечатанных в Освобождении статьях — «Новый курс» и «Фиаско нового курса», — как и Струве, отверг возможность перемирия с правительством. Его девиз был: либо все, либо ничего — либо конституция, либо война. И речи не могло идти ни о какой «промежуточной позиции» между самодержавием и конституционным правительством[789]. Возглавляемый конституционалистами юридический еженедельник Право занял ту же позицию. В неподписанной редакторской статье, напечатанной в выпуске от 3/16 октября 1904 года, журнал напомнил своим читателям, что два года назад, в момент своего назначения на пост министра Плеве тоже обещал реформы, которые в реальности обернулись все теми же полицейскими репрессиями[790]. В последующих выпусках Право все более бесстрашно защищало политическую позицию, очень сходную с той, которую уже несколько лет занимал Струве. В конечном итоге ответ конституционалистов на «новый курс» Мирского был таков: «Нам нужны не реформы, а реформа»[791]. Одним словом, либералы были полны решимости не позволить правительству ни обойтись полумерами, ни расколоть либеральное движение, ни выговорить себе время для передышки.

Такое поведение свидетельствовало о весьма воинственных намерениях, которые подчас выражались вполне откровенно. Характеризуя подобное настроение, Струве высказал мысль, которая потом часто повторялась в ходе либеральных дебатов в период двух первых Дум: «Целый ряд позиций окончательно очищен самодержавным правительством. Но главная позиция — самодержавие — все еще не оставлена. А так как спор идет именно об этой позиции, то положение вещей должно обсуждаться и поведение общества должно определяться исключительно с точки зрения захвата этой позиции»[792].

С точки зрения Струве любые уступки или обещания уступок со стороны царского правительства являлись, скорее, своего рода предупреждающими сигналами. Он смотрел на них как на попытки расколоть оппозицию, требующие, в свою очередь, принятия организационных контрмер. Так было в 1902 году, то же и теперь, в 1904-м. Поэтому он присоединился к подготовке тайной конференции, которая должна была состояться в Париже и цель которой заключалась в координировании всех антисамодержавных партий в Российской империи — таков был ответ на «новый курс» Мирского.

На сегодняшний день трудно установить, откуда взялась идея этой конференции. Возможно, что первое предложение о ней поступило от Польской социалистической партии на Амстердамском съезде Социалистического интернационала[793]. Однако существуют данные о том, что идея принадлежала Н. В. Чайковскому и Ф. В. Волховскому, ветеранам социал-революционного движения 1860-х, которые в то время жили в Лондоне и были давними приверженцами концепции единого фронта[794]. Но кому бы ни принадлежала идея такой конференции, все согласны в том, что самым энергичным ее проводником был финский националист Кони Зиллякус. Впоследствии стало известно, что Зиллякус — «активист», дружески относящийся к эсерам и отстаивавший идею вооруженного восстания, — был подкуплен японцами[795], но тогда об этом никто не знал. Разумеется, Струве, как и остальные, не помышлял ни о какой «японской руке». Если бы он знал об этом или хотя бы подозревал что-либо в этом же духе, то, конечно, воздержался бы от того, чтобы иметь к этой конференции какое- либо отношение. Самому Струве японцы, довольные той позицией, которую заняло в отношении русско-японской войны Освобождение, однажды попробовали через одного из русских эсеров предложить деньги. Дело кончилось тем, что как только он услышал об этом предложении, он тут же вышвырнул визитера из своего дома[796].

О том, что в Париже должна состояться конференция, Струве узнал в мае 1904 года из письма финского националиста Льва Мехелина. Основная ее цель, как ему было сообщено, состояла в согласовании «практических действий» против правительства[797]. О том, что, собственно, подразумевалось под этим, в письме прямо не говорилось, но было совершенно ясно, что речь идет о вооруженном восстании. Мехелин просил Струве узнать, заинтересованы ли его друзья в такой конференции. При чтении писем, хранящихся в Архиве Мехелина в Хельсинки, становится ясно, что Союз освобождения не хотел быть втянутым ни в какие действия, связанные с подготовкой восстания, в силу чего поначалу отказался от участия в конференции[798]. Но затем (возможно, в связи с убийством Плеве) Союз отказался от своего первоначального решения при условии, что на конференции будет принята только «программа-минимум», приемлемая для всех участвующих в ней партий, что подразумевало исключение из повестки дня вопроса о вооруженном восстании.

Финские организаторы разослали приглашения на конференцию восемнадцати партиям, как российским, так и партиям национальных меньшинств. Согласие на участие дали только восемь партий. От Союза освобождения в конференции участвовали Струве и трое делегатов из России: Милюков, Яковлев-Богучарский и Петр Долгоруков. В составе делегации эсеров, которые, вкупе с партиями национальных меньшинств, доминировали на конференции, находился провокатор Азеф. Именно он сообщил полиции о том, что говорилось на ее закрытых заседаниях. (О том, что на конференции присутствовали Струве и Милюков, стало известно только в феврале 1909 года, когда об этом публично объявил Столыпин во время думских дебатов по делу Азефа.)[799] Остальные шесть партий представляли пограничные области империи[800].

Бросалось в глаза отсутствие на конференции российских социал-демократов. Первоначально они намеревались принять в ней участие и единогласно проголосовали за это на состоявшейся в начале июня встрече[801]. Но перед самым началом конференции они изменили свое решение, отчасти потому, что почувствовали, что здесь не обошлось без японского вмешательства, отчасти в силу того, что боялись остаться в меньшинстве перед лицом либерально-эсеровской коалиции[802].

Конференция открылась в Париже 17/30 сентября 1904 года в Hotel d’Orléans на Rue Jacob и продолжалась девять дней[803]. Либералы подтвердили на ней свое неприятие идеи вооруженного восстания и изложили план кампании по проведению банкетов, демонстраций и петиций, требующих введения конституции. Судя по всему, этот план был принят на состоявшемся в августе Совете Союза Освобождения. Большая часть времени ушла на дискуссии по национальным вопросам, поскольку основную часть участников составляли партии национальных меньшинств. Милюков писал, что был поражен тем, насколько далеко был готов зайти Струве в своем желании найти общий язык с нацменьшинствами. Действительно, из публичных заявлений Струве, сделанных им в 1904 и 1905 годах, видно, что он не только готов был одобрить полное восстановление конституции Финляндии — с этим в той или иной степени было согласно большинство либералов, — но готов был согласиться на восстановление конституционной хартии в Польше, жалованной ей Александром I в 1815 году и аннулированной Николаем I после Польского восстания в 1830 году[804]. Милюков был против подобной постановки этих вопросов и за оставшиеся полтора дня конференции добился того, чтобы все специфические рекомендации относительно национальных меньшинств были исключены из программы[805].

Принятые конференцией решения еще раз подтвердили приверженность ее участников принципам демократии и идее замены самодержавия конституционным и демократическим правлением. Что же касается национальных меньшинств, то в резолюции было сказано о «праве на национальное самоопределение» — эту формулу каждый мог интерпретировать так, как считал нужным. Правда, наложенные на национальные меньшинства ограничения в правах и политика русификации были осуждены в достаточно ясной форме[806]. На конференции также обсуждались конкретные способы сотрудничества в ходе противостояния имперскому режиму, однако по этому поводу ничего не опубликовано и по сей день. Хотя есть основания считать, что речь при этом шла в том числе и об обещании активной помощи Союзу Освобождения в развертываемой им проконституционной кампании.

Как сообщалось в Революционной России, органе эсеров, главная цель конференции заключалась в создании не политического союза, а «временных коалиций для достижения одновременности натиска» на правительство[807]. Каждая из партий-участников сохраняла полную самостоятельность в принятии решений как по теоретическим, так и по практическим вопросам.

По просьбе представителей Союза освобождения было решено пока воздержаться от сообщения каких-либо сведений о конференции — до декабря 1904 года — с тем, чтобы дать Союзу возможность публично заявить о своем существовании[808]. Это было сделано в середине ноября (ст. ст.), когда все партии-участники одновременно опубликовали в своих органах протоколы и резолюции Парижской конференции. Эта акция произвела сильное впечатление, поскольку в истории российской оппозиции еще не было случая, чтобы отдельные партии настолько отрешились от своих разногласий, чтобы стало возможно принятие общей программы.

Парижская конференция официально называлась «Конференцией оппозиционных и революционных организаций Российского государства». Тем самым было зафиксировано различие между теми, кто стремился вернуться к методам революционного насилия, и теми, кто решительно от них отказался. Ибо, как только кончились совместные заседания в рамках конференции, четыре «революционных» партии созвали свое собственное тайное совещание, на котором был сформирован блок координации стратегии и тактики вооруженной борьбы. Об этом было тоже объявлено публично, но в декабре 1904 года[809].

Если проводить исторические параллели, то можно сказать, что аналогом Французской Национальной Ассамблеи 1789 года в истории русской революции является большой Земский съезд, состоявшийся в Санкт-Петербурге между 6/19 и 9/22 ноября 1904 года. Именно на нем большинство выборных представителей страны, тщательно взвесив свое решение, торжественно и при полном осознании совершаемого ими шага проголосовало за введение в стране представительного законодательного собрания. И как только конституционалистское движение получило такое неоспоримое признание, страну захлестнула революционная волна.

Инициатором этого съезда, ставшего своего рода демонстративной акцией, как и многого из того, что произошло в России в течение шести поворотных месяцев после убийства Плеве, был Союз освобождения. Еще в середине августа, как уже было отмечено, совет этой организации начал думать о реализации плана национальной кампании в поддержку конституции. Об этой кампании шла речь еще во время формирования Совета, в январе 1904 года, но ее проведение было отложено в связи с начавшейся войной с Японией. Совет полагал, что для оказания максимального давления на правительство было желательно, чтобы как можно больше провинциальных земских собраний приняли резолюции, одобряющие введение конституционного правления. В конце августа (ст. ст.) два члена Совета, работавших в Московском бюро земских съездов, обратились к Шипову, главе этого бюро, с предложением объявить о созыве общенационального съезда земских депутатов, задачей которого являлась бы выработка общей политики по вопросу о конституции[810]. Однако, поскольку бюро фактически бездействовало уже в течение двух лет, то есть с того момента, как Шипов договорился о сотрудничестве с Плеве, Союз освобождения вовсе не надеялся на положительный ответ и, не желая терять время, сконцентрировался на организации банкетов, демонстраций и петиций в поддержку конституции[811].

Между тем, к большому изумлению Союза, идея созыва общенационального земского съезда практически сразу получила поддержку и одобрение бюро. К тому моменту большая часть консервативных земцев уже отчаялась в своих попытках хоть как-то договориться с бюрократическим режимом, чья полнейшая некомпетентность и тупость в деле управления была нагляднейшим образом продемонстрирована в ходе русско-японской войны. В принципе, при нормальном стечении обстоятельств, преданность династии Романовых заставила бы их воздержаться от публичного выражения своего недовольства. Но предпринятые Мирским шаги создали впечатление, что монархия ждет от них того, чтобы они высказались со всей откровенностью. Поверив в это, они присоединились к конституционалистам и дали свое согласие на созыв общенационального земского съезда. 8/12 сентября бюро объявило о своем решении созвать земский съезд в Москве в начале ноября (ст. ст.). В повестку дня этого съезда, в дополнение к обычным земским проблемам, далеким от острых политических проблем, был включен вопрос и о политическом будущем страны. Случайно узнав о планах съезда (относительно его полной повестки дня он был в неведении), Мирский не только не высказался против, но даже проявил инициативу и обратился за одобрением к царю[812]. И нет ничего удивительного в том, что, получив августейшую поддержку, предстоящий съезд вызвал в стране огромную волну нетерпеливого возбуждения. Многим казалось, что инициатива его созыва на самом деле идет от самых верхов, что правительство начало-таки свои консультации с общественностью с целью выработки общенационального консенсуса относительно политического будущего страны. Пример таких консультаций уже имел место в истории России — подобного рода консультации предшествовали отмене крепостного права. Земцы полагали, что от них требуется формулировка своего рода конституционной хартии. Таким образом, ненароком одобрив идею проведения дискуссии по конституционной проблеме и тем самым дав ей законное основание, Мирский, сам того не осознавая, толкнул консервативные элементы в объятия Союза освобождения, влиянию которого они до того времени стойко сопротивлялись. Это явилось залогом успеха действий Союза.

Накануне земского съезда Союз освобождения провел свою вторую конференцию, принявшую несколько резолюций, которым суждено было оказать существенное воздействие на последовавшие за этим события. Делегаты проголосовали за то, чтобы Союз наконец вышел из подполья и публично заявил о своем существовании. О чем и было объявлено в № 17 Листка Освобождения (от 19 ноября/2 декабря 1904 года). Кроме того, конференция приняла решение об активном участии Союза в предстоящем земском съезде и о том, что необходимо приложить все возможные усилия, чтобы съезд официально принял резолюцию, одобряющую введение конституции; а также побудить провинциальные земские собрания принять резолюции, требующие введения конституции демократического типа; инициировать по всей стране, пользуясь сорокалетием судебной реформы (20 ноября/3 декабря), кампанию общественных банкетов, на которых также должны быть провозглашены требования конституции; и, наконец, сформировать так называемый Союз Союзов, который должен объединить профессиональные ассоциации в империи[813]. Таким образом, посредством земских собраний, как местных, так и общенационального уровня, устами почтенных граждан и представителей различных профессий российское общество должно было громко и дружно, в один голос, заявить о необходимости введения конституции. Незадолго до закрытия конференции из Парижа пришел проект политической программы, подготовленной Струве с помощью нескольких членов Союза (возможно, трех делегатов Парижской конференции). Поскольку времени для его обсуждения на конференции уже не было, проект не был рассмотрен, но был роздан для обсуждения в отделениях Союза[814].

Земский съезд открылся 6/19 ноября в праздничной обстановке. Его судьба до последней минуты висела на волоске, поскольку под давлением сверху Святополк- Мирский был вынужден аннулировать разрешение на проведение этого мероприятия. Но поняв, что с разрешением или без оного, съезд все равно состоится, он смирился с фактом его проведения, но на том условии, что заседания съезда пройдут в Петербурге и будут иметь характер «частного совещания». Что именно происходило на этом съезде — самой значительной общественной ассамблее за всю историю России, — в данном случае не так важно, и мы не будем на этом подробно останавливаться, поскольку Струве на нем не присутствовал[815]. Для нас представляют интерес его последствия, полностью изменившие политический климат страны и оказавшие немалое воздействие на жизнь и мировоззрение самого Струве. Делегаты съезда проголосовали за предоставление гражданам России неотъемлемых гражданских прав, включая равенство перед законом, а также за формирование выборного представительского органа, обладающего полномочиями издавать законы, контролировать бюджет страны и назначать правительство. Слово «конституция» при этом не произносилось, чтобы не раздражать славянофилов; но оно подразумевалось во всех решениях, за которые проголосовал съезд. Шипов и его сторонники — около сорока человек из ста делегатов съезда — поставили свои подписи под всеми резолюциями съезда, исключая статью 10, в которой определялись полномочия будущего парламента[816].

Ноябрьский съезд был не просто встречей земцев, похожей на те, которые время от времени проводились в доме Шипова с середины 1890-х годов. Это была революционная ассамблея, на которой было публично заявлено о необходимости освободить Россию от самодержавной власти. И население страны инстинктивно почувствовало его историческое значение. Отправлявшихся на съезд делегатов провожали на вокзалы ликующие толпы. По приезде в Петербург они удивленно обнаруживали, что, хотя съезд проводился в частных помещениях, не имел публичной рекламы и каждый день менял места своих заседаний, петербургские извозчики каждый раз безошибочно доставляли их в нужное место, а когда те все-таки запутывались, полицейские в униформе или в штатском весьма дружелюбно указывали им, куда надо ехать. Каждый день на съезд обрушивались потоки приветственных телеграмм, и хотя в качестве адреса на них зачастую указывалось: «Земский съезд, Санкт-Петербург», почтальоны доставляли их по месту назначения. Эти телеграммы уполномочивали делегатов съезда говорить от имени не только земств, но и всего народа, и открыто выступать в защиту конституции. Один из делегатов, ставивших свои подписи под резолюциями съезда на церемонии подписания, проходившей в доме Владимира Набокова (отца знаменитого писателя) на Большой Морской, 47, воскликнул, что будущие поколения увековечат память об этом событии на мраморной доске[817].

Струве отозвался о съезде следующим образом: «Вряд ли мы ошибемся, если скажем, что съезд 6 ноября составит эпоху в истории политического развития России. Он показал, что поворот в нашей внутренней политике не зависит ни от чьей личной воли. В первый раз ясно, твердо и открыто заговорил настоящий хозяин страны — общественное мнение. После этого события всякие попытки правительства уклониться от прямой постановки конституционного вопроса будут жалкими уловками, осужденными на полную неудачу Репрессивные же меры, о которых мечтают разные генерал-адъютанты Сергеи, Клейгельсы и Кутайсовы, были бы теперь актами безумия.

Несмотря на слабость Царя и кн. Святополка, благодаря решительности и мужеству земцев, путь мирного коституционного преобразования еще не закрыт для правительства. Стать твердо и решительно на этот путь будет актом элементарной государственной мудрости.

Окажется ли она налицо?

История дала свое, быть может, последнее предостережение.

Будет ли оно понято?»[818]

Банкетная кампания, организованная Союзом освобождения в поддержку конституции, открылась 20 ноября/3 декабря 1904 года гигантским обедом, данным в Санкт-Петербурге под предводительством писателя В. Г. Короленко. На этот обед были приглашены 650 известных писателей, ученых и представителей других профессий. Все присутствовавшие поставили свои подписи под резолюциями Союза освобождения, призывающими к введению демократической конституции. Сходные мероприятия прошли и в других городах империи, на некоторых из них были приняты даже более радикальные, нежели предполагал Союз освобождения, резолюции, требовавшие не только гарантии демократической конституции, но и созыва Учредительного собрания, которое должно было определить будущее российской государственной системы и, по всей вероятности, даже разработать условия отмены монархии как таковой[819]. На своих ежегодных зимних сессиях большое количество местных земских собраний тоже приняло резолюции о введении конституции[820]. Хотя лидерство в проведении этой беспрецедентной кампании оставалось за либералами, эсеры и даже социал-демократы тоже не преминули приложить руку к происходящему[821]. В результате кризисная атмосфера достигла такой плотности, что стала влиять даже на самых нерешительных, малодушных и оппортунистически настроенных людей. Такое демонстративное поведение интеллектуальной и профессиональной элиты страны, открыто бросавшей вызов властям, в данной ситуации оказалось решающим. С этого момента революция была обречена на успех, поскольку, как и при любой революции, для успеха требовалось создать именно такую обстановку — при которой гораздо больше гражданской смелости требовалось для защиты status quo, чем для его разрушения.

Непредвиденным следствием проводимой Союзом освобождения кампании явилось так называемое Кровавое воскресенье. В этот день, 9/22 января 1905 года, рабочие, входившие в финансировавшееся полицией «Собрание русских рабочих», возглавляемое священником Г. А. Талоном, организовали шествие к царскому дворцу. Причина создания этих жандармских «союзов» заключалась в том, что некоторые высокопоставленные чины жандармерии были убеждены (в этом же были убеждены и «экономисты», и Ленин, делавшие, правда, из этого совершенно другие организационные выводы), что российские рабочие хотят не политической революции, а улучшения экономических и социальных условий своей жизни. Исходя из этих соображений они решили, что, если нарождавшееся в России рабочее движение будет иметь правильное руководство, его нетрудно будет повернуть в безопасное, лояльное русло. Кампания спонсирования полицией рабочих союзов вошла в историю под именем «зубатовщина»; создаваемая при этом система контроля масс стала предшественницей куда более обширной и более эффективной системы социального контроля, созданной большевиками после 1917 года. Этот проводимый властями императорской России эксперимент в конечном итоге оказался неудачным. Как и многие священники, которых уже после второй мировой войны католическая церковь посылала на фабрики Франции и Италии, Гапон довольно быстро перестал отделять себя от тех, к кому он был послан с усмирительными целями, и через некоторое время превратился в настоящего рабочего лидера, первого, который приобрел в России всенародную известность.

В октябре 1904 года Гапон по собственной инициативе вошел в контакт с Петербургским отделением Союза освобождения. С этого момента трое его активистов — Кускова, Прокопович и Яковлев-Богучарский — стали регулярно посещать собрания «актива», стоявшего во главе организации Гапона, и предпринимать усилия по его политизации. Их цель состояла в том, чтобы привязать выдвигаемые санкт-петербургскими рабочими в конце 1904 года экономические требования к инициированной Союзом освобождения общенациональной кампании за гражданские свободы и конституцию[822]. Для распространения среди рабочих своих политических идей Союз освобождения с ноября 1904 года начал издавать две ежедневные газеты — Наша жизнь и Наши дни. В этих изданиях, которые финансировал богатый фабрикант Савва Морозов, в основном заправляли связанные с Союзом освобождения эсеры. Рабочие читали их с большим интересом[823].

Гапон не сразу принял предложение Союза освобождения поддержать кампанию по требованию конституции, поскольку придерживался аполитических взглядов христианско-реформистского характера. Наконец, в конце ноября (ст. ст.) он сдался и согласился на проведение среди членов своих союзов систематической политической пропаганды, в основе которой лежали резолюции недавно завершившегося земского съезда[824]. В декабре в Петербурге проходила всеобщая стачка промышленных рабочих; за это время организация Гапона основала свои отделения во всех районах столицы, а также в нескольких провинциальных городах. Используя аппарат этой организации, освобожденцы охватили своей пропагандой довольно большое число рабочих, которым они объясняли, что, наряду с экономическими необходимо выдвигать и политические лозунги. Судя по всему, они сыграли немалую роль и в планировании состоявшегося 9/22 января 1905 года шествия к царю, поскольку подобное мероприятие было вполне в духе их кампании по организации публичных демонстраций и петиций.

Петиция, которую несли в то роковое воскресенье в Зимний дворец возглавляемые Гапоном рабочие, была выдержана в стиле, подобном тому, в каком покорные крестьяне умоляют своего хозяина спасти их от неминуемой смерти. Большую часть петиции составляли жалобы экономического характера, но был в ней и политический раздел, содержание которого явно свидетельствовало, что к нему приложил руку Союз освобождения — текст этого раздела был написан одним из членов его петербургского отделения.

«Россия слишком велика, нужды ее слишком многообразны и многочисленны, чтобы одни чиновники могли управлять ею. Необходимо, чтобы сам народ помогал себе, ведь ему только и известны истинные его нужды. Не отталкивай же его помощь, прими ее; повели немедленно сейчас же призвать представителей земли русской от всех классов, от всех сословий. Тут пусть будет и капиталист, и рабочий, и чиновник, и священник, и доктор, и учитель, — пусть все, кто бы они ни были, изберут своих представителей. Пусть каждый будет равен и свободен в праве избрания, а для этого повели, чтобы выборы в Учредительное собрание происходили при условии всеобщей, тайной и равной подачи голосов — это самая главная наша просьба; в ней и на ней зиждется все, это главный и единственный пластырь для наших больных ран, без которого эти раны вечно будут сочиться и быстро двигать нас к смерти»[825].

Несмотря на нарочито простонародный стиль этого текста, он, вне всякого сомнения, передает основное содержание политической платформы Союза освобождения — требование (в присущей Союзу форме) гражданской свободы, ответственного перед народом правительства и гарантий того, что администрация будет подчиняться требованиям закона[826].

Шествие, которое организовал и вел за собой Гапон, было воспринято всеми как еще одна «манифестация» Союза Освобождения. Узнав о нем накануне, полиция арестовала всех членов Совета Союза, в связи с чем их пришлось срочно заменять временно избранными членами[827].

То, что Союзу освобождения удалось убедить единственную легально функционировавшую рабочую организацию включить в свою петицию требование политической свободы, тем самым выразив согласие совместно с другими социальными классами участвовать в создании конституционного правительства, стало его величайшей, единственной в своем роде победой. Сбылись самые смелые ожидания Струве: весь народ — от аристократа-славянофила до простого рабочего — встал под знамена политической свободы. Это был триумф его программы и его стратегии: все классы и практически все партии страны поняли, что свобода является непременным условием жизни. Достижение ее перестало быть абстрактной идеей, с которой носились «обуржуазившиеся» помещики, и стало целью всего народа.

Союз освобождения надеялся, что всевозможные манифестации солидарности, проходившие под лозунгами решений Земского съезда, вынудят правительство уступить, и конституция будет введена мирным путем. Но надежда на возможность проведения политической реформы сверху была расстреляна пулями, посланными в шедших за Гапоном рабочих. «Последнее предостережение», о котором Струве писал в своих заметках по поводу Земского съезда, не достигло своей цели. В номере Освобождения, вышедшем сразу после Кровавого воскресенья, большим жирным шрифтом был напечатан заголовок «Революция в России», а под ним стояло название страстной редакторской статьи Струве — «Палач народа».

«Народ шел к нему, народ ждал его. Царь встретил свой народ. Нагайками, саблями и пулями он отвечал на слова скорби и доверия. На улицах Петербурга пролилась кровь, и разорвалась навсегда связь между народом и этим царем. Все равно, кто он, надменный деспот, не желающий снизойти до народа, или презренный трус, боящийся стать лицом к лицу с той стихией, из которой он черпал силу, — после событий 22/9 января 1905 г. царь Николай стал открыто врагом и палачом народа. Больше этого мы о нем не скажем; после этого мы не будем с ним говорить. Он сам себя уничтожил в наших глазах — и возврата к прошлому нет. Эта кровь не может быть прощена никем из нас. Она душит нас спазмами, она владеет нами, она ведет и приведет нас туда, куда мы должны идти и прийти.

Вчера еще были споры и партии. Сегодня у русского освободительного движения должны быть едино тело и един дух, одна двуединая мысль: возмездие и свобода во что бы то ни стало. Клятвой эта мысль жжет душу и неотвязным призывом гвоздит мозг.

Против ужасных злодеяний, совершенных по приказу царя на улицах Петербурга, должны восстать все, в ком есть простая человеческая совесть. Не может быть споров о том, что преступление должно быть покарано и что корень его должен быть истреблен. Так дальше жить нельзя. Летопись самодержавных насилий, надругательств и преступлений должна быть заключена.

Ни о чем другом, кроме возмездия и свободы, ни думать, ни писать нельзя.

Возмездием мы освободимся, свободой мы отомстим»[828].

Надо сказать, что именно в тот момент, когда влияние идей Струве достигло своего апогея, влияние его публикаций снизилось. Нет, он не повторил судьбу Герцена, который после 1863 года потерял свою аудиторию из-за того, что поддержал непопулярное среди большинства русских Польское восстание. Занимаемая Струве позиция отнюдь не вошла в противоречие с господствовавшим общественным мнением. Напротив, по мнению Шаховского, его редакторские и программные статьи, печатаемые в Освобождении, неизменно находили отклик у читателей и часто оказывали существенное влияние на деятельность Союза освобождения[829]. Популярность печатной продукции Струве снизилась потому, что проведенное Святополком- Мирским смягчение цензуры привело к быстрому ослаблению государственного контроля над прессой, и прежняя нужда в нелегальных изданиях, которые публиковались за границей и доставлялись в Россию с немалой затратой сил и денег, значительно уменьшилась. Уже начиная с ноября 1904 года всего за несколько копеек можно было купить газету или журнал, совершенно открыто стоявшие на платформе Освобождения. Наша жизнь и Наши дни, а потом — их по-разному называвшиеся преемники фактически стали «домашними» органами Союза освобождения. В мае 1905 года Петербургский Союз даже выпустил свой Листок Союза Освобождения[830]. Более того, несколько старых, уважаемых изданий, редактируемых либо членами Союза, либо его сторонниками, начали активно поддерживать его конституционно-демократическую программу. Речь идет о таких изданиях как Право, Русь, Русские ведомости и ряде других.

Из-за снижения спроса на Освобождение Струве решил отказаться от регулярного, раз в две недели, выпуска своего журнала. После февраля 1905 года он стал выходить нерегулярно, где-то раз в месяц — между февралем и октябрем вышло всего двенадцать номеров.

После января 1905 года Струве в основном сосредоточился на проблеме политической программы. Проблема введения конституции казалась уже решенной: теперь нужно было думать не о том, получит ли Россия конституцию или нет, а о том, что это будет за конституция.

Наиболее вероятными представлялись три варианта конституции — сообразно трем фракциям, на которые распалось в 1905 году либеральное движение. На правом его фланге находились возглавляемые Шиповым славянофилы, которые поддерживали идею конституции с определенными оговорками, поскольку не принимали идею выборного законодательного собрания, то есть парламента. Однако они не обладали достаточно большим политическим весом, поскольку за последние три года общественное мнение значительно полевело. Центр либерального движения занимала достаточно большая группа, поддерживающая идею представительского управления страной, но опасавшаяся толпы, которая может начать действовать как самостоятельно, так и в союзе с реакционерами или революционерами всех мастей; поэтому эта группа ратовала за создание системы, способной держать в узде гидру, которая в любой момент может разбушеваться. Судя по всему, именно эту фракцию поддерживало большинство земцев. На левом фланге находились сторонники Союза освобождения, исповедовавшие радикальный либерализм и отстаивавшие необходимость всеобщих демократических выборов и полновесных аграрных и социальных реформ. Итак, правое крыло было за конституцию при бессильном парламенте; центр — за эффективный парламент, но такой, в котором большинство мест было бы гарантировано преуспевающим и образованным гражданам; левое крыло — за парламент не только эффективный, но и по-настоящему представляющий всю нацию, а также активный в области социального законодательства. Таким образом, вера в политическую зрелость народных масс увеличивалась по мере движения справа налево.

Разумеется, Струве находился на левом фланге: он по-прежнему был привержен принципам политической и социальной демократии, в немалой степени способствуя тому, что этим принципам оставался верен и сам Союз освобождения. В данном вопросе Струве опирался прежде всего на соображения философского характера: как уже отмечалось, настоящим либерализмом он полагал такой, который базируется на идее равенства всех людей. Однако в своих статьях 1904–1905 года, адресованных прежде всего правому флангу и центру либерального движения, он обосновывал идею демократии, используя аргументы не столько философского, сколько прагматического характера. Он был убежден, что наилучшим способом превращения русского мужика в того самого свирепого зверя, от которого антидемократически настроенные либералы приходили в такой ужас, является непрекращающееся отчуждение этого мужика от его демократических прав. По его мнению, русские крестьяне и рабочие обладают здоровым социальным инстинктом, то есть они лучше других знают, в чем состоят их действительные нужды, а также то, на что они реально могут рассчитывать при их удовлетворении. Если политическая система предоставит им возможность защищать свои интересы законным путем, они будут вести себя соответственно; в противном случае они превратятся в опасный и деструктивный элемент. В конце 1904 года и весь 1905 год Струве предпринимал огромные усилия, чтобы склонить к этой мысли тех либералов, которые были против политической платформы Союза освобождения. Вот что он писал в связи с этим. (Я хотел бы обратить внимание читателей на то, что во всех его воззваниях и призывах подспудно присутствует сомнение в самой возможности существования в России надежных гарантий свободы; это особенно заметно в статьях, относящихся ко времени после марта 1905 года, когда звуки первой весенней оттепели смешались с первыми громыханиями Жакерии.)

«Теперь, когда бытовые и сословные грани между интеллигенцией и народом поизгладились, когда интеллигенция идет всякими путями к народу, а народ из себя выделяет интеллигенцию — совесть русской интеллигенции никогда не примирится с политическими привилегиями. Это значит, что, если политический строй конституционной России не будет утвержден на демократическом фундаменте — то управлять Россией неизбежно придется против интеллигенции, в постоянной борьбе с ней, то есть с огромной растратой национальных сил. В то же время всякая конституция, как бы она ни была недемократична, сама по себе создаст такие условия для борьбы радикальных элементов, при которых с этими элементами придется считаться все более и более, как с непосредственными представителями народных масс.

В конституционной России социал-демократия перестанет быть тем, чем она является теперь — интеллигентской организацией, выражающей интересы и формирующей потребности пролетариата, а станет подлинной пролетарской или рабочей партией. В конституционной России заговорит от себя и крестьянство. И то, и другое произойдет очень быстро. И можно с полной уверенностью сказать, что только демократическая реформа сразу введет и рабочий класс, и крестьянство в нормальное русло отстаивания своих интересов мирными средствами законной борьбы за право.

При самодержавии Россия находится в состоянии скрытой, или, вернее, вогнанной внутрь народного организма, но разрастающейся вглубь и вширь хронической революции, которая неизбежно перейдет в острую форму, если не будет предпринята крупная реформа. Маленькая конституция может, или, вернее, должна сейчас же породить дальнейшее политическое движение, которое, в случае упорства правящих классов, неизбежно приведет к большой революции»[831].

«Я глубоко убежден в справедливости основанной на всеобщем голосовании избирательной системы, я твердо уверен, что она соответствует началам истинного и широкого либерализма. Но здесь я имею в виду отстаивать целесообразность всеобщей подачи голосов для современной России не как либерал и не как демократ, не с точки зрения моих идеалов политической справедливости, а с точки зрения социального умиротворения страны и водворения в ней прочного государственного порядка. Если стремление к этим благам угодно называть консерватизмом, то я берусь утверждать, что всеобщее избирательное право диктуется для России здравым дальновидным консерватизмом. Прежде чем обосновывать этот тезис, я должен отвести возражение либеральных противников всеобщего избирательного права, полагающих, что эта система выборов утвердит в России господство невежественной толпы, которая сделается игрушкой в руках реакционеров.

На самом деле это возражение есть в высшей степени гадательная гипотеза, построенная на шатких исторических аналогиях. В конкретных условиях русской действительности она не имеет ни малейшей опоры. Народные массы в России, как и всюду, пойдут за теми политическими направлениями и деятелями, которые смогут обещать и провести действительное удовлетворение назревших нужд этих масс. А удовлетворение важнейших нужд народных масс возможно в России только путем широких экономических реформ в демократическом духе, таких реформ, которым не может сочувствовать ни одна из наличных и возможных в России реакционных сил. К тому же демократические экономические реформы настолько сложны в современной России, что их осуществление будет совершенно не под силу государственному аппарату, находящемуся в руках реакционеров. Те условия, в которых существовал демократический цезаризм Наполеона III, продолжающий до сих пор гипнотизировать многих политиков, враждебных всеобщему избирательному праву, не представляют с русской действительностью никакой серьезной аналогии. Во Франции второй империи не было крестьянского вопроса и не могло быть речи о крестьянской реформе. Крестьянин был политическим консерватором, потому что его экономические интересы не требовали никаких реформ, которые сталкивали бы его с властью и внушали бы ему мысль о реальном значении для него политической самодеятельности….

Но, скажут нам, суть дела именно в том, что при всеобщем избирательном праве политически реакционное русское правительство, ценой удовлетворения всех экономических требований крестьянства, в союзе с ним раздавит всякое свободное движение в стране. Те, что рисуют, в результате всеобщего голосования, такие перспективы, забывают, что правительство страны не есть отвлеченная категория, которую можно по произволу вставлять для определенных целей в любую комбинацию социальных и политических сил. Реакционное русское правительство есть живое, исторически определенное, на данных социальных основах выросшее политическое явление, которое не может быть переставлено на совершенно новый и чуждый ему социальный фундамент. Земские начальники, губернаторы, министры-бюрократы, великие князья с их административными уделами, самодержавный царь — все это не отвлеченности, а живые явления. Они или, другими словами, русское реакционное правительство не может вдруг, ради сохранения своей власти, стать слугой крестьянства и опереться на него. Это было бы социологическое чудо, бояться которого нечего. Прочное введение такой радикальной политической реформы, как всеобщее голосование, само может явиться лишь следствием столь радикального перемещения социальных сил в нашей стране, которое отнимет почву у всякой реакции и сделает ее сколько-нибудь длительное торжество абсолютно невозможным.

Наконец, тем, кто опасается, что крестьян, по их невежеству и беспомощности, легко будет обманывать на выборах, мы скажем, что против такого обмана в крупных размерах русских крестьян с самого же начала свободной политической жизни в значительной мере предохранит тот присущий массам верный социально-политический инстинкт, которого так основательно боялись и до сих пор боятся наши реакционеры. Когда по всей стране пройдет живительное дуновение политической свободы, когда везде будет безвозбранно выкинуты политические знамена и лозунги, крестьяне быстро сумеют отличить своих друзей от врагов и отыскать настоящее крестьянское знамя.

Те, кто боятся искажающего давления реакционных факторов на крестьянские выборы, не учитывают той огромной очистительной работы, которая будет разом совершена самим фактом ликвидации самодержавно-бюрократического режима и которая в огромной степени просветит социально-политическое сознание народных масс. Нужно помнить, что в России происходит целая революция, то есть огромный социальный сдвиг, при котором комбинация политических сил должна радикальным образом измениться.

Но если дело обстоит так, то что же означает наше выраженное выше мнение, согласно которому всеобщее избирательное право диктуется для России здравым консерватизмом? Нет ли в этих двух утверждениях непримиримого противоречия? Мы глубоко убеждены в том, что между ними нет ни малейшего противоречия, а что, наоборот, одно утверждение с неумолимой логикой вытекает из другого.

Огромный социальный «сдвиг», совершающийся в современной России, требует для своего мирного осуществления самых широких политических форм. Процесс общественных изменений, переживаемый Россией, представляет одну из тех комбинаций, при которых радикальное решение политического вопроса является единственным умиротворяющим, единственным обеспечивающим истинный порядок.

Политическая реформа приходит в Россию не слишком рано, а слишком поздно для какого-нибудь промежуточного решения. Те «оппортунисты», которые с торжеством указывали на то, что народ в России относится безразлично к конституционной реформе, и отсюда выводили ненужность этой реформы, упускали из виду, что политическое безразличие и безучастие масс есть conditio sine qua non такой умеренной реформы государственного строя, при которой эти массы могут не приниматься во внимание в качестве политического фактора. Выжидая, пока самодержавие само даст политическую реформу, «оппортунисты» опоздали со своими решениями политического вопроса. Опоздали в двояком смысле. Им не дадут провести их промежуточное решение, и даже если такое решение и будет проведено, оно не умиротворит страны.

Россия стоит не только перед политическим преобразованием. Вернее, в политическом преобразовании, как в фокусе, сходятся все ее назревшие нужды, все великие и сложные социальные проблемы, перед которыми самодержавие оказалось совершенно бессильно. Народные массы проснулись и зашевелились. Их движение показывает, что они вышли из косного состояния, чувствуют свою силу. Жизнь народных масс поставила целый ряд трудных вопросов и задач. Русская интеллигенция, в лице ее различных направлений, давно живет и болеет этими вопросами, у нее накопились различные, более или менее продуманные, их решения. Нужно открыть всем силам выход, предоставить всем решениям возможность вступить в состязание на широкой арене свободной политической жизни.

Только всеобщее избирательное право даст всем общественным элементам равную возможность измерить свою настоящую силу. Только оно даст нам познание действительной меры всех вещей в государстве. Нас пугают радикальными программами и увлечением масс этими программами при всеобщем голосовании. Но наличность радикальных программ и политическое пробуждение масс суть факты, с которыми уже теперь приходится считаться и еще более придется считаться на следующий день после политической реформы, как бы далека она ни была от всеобщего голосования. И можно смело утверждать, что радикальные программы будут тем сильнее и в то же время бесплоднее влиять на народные массы, чем меньше эти массы будут властно и ответственно участвовать в устроении государственной жизни.

До тех пор, пока народные массы не будут на равных с имущими классами правах участвовать в законодательстве, ими всегда будут владеть такая тревога и неудовлетворенность, которою постоянно будет питаться всяческая «смута». Разве продолжающееся до сих пор стачечное движение не показывает, что, при невозможности удовлетворить свою потребность в политическом самоопределении, рабочие массы вступают на путь экономической борьбы, прямо губительной для них самих и разорительной для других классов общества? Разве мы не видим, что в этой борьбе рабочие нередко выставляют требования, объективно невыполнимые, требования, которые, при политической свободе и равноправии, не могли бы быть поддерживаемы ни одной минуты ни ими, ни их друзьями? Разве при возможности для крестьян нормально влиять на законодательство, аграрные беспорядки, подобно лесному пожару, могли бы захватывать огромную территорию? Разве те самые политические влияния, которые теперь обнаруживаются во всех рабочих и крестьянских беспорядках, не искали и не находили бы себе в демократическом строе более прямых и верных путей к достижению своих целей?

Единственное средство — ввести огромное социальное движение, охватившее теперь городской и сельский трудящийся люд России, в русло закономерной борьбы за интересы, заключается в призвании всего народа — на равных правах — к политической жизни, то есть во всенародном голосовании. Дайте политическую свободу и политическое равенство — и сама жизнь свободно отметет все то, что заключается в радикальных программах преждевременного и неосуществимого. Но пусть все, что есть в них жизненного, необходимого и ценного для масс, пусть все это получит в политическом строе обновленной России возможность полного осуществления, ибо только при этом условии наступит в России нормальный ход государственной и общественной жизни. Тем, кто от всенародного голосования с трепетом или с восторгом ждет ужасов культурного варварства или чудес коренного социального переворота, — мы скажем, что никаких ни ужасов, ни чудес оно не произведет, что массы, призванные к политическому и социальному строительству, не поразят нас ни своим реакционерством, ни своим радикализмом. Всенародное голосование всему укажет свое надлежащее место и даст безошибочную оценку всякой социальной силе.

При всенародном голосовании народные массы, став ответственными распорядителями собственных судеб, узнают и поймут, что возможно и что невозможно. До тех пор, пока народным массам не будет дана возможность заявлять и осуществлять свою волю в законодательстве, в распоряжении государственными средствами и в контроле над правительством, — на пути к умиротворению общества будет всегда стоять указание на то, что народ устранен от должного влияния на государственную жизнь, что поэтому его интересы оставляются без внимания и удовлетворения. Это значит, что народные массы, не сознавая себя хозяевами государства, будут питать к нему вражду. При наличности крепкой революционной традиции в русской интеллигенции, при существовании хорошо организованных социалистических партий, при давнем и глубоком культурном отчуждении народных масс от образованного общества, — всякое иное разрешение вопроса о народном представительстве, кроме всеобщего голосования, будет роковой политической ошибкой, за которой последует тяжелая расплата»[832].

Трудно найти более красноречивую апологию веры во всемогущество демократии, столь распространенную среди старой русской интеллигенции начала XX века.

Струве настолько увлекся этой проблемой, что в некоторых своих статьях 1904–1905 годов даже не упоминал ни о либеральной, ни о конституционалистской партии, ведя разговор о партии «демократической», как будто предчувствовал, что в конечном итоге Союз освобождения отойдет от конституционалистского движения[833]. Кроме того, он всеми силами поддерживал идею всенародно избранного Учредительного собрания, которое составит проект основного закона страны[834].

Уделяя огромное внимание проблеме политической демократии, Струве проявлял не меньшее усердие по поводу социальной демократии, проблема которой была неотъемлема от вопросов аграрной реформы и социального законодательства. На раннем этапе существования Союз освобождения не определялся в своем отношении к этим вопросам (хотя уже на встрече в Шафгаузене для всех было ясно, что эта проблема существует), поскольку считал необходимым целиком сосредоточиться на пропаганде конституционалистских требований. Но к зиме 1904–1905 годов, когда социальная напряженность в России заметно усилилась, стало ясно, что необходимо выработать определенную позицию и по социальным вопросам. В центре открывшейся дискуссии снова оказался Струве, защищавший платформу либерально-демократической партии, строго придерживавшейся принципов социальной справедливости. Следующий отрывок был написан в марте 1905 года.

«Образование из разнообразных элементов интеллигенции крепко сплоченной демократической партии представляется в настоящий момент делом безусловной необходимости. Время критическое. Освободительное движение именно в силу своего стихийного характера, я бы сказал, в силу внезапности своего натиска требует наличности демократической партии и притом партии, в высшей степени активной. На сцену выступают подлинные народные массы. Демократическая партия не имеет права в такое время пассивно созерцать движение народных масс. В особенности невозможна пассивность ввиду растущего крестьянского движения.

Крестьянское движение, конечно, носит стихийный и неорганизованный характер, но если интеллигенция, и в том числе земские люди, будут перед лицом его пребывать в пассивном состоянии, они в политическом смысле окажутся в тисках между бунтующим крестьянством и охраняющим самодержавие правительством. Правительство не прочь… натравить крестьян на образованные классы и в том числе на либеральных помещиков. Но, с другой стороны, правительство само боится и должно бояться крестьянского движения, так как серьезных уступок крестьянству самодержавное правительство не может сделать. Пока черные сотни, подобранные полицией, с некоторым числом одурманенных добровольцев из народа избивают интеллигенцию на улицах городов, самодержавное правительство может потирать руки от удовольствия. Но крестьянской аграрной революции оно должно бояться еще больше, чем сами помещики, ибо, поддерживая крестьян, оно восстановило бы против себя помещиков, а поддерживая помещиков и расстреливая крестьян, оно проделывало бы своими собственными руками гапоновский эксперимент над крестьянами, то есть создавало бы абсолютно крепкий, несдвигаемый фундамент для русской политической революции. Такова логика событий. Русская оппозиция, не только демократическая, но и умеренно-конституционная, должна в настоящий критический момент исходить из того факта, что в стране уже началась аграрная революция. Если так, то единственная разумная со всех точек зрения тактика состоит в том, чтобы овладеть революцией в самом начале и, признав в существе эту революцию законной, вдвинуть ее в русло закономерной социальной реформы, осуществляемой в связи с полным политическим преобразованием страны теми средствами, которые даст демократическая конституция.

Вот почему решение аграрного вопроса в самой недвусмысленной формулировке введено в данную нами выше программу демократической партии. Я лично считаю такую резкую постановку аграрного вопроса в программе единственным разумным шагом, обязательным не только для демократов, но и для конституционалистов вообще. Точно также активнуюу революционную тактику в современной стадии русской “смуты” я считаю единственной разумной для русских конституционалистов. Если настоящий момент будет пропущен для активной тактики — то “закон действия” будет продиктован или, вернее, навязан русскому конституционализму, с одной стороны, самодержавным правительством, с другой — стихийным движением народных масс и поведением социалистических партий. Я нарочито в данном случае говорю не только о демократах, но и о всех вообще русских конституционалистах и даже особливо имею в виду конституционалистов из землевладельческого класса.

Им надлежит понять, что политическая реформа в современной России тесно сплелась с социальными проблемами и что при этом аграрная революция началась в России при условиях исключительных и в мировой, и в ее собственной истории. В стране существуют социалистические партии и рабочее движение. И социалистические партии, и еще более рабочее движение, на которое они влияют, передают и передадут революционную энергию крестьянской массе.

Из нужды крестьян в связи с социалистической агитацией и с социалистическим перевоспитанием рабочего класса получится такое движение, с которым было бы бессмысленно бороться. С революциями умные, истинно государственные люди вообще не борются. Или иначе: единственный способ борьбы с революцией заключается в том, чтобы стать на ее почву и, признав ее цели, стремиться изменить только ее методы …

Революцию, повторяем, победить нельзя, революцией можно только овладеть»[835].

Того же мнения он придерживался и в ходе состоявшегося на страницах французской газеты Humanité обмена мнениями между ним и Жаном Жоресом: «…России нужно правительство сильное, правительство, которое не будет бояться революции, потому что оно станет во главе революции….революция в России должна стать властью»[836].

Скрытое за этими радикальными рассуждениями беспокойство не ускользнуло от внимания некоторых проницательных наблюдателей-социалистов. Комментируя сложившуюся в июле 1905 года ситуацию в России, Карл Каутский снисходительно заметил, что российские либералы, такие, как Струве, проявляют все большую озабоченность по поводу растущей анархии и готовы оплакивать отсутствие сильной власти. Подобные опасения Каутский находил совершенно необоснованными: история Франции показала, что рабочий класс лучше всего созревает как раз в революционных условиях. «Поэтому перманентная революция есть именно то, что нужно российскому пролетариату», — заключил Каутский, добавив, что, судя по всему, к этому дело и движется[837]. Струве полагал, что в этом, лично ему адресованном пассаже впервые была высказана концепция «перманентной революции»[838].

В марте 1905 года Струве, наконец, сформулировал, какие именно социальные реформы он считает небходимыми. Прежде всего его волновало положение крестьянства. Теперь он отвергал политику высоких тарифов на импортные промышленные товары, за которую ратовал в бытность социал-демократом: эти тарифы должны быть существенно снижены, чтобы устранить условия, при которых небольшая группа промышленников наживалась за счет сельского населения страны. Назрела необходимость и аграрных реформ. Крестьянские общины, которым не хватает земли, должны получить дополнительные земельные наделы. Эта «прирезка, которая — поскольку дело касается частновладельческих земель — должна быть осуществлена путем обязательного выкупа земель на государственный счет». Промышленные рабочие должны получить право на организацию профсоюзов и проведение забастовок, им также должна быть гарантирована социальная защита, в том числе государственное страхование. Кроме того, рекомендации Струве касались судебной и школьной реформ: по его мнению, они должны быть проведены таким образом, чтобы гарантировать всем российским гражданам начальное образование при условии невмешательства в образовательную систему церкви и полиции[839].

Выступая в защиту политических и социальных реформ, Струве имел в виду и предупреждение радикализации народных масс. Весной и летом 1905 года ему казалось, что этой опасности еще можно избежать. Отвечая на поставленный на страницах Освобождения вопрос одного из российских авторов — каким образом либералы собираются обойти радикалов в сфере влияния на массы и при этом остаться верными своим принципам, — Струве провел различение между «революцией» и «революционизмом». Революция, считал он, возникает в результате спонтанных, но, по сути своей, естественных действий населения, которые становятся опасными только тогда, когда что-то мешает нормальному развитию событий. Революционизм же является особым состоянием сознания, весьма характерным для той части интеллигенции, отличительной особенностью которой является потеря связи с реалиями жизни. Если говорить конкретнее, это означает «тенденцию подчинить живую политическую деятельность отвлеченно-радикальной программе и доктринерское отрицание всякого компромисса». Российские радикальные партии поражены этой болезнью — революционизмом, — поскольку состоят почти сплошь из интеллигентов и не имеют поддержки масс. Как только они обретут эту поддержку, что неизбежно произойдет в условиях демократической системы, они либо откажутся от своего радикализма, либо исчезнут с политической сцены. Иными словами, в условиях политической и социальной демократии революционизм не представляет никакой реальной угрозы для страны[840].

Однако осенью 1905 года Струве был вынужден пересмотреть свои чересчур оптимистические прогнозы. Поступавшие из России сообщения говорили о том, что радикалы, в особенности социал-демократы, в гораздо большей, чем он мог предположить, степени преуспели в рекрутировании сторонников среди студентов и рабочих, поворачивая их сознание от борьбы за политическую свободу и удовлетворение своих экономических требований в сторону «революционизма». В некоторых университетах настроенные социал-демократами студенты прерывали занятия и даже бойкотировали профессоров, заподозренных в том, что они придерживаются «реакционных» взглядов. Рабочих же социал-демократы настраивали на выдвижение совершенно нереальных требований, которые с очевидностью не могли быть удовлетворены. Подобное развитие событий вызывало у Струве тревогу: «Тактика социал-демократов, конечно, определяется ее характером, как узкой интеллигентской группы, желающей представлять рабочий класс, но это только один корень этой тактики. Другой заключается в самом мировоззрении социал-демократии, которому чужда идея права. Реакционное насилие самодержавия социал-демократия желает побороть революционной силой народа. Культ силы общей с ее политическим врагом; она желает только другого носителя силы и предписывает ему другие задачи. Право в ее мировоззрении есть не идея должного, а приказ сильного»[841].

Узнав о том, что двое профессоров российского университета, обвиненные студентами в том, что они якобы придерживаются реакционных взглядов, вынесли свое дело на рассмотрение суда чести, Струве взорвался. «Нельзя ни за кем, даже за студентами, признать право на привлечение к суду за образ мыслей. Я не только не пошел бы сам судиться, если бы был обвинен в «реакционерстве», я никогда не пошел бы никого судить за это. И не только не пошел бы, но и громогласно заявил бы протест против того, что мне предлагают идти в такой суд. Право на «неблагонадежность» я признаю принципиально, философски, как право неотъемлемое, кто бы ни установлял понятие «благонадежности»; я не желаю подчиняться в этом деле никакой власти, никакому участку, все равно чем бы он ни был украшен — двуглавым орлом или фригийской шапкой и ведет ли его зерцало свое происхождение от Петра Великого или от Карла Маркса»[842].

В августе Струве вместе с семьей переехал из Парижа в Бретань. Сняв виллу на Pointe de St. Cast, Струве провели несколько спокойных недель — вдали от политических бурь и волнений в компании с Тырковой и незадолго до этого приехавшего из России их молодого друга — Семена Франка[843].

Но когда они в сентябре вернулись в Париж, то от политики уже было не спрятаться. Газеты ежедневно приносили сведения о происходивших в России волнениях и забастовках и о прогрессирующем бессилии властей. Поэтому, несмотря на риск быть арестованным на границе, Струве всерьез засобирался в Россию, ибо ему отчаянно не терпелось оказаться в эпицентре разыгравшейся бури. Однако уехать немедленно он не мог, поскольку его жена Нина вот-вот должна была родить. Тыркова позже вспоминала, что в эти последние для российского самодержавия дни Струве полностью потерял голову.

«По десять раз в день бегал он на станцию метро, к газетному киоску, хватал все выпуски, утренние, вечерние, ранние и поздние, полдневные и закатные, обычные и экстренные. Их все газеты выпускали. Целые страницы были полны Россией, и на каждой можно было найти новые подробности, подтверждавшие силу движения. Струве ходил по улицам Пасси, раскрыв перед собой газету, как щит, рискуя попасть под извозчика, натыкаясь на прохожих, не обращая внимания на их поношения, довольно заслуженные. Дома он бессмысленно заглядывал во все комнаты, бормотал непонятные слова, смотрел на нас невидящими глазами….

И вдруг вечером, 17 октября, появились экстренные выпуски, где огромным шрифтом были напечатаны заветные слова:

ЦАРЬ УСТУПИЛ. КОНСТИТУЦИЯ ДАНА.

Как раз в тот день Нине Струве пришло время родить. Это был ее пятый ребенок. Нина не легла в больницу, а проделала привычную работу у себя дома. Как и подобало жене редактора конституционного журнала, она выбрала для родов знаменательный день 17 октября, когда была дана конституция…

Взлохмаченный Струве, потрясая пачкой газет, расталкивая всех, ворвался в спальню, где его жена напрягалась в последних родовых муках:

— Нина! Конституция!

Акушерка взяла его за плечи и вытолкнула из спальни. Через полчаса родился пятый струвененок»[844].

Друзья Струве потом шутили, что этапы его политической эволюции можно точно отследить по датам рождения его детей: первый родился 1 мая, а последний — 17 октября.

Наконец наступил момент, когда он мог отправляться в дорогу[845]. Один из друзей Струве, поэт Максимилиан Волошин, дал ему свой паспорт, с которым он 19 октября/1 ноября выехал в Берлин. Прибыв туда на следующий день, он уже намеревался пересесть на поезд до Санкт-Петербурга, как вдруг выяснилось, что в эти дни поезда в Россию не ходят, поскольку там объявлена всеобщая забастовка. Берлин был заполнен русскими, которые съехались туда со всей Европы и, как и Струве, стремились как можно скорее вернуться в Россию. Для того чтобы решить эту проблему, германское правительство снарядило специальный поезд до портового города Штеттина, откуда регулярно отходили пароходы до российской столицы. Приехав на вокзал, чтобы сесть на штеттинский поезд, Струве был встречен Иоллосом, главой Берлинского отделения телеграфного агентства Санкт- Петербурга, который прибыл специально для того, чтобы увидеться с ним и сообщить ему новость, только что переданную по телеграфу: по ходатайству Витте царь даровал Струве прощение.

После непродолжительного морского путешествия, во вторник, 25 октября/7 ноября 1905 года, Струве прибыл в Санкт-Петербург, на родину, которую уже и не надеялся когда-либо увидеть

Загрузка...