Часть II. ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН

Глава 5. Мировая война

Весной 1914 года Струве принял участие в конкурсе на замещение вакантной должности приват-доцента Санкт-Петербургского университета по специальности «Русская история. Декан исторического факультета Сергей Платонов поддерживал его кандидатуру, и перспективы казались вполне благоприятными[1]. Летом, возможно, в связи с предстоящим назначением, Струве решил отказаться от традиционного отпуска в Германии и вместо этого отправился в поездку по России, позже названную им «научно-исследовательским путешествием». Он вернулся в Санкт-Петербург в середине июля, во время сараевского покушения, и в последующие дни все свое внимание посвятил разгоравшемуся международному кризису[2]. Университетский конкурс был отменен в связи с началом войны.

В своих основных чертах международная обстановка, сложившаяся в результате убийства эрцгерцога Фердинанда, напоминала кризис 1908–1909 годов вокруг Боснии и Герцеговины. Австрия вновь предъявляла Сербии заведомо неприемлемые требования, а Россия, главный союзник и защитник сербов, опять оказывалась перед нелегким выбором. Вопрос, мучивший Струве в июле, заключался в том, не поступит ли Россия так же, как в 1909 году, то есть не бросит ли она сербов на произвол судьбы. Частные контакты с высокопоставленными правительственными чиновниками, организованные с помощью его друга Григория Трубецкого, в то время возглавлявшего ближневосточный департамент министерства иностранных дел, вселяли в него уверенность в том, что на сей раз повторения «национального позора» не будет[3].

Вечером 11 (24) июля Струве из газет узнал об австрийском ультиматуме Сербии. Его возбуждение достигло высшей отметки. Не в силах оставаться в стенах своей квартиры, он вышел в город. Он ожидал увидеть толпы людей, которые, как и он сам, будучи потрясенными историческим смыслом происходящего, не смогли остаться наедине со своими мыслями. Но улицы были пусты, и тогда Струве направился в Летний сад. Здесь, рука об руку, прогуливались влюбленные парочки, не беспокоившиеся ни о чем на свете. Он всматривался в лица прохожих, надеясь хотя бы на проблеск близких ему чувств, хоть на какой-нибудь знак, обнаруживающий родственную душу. «Мне хотелось заговорить с кем-нибудь, проверить свое немое впечатление, но всегдашняя разъединенность культурных людей, привычка не выходить из своего одиночества — остановили меня». Струве вернулся домой[4].

На следующий день (12 (25) июля), когда неизбежность войны между Австрией и Сербией не вызывала больше ни малейших сомнений, он проанализировал ситуацию, назвав свой набросок «Роковые минуты». Отчасти из-за отсутствия расположенных к нему газет, а отчасти в силу убеждения в том, что неофициально полученные данные не дают ему основания «давить» на правительство, Струве спрятал этот материал в стол и опубликовал его лишь через год[5]. По всей вероятности, писал он, австрийский ультиматум означает общеевропейскую войну. Спор с участием Сербии и Австрии — не просто локальная балканская стычка; это побочное проявление международной борьбы за сферы влияния. Выставив ультиматум Сербии, Австрия фактически бросила вызов России, и поступая таким образом, она, скорее всего, действовала с согласия Германии. Тогда, как и впоследствии, Струве был убежден, что причина первой мировой войны заключалась не в немецко-британском соперничестве, как принято было думать, но в стремлении Германии сокрушить Россию: только реализация этой цели позволит немцам претендовать на европейскую и глобальную гегемонию[6]. По этой причине ответ на новый балканский кризис был крайне важен для будущего страны: неспособность помочь Сербии отдавала Россию на милость «центральных держав» и означала ее закат как великого государства. Россия должна была поддержать Сербию, даже если это означало войну. Струве публично заявлял о своих радужных надеждах на исход такого конфликта. «Как ни велики трудности и превратности войны, силы России неисчерпаемы».

15 (28) июля Австрия объявила войну Сербии. На следующий день Россия приступила ко всеобщей мобилизации. В ответ на это 18 (31) июля Германия объявила войну России. Струве безоговорочно поддержал позицию своего государства, хотя, как никто другой, отчетливо видел его военные и экономические слабости. Он был убежден, что выступление Франции и Англии на стороне России обеспечит союзникам победу, а в конечном счете — ликвидацию величайшей угрозы самому существованию страны — Германской империи с ее лозунгом «Drang nach Ostem. Он хорошо понимал, что вернуться к прежнему порядку вещей невозможно. «Начинается новая эпоха всемирной истории»[7], — написал он, получив известие об объявлении Германией войны России.

Теперь, когда стало ясно, что Россия не собирается поддаваться австро-германскому давлению, предметом беспокойства Струве стал иной вопрос: вступит ли Англия в общеевропейский конфликт? Перспектива российского противостояния с «центральными державами» без поддержки со стороны англичан волновала его уже много лет[8]. Вступление в войну Франции, связанной с Россией договором о взаимопомощи, представлялось Струве предрешенным, но этот шаг не был для него главным. Подобно большинству русских генералов и политиков, он, видимо, сравнительно невысоко оценивал военный потенциал французов: перечисляя великие державы — Англию, Россию и Германию, — он даже не вспоминал о Франции[9]. В случае Англии критическое значение принадлежало ее морской и промышленной мощи. Спустя несколько месяцев после начала войны Струве вынужден был написать следующее: «Без Англии борьба России с Германией представлялась очень трудной, почти безнадежной. С другой стороны, конфликт с объединенными Россией и Англией заранее сулил Германии в конечном счете поражение. Англия становилась осью, вокруг которой, как сто лет тому назад, неизбежно должна была вращаться мировая политика»[10]. Летом 1917 года, в разгар революции, когда было модно рассуждать о том, что России незачем продолжать войну, поскольку она выгодна только Англии и Франции, Струве напоминал соотечественникам о «трепетном ожидании тех дней, пока не было известно, выступит Англия, или не выступит»; он был уверен, что если бы Англия заявила о нейтралитете, Россию ждал бы скорый конец[11]. В течение тех пяти дней, пока намерения англичан оставались неясными, его ум был занят исключительно этим вопросом. Только 23 июля (4 августа), когда Англия наконец объявила войну Германии, Струве успокоился. Он полагал, что Россия теперь вне опасности, а окончательный итог сражений предрешен.

Уверенность Струве в неизбежной победе союзников проистекала отнюдь не из эмоционального патриотизма; напротив, она основывалась на взвешенных расчетах соотношения сил, складывавшегося между двумя коалициями. Как он писал в изданном в 1911–1912 годах сборнике «Великая Россия», исход современной войны будет решаться экономической мощью противостоящих держав, а не количеством «живой силы»; экономический фронт выйдет на первый план. Исходя из такой позиции, по своим людским и материальным ресурсам, как наличным, так и потенциальным, союзники настолько превосходили «центральные державы», что у последних не оставалось никаких шансов. Несмотря на признанное совершенство военной машины и искушенность в стратегии, они просто не могли победить. Струве полагал, что германское руководство, бросив вызов всему миру, поступило крайне безответственно. В конечном счете организованность, дисциплина и национальная сплоченность, которыми всегда славилась Германия, не смогут перевесить суровых реалий экономики, обрекающих страну на поражение. Оценка, выносимая им глобальным притязаниям Германии, была весьма схожа с вердиктом Макса Вебера: этот социолог, который оставался немецким националистом в той же степени, в какой Струве был русским, также заключал, что в силу неблагоприятной геополитической ситуации его государство не в состоянии соперничать с Англией и эффективно осуществлять свою Weltpolitik.

Чем же объясняется немецкое безрассудство? Почему страна, которая целенаправленно добивалась места между главными европейскими державами, обеспечивая себе примечательно высокий уровень материальной культуры, решила ради победы в одной-единственной войне поставить на карту труд целых поколений — причем в такой войне, в которой соотношение сил складывалось для нее столь неудачным образом? Ответ, предлагаемый Струве, отражал скорее сожаление, нежели злобу. Ведь в конце концов Германия, ныне сделавшаяся смертельным врагом России, была его второй родиной, как кровной, так и духовной. Он никогда не пытался снять проблему, просто отгородившись от Германии и собственного прошлого. Струве не только отказывался участвовать в шельмовании «гуннов», но даже нашел в себе смелость, невзирая на господство антигерманских настроений, публично выступить против предложений бойкотировать немецкие товары (в первые месяцы войны еще доступные) и свернуть преподавание немецкого в школах. Подобные требования противоречили коренным интересам России; они гипнотизировали народ «общими фразами и общими лозунгами»[12]. Струве не позволял использовать свое имя в антигерманской истерии, которая в годы войны оставалась весьма типичной для союзных стран и к которой люди немецкого происхождения особенно тяготели.

На деле существуют две Германии, говорил Струве, отвечая на вопрос о том, как страна, достигшая столь высокого уровня цивилизации, могла повести себя так иррационально[13]. Первая — это старая Германия, культуру которой олицетворяли Лессинг, Кант и Гёте, а политическим воплощением являлся Бисмарк; для прежней Германии были характерны интеллектуальный гуманизм и общественная терпимость. Но, наряду с этой, существовала и другая, «новая» Германия, рожденная во франко-прусской войне и повзрослевшая в 1890-е. Ее духовность определялась крайним позитивизмом, обрамленным ницшеанской одержимостью «эго». «Новая» Германия пыталась загнать жизнь в предустановленные рамки, она стремилась господствовать везде, где только можно; ее этосом стал крайний рационализм. Политически движущие силы этой Германии персонифицировались в Вильгельме II с его безмерными аппетитами.

«Та трагедия, которую сейчас переживает Германия, есть катастрофическое пожирание этой одной Германии другою. Германия Бисмарка — это Германия, в создание которой вложились одинаково и реализм прусской державы с ее военной дисциплиной, и идеализм германской философии с ее духовным строем. Действующая сейчас Германия Вильгельма II — нельзя достаточно подчеркивать это — совсем другое порождение и другая фигура. Это Германия буржуазии и буржуазной социал-демократии, Германия рафинированной буржуазно-интеллигентской культуры и откровенного культа богатства и экономической силы. В этой Германии милитаризм Фридриха Великого, Блюхера, Гнейзенау и Вильгельма I превратился в бесподобную и бездушную технику 42-сантиметровых “берт”, “цепеллинов” и подводных лодок. В этой Германии лишь по видимости господствует юнкерство; в ней… фигура Бисмарка лишь стильное циклопическое сооружение, украшающее колониально-торговое царство маммонархов — Баллинов и Гельферихов с буржуазным до мозга костей социал-демократическим народом больших городов»[14].

Демон рационализма, в течение веков одолевавший Германию, стал причиной ее фатальной слабости. Поскольку жизни присущ внутренний «дуализм», не позволяющий рационализировать ее полностью (см. главу 3), всякий, пытающийся сделать это, неизменно обречен на поражение. Тем не менее в краткосрочной перспективе превосходная способность немцев к организации и дисциплине могла стать источником впечатляющей мощи. С самого начала войны Струве предостерегал против распространенной в России тенденции недооценивать противника. Германия во всех отношениях была достойным оппонентом. Возможно, цензурные соображения не позволяли Струве высказаться более открыто, но все написанное им в 1914 году о войне пронизано твердым убеждением: начавшийся конфликт будет долгим и изнурительным.

Струве считал, что неминуемое поражение Германии приобретет катастрофические формы: страна утратит все свое могущество и будет сотрясаться в «невообразимых конвульсиях». Ему виделись также затяжные моральные потрясения, вызванные внутренними дебатами об ответственности за проигранную войну.

«Для огромной части немецкого народа это будет целый морально-политический кризис, весь грозный характер которого трудно преувеличить. Вина и ответственность за войну 1914 г., лежащая на тех, кто вверг мир в эту катастрофу, столь громадны, сознание немецкого народа еще так мало освоилось с мыслью о том, что вину эту надо искать на германской стороне, это сознание еще так усыплено перспективой, в которую германское правительство с самого начала старалось вдвинуть процесс возникновения войны, что пробуждение от этого сна будет для Германии прямо ужасно.

Ведь когда война придет к своему неизбежному концу, который не может быть благоприятен для Германии, то для немцев отпадет возможность и смысл — обвинять своих противников в чем-либо. Вопрос будет ставиться так: кто же с германской стороны виновен в том, что не предохранил страну от военного столкновения, которое не могло привести ни к чему, кроме поражения, материального умаления и морального унижения Германии? И тогда для всякого немца станет ясно то, что ясно теперь всем нам, а именно, что преступная инициатива этой войны принадлежит ответственным руководителям германской политики. Тогда немцы поймут, что их не только ввергли в войну, но что в вопросе о смысле и реальных двигателях событий их прямо обманывали.

Есть что-то роковое и зловещее в том упорстве, с которым Германия ведет теперь эту войну. Конечно, упорство это совершенно неизбежное, но чем больше оно будет, тем полнее и бесповоротнее будет крушение германского могущества и тем глубже будет тот морально-политический кризис, которым будет отвечать душа Германии на это крушение»[15].

В сентябре 1914 года, за четыре года до того как Макс Вебер пришел к аналогичному выводу, Струве предрекал: «Немецкая Weltmachtpolitik приходит к концу»[16].

Касаясь Австро-Венгрии, другого оппонента России, Струве был критичен по отношению не столько к австрийцам, сколько к мадьярам, крайний национализм которых не позволял Габсбургам, по его мнению, решить этнические проблемы. В самом начале войны он предсказывал, что сложившаяся ситуация станет проклятием Австро- Венгерской империи: после неизбежного поражения государство Габсбургов подвергнется расчленению. Австрия, как он предполагал, вернется к границам 1526 года, то есть к состоянию, предшествовавшему битве при Мохаче, которая положила начало австрийской имперской экспансии. Данное пророчество оказалось предельно точным. Струве считал также, что урезанная подобным образом Австрия попытается объединиться с Германией. Венгрии, превратившейся в маленькое, этнически однородное мадьярское государство, придется отказаться от попыток доминировать над славянами. На развалинах Австро-Венгрии появятся два новых славянских образования: одно, южное, объединит Боснию и Герцеговину, Хорватию, Далмацию и Словению (фактически именно эти территории в совокупности с Сербией в 1918 году составили Югославию), в то время как другое, северное, включит в свой состав Богемию, Моравию и Силезию (за вычетом последней, из упомянутых территорий образовалась Чехословакия)[17].

В целом ему удалось (причем это было сделано спустя всего несколько недель после начала войны) с удивительной точностью предсказать участь противников России: поражение «центральных держав» после упорной борьбы; крушение великой Германии и последующие «конвульсии» немецкой нации; распад Австро-Венгрии на четыре самостоятельных государства, два из которых действительно оказались славянскими.

Правда, в отношении союзников пророческий дар Струве оказался куда менее убедительным. Здесь его разум затмевали чувства. Он решительно недооценивал роль Франции в войне и влияние последней на мораль и экономику французского общества; он полностью игнорировал Соединенные Штаты как фактор мировой политики; он, наконец, полагал, что Англия после победы окрепнет и утвердит во всем мире свой демократический империализм, который вытеснит «казарменный империализм» немецкого типа[18]. Но что хуже всего, он совершенно не предвидел тех испытаний, на которые война обречет экономически отсталую, социально и национально разобщенную, дурно управляемую Россию.

Для всякого, столь же осведомленного в политических и экономических проблемах страны, забвение Струве тех опасностей, которым подвергает себя Россия, схватившаяся в продолжительной и масштабной борьбе с таким мощным противником, как Германия, показалось бы по меньшей мере странным. Главную причину этого фундаментального просчета следует искать в его ошибочных взглядах на природу национализма и империализма. Ранее (в главе 2) уже отмечалось, что за несколько лет до начала мировой войны Струве уверился в том, что энергичная внешняя экспансия способна сгладить внутрироссийские противоречия и, следовательно, укрепить страну политически. В лекции, прочитанной им в ноябре 1914 года, явно звучали мотивы Сили: «Процесс расширения Англии гораздо важнее в ее истории, чем борьба короля с парламентом»[19]. Из подобных высказываний следовало, что под влиянием успешного зарубежного опыта Россия способна искупить неудачу своего эксперимента с парламентской монархией. И поэтому, в наихудшей доктринерской манере, он предпочитал не замечать реалии, очевидные даже для людей куда меньшего интеллектуального калибра, и продолжал настаивать, что Россия выйдет из войны еще более великой и сильной: «Война 1914 года призвана довести до конца внешнее расширение Российской империи, осуществить ее имперские задачи и славянское призвание»[20]. При этом, словно полагая, будто сказанного недостаточно, Струве заявлял, что пробуждаемый войной патриотический порыв морально оздоровит нацию. Первые признаки этого процесса он усмотрел в императорском декрете, запрещавшем на время войны продажу алкогольных напитков. Это странное начинание, на потреблении спиртного практически не отразившееся, но заметно ударившее по доходам казны, показалось ему важным «нравственным актом»[21]. Струве предсказывал, что война породит не просто реформы, но «глубокое возрождение и преобразование человеческого духа»: мы стоим, писал он в 1915 году, «на повороте истории нравственного сознания человечества»[22].

Цели, стоявшие перед Россией в ходе первой мировой войны, он определял исключительно в панславистских терминах, высказывая при этом удовлетворение, что западные политики, среди которых был и Уинстон Черчилль, готовы иметь дело с панславизмом[23]. Вступление Турции в войну на стороне Германии Струве приветствовал, поскольку данный акт, по его мнению, в конечном счете гарантировал России контроль над черноморскими проливами (после неминуемого поражения турок)[24]. В восторженной статье (#479), опубликованной в декабре 1914 года в разгар ошеломляющих побед русских над австрийцами, Струве совсем потерял голову. Он предсказывал, что Россия аннексирует Галицию, воссоздаст Польшу в виде «единого национального организма» (по-видимому, воссоединив под своей эгидой немецкий и австрийский сегменты польской территории) и возьмет под опеку проливы, выполнив тем самым свою панславянскую миссию. И во всем этом ликовании ни слова не было сказано о российском провале в Восточной Пруссии, который гораздо лучше любых триумфов на австрийском фронте показал, насколько зыбки упования России на имперское величие.

Украина всегда оставалась для Струве слабым местом. Он вполне признавал обоснованность национальных протестов в Польше и Финляндии и даже готов был смириться с наделением поляков и финнов самой широкой внутренней автономией. Задолго до начала войны он высказывался в пользу возвращения этим народам конституций, дарованных им Александром I [25]. Его также ужасали ограничения, наложенные имперскими властями на еврейское население. Но при этом он не только наотрез отказывался признавать наличие украинской (как, впрочем, и белорусской) нации, обладающей правом на политическое самоопределение, но и отрицал даже существование отдельной украинской культуры. Нетерпимость Струве в данном отношении заходила столь далеко и настолько контрастировала с его политическим либерализмом, что источники его воззрений на упомянутый предмет надо искать за пределами просто невежества или предубеждения.

Струве полагал, что глубокое чувство национальной идентичности, преодолевающее социальные, этнические и политические барьеры, является исключительно важным для выживания России. По его мнению, русские того времени еще не оформились в качестве полноценной нации, представляя собой нацию in statu nascendi; используя американское выражение, он говорил о «творимой нации»[26]. Подобно Соединенным Штатам, утверждал он, Российская империя объединяла различные этнические группы и скреплялась в единое целое прежде всего культурными узами, причем русская культура выполняла здесь ту же роль, что и английская в Америке. Продолжающийся процесс культурной интеграции подталкивал Струве к выводу о том, что Россия, несмотря на свое этническое разнообразие, была не многонациональной империей, как Австро-Венгрия, с которой ее часто сравнивали, но по-настоящему национальным государством (или «национальной империей»), подобным Великобритании или Соединенным Штатам[27]. Поскольку, с его точки зрения, национальное единство России предопределялось не этнически, но культурно, а процесс культурного слияния был далек от завершения, Струве выказывал горячую заинтересованность в поддержании единства русской культуры. В этом единстве он усматривал важнейшее условие политического и морального возрождения России и ее дальнейшего превращения в великую державу. Общая культура казалась ему более важной для будущего страны, чем единая государственность; следовательно, политический сепаратизм представлялся не столь пагубным, как сепаратизм культурный. Украинское национальное движение бросало вызов этой стройной концепции. Признание того, что, наряду с русской, существует отдельная украинская культура или же сведение общероссийской культуры к ее «великорусской составляющей разрушало саму основу его воззрений на будущее Великой России. «Если вопрос о сепаратизме нерусских народностей имеет почти исключительно государственный интерес, то, наоборот, украинское движение предстает перед нами как сепаратизм культурный»[28], а это — гораздо более серьезная угроза. «Если интеллигентская “украинская” мысль ударит в народную почву и зажжет ее своим “украинством”…. [это обернется] величайшим и неслыханным расколом в русской нации, который явится, по моему глубочайшему убеждению, подлинным государственным и народным бедствием. Все наши «окраинные» вопросы окажутся совершенными пустяками в сравнении с такой перспективой “раздвоения” и — если за “малороссами” потянутся и “белорусы” — “растроения” русской культуры», — заявлял Струве[29].

Подобные взгляды вовлекли Струве в один из самых острых интеллектуальных диспутов его жизни. Начало дискуссии положило появление на страницах январского номера Русской мысли за 1911 год статьи еврейского националиста Владимира Жаботинского. Автор оспаривал утверждения Струве, согласно которым Россия являлась национальным государством, а не многонациональной империей, указывая на тот статистический факт, что русские («великороссы») составляли всего 43 процента населения страны. Струве ответил Жаботинскому в том же номере журнала[30]. Для российской государственности, писал он, определяющее значение имеет не этнический, но культурный фактор: существование в Российской империи одной доминирующей культуры — культуры не просто «великорусской» (этот термин Струве с презрением отвергал), но всероссийской. Населяющие страну этнические группы, включая те из них, которые в повседневной жизни пользуются «диалектами» типа украинского или белорусского, обеспечивают себе доступ к культуре в широком, космополитическом смысле лишь при посредничестве русского языка. По мысли Струве, гегемония русского языка, русской литературы и русского образования на всей территории страны гарантирует существование единой нации и позволяет говорить о многонациональной России как о подлинно национальном государстве.

Столь неортодоксальные (для либерала) воззрения вызвали бурные протесты, особенно в среде украинских интеллектуалов. В майском номере 1911 года Русская мысль опубликовала один из таких откликов, анонимный автор которого настаивал на признании самобытности украинской культуры, отвергая вместе с тем какие бы то ни было сепаратистские устремления. Полгода спустя Струве отозвался на эту публикацию обширной статьей «Общерусская культура и украинский партикуляризм» (#420), где наиболее полно сформулировал свои взгляды по национальному вопросу.

Защищая положение о том, что общерусская культура составляет основу политического единства России, Струве обратился к историческим аналогиям. Несмотря на разнообразие региональных диалектов (ионического, дорического, аттического и так далее) к III веку до н. э. классическая Греция, указывал он, сумела выработать так называемый koine, основанный на афинской разновидности местного языка. Именно эта версия была принята в качестве средства общения образованных людей эллинистического мира и послужила основой для объединения последнего. В более позднее время «высокий немецкий», выросший из языка саксонских канцелярий и популяризованный Лютером при переводе Библии, постепенно завоевал превосходство и получил статус языка образованных классов и средства коммуникации, связавшего между собой различные регионы Германии. При этом, продолжал Струве, ни koine, ни Hochdeutsch не уничтожили местные диалекты, которые продолжали сосуществовать бок о бок с ними: посредническую роль они выполняли исключительно в литературе, образовании, управлении, формировании общественного мнения. Струве был убежден, что в России аналогичный процесс сплочения нации вокруг единого языка шел с XVIII столетия, когда русский получил статус koine. Незнание языка Пушкина, Гоголя и Толстого, языка Свода законов Российской империи, Манифеста об освобождении крестьян и октябрьского Манифеста обрекало жителей страны на исключение из общественной жизни.

Выдвинув данный тезис, Струве приступил к анализу перспектив, ожидавших, по его мнению, украинский язык. Прежде всего он подтвердил неприятие любых полицейских мер в отношении украинского, назвав их аморальными и непродуктивными (хотя, как представляется, сделано это было недостаточно твердо, поскольку впоследствии оппоненты обвиняли его в апологии насильственного подавления украинской культуры). Перед «украинством», полагал Струве, открывались два пути. Первый отводил украинскому (как и белорусскому) языку «скромную региональную роль», сводившуюся к стимулированию начального образования и местной литературы. Второй предполагал обеспечиваемое национальной интеллигенцией искусственное «подтягивание» украинской и белорусской культур до равноправия с общероссийской культурой. Принятие последней альтернативы влекло за собой два практических вывода. Во-первых, украинскую и белорусскую культуры предстояло создать, ибо прежде, как считал Струве, ни той, ни другой просто не было. Во-вторых, попытка это сделать не могла не вызвать глубочайшие политические последствия. Струве не уточняет, что конкретно имеется в виду, но, по всей видимости, речь шла о разрушении российского национального единства и конце России как великой державы. Последний вариант он считал маловероятным на том основании, что в ходе своей исторической эволюции Россия всегда стремилась искоренять региональные культуры. Вместе с тем полностью исключать возможность того, что украинская и белорусская интеллигенция сумеет навязать народу именно такой курс, Струве не мог; последствия подобного выбора представлялись ему катастрофическими, и это весьма его беспокоило.

Позиция Струве по украинскому вопросу, высказанная с присущей ему жесткостью, доставила кадетской партии немало хлопот. Конституционные демократы пользовались на Украине большим влиянием и получали заметную поддержку от украинских депутатов в Государственной Думе. Поскольку Струве состоял членом ЦК, возникала угроза того, что его воззрения будут ошибочно приписаны всей партии. Действительно, по меньшей мере одна украинская газета, выходящая в Киеве, ссылаясь на высказывания Струве, обвинила кадетов в «недостатке демократизма». В ответ партийная конференция кадетов, состоявшаяся весной 1912 года, заявила, что взгляды Струве по украинскому вопросу представляют собой его частное мнение и не отражают позицию партии в целом[31].

После этого страсти улеглись, но мировая война сообщила украинскому вопросу новую остроту. Немцы и австрийцы, ранее действовавшие тайком, теперь открыто поддерживали украинский сепаратизм, намереваясь с его помощью ослабить противника и в конечном счете развалить Российскую империю. В то же время успешное наступление русских войск в Галиции открыло возможность аннексии этой территории, которую многие русские считали частью исторического наследия Киевской Руси, тем более что значительную долю ее населения составляли православные славяне.

В то время когда сражения за Галицию еще продолжались, некий украинский депутат австрийского парламента опубликовал в газете Berliner Tagblatt статью с призывом создать «буферное» украинское государство, которое изолировало бы «московитскую Россию» от Черного моря и Балкан. С некоторым опозданием этот материал попал к Струве; статья подтвердила его худшие опасения касательно тех угроз, которые сулило России украинское национальное движение. Свой комментарий он дал в газетной статье «Австро-Германское “украинство” и русское общественное мнение»[32], которая вновь, причем в более резкой манере, открыла дебаты по поводу Украины. На этот раз Струве решил устроить выволочку не только украинским националистам и их австро-германским сторонникам, но и тем представителям русской общественности, которые своей готовностью признать притязания украинцев на самостоятельную культуру играли на руку неприятелю. «“Украинская” опасность не есть выдумка, но она существует и будет существовать лишь постольку, поскольку притязания так называемых “украинцев” на какую-то особую государственную и национальную культуру рядом с культурой общерусской не будут в русском образованном обществе встречать надлежащего отпора», — писал он.

Статья, обличавшая русских либералов, вызвала бурную реакцию. Она побудила Центральный комитет кадетской партии провести 5 октября 1914 года специальное заседание, посвященное национальному вопросу3[3]. Члены ЦК были практически единодушны в том, что для партии пришло время более внятно высказаться по данной теме, особенно в отношении Украины. Милюков полагал, что перед тем как сформулировать партийную позицию, неплохо было бы посоветоваться с украинскими кадетами. Петрункевич поднял вопрос о том, должна ли партия и до какой степени брать на себя ответственность за мнения, публично высказываемые отдельными членами ЦК; касаясь нашумевших статей Струве, он выразился в том духе, что Центральному комитету в подобных случаях не стоит принимать на себя роль цензора. Тыркова-Вильямс, называвшая Струве «вольным стрелком» (Freischütz), поддержала Петрункевича: партия не должна нести ответственность за «безусловно вредные» статьи Струве.

Струве, присутствовавший на заседании, затронул оба пункта. Прежде всего он дал понять, что намерен и впредь высказываться по украинскому вопросу как считает нужным. Кроме того, он не видел ничего плохого в том, чтобы неформально консультироваться со сторонниками партии на Украине, но решительно возражал против привлечения «кадетоподобных» украинцев к выработке решений ЦК.

Поскольку Центральный комитет последовал совету Петрункевича и не стал занимать какой-либо формальной позиции по статьям Струве, его члены чувствовали себя обязанными отмежеваться от Струве в индивидуальном порядке. В ноябре — декабре 1914 года Речь опубликовала на своих страницах несколько статей (среди них были и передовицы без подписи), в которых такие партийные знаменитости, как Милюков, Кокошкин и Гродескул полемизировали с воззрениями Струве по украинскому вопросу, причем иной раз довольно резко[34]. Дебаты разгорелись еще жарче, когда Струве в своем ответном слове заявил, что, вопреки всем заявленным протестам, большинство образованных русских — к которым он, несомненно, относил и своих товарищей-кадетов, — абсолютно презирает украинское национальное движение[35]. Это обвинение привело к открытой словесной войне между газетой Биржевые ведомости, в которой Струве регулярно печатался с сентября 1914 года, и Речью, чьи атаки подкреплялись со страниц более радикального Дня. Любое заявление Струве, касавшееся Украины, немедленно получало отповедь, зачастую личного свойства.

Струве считал, что главная причина его разногласий с оппонентами заключалась в нежелании либералов воспринять русский национализм: «Русский либерализм будет всегда осужден на слабость до тех пор, пока он не осознает себя именно русским и национальным»[36]. Он решительно не соглашался с утверждением Кокошкина, отражавшим, вероятно, мнение кадетского руководства, что либерализм несовместим с национализмом[37]. Совсем на против, возражал Струве, повсеместно, включая Западную Европу, либерализм (как и его социалистическая разновидность) был смешан с национализмом. В России национализм также перестал быть исключительной собственностью, или «монополией», правых[38].

Таким образом, к кануну рождества 1914 года, когда Струве в компании товарища по партии С.А. Котляревского отбыл в Галицию для изучения ситуации на территориях, отбитых русской армией у австрийцев, линии размежевания в данном вопросе были проведены предельно четко, а страсти — накалены до предела. В течение трехнедельного пребывания во Львове в качестве представителя Всероссийского земского союза Струве общался с местными политиками, которых расспрашивал об отношении здешнего населения к России и русской культуре. Учитывая его настрой, мы не должны удивляться: он без труда нашел то, что искал. Полученные впечатления были обобщены в трех газетных публикациях[39], а также в устном отчете, представленном Центральному комитету кадетской партии 31 января 1915 года. Оценки Струве оказались вполне однозначными. Явление, известное в качестве «украинской культуры», заключал он, в Галиции представляло собой не что иное как «суррогатную культуру», первоначально рожденную православным населением данной местности для противодействия польскому давлению. То было секуляризованное дополнение униатства, сопротивлявшегося натиску католицизма. Без этой суррогатной украинской культуры местные жители уже давно подверглись бы полонизации. Главный вывод предпринятого Струве анализа состоял в следующем: поскольку Россия завоевала Галицию, а польское господство подошло к концу, выполнившая свою роль «украинская культура» более не нужна; постепенно она будет низведена до сугубо регионального феномена. «Необходимо и неизбежно глубокое и широкое обрусение Галиции»[40]. На галицийских землях он обнаружил явные симпатии к объединению с Россией как среди униатского духовенства, так и в рядах пророссийски настроенных местных политиков. Со временем, предсказывал Струве, украинская культура в Галиции обратится в «региональную», соседствующую с преобладающей русской культурой. Аннексия Галиции Россией казалась ему предрешенной.

Эти идеи, обнародованные в январе 1915 года на страницах газеты Биржевые ведомости, настолько противоречили либеральным и либерально-демократическим установкам ее читателей, что издатели посчитали необходимым снять с себя какую бы то ни было ответственность за высказывания Струве. Речь, со своей стороны, разразилась целой серией статей, направленных против его эссе о Галиции: эта акция была призвана продемонстрировать, что кадетская партия окончательно изгнала их автора из своих рядов[41].

Расхождения Струве с собственной партией по украинскому вопросу вышли наружу в ходе заседания ЦК 31 января 1915 года, на котором он докладывал о результатах своей поездки. Струве прибыл на встречу с опозданием, после чего выступил с сумбурной речью, в которой в очередной раз воспроизвел свою позицию. После того как оратор закончил, председатель цожурил его за уклонение от предмета обсуждения и попросил других выступающих не следовать подобному примеру. Затем Кизеветтер заявил, что из сообщения Струве он не узнал ничего нового. Ему вторил Милюков. Винавер полагал, что Струве полностью исказил отношение русской публики к украинско- галицийскому вопросу. Неназванный в протоколе украинский депутат Государственной Думы, присутствовавший в качестве гостя, попросил ЦК не придавать отчету Струве особенного значения, поскольку столь эксцентричные оценки были якобы «схвачены на лету». Столкнувшись с единодушным осуждением, Струве попытался расставить акценты более четко, но его второе выступление оказалось еще резче первого.

Изоляция, в которую он попал в связи с украинской проблемой, теперь оказалась полной: никто из видных кадетов, включая его друзей и единомышленников по консервативному крылу, не сказал в его поддержку ни слова. А поэтому решение Струве о том, что в партии, которую он основывал, для него больше нет места, оставалось лишь вопросом времени. Поводом для ухода стало постановление, принятое состоявшейся в Петербурге 6–8 июня 1915 года конференцией Конституционно-демократической партии, которая формально осудила воззрения Струве по украинской проблеме[42]. Буквально на другой день, 8 июня, он направил князю Павлу Долгорукову следующее письмо о выходе из партийных рядов:

«Многоуважаемый князь Павел Дмитриевич! Я давно собирался сложить с себя звание члена Центр. Комитета, так как разногласия между большинством Комитета и большинством партии, с одной стороны, и мною, с другой, настолько глубоки, что дальнейшее мое пребывание в ЦК может лишь стеснять и связывать как Комитет, так и меня, не принося делу никакой пользы. Доводя о своем решении до сведения Центр. Ком., я прошу товарищей моих по Ком[итету] верить неизменности моих добрых чувств к ним. С моим пребыванием в составе ЦК для меня связано много драгоценных воспоминаний. Искренно преданный Вам П. Струве».

Получив заявление Струве, Долгоруков набросал ответ, который с незначительными стилистическими изменениями был одобрен Центральным комитетом:

«Вполне понимая мотивы П.Б. Струве, передаю его письмо в ЦК, который, не сомневаюсь, весь без исключения разделяет со мной чувство глубочайшего уважения и самое хорошее теплое отношение к дорогому нашему товарищу по Союзу Освобождения и по к.-д. партии П.Б. Струве. Какое бы то ни было наше партийное взаимоотношение с П.Б., уверен и надеюсь, что даже в ближайшем будущем нам неизбежно придется вместе с ним работать на общественно-политическом поприще. П. Долгоруков»[43].

Однако в лаконичном извещении о выходе Струве из состава ЦК, опубликованном в Речи три дня спустя, никакой теплоты не чувствовалось. Газета лишь уведомляла читателей, что отставка Струве положила конец «недоразумениям»[44]. Струве, в свою очередь, полагал, что его выход из Центрального комитета равносилен разрыву с партией в целом[45].

В годы войны Струве был вовлечен в важную консультационную работу, касавшуюся экономической разведки и продовольственного снабжения. Спустя несколько месяцев после начала боевых действий, зимой 1914–1915 годов, когда союзникам стало ясно, что война будет затяжной и потребует систематических усилий по подрыву экономической мощи противника, британское правительство учредило министерство военной торговли, которое располагало собственным разведывательным департаментом. В задачи последнего входили сбор данных о вражеских операциях по блокированию Англии, а также отслеживание грузопотоков, осуществляемых между союзными державами. В феврале 1915 года новое ведомство было переименовано в министерство по делам блокады, которое возглавил сэр Роберт Сесил.

Следуя британскому примеру и, возможно, по прямой просьбе англичан, русское правительство в 1915 году образовало Комитет по ограничению снабжения и торговли неприятеля (КОС). О работе этого важного учреждения мало что известно. Его операции были секретными, а публикации — закрытыми. Советские историки не уделяли ему ни малейшего внимания, а Струве никогда не раскрывал информацию о комитете или о своей работе в нем[46].

КОС напрямую подчинялся министерству торговли и промышленности. Глава последнего, В.Н. Шаховской, воспользовавшись рекомендацией министра сельского хозяйства А. В. Кривошеина, пригласил Струве на должность председателя комитета. В помощники Струве выбрал двух своих студентов-«политехников» — Н.Н. Нордманна и В.Ф. Гефдинга. Именно эта группа разрабатывала для русского генерального штаба рекомендации, касающиеся экономических аспектов войны[47]. Хотя в комитете были представлены профильные министерства, его рекомендации не являлись обязывающими: комитет лишь предлагал русским ведомствам, в особенности министерству торговли и промышленности, те или иные меры по ужесточению блокады противника и облегчению грузопотока внутри России. Кроме того, комитет следил за экономической активностью «центральных держав»: Гефдинг, как говорят, готовил весьма ценные записки о состоянии немецкой экономики, опираясь на статистические данные, которые извлекал из германской страховой программы. Его разработки, а также ежемесячные бюллетени КОС о попытках Германии прорвать блокаду регулярно передавались в Лондон Самюэлем Хором, британским представителем в КОС. Благодаря информации, получаемой комитетом, Струве прекрасно разбирался в проблемах германской и австрийской экономики; эта осведомленность окончательно убедила его в том, что в экономическом смысле и Австрия, и Германия дошли до крайности и поражение их неизбежно[48].

С практической точки зрения Струве как председателя КОС более всего интересовала нейтральная Швеция. Ему хотелось быть полностью уверенным в том, что поставки союзников, направляемые через Швецию, доходят по назначению, а не передаются неприятелю. Он должен был также предпринимать меры к тому, чтобы свести к минимуму (а если удастся, то и свернуть вообще) шведский экспорт в Германию стратегического сырья — в первую очередь высококачественной железной руды. В 1916 году Струве при содействии Нордманна разрабатывал проект соглашения с шведским правительством, которое, будь оно подписано до выхода России из войны, устранило бы самую заметную брешь в блокадной системе союзников[49]. По утверждению Хора, Струве, пытаясь пресечь доступ немцев к богатым рыбным запасам Северного моря, организовал также довольно успешное давление на Норвегию[50]. Обобщая опыт своей работы в России, Хор дает исключительно высокую оценку работе комитета, возглавляемого Струве: «Если бы не эта группка русских интеллектуалов, кольцо блокады распалось бы, а «центральные державы», несмотря на засовы, крепко запертые с юга и запада, смогли бы поддерживать себя через бреши на севере и востоке»[51]. Хор полагал, что его работа в КОС в качестве британского представителя была самой важной службой из всех, выполняемых им в России военной поры.

Вторым учреждением, с которым сотрудничал Струве, стало Особое совещание по продовольственному делу, одно из четырех «особых совещаний», сформированных правительством в середине 1915 года с целью перевода экономики на военные рельсы. Задача этого органа заключалась в том, чтобы наладить бесперебойное снабжение продовольствием тех регионов страны — прежде всего крупных городов и промышленных районов, — которые ко второму году войны начали испытывать трудности с продовольственным обеспечением. Струве имел собственные рецепты преодоления кризисной ситуации, но, как оказалось впоследствии, не смог убедить в своей правоте власти, включая собственного друга и почитателя, министра сельского хозяйства Кривошеина[52].

На заседании Особого совещания, состоявшемся в марте 1916 года, Струве поднял вопрос о том, почему, несмотря на два урожайных года подряд и почти полное прекращение экспорта зерна, зимой 1915–1916 годов в России обострилась продовольственная проблема[53]. По его мнению, тому способствовали две различные, но взаимосвязанные причины. Во-первых — и этот фактор был наиболее очевидным, — не хватало транспорта для доставки продовольствия из районов его избытка (с юга и юго-востока) в районы дефицита (на север и северо-запад). Российские сложности с транспортом не были, однако, уникальными, поскольку в военное время с ними сталкивались все воюющие страны. Крайняя ситуация в России, по мнению Струве, объяснялась отсутствием планирования и четкой организации.

Вторая причина была не столь явной. Если в срыве поставок хлеба был виноват только плохой транспорт, то тогда следовало ожидать, что в регионах, располагавших излишками хлеба, цены на него должны были бы снизиться. На деле, однако, уровни цен в регионах перепроизводства и недопроизводства почти не различались. Струве предположил, что крестьяне повсеместно укрывают продукты, не допуская их на рынок, отчасти из-за отсутствия минимальных фиксированных цен, а отчасти потому, что война породила острый дефицит промышленных товаров, на покупку которых крестьянство могло бы тратить вырученные деньги. По мнению Струве, правительство, руководствуясь «узкими фискально-административными соображениями», совершало грубейшую ошибку, фактически вводя в России две шкалы цен на продукты питания: одну, фиксированную, для армии, а другую — для гражданского населения, устанавливающего цены самостоятельно. Позже Струве отмечал, что русское правительство «приняло систему, которую США, вступив в войну, немедленно отвергли»[54]. Он настоятельно просил власти немедленно установить максимальные и минимальные пределы цен на продукты, продаваемые гражданскому населению. Подобный механизм, по его мнению, мог предотвратить спекуляцию и побудил бы крестьян открыть амбары для рынка.

Говоря вкратце, Струве предлагал двойственную политику: государство «должно отказаться от безразличного отношения к ценообразованию в продовольственной сфере, предложив фиксированные цены всем участникам рынка и содействуя организации доставки и распределения продуктов»[55]. В феврале 1917 года он полагал, что до тех пор, пока перечисленные меры не будут должным образом реализованы, ситуация с продовольственным снабжением останется критической, тем более что к тому времени, вдобавок к упомянутым факторам, Россия стояла перед угрозой резкого падения сельскохозяйственного производства, вызванного непрекращающимися призывами на военную службу[56].

В 1930 году, оглядываясь на трудности с продовольствием в воюющей России, Струве заключал, что проблема состояла не в дефиците продуктов, как то было в «центральных державах», но в проводимой русским правительством политике laissez faire, не позволявшей доставлять зерно от производителя потребителю. По его мнению, «речь здесь шла не об анемии, но скорее о патологической закупорке кровеносной системы»; в подтверждение такой оценки Струве ссылался на тот факт, что продовольственные резервы, накопленные на окраинах России в первую мировую войну, использовались затем в течение всей гражданской[57].

После провальных кампаний 1915 года, стоивших России всех с таким трудом отвоеванных у Австро-Венгрии территорий, а также центральной Польши и Литвы, Струве начал всерьез сомневаться в способности имперской бюрократии управлять страной в военное время. Перед Россией стояли проблемы, типичные для всех воюющих стран, — инфляция, разруха, нехватка рабочих рук, постоянный дефицит оружия, амуниции и прочих ресурсов, необходимых для ведения боевых действий, — преодоление которых требовало эффективного взаимодействия власти с народом. Политика «все как обычно», проводимая бюрократией, просто не работала. Размышляя над тем кровавым тупиком, в котором застыл Западный фронт, Струве приходил к выводу, что мир втянут в войну совершенно нового типа, решающим фактором которой является способность «национальных организмов» приспосабливаться к экстремальным ситуациям:

«Война неизбежно превращается из непосредственного состязания вооруженных живых сил в систематическое истощение самих источников этих живых сил, в настоящую guerre d'usure. Великая европейская война 1914 и последующих годов вообще как-то незаметно устранила старые представления о войне, в основе которых лежат технические и экономические условия, характеризовавшие прежние войны. Аксиомой военного дела считалось прежде — и в условиях прежних войн это было верно — во-первых, что решающее значение на войне имеет уничтожение живой силы противника и что занятие территории противника, наоборот, значения не имеет. Опыт настоящей войны показывает, что непосредственное, милитарное уничтожение противника, достаточное для окончания войны, в современных условиях неосуществимо, и что, наоборот, занятие территорий противника в условиях окопного закрепления их за тем, кому удалось их занять, есть факт и фактор первостепенной важности. Отсюда именно и вытекает тот основной вывод, который теперь должен быть внедряем в общественное сознание и превращаем в общественное действие, а именно, что эта война решится не столкновением вооруженных живых сил как таковых, а состязанием целгях народных организмов во взаимной осаде, или блокаде.

Если так, то проблема войны и ее продолжения ставится иначе, чем она ставилась до сих пор, и я бы сказал — с большей серьезностью и остротой. Первые, кто сделал этот вывод из действительных условий войны, были германцы. Но не только им, — и нам, их противникам, необходимо сделать тот же вывод и приложить его ко всем решительно областям и проблемам. Необходима стройная, до конца продуманная организация всех сторон жизни применительно к целям неопределенно длительной войны, направленной на полное истощение противника путем планомерной осады с суши и моря. Если все сказанное верно, то совершенно ясно, что проблема войны носит не только милитарный в точном смысле характер; она в такой же мере проблема всесторонней организации народа — хозяйственной, политической и, быть может, всего более духовной»[58].

Самая настоятельная задача заключалась в том, чтобы «организовать страну к победе»,[59] — во второй половине 1915 года этот лозунг часто звучал со страниц газеты Биржевые ведомости, в которой Струве вел постоянную колонку. Ход войны требовал коренных преобразований в военном командовании, экономической организации и, самое важное, — политическом руководстве.

10 июня 1915 года в частной записке министру иностранных дел С.Д. Сазонову, регулярные контакты с которым он поддерживал с помощью Григория Трубецкого, Струве настаивал на немедленном смещении военного министра В.А. Сухомлинова. На последнего возлагалась основная ответственность за неудачи русской армии в 1915 году. Его дальнейшее пребывание на своем посту, писал Струве, приведет к катастрофе, поскольку появились угрожающие свидетельства того, что недовольство министром зашло слишком далеко и может приобрести опасные «политические» формы. На место главы военного ведомства Струве предлагал генерала А.А. Поливанова, исключительно способного управленца, который гораздо лучше большинства русских военных понимал суть современной войны и поддерживал самые теплые отношения с лидерами русского делового сообщества, включая Гучкова[60]. Получилось так, что через два дня (12 июня) царь Николай действительно сменил Сухомлинова на Поливанова. И хотя это было сделано по настоянию верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича, данный факт говорит о политической проницательности Струве.

Со страниц Биржевых ведомостей Струве открыто призывал правительство предпринять самые решительные меры по организации производства сырья, оживлению промышленности и транспорта, упорядочению трудовых ресурсов. О его рекомендациях, касавшихся продовольственного снабжения, говорилось выше. Во втором письме Сазонову, написанном 3 июля по настоянию Трубецкого, Струве наметил программу неотложных экономических реформ. Среди предлагаемых шагов перечислялись упрощение правил, которые регламентировали создание частных предприятий, участие правительства в оборонном производстве, создание условий для оперативного перемещения трудовых ресурсов, организация системы социальной защиты, допуск к земским и городским выборам групп, лишенных избирательных прав из-за высокого имущественного ценза[61]. В июле 1915 года он писал о своей уверенности в том, что если тыл России будет мобилизован, перелом в ходе войны станет делом ближайших месяцев[62].

Но возможны ли столь глубокие перемены при действующей администрации? Струве сомневался в этом. Отчуждение от народа, консерватизм и медлительность, ревнивое отношение к собственному господству не позволяли короне и ее слугам по-настоящему возглавить страну. Следовательно, требовались радикальные политические реформы. Струве полностью поддержал деятельность Прогрессивной партии и созданного ею в 1915 году «Прогрессивного блока», настаивавших на передаче политической власти правительству, формируемому парламентом. Подобно «прогрессистам», он призывал к конституционным реформам в самый разгар войны, когда все воюющие страны тяготели к централизации власти. При этом он исходил не из абстрактных размышлений, но из убеждения в том, что без активного участия общества в принятии политических решений Россия не вынесет трудностей войны. Политические реформы как sine qua поп эффективного ведения войны стали главной темой его газетных статей лета 1915 года. В одной из публикаций Струве писал, что русскому правительству необходимо расширить официальное понимание легальности, что позволило бы гражданам свободно делать все, не запрещенное законом; в другой — призывал к установлению свободы печати, которая, по его мнению, помогла бы правительству вести войну[63]. В июне 1915 года, в связи с предстоящим созывом Государственной Думы, Струве требовал от правительства представить депутатам широкую мобилизационную программу, рассчитанную на сотрудничество с Думой, а от самих думцев — сосредоточиться исключительно на оборонных вопросах[64]. Наконец, в конце июля 1915 года он призвал пополнить кабинет министров представителями «общества»: говоря конкретно, он рекомендовал на министерские посты Г.Е. Львова, председателя Всероссийского земского союза, и А.И. Гучкова, возглавлявшего Центральный военно-промышленный комитет, — в будущем двух лидеров первого состава Временного правительства[65].

Если перечисленные меры не будут приняты, предсказывал Струве, Россию ждут еще более тяжкие поражения на фронте, которые, в свою очередь, повлекут за собой внутреннюю смуту. Страна, писал он в июле 1915 года, пребывает в состоянии небывалого кризиса: «Послепетровская Россия не переживала никогда исторического момента более значительного и серьезного. Можно смело сказать, что со времен событий начала XVII века Россия не была еще в таком положении, а как с той критической эпохи изменились все масштабы и усложнились все отношения!»[66]

Когда в августе 1915 года сложился думский «Прогрессивный блок», нацеленный на конституционные реформы, Струве объявил его последней надеждой страны.

В статье «Спасительный выход» он приветствовал создание нового объединения, усматривая в нем факт необычайной важности. Он полагал, что благодаря «прогрессистам» динамизм Думы возобладает над пассивностью правительства. Блок, по словам Струве, должен был послужить основой для нового управленческого аппарата. Он обвинял власть в «старческом бессилии» и «пассивном следовании в хвосте событий». Лишь опираясь на «Прогрессивный блок» и стоящие за ним общественные силы, кабинет сможет выправить ситуацию. Русская власть «должна быть и национальна, и прогрессивна и таким образом смело осуществить то сочетание, которого так давно и тщетно искала наша политическая мысль и которое в тяжкую годину войны обозначается как единственный спасительный выход из трудных поворотов и переворотов русской государственной жизни»[67].

Как известно, подобные призывы не были услышаны. Царь Николай, подстрекаемый супругой, отвергал любые предложения о политических реформах. 3 сентября 1915 года деятельность Думы была приостановлена. После этих событий Струве в очередной раз отошел от политики. Он продолжал выполнять обязанности председателя КОС, но в публичных политических дискуссиях больше не участвовал. Его статьи в Биржевых ведомостях становились все более редкими и мрачными. В этих материалах осталась единственная тема, повторявшаяся ad nauseam: в ведении войны колебания недопустимы. В феврале 1916 года сотрудничество Струве с Биржевыми ведомостями закончилось: либо газета прервала контракт с ним, либо ему просто надоело все время повторять одно и то же.

Летом 1916 года в компании историка И. Лаппо-Данилевского и своего старшего сына Глеба Струве через Швецию и Норвегию отправился в Англию. Целью путешествия было получение степени почетного доктора права Кембриджского университета. Церемония состоялась И августа[68]. В Англии он выступил с лекцией «Прошлое и настоящее русской экономики», которая позже была опубликована в сборнике статей о современной России, подготовленном Джеймсом Даффом. Он также провел консультации с министром по делам блокады Робертом Сесилом и встретился с живущими там славянскими политиками, среди которых были Масарик, Бенеш и Дмовский[69]. Затем Струве проследовал во Францию, где обсуждал блокадную тему с Дени Кочином. Французы возили его на передовую; он инспектировал позиции союзников под Верденом и в Аргоннском лесу. В сентябре 1916 года, вернувшись в Англию, Струве сел в Абердине на корабль, отправлявшийся в Петроград через Берген и Стокгольм.

В последние предреволюционные месяцы он усердно работал над докторской диссертацией. Насколько мрачно — и реалистично — Струве представлял себе ситуацию в России, можно понять, ознакомившись с двумя записками, подготовленными им по просьбе Самюэля Хора для лорда Милнера, главы британской делегации на конференции союзников, которая состоялась в Петрограде. Первый из этих документов, более концептуальный, назывался «О положении дел в России» и датирован 7 февраля 1917 года; второй, написанный четыре дня спустя, перед самыми беспорядками, положившими начало революции, назван «О продовольственной проблеме в России»[70]. Ниже приводится полный текст первого меморандума, подготовленного, по словам Хора, «в духе трезвости, порой доходящей до крайности».

«7 февраля 1917

Внутриполитическая обстановка в России в настоящее время характеризуется двумя особенностями:

1) экономическими трудностями, связанными с войной;

2) все более углубляющимся противостоянием между царской властью и народом.

Серьезность первого из этих факторов не требует пояснений, но его нельзя рассматривать в отрыве от второго фактора — массового разочарования населения. Недовольство положением дел в стране стало предельно острым и ясно ощутимым. Вполне очевидно, что доведение войны до победного конца требует национального согласия, основанного на компромиссе между различными интересами и подчинении этих интересов единой, высшей цели. В принципе нация готова к подобному уровню согласия, о чем не раз заявляли представители различных социальных групп и слоев. Корона, однако, не только не сделала из складывающегося положения вещей необходимые выводы, не только не сформировала новое правительство с четко поставленными новыми политическими задачами, но, напротив, продолжает систематически игнорировать общественное мнение, теряет драгоценное время, подавляет настоящих патриотов и поддерживает надежды тех, кто желает ослабления России как великой державы. Едва ли стоит говорить, что своей реакционной политикой царизм ослабляет наиболее умеренную и культурную часть общества, выбивает почву из-под ног патриотически мыслящих элементов и способствует распространению нигилизма.

Именно отсюда проистекает то повсеместное для нынешней России ощущение, затронувшее также и армейские круги, что конфликт царской власти с народом угрожает России полномасштабной революцией. Патриотически мыслящие элементы армии и общества полностью осознают, какую громадную ответственность влечет разжигание внутренней смуты в военное время, и только этим можно объяснить относительное спокойствие в стране, где все мыслящие люди непрестанно обдумывают и обсуждают трагическую сложность создавшегося положения. Дело еще более усугубляется тем обстоятельством, что общественное мнение склонно видеть в ближайших сподвижниках царя германских агентов. Переубедить публику одними лишь словами нельзя; только реорганизованное правительство, располагающее всеми рычагами управления и пользующееся доверием народа, сможет развеять тот тлетворный дух подозрительности и страха, который в настоящее время понапрасну изнуряет нацию.

Свидетельствовать о подобном состоянии умов перед иностранцами, пусть даже союзниками, в высшей степени неприятно, но в то же время исключительно важно, чтобы такое свидетельство прозвучало. Ибо мы всеми силами должны поддерживать солидарность в рядах союзных держав, перед лицом которой отходят на второй план все более или менее второстепенные соображения, возможно, полностью учитываемые в мирное время.

Сегодня все здравомыслящие и политически образованные граждане вдохновляемы единственным желанием: корона не должна позволить себе необратимый и совершенно неоправданный шаг — роспуск Государственной Думы под тем предлогом, что ее полномочия истекли и срочно требуются новые выборы.

Подобные действия окончательно скомпрометируют царизм и ослабят консервативно-государственнические силы, объединившиеся ради продолжения войны и ведения ее до победы. Совершенно очевидно, что крайне негативную роль в нынешних событиях играет министр внутренних дел, полностью утративший доверие соотечественников (причем независимо от того, какие политические взгляды они разделяют) и едва ли способный рассматриваться в качестве психически нормального человека.

Следует заметить, что в настоящее время старый лозунг «борьбы с бюрократией» исчерпал себя. В сегодняшнем противостоянии лучшие представители бюрократии — на стороне народа.

Таково нынешнее положение дел в России»[71].

Хор, который считал, что записка Струве «от начала и до конца предельно точно описывает ситуацию», добавляет: «Хотя я всячески подчеркивал важность этих документов, практически никто не обратил на них внимания. Миссия [Милнера] вместе с Ноевым ковчегом союзников отбыла из России на Запад, а Струве и его комитет остались продолжать свою работу, зная при этом, что делегаты, вернувшись домой, по-прежнему будут верить тому, во что верить нельзя, и не верить тому, во что верить просто необходимо»[72].

Глава 6. Революция

В отличие от прочих представителей так называемой «русской оппозиции» Струве встретил Февральскую революцию без малейшего восторга. Впечатления, которые на него произвели в свое время события 1905–1907 годов, гасили какую бы то ни было радость от долгожданного падения имперского режима. С самого начала уличных беспорядков, отметивших революцию 1917 года, его одолевали мрачные предчувствия.

Беспокойство Струве проистекало из убеждения, уже не раз высказывавшегося им в прошлом: без легитимной передачи власти из рук бюрократии в руки представителей «общества» Россия рухнет. Он опасался, что утопические надежды интеллигенции, облеченные в лозунги «классовой борьбы», взывавшие к наиболее примитивным пластам массовой культуры и подхватываемые людьми, которые с готовностью отождествляли «классового врага» с образованными слоями, ввергнут страну в анархический бунт. Кроме того, он считал, что как только маховик анархии начнет раскручиваться, в России не найдется политической, экономической или социальной силы, способной его остановить. Смута будет терзать страну до тех пор, пока сами основы государства и общества не окажутся в руинах. Здесь вновь, как и прежде, единственное средство, которое способно справиться с деструктивными веяниями, Струве видел в идеологии национализма, преодолевающей любые проявления социального эгоизма. Но, как свидетельствовал печальный опыт 1905 года, в условиях разгула революционных страстей взывать к патриотизму было бесполезно. А потому, признавался Струве много лет спустя, с первых дней антимонархической революции он чувствовал, что она принесет с собой «поток нового разрушительного варварства» — варварства, в котором «западная отрава интернационального коммунизма сочетается с архирусским ядом родной сивухи»[1]. Игнорируя революцию, он устремлял свой взор в следующую историческую эпоху, когда разрушительные порывы исчерпают себя и начнется труд созидания. С революцией он не связывал никаких надежд: в его глазах она оставалась исключительно регрессивным процессом, перечеркивающим два столетия творческой работы нации, начало которой положил Петр Великий (подробнее об этом ниже, в главе 8).

Впервые в те роковые дни мы видим Струве в воскресенье 26 февраля 1917 года, в самый канун падения старого режима. Щрь Николай, полагавший, что все еще управляет страной, продолжал отдавать суровые приказы о подавлении уличных беспорядков, но его уже никто не слушал: взбунтовавшиеся толпы подожгли штаб-квартиру полиции, и даже гвардия вышла из повиновения. Утром этого дня Струве неожиданно приехал к В. В. Шульгину, консервативному депутату Думы и редактору одной из киевских газет, с предложением вместе отправиться к Маклакову и из первых рук узнать, что же происходит. Водители трамваев и извозчики бастовали, поэтому им пришлось пешком пройти несколько верст по заснеженным улицам. Шульгин вспоминает, что Струве казался крайне возбужденным и полубольным; ему приходилось поддерживать своего товарища, который с трудом передвигал ноги. Из дома Маклакова они втроем проследовали в Таврический дворец, в одном из залов которого заседал «Прогрессивный блок», намеревавшийся в союзе с основными думскими партиями взять на себя управление страной. В Думе им повстречался неистовый Керенский, метавшийся взад и вперед и отдававший распоряжения с видом человека, контролирующего ситуацию. В конце концов, им удалось более обстоятельно поговорить со спокойным, рассудительным Маклаковым. В целом им показалось, что там было слишком много болтунов и слишком мало людей, готовых принять на себя реальную ответственность[2].

Тремя годами ранее, оказавшись в сходной ситуации, Струве был бы в самой гуще событий, занимаясь стратегией высшего порядка и выступая на митингах. Теперь же, поскольку он не состоял в партии, в первое Временное правительство его не пригласили. Вместе с тем через несколько дней после формирования этого органа Милюков, новый министр иностранных дел, попросил его возглавить экономический департамент МИДа. Хотя предложение было принято, Струве, по свидетельству Гефдинга, также перешедшего вместе с ним на новую работу из КОС, сделал на этом посту немного[3]. В то время его интересовали не столько внешняя политика или экономика, сколько армия. Он по-прежнему считал, что победа союзников исключительно важна для политической стабилизации и последующего подъема России. Успех казался ему несомненным, но лишь в том случае, если русской армии удастся сохранить дисциплину и волю к победе. Более того, лояльные и боеспособные вооруженные силы были нужны и для поддержания внутреннего мира. Знаменитый приказ № 1, изданный Петроградским советом в первые дни революции и призывавший солдат взять управление войсками в свои руки, дезорганизовал армию; складывающееся положение беспокоило Струве более всего. 17 апреля он вместе с Григорием Трубецким посетил премьер-министра Г.Е. Львова. В ходе беседы они убеждали главу правительства предпринять самые энергичные меры по восстановлению порядка на фронте[4]. Через месяц, 16 июня, как сообщает Гефдинг, Струве и Трубецкой изложили свою позицию в ставке верховного главнокомандующего в Могилеве. Разумеется, подобные усилия не приносили результатов. Они обнаружили, однако, главный предмет волнений Струве и обусловили безоговорочную поддержку им в будущем так называемых «белых» армий.

В 1917 году Струве продолжал много писать. Он по- прежнему редактировал Русскую мысль, на страницах которой время от времени публиковал комментарии к текущим событиям. Но поскольку ежемесячник не поспевал за стремительным их ходом, со второй половины апреля Струве начал издавать новый малоформатный политический еженедельник, Русская свобода, бесплатно рассылавшийся подписчикам Русской мысли и распространявшийся в розницу. Подобно Полярной звезде в 1906 году, Русская свобода была призвана оперативно анализировать политическую обстановку. В редактировании журнала Струве помогали Маклаков и Н.Н. Львов, однако основную редакторскую нагрузку нес, видимо, Франк. На страницах Русской свободы публиковались «веховцы» и авторы Русской мысли. Но растущие затраты и трудности с печатанием не позволили Струве выпускать журнал регулярно: поначалу он выходил более или менее еженедельно, но к концу года — лишь раз в три или четыре недели. В конечном счете в свет вышли семнадцать номеров. После большевистского переворота журнал был закрыт.

В опубликованной в первом номере Русской свободы статье «Наша задача» (#519) Струве изложил собственную политическую платформу. Он начинает с беглых похвал в адрес революции: она была «историческим чудом», событием мирового значения, уникальной возможностью, но, добавляет тут же с предостережением, — и событием, которое влечет за собой колоссальную ответственность.

Уже в этой работе, написанной всего через месяц после отречения царя, Струве подметил опасности, рождаемые революцией. Он сделал это раньше и глубже кого-либо из современников. Главную угрозу, полагал он, представляла собой социальная разобщенность. Прежний режим утвердил в народе традиции ненависти. В былые времена это чувство служило благой цели; но теперь, когда царизм пал, дух ненависти должен уступить духу любви. Струве не поясняет, что имел в виду, но его критические выпады явно направлены против социалистов и проповедуемой ими «классовой войны». Он говорил, что разрушительные чувства, вдохновлявшие русское общество в период борьбы с имперским режимом, не должны выливаться в классовую ненависть, настраивающую одну часть народа против другой. Между тем «силы тьмы» вышли на поверхность: «Эти злые силы будут покушаться, обольщая нас, возвести, вместо разрушенного, новое здание насилия, основанное на ненависти и разобщении людей». То была не столько конкретная политическая программа, сколько политическая проповедь, вполне в духе Достоевского. И действительно, до конца 1917 года Струве почти не уделял внимания преобразованиям политических институтов, аграрной политике или национальному вопросу, столь беспокоившим его современников. По сравнению с фундаментальными темами духа и воли все перечисленные проблемы казались ему вторичными.

Для того чтобы подкрепить свои идеи организационно, в мае 1917 года Струве учредил ассоциацию, предназначенную для пропаганды русских национальных ценностей и названную Лигой русской культуры[5]. Занятия сугубо культурной деятельностью в самый разгул революционных баталий можно рассматривать в качестве еще одного доказательства безнадежного отрыва Струве от реальной жизни. Но в то же время допустима и другая интерпретация данного факта: не исключено, что он гораздо лучше своих современников — социалистов и либералов — понимал суть происходящего и тщетность попыток одолеть события с помощью традиционных политических, экономических или социальных средств. Основную проблему России следовало искать в области национальной культуры; именно здесь лежали главные задачи, стоявшие перед страной. Требования того или другого, а также составление всевозможных программ просто не отражали сути момента: русским предстояло научиться быть выше партийных пристрастий. «Впервые в русской истории, — писал Струве в манифесте Лиги, — чисто культурная проблема национальности отчетливо отделяется от политических требований и программ»[6]. Сохранение национальной культуры выступало важнейшей из целей. Как говорил Струве позже, «материальная сторона жизни… гораздо легче восстановима, т. е. может быть создана наново, чем жизнь духовная. “Духовный” же “капитал” в известных условиях и в известном смысле вечен, но зато он и невосстановим, поскольку утрачен. Последнее возможно потому, что духовный капитал, оставаясь вечным в смысле объективного бытия, может для живых людей перестать существовать как их собственная живая сила и стать “музейным” предлогом или “памятником”»[7].

Непосредственная цель Лиги заключалась в том, чтобы внедрять в сознание русской интеллигенции чувство общей национальной судьбы; ее усилия вдохновлялись надеждой, что обновленная таким образом интеллигенция понесет в массы патриотические чувства — подобно тому, как в прошлом она сеяла в народе семена анархизма и социализма. Это было исключительно важно: без ощущения национального единства России не выжить. Как известно из довоенных работ Струве, под «русской национальной культурой» он имел в виду не только культуру великороссов в узком смысле слова, но всероссийскую культуру, включающую субкультуры (ассимилированных) русских евреев, украинцев, прочих этнических групп. Будущим членам Лиги надлежало соответствовать двум критериям: «Во-первых, их должно объединять сознание, что без известных основ общественно-правовой культуры общество распадается на бессвязные толпы озверелых людей, прослоенные группами исступленных фанатиков, не сознающих никакой ответственности, не ощущающих прошлого, не презирающих в будущее. Во- вторых, эти люди должны чувствовать себя русскими, любить свою национальную культуру во всем ее историческом богатстве и во всем ее своеобразии»[8]. Членство было открыто для всех, готовых подписаться под этими широкими требованиями, причем независимо от партийной, религиозной или этнической принадлежности.

Формальное учреждение Лиги состоялось 7 июня 1917 года. Ее контора обосновалась в редакции Русской мысли. Руководящим органом был Временный комитет в составе Струве, М.В. Родзянко (председателя Государственной Думы), А.В. Карташева (заместителя прокуратора Святейшего синода), В.В. Шульгина (депутата Думы и редактора газеты Киевлянин) и Н.В. Савича (депутата Думы). Ему подчинялся Совет из пятнадцати членов. Среди основателей были друзья Струве по сборнику «Вехи» (Бердяев, Булгаков, Изгоев и Франк), видные ученые (С.Ф. Платонов, С.Ф. Ольденбург и С.А. Котляревский), депутаты Думы (в том числе — В.А. Маклаков), религиозные деятели (Андрей, архиепископ Уфимский)[9]. В июле Струве вовлек в свое начинание и А. Блока (сообщая об этом своей матери, поэт писал: «Как видишь, и я “правею”»)[10]. Прокламации и заявления Лиги, взывавшие к патриотическим чувствам, нашли довольно широкий отклик среди армейских офицеров и простых граждан. Струве рассказывает, что в 1917 году он получал письма поддержки с фронта, а Франк вспоминает, как «в приемной П. Б. толпились десятки людей, желавших записаться в Лигу». Но руководство, способное объединить все эти силы, отсутствовало, и потому они рассыпались, так и не сумев создать ничего стоящего[11]. Предполагалось перенести деятельность Лиги в провинцию, учредив там ее отделения[12], но никаких свидетельств об осуществлении этих планов у нас нет.

В статьях 1917 года Струве неустанно нападал на социализм à la Russe. Теперь, когда былые враги — царизм и бюрократия — были повержены, социализм сделался в его глазах главным противником.

В эссе, написанном в июне 1917 года («Иллюзии русских социалистов», #526), он рассматривает распространенное в левых кругах мнение о том, что в России началась социалистическая революция, которая со временем выйдет за ее границы и захлестнет Западную Европу. По утверждению Струве, и базовая предпосылка, и заключительный вывод здесь были ложными. Процессы, идущие в стране с февраля 1917 года, означали не торжество социализма, но его «попрание и крушение». В его понимании социализм представлял собой особый вид взаимоотношений между государством и национальной экономикой (введение плановости), предполагающий подчинение частных экономических интересов запросам национального целого. В своих экономических работах Струве называл подобную систему «общество — хозяйство». В России 1917 года не происходило ничего, даже отдаленно напоминавшего такие процессы. Русский «социализм» означал «полную свободу и самоопределение в преследовании групповых и личных интересов», в результате чего хрупкое экономическое единство, присущее рыночной экономике до 1917 года, разрушалось. В России утверждался не социализм, а экономическая анархия, деградация к низшим стадиям экономической жизни. Струве подчеркивал, что его критика не направлена против социализма как такового. Социализм в его «абстрактном значении» «не представляет ровно никакой опасности для нормальной политической и экономической эволюции»; все дело в том, что русская революция не имеет с социализмом ничего общего. Далее, считал Струве, абсурдно думать, будто бы русский анархизм в социалистическом обличье способен найти хоть какой-то отклик на Западе. Вера в «неминуемое» утверждение русского социализма в Европе, столь типичная для России, казалась ему «национализмом дураков». За ней стояло то же самое невежество, которое вдохновляло традиционных правых националистов с их лозунгом «шапками закидаем».

В середине мая 1917 года Временное правительство пережило первый внутренний кризис. Дело закончилось отставкой министров-кадетов, включая Милюкова, и формированием коалиционного кабинета. Но эйфорическая стадия революции, когда единство нации поддерживалось отчасти силой привычки, а отчасти — преходящим ощущением общности целей, подходила к концу. Отныне и до самого окончания гражданской войны, продолжавшейся три с половиной года, России суждено было идти от одного кризиса власти к другому. Общественное мнение страны становилось все более поляризованным. Левые, откликаясь на то, что казалось им наиболее насущными требованиями народа, занимали все более крайние позиции в политике и экономике. Их экстремизм, в свою очередь, способствовал консолидации противоположного лагеря, объединявшего предпринимателей, либеральных и правоцентристских политиков, а также высшее офицерство, и превратившегося со временем в «белое движение». Именно эти силы безоговорочно поддержал Струве, ставший интеллектуальным лидером и идейным вдохновителем «белых». Будучи ведущим теоретиком нарождающегося антибольшевистского фронта, он внес заметный вклад в его становление.

Майский кризис убедил Струве в том, что дальнейшие призывы к сплочению нации бесполезны: трудно было представить политическую платформу, способную объединить утопистов-интернационалистов и патриотов- прагматиков. Куда более разумными казались попытки отделить по-прежнему здоровые части национального целого от зараженных тканей. Эта мысль получила развитие в очередной программной статье «России нужно организовать патриотическое движение» (#529), опубликованной Струве в середине июня 1917 года. Трагедия левых русских политиков, писал он, проистекает из того факта, что все они поднялись на антипатриотической волне революции. Оставаясь на гребне этой волны, они совершают государственную измену, но противиться ходу вещей у них не хватает сил. Пока Временное правительство сохраняет верность своему первоначальному мандату, ему приходится подрывать собственную власть. Иными словами, перед Временным правительством стоит неразрешимая проблема: для того чтобы оставаться у руля, оно вынуждено разрушать страну и самое себя. В выражениях, свидетельствующих о том, что теперь он не питает по отношению к этому правительству никаких иллюзий и, подобно Ленину, сосредотачивается на следующей фазе борьбы за власть, Струве предсказывал неминуемое рождение военно-патриотического движения, которое будет призвано восстановить национальное единство. «Какова бы ни была судьба отдельных деятелей, вынесенных на гребне революционной волны, — столкновение между патриотической и антипатриотической стихиями революции неизбежно… К этому моменту патриотические элементы должны сознательно готовиться во всех отношениях, должны организоваться по тому единственному признаку, который существен в настоящий момент. Вопрос ставится о бытии и достоинстве Державы Российской. В России только два устремления: патриотическое и антипатриотическое и соответственно этому только две большие партии» (с. 28). В качестве постскриптума к этой пессимистичной статье Струве печатает текст речи, с которой незадолго до этого генерал Деникин выступил перед офицерами-фронтовиками. Речь названа «исключительным по силе и выразительности документом».

Надежды, возлагаемые Струве на военно-патриотическое движение, в отличие от упований на единение нации, отнюдь не были просто благими пожеланиями. К лету 1917 года была заложена организационная основа пропагандируемого Струве национального фронта. В июле группа видных предпринимателей (среди которых были многие «прогрессивные» промышленники), политиков и военных, объединенных общим беспокойством по поводу сползания страны в анархию, образовала в Москве новое общественное объединение — «Организационную группу московских общественных деятелей». Их замысел — открыто не провозглашаемый, но явно присутствовавший, — заключался в том, чтобы предоставить противникам радикальных движений институциональный эквивалент Петроградского совета, то есть создать орган, способный уравновесить советское давление на Временное правительство. Деловое сообщество в новом объединении было представлено Торгово-промышленным союзом, вдохновителем которого выступал П.П. Рябушинский. Политиков представляли в основном кадеты, включая Милюкова и Маклакова, то есть как правые, так и левые. Присутствовали также известные земские деятели (М.М. Щепкин и М.Н. Новиков) и думские лидеры (М.В. Родзянко). Из интеллектуалов наиболее заметным был Струве. От военных участвовали видные генералы (некоторые из них позже возглавили военное сопротивление большевикам): бывшие главнокомандующие М.В. Алексеев и А.А. Брусилов, Н.Н. Юденич и недавно избранный атаман Донского казачества А.М. Каледин.

Подобно многим политическим организациям, создаваемым русским «обществом», «Организационная группа» не имела ни твердого руководства, ни четкого плана действий. О ее создании стало известно после конференции, проведенной ее членами 8-10 августа в Москве для разработки программы, которую можно было бы представить Государственному совещанию, запланированному правительством Керенского на сентябрь. В работе конференции участвовали только специально приглашенные лица. Присутствовали около четырехсот человек, среди них и Струве, хотя зал вместил далеко не всех пришедших.

В ходе заседания, состоявшегося в богословской аудитории Московского университета, ораторы один за другим сокрушались по поводу развала страны. Отношение к Временному правительству было единодушно негативным; в особенности это касалось задуманной властями радикальной земельной реформы, разработанной социалистом-революционером В.М. Черновым, новым министром сельского хозяйства. Под занавес первого дня работы генерал Алексеев рассказал собравшимся о бедственном положении армии. В перерывах участники горячо чествовали его и других высших офицеров. У наблюдателей не возникало ни малейших сомнений, что присутствующие на конференции бизнесмены и интеллектуалы ставят престиж вооруженных сил исключительно высоко, а в генералах склонны видеть грядущих спасителей России[13].

Струве выступал на следующий день, в ходе сессии, посвященной обсуждению экономических и финансовых проблем. Он критиковал рабочих, настаивавших на реализации социалистической программы, которая, по его убеждению, не могла поднять производительность труда или утвердить социалистические порядки, но зато привела бы к крушению экономики. Пока экономические ресурсы страны, за три года войны серьезно истощившиеся, не исчерпаны полностью, предостерегал Струве, нужно немедленно принять меры по подъему производства. Кроме того, он советовал Временному правительству смириться с неизбежным и девальвировать рубль[14].

Выступление Струве было прервано председательствующим, который зачитал резолюцию, принятую Советом казачьих войск России. Главное требование этого документа заключалось в том, чтобы Корнилов и впредь оставался главнокомандующим вооруженными силами страны; если Керенский будет упорствовать в попытках сместить его, говорилось в резолюции, Совет не сможет поручиться за лояльность казачьих армий. Ознакомившись с данной резолюцией, конференция направила Корнилову телеграмму поддержки. «В грозный час тяжкого испытания, — говорилось в телеграмме, — вся мыслящая Россия смотрит на вас с надеждой»[15]. Неудивительно, что Керенский усматривал в конференции средоточие «реакции»[16].

Собственные резолюции конференции, обсужденные и принятые на третий день заседаний, оказались гораздо более взвешенными. В них многократно повторялись вполне благозвучные фразы о необходимости организации, дисциплины и жесткости, но ничего не говорилось о том, как добиться всего перечисленного. Некоторые формулировки как будто бы вышли из-под пера Струве: так, в качестве причины ухудшающегося положения России одна из резолюций указывала на то, что «в настоящее время великие общенародные задачи затемнены утопическими мечтаниями социалистических партий».

Перед закрытием конференции на ней неожиданно появился сам Корнилов. Оказанный ему восторженный прием, несомненно, укрепил Керенского в убеждении, что за генералом стоят мощные консервативные силы, намеревающиеся уничтожить Временное правительство.

Перед тем как разойтись, делегаты избрали совет, который позже вел беспорядочные переговоры с Керенским; этот орган, однако, не оказал влияния ни на главу кабинета, ни — по причине отсутствия собственного печатного издания — на общественное мнение[17].

Нам ничего неизвестно о размышлениях Струве в критические дни конца августа — начала сентября 1917 года. Не вызывает сомнений то, что в безуспешной схватке Корнилова с премьер-министром он симпатизировал генералу, но, если верить Франку, поражение и последующая отставка главнокомандующего не были восприняты им трагически. Франк вспоминает, что в сентябре в ходе доверительной беседы Струве сказал ему, что поражение Корнилова стало «Нарвой русской контрреволюции, за которой вскоре последует ее Полтава»[18].

По мере того как 1917 подходил к концу, Струве охватывало все более глубокое чувство безнадежности. В октябре он принял участие в еще одном форуме, на этот раз организованном в Петрограде Керенским. Формально он назывался Временным Советом Российской Республики (а неформально — «предпарламентом») и задумывался находящимся в изоляции премьер-министром в качестве замены бездействующей Думы в разработке неотложных законодательных инициатив. Мероприятие, ставшее по следней попыткой гибнущего режима заручиться общественной поддержкой, открылось 7 октября в Мариинском дворце в атмосфере, близкой к истерической. Большая часть делегатов представляла консервативные и либеральные партии, хотя социалисты тоже присутствовали. Делегация большевиков, возглавляемая Троцким, в самом начале объявила о своем намерении покинуть заседание и немедленно удалилась. Дело в том, что к моменту созыва «предпарламента» большевистские планы по захвату власти уже были запущены: до переворота оставалась всего неделя.

Струве поднялся на трибуну в первый же день. Его выступление, в котором защищались позиции кадетов, было посвящено в основном вопросам внешней политики, хотя в данной связи затрагивались и некоторые внутриполитические темы, в частности ведение войны[19]. Речь была адресована левым, не связанным с большевиками. Оратора часто прерывали выкрики слева и аплодисменты справа. Струве начал с обличения демагогов, обещавших стране абсолютно несбыточные блага. «Мы недаром живем в сумасшедшем доме, — говорил он. — Россия в настоящее время представляет собой аукцион, на котором русская душа продается предлагающему наивысшую цену. У нас влиянием пользуются люди бесстыжие, люди зычные, люди, выдающие какие угодно векселя в твердом намерении не платить по этим векселям». Эти слова, как сообщает стенограмма, были встречены «большим волнением слева».

Подхватывая вопрос радикалов о том, ради чего Россия ведет войну, Струве говорил: на него уже ответили немцы, стоящие под стенами Петрограда. Кадетов часто обвиняли в неспособности четко сформулировать цели этой войны; «но на каком расстоянии от этого зала должен находиться враг для того, чтобы вы поняли кадетские цели войны? Враг идет на нашу страну все глубже, а пустословие развивается все шире и шире». Так ради чего кадеты добиваются продолжения войны? Разумеется, это делается для блага самой России, а не ради ее союзников, как утверждают демагоги.

«Кадеты борются за неприкосновенность русской территории и за свободу нашего экономического развития. (Аплодисменты справа.) Кадеты борются еще со всякой программой, противоречащей этим принципам, как с изменой родине. (Аплодисменты справа.) Только тупоумие может утверждать, что мы сейчас сражаемся не за наши интересы, а за интересы наших союзников. И это — в тот момент, когда речь идет об эвакуации столицы. (Голос слева: за Дарданеллы!) Дарданеллы не взяты, а Рига нами уже потеряна. Верным является как раз обратный тезис: теперешняя война является прежде всего войной Германии с Россией. Германия напала на Россию, учитывая наш подготовлявшийся государственный распад. Вспомните, в каком трепетном ожидании мы находились в течение тех дней, пока нам не было известно, выступит ли Англия, или не выступит. (Бурные аплодисменты справа.) Если бы Англия не выступила, то, поверьте, мы сейчас с вами здесь не заседали бы. Чем страшна Россия Германии? Это давно раскрыто германской литературой. При здоровом развитии России мы можем представить для немцев такую опасность, с которой они не будут в состоянии справиться».

Затем, воздав должное победам русских армий в первые месяцы войны, Струве обратился к генералу Алексееву, присутствовавшему в зале. Алексеев приветствовал собравшихся; правые вскочили с мест. Слева кто-то спросил: «Это Корнилов?» В ответ Струве гневно воскликнул: «Корнилов, после почти смертельных ран, бежал из германского плена. Его честное имя мы здесь считаем честным». Эта реплика вызвала настоящую бурю в стане большевиков: возгласы «измена», дикие вопли и свист не утихали целые пять минут. Несмотря на это, дождавшись восстановления порядка, Струве продолжил выступление. Настоящими изменниками, говорил он, следует считать украинцев, которые, вынуждая Временное правительство принять их требования, угрожают сепаратным миром с Германией.

И не стоит рассчитывать на то, что немецкие социалисты способны затеять революцию в ответ на события в России. Для Струве германские социал-демократы — «не имена, вычитанные из газет, а живые люди». «Вот что я вам про них скажу: они прежде всего немцы, а кроме того, они добрые буржуа. {Смехсправа.) Именно как немцы, как буржуа, они совершенно неспособны делать революцию. Поверьте, что самый смирный русский кадет более революционен, чем самый свирепый социал-революционер в Германии». И поэтому едва ли стоит полагаться на то, что антивоенные настроения будут расширяться отсюда.

Струве закончил свою речь, критикуя Керенского за недооценку большевистской опасности, которую описывал в следующих выражениях: «Большевизм — это смесь интернационалистического яда со старой русской сивухой. {Аплодисменты справа, смех, шум слева.) Этим ужасным пойлом опаивают русский народ несколько неисправимых изуверов, старых и молодых, подкрепляемых тучей германских агентов. Давно пора этот ядовитый напиток заключить в банку и по всем правилам фармацевтического искусства поместить на ней мертвую голову и надпись “яд”».

23 ноября 1917 года, спустя месяц после большевистского переворота, Струве написал статью «В чем революция и контрреволюция?», напечатанную в номере Русской мысли за ноябрь-декабрь того же года (#352). Здесь он обратился к своей излюбленной мысли: к одновременному развертыванию в России двух взаимоисключающих процессов. Оба процесса «революционны» в том смысле, что каждый влечет за собой разрыв со status quo; но если первый представляет собой настоящую революцию, второй оказывается революцией лишь внешне. Подлинная русская революция началась в 1902 году, когда вышел первый номер Освобождения и был основан Союз освобождения. Это движение пыталось активно созидать в России совершенно новые формы политического и экономического быта — обеспечить гарантии политических и гражданских свобод и доступ всех граждан к собственности. Грубо говоря, двуединой целью настоящей революции выступали свобода и собственность. Ее бесспорными достижениями стали конституция 1906 года и аграрная реформа Столыпина.

Иная тенденция, тоже изображавшая из себя революцию, на деле была контрреволюционной. В ней стремление народных масс к собственности приобретало уродливые и жестокие формы: «Если рассматривать события 1917 года независимо от всей предшествующей эпохи, то им, конечно, нельзя дать почетного титула революции. Это солдатский бунт, “из политики” принятый интеллигенцией страны за революцию в надежде превратить бунт в революцию. Надежда эта не оправдалась, и бунт превратился не в славную революцию, а в грандиозный и позорный всероссийский погром» (с. 57).

И все же Струве считал, что под сенью насилия и погрома разворачивается другая, настоящая, «буржуазная» революция, ибо крестьянская масса жаждет и добивается отнюдь не социализма, а собственности. Рано или поздно русское общество успокоится и встанет на естественный путь развития.

Но до той поры необходимо действовать. Как же изжить «погромный яд»? Учредительное Собрание, на которое левые демократы возлагают столь большие надежды, не сумеет умиротворить страну. Созыв подобного органа в разгар войны, под вопли «опьяневших “революционеров” и обезумевших солдат», ничего не даст: «ни острые, ни хронические погромы не врачуются парламентскими речами и постановлениями». Не является панацеей и немедленный мир с «центральными державами»: «Война не породила революции, и мир сам по себе отнюдь не приведет к ее завершению и переходу к новым основам политического и социально-экономического бытия России». Что действительно требуется стране, так это «большая вооруженная сила в руках твердой государственной власти», ибо только она способна восстановить порядок и вновь двинуть общество вперед. «Под каким наименованием погромная зараза будет раздавлена, совершенно неважно. Раздавлена же и выжжена из русской жизни она должна быть во что бы то ни стало» (с. 61).

Когда номер Русской мысли, содержащий все эти рассуждения, появился на прилавках, Струве уже был в пути. Он отправился на юг, на Дон, с тем, чтобы присоединиться к генералам, пытавшимся организовать вооруженные силы страны для восстановления порядка.

Захват власти большевиками и установление советского режима вовсе не казались столь необратимыми событиями, в какие они впоследствии превратились под руками историков. С марта 1917 года российские правительства часто сменяли друг друга; ни одно из них не могло обеспечить эффективную власть. В последний месяц своего существования Временное правительство представляло собой «декоративный» режим, не имевший нормально функционирующего кабинета и руководимый слабым диктатором. Власть, в той степени, в которой таковая вообще существовала, была сосредоточена в Петроградском совете. По этой причине большевистский переворот 26 октября, проходивший под лозунгом «Вся власть Советам!», казался своеобразной легализацией status quo, при котором советы управляли на деле, не обладая при этом формальной властью. За исключением небольшой группы современников, большинство русских даже не подозревало, что данный лозунг специально был придуман Троцким с целью замаскировать установление долгосрочной диктатуры большевиков, для которой советы станут лишь верным прислужником единственной партии. По всей стране шли выборы в Учредительное Собрание, и многие, включая рядовых коммунистов, полагали, что как только новый орган приступит к работе, ленинский Совет народных комиссаров мирно прекратит свое существование.

Подобная картина помогает понять, почему в течение нескольких месяцев после октябрьского переворота в Петрограде видные противники большевиков (такие, как Струве) могли свободно передвигаться по стране и даже вести легальную политическую работу.

Непосредственно после переворота Струве отошел от общественной деятельности. 15 ноября он выступил в Академии наук с докладом о торговой политике (#537), две недели спустя — с еще одним докладом, посвященным классификации доходов (#534). Затем, где-то в середине декабря, он покинул Петроград и отправился на юг[20]. Инициатором поездки выступил Григорий Трубецкой, который, опасаясь ареста, предложил Струве отправиться на территорию Войска Донского, где Алексеев, Каледин и другие военные и политические деятели занимались организацией вооруженного сопротивления немцам и большевикам[21]. Трубецкой добыл целый железнодорожный вагон, который позволил беглецам путешествовать с дореволюционным комфортом. Помимо самого Трубецкого и Струве, в группу входили три молодых человека: сын Струве Глеб, сын Трубецкого Петр и сын В.Н. Львова. Струве ехал по документам, выданным Земским союзом (членом которого он оставался в годы войны), якобы командировавшим его на Кавказ. У молодых людей имелись свидетельства о том, что они поправляют здоровье после боевых ранений. (Петр Трубецкой в то время действительно приходил в себя после скарлатины.) Путешествие шло без приключений, но на границе казачьих земель в вагон поднялся большевистский патруль, проверявший у пассажиров документы.

Бумаги старших удовлетворили солдат, но с молодым Струве и Львовым вышла заминка: обоим предложили покинуть поезд. На помощь пришел Трубецкой. «Даю вам слово князя Трубецкого, — сказал он, — что молодые люди следуют к месту назначения, указанному в их документах». Командир стражи щелкнул каблуками, взял под козырек и со словами «слушаюсь, Ваше превосходительство» вышел из купе.

Приехав в Новочеркасск — столицу Войска Донского — в середине декабря, Струве и его спутники застали нарождающееся национальное движение в состоянии разброда[22]. В середине ноября генерал Алексеев, прибывший на Дон с намерением создать совместно с казаками дисциплинированные и патриотично настроенные вооруженные формирования, основал Добровольческую армию. «Организационная группа московских общественных деятелей» обещала поддержать его людьми и деньгами. Алексеев являлся блестящим штабным офицером, одним из лучших в то время, но лидером он явно не был: ему не хватало личных качеств, необходимых боевому командиру. К счастью для него, в декабре в Новочеркасске объявился Корнилов. Прославившийся своей импульсивностью и безрассудностью («лев с овечьими мозгами»), этот генерал пользовался огромной популярностью в войсках. Алексеев предложил разделить командование: он был готов принять на себя финансовые и административные вопросы, уступив Корнилову непосредственно военное руководство. Но последний, настаивая на безраздельной власти над армией, отверг эту идею, а когда Алексеев сумел заручиться поддержкой политиков, продолжавших прибывать в Новочеркасск из центральной России, Корнилов пригрозил отставкой и отъездом в родную ему Сибирь.

Преимущества каждого из генералов обсуждались на нескольких бурных заседаниях, состоявшихся в Новочеркасске в декабре и январе. Струве, принимавший участие в этих встречах, изо всех сил пытался смягчить противоречия между оппонентами. Присутствовал он и на решающей сессии 29 января 1918 года, на которой конфликт был наконец разрешен. Отчасти силой логики, но в основном угрозами лишить московских денег гражданские сторонники Алексеева убедили Корнилова согласиться с разделением командования. Раздосадованный поражением, тот немедленно перевел свою ставку из Новочеркасска в Ростов; там, полагал он, политики не смогут ему надоедать.

Струве считал Добровольческую армию ядром, вокруг которого со временем объединятся все патриотические силы России и которое положит конец анархии. Подобно прочим политическим деятелям, он прибыл на Дон с намерением предоставить свои знания и опыт генералам, стремящимся восстановить российскую государственность. К несчастью для него и его коллег, сами генералы воспринимали данную проблему несколько иначе. Именно на политиков они возлагали ответственность за горести, обрушившиеся на Россию. Причем в тонкости различий между социалистами, коммунистами и либералами военные не вдавались: для них все в равной степени были виновны. Генералы полагали, что чем меньше политики будет в стране, тем лучше. Возмущение Корнилова «политиканами, сующими нос не в свое дело», оказалось лишь крайним выражением чувств, разделяемых значительной долей офицеров Добровольческой армии.

В январе 1918 года с генералами договорились о том, что гражданские общественные деятели образуют совещательный политический орган — Донской гражданский совет. Струве стал постоянным членом этой структуры. Ее функции были определены не слишком четко (характерное качество всех политических институтов, дававших рекомендации военным в годы гражданской войны); в то же время предполагалось, что совет будет представлять генералам свои предложения по тем или иным вопросам, поддерживать контакты с деловыми и общественными кругами центральной России и служить каналом для передачи денежных средств, поступающих из Москвы.

К тому времени положение дел казалось достаточно обнадеживающим, но очень скоро ситуация изменилась к худшему. Предводители Добровольческой армии решили базироваться на территории Войска Донского, поскольку думали, что могут положиться на местное казачество; кроме того, их поддерживал атаман Каледин, который был ярым русским националистом. Но в январе 1918 года на Дон пришла революционная смута, поставившая перед армией вопрос о том, насколько долго она сможет полагаться на гостеприимство казаков. Беспорядки были порождены конфликтом между местными малоземельными крестьянами, в большинстве своем переселенцами из других регионов России (так называемыми «иногородними»), и коренными зажиточными казаками. Среди первых оказалось также множество дезертиров, которые, пробираясь зимой 1917–1918 годов с развалившегося Кавказского фронта домой, будоражили молодых казаков. Старшее поколение, всеми силами старавшееся отстоять свою собственность от посягательств «пришлых», столкнулось с бунтом собственной молодежи и не желало добавлять к своим заботам проблемы Добровольческой армии. Некоторые даже считали, что присутствие добровольцев на их территории провоцирует «красных», и призывали армию убраться как можно скорее. Каледин, неспособный далее управлять собственными людьми, впал в депрессию; 11 февраля он оставил свой пост и в тот же день застрелился. С его гибелью Добровольческая армия лишилась самого верного сторонника в рядах донского казачества. Отношение к ней повсеместно было враждебным. Рядовые казаки отказывались от сотрудничества; иногородние, дезертиры и городские рабочие были откровенно недружелюбны; в довершение ко всему, с севера на Новочеркасск и Ростов надвигалась большевистская армия, посланная Лениным на подавление зарождающейся «Вандеи».

В таких условиях Корнилов пришел к выводу о неизбежности эвакуации. После некоторых колебаний он решил перебросить свои войска на земли кубанских казаков, которые считались непреклонными противниками коммунистов. 22 февраля он повел свою небольшую армию — от 4 до 5 тысяч человек, в основном молодых офицеров и студентов — из Новочеркасска на юг. Так начался легендарный «ледяной поход» Добровольческой армии — бросок, совершенный по враждебной территории и в тяжелейших погодных условиях. По всей видимости, Струве и прочие члены Донского совета собирались сопровождать добровольцев в этой степной эпопее, но их планы были отвергнуты генералами, не желавшими обременять войска стариками-гражданскими[23]. Для Струве, скорее всего, такое решение оказалось благом, поскольку ему едва ли удалось бы пережить страшный, сопровождавшийся почти непрерывными боями восьмидесятидневный переход через тысячу километров снежной пустоши.

После ухода армии Струве на некоторое время задержался в городе. Но время подгоняло: дальше откладывать отъезд было нельзя, так как захватившая Ростов большевистская армия неумолимо приближалась к Новочеркасску. Он выехал 23 февраля, незадолго до прихода «красных», сопровождаемый Трубецким и его сыном. С ними отправился также молодой писатель Николай Арсеньев, заменивший Глеба Струве, который был арестован и в качестве заложника брошен в тюрьму. Хотя нам довольно трудно представить Струве в седле, не вызывает ни малейших сомнений то, что он и его спутники покинули Новочеркасск верхом[24]. Они намеревались как можно скорее пересечь территорию Войска Донского, направляясь к Царицыну, а там сесть на московский поезд. Это путешествие стало одним из самых злополучных эпизодов в жизни Струве и едва не завершилось трагедией[25].

Выехав из Новочеркасска, путники сменили лошадей на сани, которыми правил надежный казак. Первым пунктом назначения была Константиновка, большое казачье село, до которого добрались беспрепятственно. Там вся группа расположилась на ночлег в избе, принадлежавшей родственнику их провожатого. Кто-то, однако, выследил пришельцев и сообщил местным властям о пребывании в селе незнакомцев. Вечером в избу для проверки документов явился патруль. Как ни странно, путешественники были не готовы к столь предсказуемой встрече. Трубецкой имел бумаги, удостоверявшие, что он — московский торговец, прибывший на юг для закупки продовольствия, но при этом его паспорт был выписан в Новочеркасске, бастионе «контрреволюции», а не в Москве, и разъяснить это несоответствие он не мог. Дело оборачивалось весьма скверно. Струве и Арсеньев, слушая запинавшегося Трубецкого, уже думали, что все пропало. Если бы патрульные тщательно обыскали их вещи, то нашли бы пачку писем офицеров Добровольческой армии родственникам, оставшимся в советской России. В каблуках башмаков, брошенных Трубецким перед входом в избу, были спрятаны золотые монеты. Он не потрудился даже спороть со своих вещей золотые вензеля, свидетельствующие о его княжеском происхождении.

Патруль, однако, ушел, не сделав обыска. Снаружи был поставлен охранник. Все четверо оказались под домашним арестом, имея все основания опасаться того, что довольно скоро их выведут из избы и расстреляют. В то время казни подозрительно выглядевших «буржуев» были довольно незамысловатой процедурой, поскольку палачам не приходилось отчитываться перед кем-либо, а собственные труды они всегда могли возместить, «национализируя» вещи казненных.


Струве в Стокгольме в январе 1919 гола, вскоре после бегства из России

Григорий Трубецкой

Струве, Нина Струве и их сын Аркадий, Прага, 1920-е годы


Струве в Белграде, 1930-е годы

Благотворительная шахматная партия в пользу эмигрантов, организованная в Париже в 1928 году; на заднем плане гроссмейстер А. Алехин

Николай Бердяев, 1934 год


Пока они ждали своей участи, Арсеньев достал Библию и в ночной тиши начал читать псалом, в России традиционно связываемый со смертью:

«Сколько дней раба Твоего? Когда произведешь суд над гонителями моими?..

Вижу отступников, и сокрушаюсь; ибо они не хранят слова Твоего…

Призываю Тебя; спаси меня, и буду хранить откровения Твои…» (Пс., 118,84; 146; 158)

Примерно в два часа ночи в дверь постучали; к изумлению путешественников, то был не командир патруля, но их возница. Этот человек договорился с патрульными, убедив их в том, что его гости — не шпионы. Охрану сняли; им нужно было без промедления собирать вещи и уезжать. Возок снова двинулся на восток, остановившись только для того, чтобы закопать в снегу злополучные письма.

Через три часа они прибыли на какой-то отдаленный хутор. Его хозяин, хороший знакомый возницы, предложил им еду. Попытка Арсеньева вымыть руки вызвала неудовольствие Струве, который усмотрел в этом опасное излишество: приверженность личной гигиене была отличительным знаком контрреволюционеров. После короткого отдыха они продолжили путь. Примерно через час их остановил еще один патруль, представлявший, как выяснилось позже, местный Военно-революционный совет, только что расправившийся с несколькими казачьими офицерами. Командир приказал вознице вернуться назад, в Константиновку. Правда, прошедший затем обыск не выявил ничего подозрительного; даже княжеские монограммы Трубецкого не попались солдатам на глаза. Паника охватила путников лишь в тот момент, когда один из солдат, копаясь в бумагах Арсеньева, нашел листок с гимном Добровольческой армии. Он показал находку офицеру, но тот, будучи, видимо, неграмотным, или же просто не вникнув в суть дела, молча вернул бумажку владельцу. Закончив обыск, командир под охраной отправил четырех задержанных обратно, а багаж оставил у себя. В Константиновке их доставили в чрезвычайный военный трибунал. На сей раз инициативу взял на себя Арсеньев, представивший членам трибунала бумаги, из которых следовало, что он — преподаватель Московского университета, возвращающийся домой для возобновления своей научной деятельности. Затем подошел черед Струве. Его фамилия привлекла внимание одного из допрашивающих; тому хотелось знать, не является ли задержанный родственником известного астронома Василия Васильевича Струве. После того как в данный вопрос была внесена ясность, ни Трубецкого, ни его сына просто не стали допрашивать. Убедив трибунал в том, что они являются всего лишь безобидными учеными, четверка отправилась дальше. Перед отъездом они догадались попросить выписать им документы, свидетельствующие, что группа направляется в Москву через Царицын. Это гарантировало путешественникам безопасность на всю оставшуюся часть дороги.

Заехав за своими вещами, они вновь двинулись на восток. Пока возок летел по заснеженной степи, Арсеньев и молодой Трубецкой, сидевшие впереди, рассказывали притихшему вознице истории о Христе и христианских мучениках[26]. До Царицына добрались без приключений. Здесь с помощью константиновских документов четверке удалось устроиться в гостиницу, переполненную большевистскими чиновниками. В начале марта, после пяти дней в поезде, они прибыли в Москву.

Весной и летом 1918 года Москва была настоящим политическим ульем. Социалистические и либеральные партии, стоявшие в оппозиции к большевикам, объединялись в различные союзы и блоки. Демобилизованные офицеры создавали подпольные боевые группы. Исключительную активность проявляли представители иностранных держав. Немцы продолжали оказывать большевистскому режиму самую широкую дипломатическую и финансовую помощь, но, желая обезопасить себя на случай его возможного краха, одновременно вели тайные переговоры с консервативными группами. Эмиссары союзников, отчаянно пытаясь реанимировать Восточный фронт, работали как с либералами, так и с социалистами. Большевики, вероятно, знали об этой деятельности, но в тот момент предпочитали не вмешиваться, поскольку противопоставление союзников «центральным державам» повышало их ставки в политическом торге.

Оказавшись в Москве, Струве первым делом должен был найти жилье для себя и своей семьи, только что прибывшей из Петрограда. Этот вопрос уладил Трубецкой, имевший в городе многочисленных родственников. Чтобы защитить приютивших его людей от возможных преследований, Струве никогда не рассказывал о том, где его семья проживала в 1918 году; он упоминал только, что место было уютным и не тронутым грабежами[27]. Впрочем, опираясь на информацию, полученную от сына Струве и его друзей, мы теперь можем раскрыть точное местонахождение этого семейного убежища. Нина и мальчики жили в изящном частном доме, принадлежавшем родственнику Григория Трубецкого, гвардейскому лейтенанту В.Н. Гагарину (в то время бывшему на юге), и находившемся на Новинском бульваре, 36. Здесь в их распоряжении был целый этаж. Стремясь обеспечить безопасность семьи в случае своего ареста, сам Струве поселился отдельно, с семьей некоего Н.Н. Авинова, проживавшей неподалеку, на улице Поварской, За, в доме княгини А.С. Гагариной. Отказавшись от регистрации в милиции, он вел нелегальное существование и часто ночевал в различных местах. Для Струве было весьма опрометчиво появляться на публике, поскольку его необычно высокая, сутулая фигура и всклокоченная, патриархальная борода были слишком хорошо известны. Тем не менее он вел на редкость активную жизнь, соблюдая лишь минимальные меры предосторожности. Струве часто виделся с друзьями, иногда на тенистом Тверском бульваре, а иногда — у них дома. Он принял участие в нескольких докторских защитах, темы которых интересовали его. Он присутствовал также при рукоположении своего друга Сергея Булгакова. Он проводил собрания Лиги русской культуры, на которых читались доклады о русской литературе, искусстве и науке (например, Вячеслав Иванов выступил с сообщением о русском языке, а Александр Гречанинов — о русской музыке). Наконец, он редактировал тот номер Русской мысли, который оказался для журнала последним. Кроме того, Струве занимался подготовкой и публикацией обновленной версии «Вех» — сборника статей «Из глубины», который должен был подытожить события предшествующего года и наметить пути возрождения страны. Он, однако, ни разу не приходил на Новинский бульвар, 36, неизменно настаивая, чтобы семья сама навещала его.

К прибытию Струве в Москву его друзья образовали комитет из девяти членов, так называемую «девятку», который задумывался в качестве координационного центра антибольшевистской деятельности. В состав комитета вошли по три представителя от Торгово-промышленного союза, «Организационной группы московских общественных деятелей» и Конституционно-демократической партии. Номинально «девятку» возглавлял А.В. Кривошеин, известный специалист по земельному вопросу, но ее фактическим лидером был тогдашний руководитель кадетов П.И. Новгородцев. Организации предстояло подготовить создание надпартийной общероссийской коалиции, о которой конституционные демократы мечтали со времен Союза освобождения — альянса всех патриотически настроенных граждан, готовых работать над восстановлением в России законности и порядка[28]. К участию был приглашен и Струве; он вошел в состав комитета в качестве представителя «Организационной группы московских общественных деятелей», к тому моменту влачившей жалкое существование. Сразу после образования «девятка» наладила рабочие контакты с двумя небольшими, но влиятельными группами — Правой партией и Союзом землевладельцев, в результате чего был создан Правый центр. (Эту группу следует отличать от другой надпартийной коалиции, сформированной антибольшевистски настроенными социалистами и называвшейся Союзом возрождения России.) О первых шагах Правого центра почти ничего неизвестно. По-видимому, организация боролась с большевистской диктатурой методами саботажа и сбора разведданных, привлекая для этого бывших офицеров, которые, не имея ни работы, ни денег, проживали в основном в двух столичных городах. Правый центр намеревался также помочь Добровольческой армии людьми и деньгами, но в марте и апреле 1918 года, когда добровольцы совершали свой «ледяной поход» по северокавказской степи, подобное содействие было невозможным.

Летом 1918 года Правый центр сосредоточился на переговорах с дипломатами союзных стран. Обсуждалась предполагаемая высадка союзников на российской территории, задуманная с тем, чтобы воссоздать Восточный фронт. Направляя войска в Россию, союзники, в особенности французы, хотели заручиться одобрением двух главных оппозиционных коалиций — Правого центра и Союза возрождения. К их немалому удивлению и раздражению, сделать это оказалось не так-то легко. Проявляя серьезную заинтересованность в получении союзной помощи для свержения поддерживаемого немцами большевистского режима, большинство вождей оппозиции сомневалось в разумности и эффективности планируемой операции. В особенности их смущало намерение Антанты организовать доставку крупных японских формирований через Сибирь в европейскую часть России. С одной стороны, русские считали, что переброска японцев в количествах, позволяющих вести эффективные боевые действия, технически невозможна, а с другой — они подозревали (и как оказалось позже, вполне справедливо), что японцев интересует не столько борьба с немцами, сколько захват российских земель. Эти дебаты раскололи Правый центр. Консервативное меньшинство, убежденное в том, что «центральные державы» обязательно выиграют войну и что их поддержка исключительно важна для победы над большевиками, настаивали на прогерманской ориентации. Эта группа вела секретные переговоры с немецким послом графом Мирбахом и его экспертом по русским делам Рицлером. Между тем большинство, к которому принадлежал и Струве, сохраняло верность союзникам и рассчитывало на интервенцию последних.

В июне 1918 года под давлением внутренних разногласий Правый центр окончательно распался. Былое название сохранило за собой прогерманское меньшинство, в то время как приверженцы союзников образовали Национальный центр, в дальнейшем превратившийся в самую крупную контрреволюционную организацию в России времен гражданской войны. Политическая программа Национального центра, разработанная во второй половине 1918 года, подчеркивала необходимость сильной политической власти. Такая власть виделась в форме временной военной диктатуры, которая сначала свергнет коммунистический режим, а потом, восстановив порядок, передаст полномочия всенародно избранному правительству. Во внешней политике Национальный центр сохранял приверженность делу союзников и поддерживал их высадку с целью воссоздания Восточного фронта, но при этом явно предпочитал британские и французские экспедиционные корпуса японским. В военных операциях внутри российских границ приоритет отдавался сибирским силам, а не Добровольческой армии; в основном это было обусловлено тем, что чехословацкий мятеж, вспыхнувший в волгоуральском регионе, и предполагаемая высадка союзных войск на севере казались более перспективными с военной точки зрения, нежели действия добровольцев на юге[29]. В июне 1918 года Струве поставил свою подпись под письмом, адресованным Национальным центром генералу Алексееву с просьбой оставить Дон и Кубань и прибыть в Сибирь, чтобы возглавить там антибольшевистские формирования[30]. Кроме того, Струве, вероятно, поддерживал тесные контакты с польскими националистами, а также с Борисом Савинковым, который при содействии французов руководил тайной военной организацией, в июле 1918 года поднявшей мятеж в Ярославле[31]. Но подробности этих сторон его деятельности нам неизвестны.

В июле 1918 года Русскую мысль постигла участь всей небольшевистской периодики. Журнал пал жертвой новой цензуры — его закрыли после четырех десятилетий непрерывного издания. Главной литературной заботой Струве тем летом были подготовка и редактирование сборника «Из глубины». Он начал заниматься этим еще в апреле 1918 года, спустя месяц после возвращения в Москву. Книга была посвящена революции: ее причинам, значению, будущности. Круг авторов составили бывшие «веховцы», а также публицисты, симпатизировавшие идеологии «Вех». Струве подготовил для сборника обширную аналитическую статью об исторических корнях русской революции (#539), которую мы рассмотрим в главе 8.

Однако сборнику «Из глубины» (в качестве его названия взяты строки, открывающие псалом 129: «Из глубины взываю к Тебе, Господи!») не было суждено выйти в свет в России. Написанная и отредактированная между апрелем и июлем 1918 года книга была передана издателю где-то во второй половине июля. Тираж был изготовлен в начале ав1уста, но через месяц большевики провозгласили политику «красного террора» против «контрреволюционеров». Вместо книжных магазинов отпечатанные экземпляры отправили на склад. Там они пролежали два с половиной года. И лишь во время восстания кронштадтских моряков в марте 1921 года, сопровождавшегося массовыми забастовками рабочих, печатники типографии Кушнерева распространили какое-то количество экземпляров среди публики[32]. Распространение вскоре было прервано, а остатки тиража конфискованы. Через год Николай Бердяев вывез принадлежавшую ему книгу в Германию; в 1930-м еще один ее экземпляр купил голландский славист в советской России. Струве так и не увидел сборника, поскольку экземпляры, которые ему пытались переправить друзья, либо потерялись, либо были украдены при пересылке. Спустя сорок лет, в 1967 году, сборник переиздали в Париже, и с тех пор он получил довольно широкое распространение[33].

Нам трудно установить, как ощущал себя Струве в те дни. Его безбрежный оптимизм, о котором говорит Франк, неизменно проявлял себя, по крайней мере, в частных беседах, но то были мгновенные вспышки. О глубине его отчаяния можно судить по статье, напечатанной в последнем номере Русской мысли. Здесь он впервые высказывает сомнения в самом выживании России. А фраза, вставленная в невинную, на взгляд рядового читателя, рецензию книги об Аполлоне Григорьеве, была подлинным cri du coeur (криком души):

«Совершенно ясно, что либо в России родится, зажжет своим пламенем все мыслящее и образованное, а затем заразит народные массы, сильный, страстный и упорный национализм, либо Россия погибнет»[34].

Летом 1918 года ситуация в России стала крайне неопределенной. По всему было видно, что коммунистический режим теряет контроль над страной: начавшийся в мае бунт чехословацкого корпуса охватил всю транссибирскую магистраль и волжский бассейн; в Самаре депутаты распущенного Учредительного Собрания от партии социалистов-революционеров создали собственное правительство; в Москве, а также в Ярославле и его окрестностях одновременно вспыхнули антибольшевистские мятежи; крестьяне все более активно сопротивлялись проводимым коммунистами реквизициям хлеба. Германское посольство в Москве, чья дипломатическая и финансовая поддержка была для большевиков крайне важна, на сей раз решило, что режим доживает последние дни, и запросило санкцию Берлина на содействие русским оппозиционным группам (то есть Правому центру) в его свержении. В июне союзные войска высадились в Мурманске, а в начале августа — в Архангельске; ходили слухи о том, что отсюда они проследуют на Москву и сместят Ленина. Казалось, большевистского вождя вот-вот постигнет судьба Керенского; но ответ Ленина на нависшую угрозу оказался совершенно иным. Он развернул кампанию террора, которая благодаря Всероссийской чрезвычайной комиссии (ВЧК) приобрела общенациональный характер. Политика «красного террора», провозглашенная в сентябре 1918 года, официально была направлена на ликвидацию политической и экономической «контрреволюции». Ее подлинная цель заключалась в том, чтобы породить в сознании населения неослабное чувство ужаса; забота о физическом выживании, как предполагалось, отодвинет все прочие соображения на второй план и, следовательно, позволит правительству безраздельно распоряжаться в публичной сфере.

Для людей, обладавших столь широкой известностью, как Струве, дальнейшее пребывание в Москве делалось невозможным. Большинство оппозиционных лидеров — руководители Правого центра, Национального центра, Союза возрождения — уехали из города, оставив здесь лишь горстку храбрецов, готовых выполнять свой долг даже под угрозой смерти. (Впоследствии многие из них действительно погибли.) Консервативные политики, включая Григория Трубецкого и Кривошеина, отправились на юг, на оккупированную немцами Украину. Социалисты предпочитали ехать на восток — поддерживать комитет Учредительного Собрания; либералы искали пристанища в Сибири или отбывали на юго-восток, под крыло Добровольческой армии. Что касается Струве, то он принял довольно странное решение двинуться на север. Ему хотелось затаиться где-нибудь в деревне и таким образом дождаться прибытия из Архангельска британского экспедиционного корпуса.

Очевидно, что Струве не мог реализовать этот план самостоятельно; ведь его, человека абсолютно беспомощного в житейском смысле, рано или поздно обязательно схватил бы и расстрелял один из «красных» патрулей, во множестве рыскавших по советской России в поисках «контрреволюционеров» и «спекулянтов». Поэтому Национальный центр приставил к нему в качестве персонального помощника проверенного молодого человека, его давнего знакомого. Это был Аркадий Борман, сын Ариадны Тырковой-Вильямс от первого брака, дружба которой со Струве началась еще в начале 1890-х годов. Мальчиком Борман жил с матерью в Париже, где она работала в редакции Освобождения, и помогал разносить журнал по парижским почтовым отделениям. Позже он часто виделся со Струве у матери дома; они также мимолетно встретились в Новочеркасске зимой 1917-1918-го. Весной 1918 года, действуя, вероятно, по указанию Национального центра, Борман устроился на работу в советское правительство и в составе дипломатической делегации выезжал на Украину. Будучи чиновником нового режима, он без труда добыл документы, освобождавшие его от армейской службы и позволявшие беспрепятственно путешествовать по стране. Для Струве Национальный центр изготовил паспорт на имя Николая Васильевича Белицая, жителя Киева. Согласно замыслу, Борман должен был взять Струве-Белицая в официальную командировку в качестве личного секретаря. Глебу Струве предстояло временами сопровождать их, а иногда передвигаться отдельно. Он также путешествовал по подложным документам.

Основным источником, повествующим о четырехмесячных скитаниях Струве и его спутника в северных лесах, являются воспоминания Бормана. Правда, поскольку Борман, видимо, не отличался острой памятью, в своих повествованиях о происшедшем он не раз путался в довольно важных деталях. Достаточно сказать, что в одном месте он датирует их отъезд из Москвы июлем, в другом — августом, в третьем — даже сентябрем. Кроме того, он почти полностью игнорирует участие в этом путешествии Глеба Струве[35].

Подготавливаясь к походу, Струве избавился от своей знаменитой бороды: соответствующую операцию проделал и его ученик, экономист Букшпан, позже сгинувший в сталинских лагерях. С одежды и вещей Струве были удалены признаки, по которым его можно было бы опознать. Нина приготовила для него странноватый кожаный наряд — то была дань тогдашней моде, считавшей кожу «пролетарским» материалом (в противопоставление «буржуазным» мехам и «мелкобуржуазной» овчине). Его личные вещи были разложены по нескольким желтым саквояжам. Как вспоминает Борман, во время встречи на вокзале внешний вид Струве показался ему столь эксцентричным, что он немедленно усомнился в вероятном успехе предстоящей эскапады.

Первая часть путешествия прошла без происшествий. Струве, Глеб и Борман расположились в комфортабельном купейном вагоне, причем проводник, приносивший им чай, извинялся за отсутствие сахара. Пунктом их назначения была станция Вергежа, находившаяся в 50 верстах к юго- востоку от Петрограда на реке Волхов; там было семейное поместье Тырковых[36]. Здесь они провели несколько дней. Тихое местечко, утопающее в садах и рощах, находящееся вдали от любопытных взоров, Вергежа была идеальным убежищем. Но неудобство этого места состояло в том, что оно находилось слишком далеко от предполагаемого маршрута британского корпуса, и потому оставаться здесь было бессмысленно. Где-то в середине августа, покинув Глеба, Борман и Струве тронулись в путь, на сей раз на восток, к древней Вологде, миновать которую англичане просто не могли, ибо там проходила железная дорога Архангельск — Москва. Путникам пришлось вернуться в Петроград, сделать там пересадку и только потом выехать в Вологду.

В то время революция распространялась по России довольно неравномерно. Ее главными артериями стали железные дороги, кишевшие воинскими эшелонами, матросскими патрулями и чекистами. А в районах, лежащих в стороне от магистралей и обслуживаемых гужевым и водным транспортом, как будто бы царили тихие довоенные дни. Трудность, однако, заключалась в том, что путь в спокойные гавани пролегал как раз через железные дороги, где Струве, с его необычной внешностью и поведением, легко могли опознать. Струве просто не умел изменять себе; он всегда оставался интеллектуалом-космополитом — и это в то время, когда подобную публику считали неисправимо контрреволюционной. У Бормана были все основания для беспокойства: «Струве не мог не привлекать к себе внимание. Из-под его пальто европейского покроя выглядывала кожаная куртка и какие-то странноватые кожаные бриджи. В то время как другие пассажиры тащили только мешки и корзины, его багаж состоял исключительно из роскошных заграничных чемоданов. Его запросто могли счесть «буржуем». Ситуацию еще более усугубляла его абсолютная неспособность общаться с простым народом. Я даже хотел выдать Струве за глухонемого, чтобы пресечь его возможные разговоры с попутчиками»[37].

Борман привез своего спутника в поместье Алятино, находившееся приблизительно в 40 верстах к югу от Вологды и принадлежавшее родителям его школьного друга. Владельцы, хорошо зная, кем был Струве и какому риску они подвергают себя, предоставив ему приют, все же согласились оказать гостеприимство. Революция еще не пришла в эти края, и присутствие в усадьбе двух гостей (чуть позже к ним присоединился и Глеб) ни у кого не вызывало подозрений: ведь внешне Струве и его товарищи просто предавались отдыху в деревне. События, происходившие в Москве и Петрограде, сюда доносились в виде отдаленного эха, иногда как слухи, а иногда — как рассказы редкого гостя, ссылавшегося на собственные впечатления. Даже пища, которой так не хватало в городах, здесь была в изобилии. В Алятино имелась прекрасная библиотека, и Струве с головой ушел в книги. Особенно интересовал его Пушкин, воплощавший, как полагал Струве, все лучшее и обнадеживающее, что было в русской культуре. Он проштудировал пушкинское собрание сочинений от корки до корки и сразу же задумал новую книгу: трактат о Пушкине и его значении для русской жизни[38]. Книга, разумеется, так и осталась ненаписанной. Но подборка пушкинских цитат и пушкинский словарик, составленные им тогда, время от времени всплывали в работах периода эмиграции. После прибытия Глеба Струве начал также практиковать несвойственные ему физические упражнения — он заготавливал дрова. А вечера, как вспоминает Борман, проходили в обществе хозяев, за обычными интеллигентскими разговорами, в основном о «путях и судьбах родины».

Так, в тишине и согласии, прошли август и сентябрь. Листья уже начали желтеть, а о британском наступлении на Москву не было никаких вестей. Борман начал беспокоиться; он решил выдвинуться поближе к Архангельску, чтобы на месте разведать ситуацию. Оставив Струве и Глеба в алятинском уединении, он проездил на поездах и пароходах весь октябрь. На его пути встречались дикие матросские патрули; он проходил через монастырь, десять монахов которого только что были расстреляны по приказу комиссара; он на каждом шагу видел нищету и страх — но об англичанах нигде не было ни слуху, ни духу. Тем не менее Борману показалось, что перебравшись подальше на север и поближе к Архангельску, Струве будет в большей безопасности, нежели в Алятино. Проезжая на обратном пути через Вологду, он с помощью своего чиновничьего удостоверения выписал в местном совете командировку в район лесозаготовок. Его секретарь, естественно, должен был ехать с ним.

Борман вернулся в Алятино в конце октября. Струве отнесся к его плану без особого энтузиазма, ибо риск был слишком высок, но узнав о том, что Нина с тремя мальчиками покинула Москву и переехала в Вятку, позволил себя убедить. Поезд, на котором они с Борманом отправились в путь, регулярно прочесывали патрули, искавшие незаконные запасы продовольствия, но их самих не трогали. В Вятке Струве ненадолго повидался с семьей. Проведя вместе один день, они вновь расстались — на сей раз на два года, в течение которых между ними не было буквально никаких контактов[39]. Струве и Борман продолжили продвижение к Архангельску. Пока было возможно, беглецы ехали на поезде, сойдя в конце ветки в Котласе; там пересели на пароход, шедший по Северной Двине, и высадились неподалеку от Великого Устюга. Когда они распаковывали вещи в арендованной ненадолго комнатке, Бормана прошиб холодный пот: на подкладке пальто своего компаньона он заметил гордо вышитую золотой нитью фамилию владельца. В панике он запер дверь и немедленно спорол буквы. После краткого пребывания в Великом Устюге они возвратились в Котлас, где погрузились на другой пароход, доставивший их в Сольвычегодск. Борман снял комнату на окраине городка, поближе к лесу, стараясь не вызывать никаких подозрений. Стояла поздняя осень, было дождливо. Путники, опасаясь лишний раз показываться на дворе, в основном сидели взаперти. Струве, одолеваемый неутолимой тягой к чтению, нашел в доме роман Гюго «Труженики моря» и подшивки старых журналов. За чтением этой литературы он коротал время, дожидаясь англичан, которые тем временем готовились к зимовке в нескольких сотнях верст севернее.

Неделя прошла в полной безмятежности. Но как- то раз в дверь постучали; на пороге появился милиционер, который, бегло осмотрев комнату, предложил Струве пройти в отделение. Борман отметил, что Струве надевал пальто трясущимися руками. Сам Борман почти не сомневался, что это конец, и даже подумывал о побеге, чтобы не пропасть самому. Но в конце концов он не решился бросить Струве на произвол судьбы. Через полтора часа тот вернулся; сопровождавший его милиционер на этот раз пригласил в отделение самого Бормана. Там Борман выяснил, что в нем заподозрили дезертира из «красной» армии, а Струве допрашивали именно по этому поводу. Свой статус советского служащего он подтвердил без малейших затруднений, но все же, не желая искушать судьбу, решил покинуть Сольвычегодск на следующий же день.

Путники ненадолго вернулись в Алятино. К тому моменту стало ясно, что англичане, если они вообще когда-нибудь придут, в зимние месяцы точно не снимутся с места, а посему дожидаться их в северных лесах бессмысленно. В связи с этим Борман собрался перевезти Струве и его сына в Петроград, а потом попытаться перебросить их за пределы советской России, в Финляндию.

Троица появилась в Петрограде в конце ноября. Перед ними предстало мрачное зрелище:

«Мертвым кажется гранит набережных. Мертвы Дворец, Сенат, Крепость. Окаменел Петр. Только Нева в своем хмуром осеннем величии напоминает о русской стихии, о том, что так легко ее поработить и уничтожить до конца.

Жалобно дует заунывный ноябрьский ветер вдоль пустых улиц, на которых год перед тем бурлили солдатские серые толпы. Летом на пустых площадях уже появилась трава. Тут и там виднеются ее засохшие остатки. Извозчиков стало совсем мало, и только мчатся по улицам автомобили с седоками в черных куртках или в защитных шинелях. На Невском еще есть прохожие, еще не все магазины заколочены. Но чем дальше от Невского, тем меньше людей на улицах и тем боязливее пробираются они по улицам своего города»[40].

Бормана немедленно охватило желание исчезнуть, бежать туда, где «живут люди, а не напуганные тени».

Они поселились в квартире матери Бормана на Старорусской улице, 16, где им предстояло провести две недели, пока будет готовиться побег за границу. Тыркова- Вильямс и ее муж уже перебрались в Лондон, а в квартире жили немецкая гувернантка Бормана и ее друг, бывший офицер императорской гвардии, ныне красноармеец. Руководствуясь элементарной предусмотрительностью, Струве нужно было сидеть дома и не показываться на улицах города, где его хорошо знали. Но, как и в Москве за полгода до этого, он просто не мог сдерживать себя, особенно по ночам. Однажды он рискнул даже выйти средь белого дня, чтобы встретиться в Академии наук с С.Ф. Ольденбургом. Возможно, они говорили о сохранении архива Союза освобождения[41]. У самого здания Академии Струве неожиданно наткнулся на давнего знакомого, некоего профессора Пергамента, который, разволновавшись от нечаянной встречи, на всю улицу выкликал его по имени. После этого инцидента Струве больше ни разу не выходил в дневное время.

Оставаясь в Петрограде, Борман и Струве поддерживали тесные контакты с П.В. Герасимовым, кадетом и бывшим депутатом Думы, который, в глубочайшей тайне, совместно с инженером В.И. Штейнингером, руководил петроградским отделением Национального центра. Человек выдающейся храбрости, отказавшийся, несмотря на угрожавшую ему опасность, эмигрировать (через год он был арестован ЧК и расстрелян), Герасимов убеждал Бормана как можно скорее отправить Струве за рубеж. С его помощью Борман установил связь с Яковом Лившицем, молодым человеком, который с помощью финских контрабандистов занимался переброской людей в Финляндию.

Наиболее короткий путь в Финляндию проходил по железной дороге Петроград — Выборг. Но эта ветка тщательно охранялась, и у человека, обладавшего известностью Струве, практически не было шансов перейти границу незамеченным. К счастью, имелся еще один путь, более безопасный. В годы войны русское правительство построило второстепенную железнодорожную колею от Петрограда до Финляндии, которая, соединяясь с мурманской магистралью, использовалась для доставки военных грузов, поступавших от союзников. Линия начиналась на петроградской станции Охта и вдоль западного берега Ладожского озера тянулась до финского городка Сортавала (Сердоболь). В холодную и голодную зиму 1918-1919-го ветка использовалась в основном жителями Петрограда для поддержания меновой торговли. Горожане везли по этой дороге разные вещи, которые можно было обменять у русских или финских крестьян на продукты или, скажем, спички. Попутно крестьяне, занимавшиеся подобным бартером, помогали желающим пересекать границу. Патрулей коммунистов здесь почти не было.

Борман предварительно запасся вещами, которые Лившиц мог использовать для торга с контрабандистами. Договориться с ними удалось довольно быстро, а цена оказалась весьма умеренной. Борман так описывает этот переход[42].

«Нас было трое, Петр Струве, я и молоденький студент. Раз я не называю его имени, значит, пока не следует называть. Мы взяли с собой только по малюсенькому чемоданчику. У меня был за спиной рюкзак. Поезд отходил с Охтенского вокзала часов в десять вечера. Мы боялись строгого контроля, но его совсем не было. Через сорок минут мы вышли на заснеженной станции. Там нас ждали розвальни. Куда он нас вез по полям и перелескам? Вдруг прямо на советский пограничный пункт. Ехали больше часу. Остановились у низенькой избы, где нас ждали и даже напекли в нашу честь лепешек, которые мы с удовольствием ели.

Было уже за полночь, когда мы двинулись в путь. Наш проводник взял с собой сына подростка. У обоих были топоры за поясом. Наш северный крестьянин не ходит в лес без топора за поясом. Я-то это хорошо знал, а Струве на топоры покашивался.

По условиям мы должны были заплатить деньги только по переходе границы. Проводник обещал перевести нас в два часа. Но в общем он водил нас по лесу не меньше шести часов. Мы шли по целине, но снег был неглубокий. Иногда наш проводник останавливался и прислушивался. Два раза он заставил нас минут по пяти пролежать на снегу. Уверял, что где-то близко ходил советский патруль. А может быть, это было сделано только для важности. Струве устал и, несмотря на свои 49 лет, шел с большим трудом. Время от времени мы его вели под руки.

Наконец мы вышли на поляну. Уже начинало светать. Проводник спросил нас, боимся ли мы белых финнов. Мы, конечно, сказали, что не боимся. А он боялся, потому что они назад не выпускали. Поэтому он дальше не хотел идти.

— Вон там перейдете через ручей, потом напрямик до большой сосны. От нее и будет видна сторожка. В ней финский пограничный пункт. К ним и идите, ежели их не боитесь, — пояснил он нам.

Выхода не было, приходилось выполнять его указания. Он нам настолько внушил доверие к себе, что мы даже дали ему записку к нашим в Петрограде. Позже он перевел Глеба Струве, Г.И.Новицкого и других.

Ручей, отделявший нас от сосны и заветной сторожки, был покрыт льдом. Я ступил на него и провалился. Пришлось из забора вытягивать длинные жерди и устраивать переход. Нашли сосну и издали увидели сторожку.

— Вдруг чекистская застава? — мелькнуло у меня в голове.

Я подошел к сторожке один и не без волнения постучал. Мне открыл дверь финский солдат и сразу заговорил со мной по-немецки. Оказалось, что финскую пограничную службу несут так называемые финские егеря. Эта часть была составлена из финнов, которые во время войны бежали в Германию и там были не только обучены немцами военному строю, но и соответственным образом препарированы немцами.

Никаких англичан нигде не было.

Часа через два нас отвезли на санях в какие-то казармы. Там мы ночевали и на следующее утро были отправлены на десять дней в карантин в Териоки. Это было 9-го декабря 1918 года».

Глава 7. Гражданская война

В течение двух лет после бегства из России Струве полностью и безоговорочно отдавал себя «белому делу». Едва ли кто-нибудь из русских интеллектуалов его поколения был более предан вооруженному сопротивлению большевикам или же более усердно работал ради этой цели. Как и в 1890-х, посвятив себя идеалам социал-демократии, или в начале 1900-х, поддержав либерализм, — каждый раз с убеждением, что делает это ради освобождения России, — Струве солидаризировался теперь с «белым» движением, причем по той же самой причине.

Несколько дней Струве и его спутники оставались в карантине в Териоки, после чего финские власти разрешили им проследовать в Хельсинки. В столице Финляндии проживала внушительная русская колония, которая к тому моменту заметно разрослась за счет беженцев, спасавшихся от ЧК, а также холода и голода той кошмарной зимы. Члены русского сообщества, преуспевающие торговцы и землевладельцы, занимались в основном собственными делами, почти не заботясь о том, что происходит на родине; подобная установка, кстати, возобладала и в других центрах русской эмиграции. Только русский гарнизон, состоявший из нескольких тысяч офицеров, которые остались на своих постах после того, как солдаты разбежались, всерьез интересовался политикой. Им командовал генерал Н.Н. Юденич, типичный штабной офицер старой выучки. Его политическим советником был кадет А. В. Карташев, возглавлявший министерство по делам религий во Временном правительстве[1]. Оба деятеля пользовались расположением Маннергейма, правителя Финской республики, ярого противника большевиков, который до революции сам служил в русской императорской армии. В Хельсинки находилась также постоянная английская миссия, прибывшая туда вскоре после перемирия; она поддерживала Юденича в его стремлении собрать силы для военного удара по большевикам. Через курьеров Юденич осуществлял контакт с Национальным центром в Петрограде.

Вскоре после прибытия в Хельсинки Струве опубликовал в местной русской газете рассказ о том, что происходит дома. Это первое за целый год политическое заявление свидетельствовало, что его основные взгляды на русский кризис, впервые сформулированные в 1907 году, по-прежнему не изменились. Коммунистический режим, писал он, необходимо свергнуть любой ценой, хотя нельзя исключать и возможность его саморазрушения. Но само по себе крушение коммунизма, спровоцированное извне или изнутри, ничего не решит: контрреволюция, непрерывно меняющая одних лидеров на других, не сможет покончить с кризисом, а сформированное ею правительство «повиснет в воздухе». Куда более важно восстановить стабильность и создать условия, способствующие прогрессу. Россия нуждается в культурном возрождении, с помощью которого можно будет искоренить причины, приведшие коммунистов к власти: политическую незрелость масс, приверженность образованных классов абстрактным формулам, повсеместное неуважение частной собственности. Большевизм, по его мнению, был не просто преходящей хворью здорового организма, как полагали противники большевиков справа и слева; это хроническое заболевание нации. «Большевизм нездоров — и как народная дикость, и как интеллигентская этикетка. Но и в том и в другом своем качестве он глубоко национален, он подготовлен всем историческим развитием народа и интеллигенции. Это — глубокая и в известной мере органическая болезнь, от которой нельзя излечиться одними лишь хирургическими средствами»[2]. До тех пор пока население России не приобщится к культуре, уважающей достоинство личности, индивидуальную ответственность и частную собственность, кризис будет углубляться — несмотря на то, в чьих руках находится власть.

В Хельсинки Струве установил контакты с Юденичем и Карташевым, которые обращались к нему за консультациями по политическим вопросам. Но финские задворки были ему не по душе. Молодому русскому офицеру, в январе 1919 года приставленному к нему петроградским Национальным центром в качестве секретаря, Струве говорил, что намеревается отправиться в Западную Европу. Там, опираясь на остатки русской дипломатической службы, он хотел наладить постоянную связь с подпольем, действующим в советской России (предположительно Национальным центром), и склонить европейское общественное мнение в его пользу[3].

В середине января 1919 года Струве, в сопровождении Бормана и Глеба (прибывшего в Финляндию тем же путем, что и отец), уехал в Лондон. 18 января шведская газета Dagens Nyheter сообщила о его транзитной остановке в Стокгольме. Она также опубликовала фотографию, на которой по-прежнему безбородый Струве, болезненно щурясь, напоминает узника, только что выбравшегося из темного застенка на дневной свет. Гарольд Вильямс, встречавший его на вокзале в Лондоне, был поражен тем, насколько изменился его друг: «Эти роковые месяцы тяжело отразились на д-ре Струве. Он изнурен и измучен, сутулится более, чем обычно, а во взоре появилось какое- то новое, отсутствующее выражение, и я пока не знаю, как его интерпретировать». Пока журналист искал багаж Струве, тот разразился страстным монологом: он с ходу отверг предложенную русскими идею мирной конференции, предостерегал от распространения прокоммунистических настроений в Англии и остальной Европе в том случае, если западные государства все же пойдут на дипломатическое признание советской России, и презрительно отзывался о «красной» армии, состоявшей, по его словам, «из латышей, немногочисленных китайцев и множества хулиганов, которые служат за деньги»[4].

Струве провел в Лондоне шесть недель, в основном в компании четы Вильямсов и русского посла К.Д. Набокова. Он присутствовал на гостевой галерее парламента во время дебатов, касавшихся взаимоотношений Британии и России[5]. Он также дал интервью о ситуации в своей стране газете The Times, в котором попытался опровергнуть наиболее распространенные заблуждения о большевизме. Струве просил Англию «не заигрывать с большевиками», поскольку английские рабочие, будучи менее образованными, нежели германские, подвержены их пропаганде. Профсоюзы, предостерегал он, не смогут противостоять проникновению большевизма. «Умеренного большевизма не существует», — говорил Струве.

В начале марта он отбыл в Париж, центр политической жизни русской эмиграции.

Сформировавшиеся у него в ходе этих поездок представления об отношении Запада к русской революции оказались в высшей степени негативными. Струве показалось, что европейцы плохо информированы о происходящем в России, причем не только из-за нехватки достоверной информации, но и потому, что склонны воспринимать события в искаженном свете. Более всего Струве возмущало то, что западное общественное мнение не проявляло особого беспокойства по поводу распада России как суверенного государства и многонациональной империи: на деле он обнаруживал некоторые признаки злорадства на этот счет. Даже былые союзники России разделяли то, что он называл «Брест-Литовской точкой зрения», то есть в целом позитивно относились к развалу Российской империи[6]. Повсюду он ощущал удовлетворение от того, что имперского режима больше нет, и связанное с этим беспокойство, не приведет ли свержение большевиков с помощью военной силы к его реставрации. В письме, направленном из Парижа Н.В. Устрялову, кадету, работавшему на Колчака и позже получившему дурную славу теоретика «национал-большевизма», он следующим образом изложил свои впечатления:

«Общественное мнение союзных стран чрезвычайно нервно относится к мысли, что подавление большевиков может привести к политической и социальной реакции… Победила в мировой войне западная демократия, и борьба с большевизмом может сейчас иметь поддержку у Запада, лишь если она ведется во имя принципов демократии.

Вот истинная разгадка той осторожности, с которой относятся союзники к правительствам противобольшевистской России и какая подчас удручает русское общественное мнение.

Нашей реакции на Западе опасаются едва ли не в той же мере, как нашего большевизма. Если последний угрожает мировому порядку и праву и несет с собою своеобразный модернизированный «империализм», то первая представляется существенною угрозой мировой свободе и тоже означает торжество империалистических стремлений.

Тем более что планы русских реакционных кругов нередко связываются в заграничном сознании с возможным будто бы воссозданием германофильских путей русской внешней политики»[7].

Чего ему не удалось обнаружить на Западе, так это понимания, что исход разворачивающегося в России противостояния «белых» и «красных» самым серьезным образом скажется на судьбах самой Европы.

Практический вывод из предпринятого им анализа заключался в следующем: русские, пытающиеся свергнуть большевизм, должны апеллировать к Западу на его условиях. Иными словами, им необходимо убеждать партнеров в том, что они сражаются не за реставрацию прежнего режима, но за новую Россию — не царскую и не коммунистическую, а Россию, с которой Запад будет чувствовать духовное родство и которую, следовательно, сможет поддерживать без колебаний и страха.

В марте 1919 года, к моменту прибытия Струве в Париж, ведущей эмигрантской организацией здесь было «Совещание русских дипломатических представителей». Эту коалицию возглавляли: первый премьер-министр Временного правительства Г.Е. Львов, ныне служивший представителем адмирала Колчака; бывший министр иностранных дел С.Д. Сазонов, выполнявший сходные функции при генерале Деникине; герой-народник 1870-х годов Н.В. Чайковский, связанный с русским правительством в Архангельске. На заметных ролях находились также Маклаков и Савинков. Принципиальная задача Совещания заключалась в том, чтобы добиться от союзных держав признания антибольшевистских сил, действующих на территории России, в качестве законных представителей российского государства и обеспечить им западную финансовую и военную помощь. Совещание считало себя официальным зарубежным представителем российского государства, временно захваченного мятежниками, и в течение некоторого времени именно так воспринималось французским правительством. Совещание исходило из того, что намеченные им цели требуют объединения всех «белых» армий под единым командованием, которое станет легитимным носителем российского суверенитета. Кроме того, Совещание хотело, чтобы объединенное «белое движение» выдвинуло политическую и социальную программу, приемлемую для западного общественного мнения. 5 марта 1919 года Совещание выступило с программным заявлением, в котором на освобожденных территориях России гарантировались демократические выборы, равенство всех граждан перед законом, децентрализация управления (включая автономию или федеративный статус для меньшинств), социальная защита трудящихся, а также юридическое признание последствий аграрной революции, совершившейся в стране[8]. Для большей представительности участники Совещания приглашали к сотрудничеству и некоммунистические социалистические партии, хотя подобные начинания не увенчались успехом. Русские левые политики относились к «белому делу» и всему, что с ним связано, с неодолимым подозрением и потому в годы гражданской войны предпочитали отсиживаться в стороне — в соответствии с принципом «ни Ленина, ни Деникина».

Обосновавшись в Париже, Струве присоединился к Совещанию в качестве уполномоченного Национального центра. Как уже говорилось, весной 1919 года наиболее острой задачей коалиции было объединение всех «белых» армий под единым началом. Подобный шаг казался желательным по соображениям как внешнего, так и внутреннего порядка. Западные политики, симпатизировавшие «белому делу» (в особенности Уинстон Черчилль), пытались объяснить русским эмигрантам, что им было бы гораздо легче обеспечивать военное и дипломатическое признание «белых» европейскими правительствами, если бы вместо нескольких региональных командующих в стране утвердился один общенациональный лидер. Внутри самой России объединение также сулило немалые выгоды — прежде всего, более четкую координацию военных усилий и появление фигуры, способной стать альтернативой Ленину.

Однако, несмотря на всю свою актуальность, консолидация была делом довольно трудным. Весной 1919 года «белые» командиры пребывали на гребне успеха: Деникин, завоевавший большую часть Украины, собирал силы для «решающего похода» на Москву; войска Юденича наступали на Петроград; Колчак готовился развернуть наступление в центральной России. Предполагалось, что человек, избранный в качестве верховного главнокомандующего всеми антибольшевистскими силами, вскоре станет правителем всей России, подобно Пилсудскому в Польше или Хорти в Венгрии. Очевидными кандидатами на данный пост были Деникин и Колчак. В некоторых отношениях притязания Деникина казались более весомыми: Добровольческая армия первая бросила вызов большевикам и по-прежнему оставалась наиболее боеспособной составляющей «белого» войска. Но Деникину явно вредила репутация консерватора и русского националиста, не привлекавшая (по причинам, подмеченным Струве) Запад. В данном смысле более предпочтительным кандидатом оставался Колчак. Бесспорно, присвоение им диктаторских полномочий в ноябре 1918 года вызвало ненависть социалистов-революционеров, рассчитывавших утвердить в восточной России социалистический режим, который стал бы альтернативой большевизму. Но политические и общественные ориентиры Колчака носили явно либеральный характер. Он принес торжественную клятву уважать волю русского народа, выраженную на свободных выборах. Он также отстаивал прогрессивную социальную политику и пользовался серьезной поддержкой крестьян и рабочих Сибири, чего нельзя сказать о непопулярном Деникине. В пользу Колчака говорили и стратегические соображения: действуя в центре России, его армии представляли большую угрозу для «красных», нежели деникинские добровольцы.

Учитывая все перечисленные обстоятельства, Совещание решило встать на сторону Колчака. Теперь нужно было убедить Деникина и его окружение в правильности выбранного курка, а также в том, что ему следует подчиниться адмиралу. Этому вопросу была посвящена обширная переписка между Парижем и штабом Добровольческой армии в Екатеринодаре. В конце мая в южную Россию для переговоров с Деникиным прибыла целая делегация из французской столицы. Она привезла с собой дополнительную корреспонденцию, в том числе два письма Струве, датированные 10 мая 1919 года и оказавшие, как потом выяснилось, заметное влияние на колеблющегося генерала. Первое письмо было адресовано М.М. Федорову, руководителю Национального центра в Екатеринодаре; второе — П.И. Новгородцеву, председателю местного отделения кадетской партии. (В плане членства две организации пересекались между собой.) В своих посланиях Струве энергично высказывался в пользу верховенства Колчака и переподчинения ему деникинских формирований. Касаясь Совещания русских дипломатических представителей, Струве писал Федорову, что «его главная задача и роль — привести к признанию на западе русского антибольшевистского правительства, каковым является правительство Колчака в Омске. Значение и шансы Колчака очень возросли здесь за последнее время, и вопрос о его признании стал на реальную почву. Содействие русским силам Колчака и Деникина путем привлечения к ним реальной и моральной союзнической поддержки должно завершиться признанием русского Правительства, силы которого охватывают большевиков»[9].

В письме Новгородцеву речь шла о том, что принятие Деникиным такого решения разом поможет улучшить как внутреннее, так и внешнее положение «белого движения»: «С признанием Колчака тем самым отвергается советская власть и становится силой, бунтующей против законной всероссийской власти. Это приобретение весьма существенное, имеющее большое практическое значение. Ждать соединения обеих армий — значит терять время»[10].

Екатеринодарские отделения Национального центра и кадетской партии прислушались к аргументам Струве; в итоге действовавший при Деникине гражданский совещательный орган — Особое совещание, в котором преобладали представители этих двух организаций, решительно высказался в пользу признания Колчака верховным правителем России. На заседании Особого совещания, состоявшемся 11 июня, один из выступавших, Нератов, подкреплял эту позицию ссылками на «уважаемое имя Струве».

Деникину пришлось подчиниться давлению. На следующий день, 12 июня 1919 года, на прощальном обеде в честь отбывающего английского генерала, он, к изумлению присутствовавших, объявил о готовности признать Колчака верховным правителем России. Рассказывая об этом Струве, Федоров говорит, что «момент объявления этого акта имел такое захватывающее драматическое значение, которое не поддается описанию»; письмо к Новгородцеву, добавляет корреспондент, «сделало Вас живым и высоко ценимым участником нашей общей работы»[11].

Казалось бы, все складывается нормально, но Струве, будучи в Париже, за тысячи верст от решающих битв, по-прежнему не находил себе места. Именно по этой причине в середине сентября 1919 года, когда армии Деникина широким фронтом приближались к Москве, он принял предложение возглавить выходящую на юге России ежедневную газету Великая Россия — самое крупное издание на деникинской территории. В последующие несколько месяцев Струве регулярно печатал на ее страницах краткие и не всегда последовательные статьи, изобиловавшие восхвалениями храбрости и решительности, подобные тем, которые он публиковал в Биржевых ведомостях во время мировой войны. Наиболее значительной работой Струве того периода стал анализ причин и значения русской революции, сначала послуживший основой для лекции, прочитанной в ноябре 1919 года в Ростове, а потом вышедший в свет в качестве отдельной брошюры (#541; см. ниже, главу 8). О его пребывании на юге в последние месяцы 1919 года нам неизвестно практически ничего, за исключением единственного факта: он все более разочаровывался в Деникине и, в конце концов, поддержал оппозицию, объединившуюся вокруг генерала Врангеля.

Струве по-прежнему находился на юге, когда Добровольческая армия, дошедшая до Орла и уже видевшая золотые купола Москвы, была сначала остановлена контрнаступлением «красных», а потом беспорядочно покатилась назад. Он наблюдал эту одичавшую толпу людей, одетых в военную форму, ужасной зимой 1920 года в Новороссийске, когда они со всех сторон текли в порт, отчаянно сражаясь друг с другом за места на русских, английских и французских кораблях под круглосуточным обстрелом, который обрушила на город «красная» артиллерия. Он видел тифозные опустошения, унесшие его новороссийских друзей, среди которых были Богдан Кистяковский и Евгений Трубецкой. Некоторых из них Струве хоронил сам, не зная, удастся ли уцелеть в следующую волну эпидемии. Те кошмарные дни навсегда запечатлелись в памяти выживших.

В разгар всех этих напастей он нашел в себе силы написать некролог деникинскому режиму, оказавший впоследствии значительное влияние на преемника Деникина, генерала Врангеля, а также на ведущего оппонента «белого движения» в эмигрантских кругах Милюкова[12]. В этом любопытном эссе ответственность за поражение возлагается в основном на ошибки военных, в то время как политические и социальные факторы, в которых обычно усматривают причины краха, полностью игнорируются. И тогда, и позже Струве был убежден, что борьбу за Россию ведут между собой два меньшинства, тогда как основная масса населения остается равнодушной к происходящему и склоняется на сторону тех, кто берет верх в данный момент. По его мнению, большевикам в 1917 году удалось захватить власть только потому, что они были лучше организованы; отсюда следовало, что одолеть их сумеет сила, столь же (или даже лучше) организованная. Решающим фактором здесь выступало не количество, а качество живой силы. Размышляя над тем, как развивалась Добровольческая армия в 1918–1919 годах, он отмечал неуклонную тенденцию жертвовать качеством ради количества. Именно такая политика, по мнению Струве, привела к катастрофе. Первоначально Добровольческая армия, рождение которой он лично наблюдал двумя годами ранее, была вдохновляемым общей идеей элитным подразделением, которое, благодаря своему качественному превосходству, могло снова и снова побеждать численно превосходящего неприятеля. Но по мере расширения отвоеванной у большевиков территории Деникин приступил к созданию большой армии, основанной на призыве. В результате численность его вооруженных сил заметно увеличилась, но при этом они утратили былую дисциплину и мораль. Некогда элитные корпуса превратились в обмундированных бандитов, готовых грабить и насиловать, но мгновенно терявшихся при малейших признаках опасности. (Нечто подобное, полагал Струве, происходило и в «красной» армии: по его словам, в октябре 1919 года Деникин говорил ему, что исход гражданской войны будет решен тем, какая армия — «красная» или «белая» — развалится быстрее.) Допускались и другие ошибки — например, наделение военнослужащих земельными участками, резко обострившее отношения с крестьянством, или излишняя доверчивость по отношению к ненадежным казакам, — но в целом средоточием проблем оказались мораль и дисциплина добровольцев.

Исходя из этих предпосылок, Струве наметил план военной реформы. На данном этапе, полагал он, политические программы и лозунги не имеют первостепенного значения — их следует отложить до той поры, пока не будут проведены насущные преобразования в военной сфере. «Белые» должны незамедлительно улучшить качество своих воинских формирований, что означает восстановление порядка и дисциплины. В Новороссийске и в Крыму необходимо основать новые, компактные и более подготовленные к обороне базы. Зависимость от казачества следует сократить. Только после этого армии можно будет заняться политическими и экономическими проблемами, заявив о своей приверженности восстановлению монархии и признав итоги аграрных преобразований 1917 года.

Несмотря на поражения, свидетелем которых ему довелось быть зимой 1919–1920 и которые вскоре поколебали даже самых преданных приверженцев «белого дела», Струве не впал в уныние. Предпринятый им анализ краха Деникина убеждал в том, что причины неприятностей вполне определимы, а следовательно, и исправимы. Кроме того, мировая война и дальнейшие события демонстрировали категорическую непредсказуемость жизни: нередко победитель и побежденный менялись местами за одну- единственную ночь. С возрастом, став более искушенным, Струве больше не верил в «непреодолимые силы истории», столь завораживающие его в юности: «Наше время мало пригодно для прорицаний. Человечество, все видимые руководители его судеб, живут в коротких отрезках времени. Людей окружают необозримые развязавшиеся стихийные силы, то вырастающие высоким валом, то пропадающие в политическом океане и уступающие другим силам, меняющим направление событий»[13]. Недовольство, тлеющее под монолитной скорлупой коммунистической России, в любой момент могло выплеснуться наружу и поглотить советское государство. Поэтому нужно было сосредоточиться на самом принципиальном из насущных вопросов — на реконструкции побежденной армии.

Решение этой задачи требовало нового лидера. Колчак, на которого Струве и его единомышленники возлагали такие надежды, сошел со сцены: в январе 1920 года он оказался в руках большевиков и через месяц расстрелян[14]. Деникин по-прежнему командовал на юге, но он был полностью дискредитирован и не мог сохранить свой пост. В его предстоящем уходе Струве не усматривал особой потери. Он не считал Деникина настоящим вождем, поскольку тот не интересовался своими подчиненными. Из-за своего безразличия — он жил «как улитка в своей скорлупе»[15] — Деникин закрывал глаза на коррупцию и разложение, в конце концов погубившие армию. Человеку, шедшему ему на смену, кто бы он ни был, предстояло внимательнее относиться к людям и проявлять лидерские наклонности. По возможности ему следовало бы также разбираться в политике и экономике, чего Деникин, как почти все офицеры старой школы, совсем не умел делать.

Данным требованиям соответствовала единственная фигура — барон П.Н. Врангель, с которым Струве связывал теперь все свои упования. Врангель, которому не было еще и сорока, проявил выдающиеся способности, командуя кавказскими частями Добровольческой армии. Его стратегическое чутье было подтверждено настоятельными (и отвергнутыми) рекомендациями, которые представлялись Деникину летом 1919 года: Врангель тогда предлагал пожертвовать наступлением на Москву ради укрепления слабого тыла и соединения с Колчаком. Амбициозный и даже резкий по своим манерам, высокомерно аристократичный по внешности, Врангель производил порой неблагоприятное впечатление, но при этом пользовался уважением офицеров за личную порядочность и храбрость. Деникин его терпеть не мог. Острая критика, с которой Врангель обрушивался на военную и административную практику Деникина, раздражала командующего до такой степени, что в определенный момент он решил вовсе разорвать отношения с мятежным бароном. В феврале 1920 года, убежденный, что Врангель злоумышляет против него, он отобрал у барона и его ближайших сподвижников воинские части и приказал им покинуть территорию Добровольческой армии. Врангель решил обосноваться в Константинополе[16].

Нам неизвестно, каким образом Струве удалось покинуть Новороссийск до захвата города «красными». Скорее всего, он отплыл на одном из тех судов, которые англичане прислали из Константинополя для эвакуации русских беженцев. Как бы то ни было, в марте 1920 года он был в Турции. В течение нескольких недель он часто встречался с Врангелем; они подолгу беседовали в кофейнях[17]. Струве, как уже говорилось, стал почитателем барона еще в России. (Зимой 1919–1920 в Новороссийске оба некоторое время даже жили в одном железнодорожном вагоне.) Теперь, сойдясь с Врангелем поближе, Струве стал еще сильнее восхищаться его характером и умом. Он полагал, что барон превосходит прочих русских офицеров благодаря «чрезвычайной эластичности, высокой культурности и сильной личной восприимчивости»[18]. (Позже, после кончины Врангеля, Струве называл его одним из самых одаренных лидеров «белого движения», в личности которого сочетались выдающиеся воинские и политические таланты, ставившие его в один ряд с такими видными сынами России, как Н.С. Мордвинов, П.Д. Киселев, Н.Н. Муравьев-Амурский, С.Г. Строганов, Я.И. Ростовцев и М.Т. Лорис-Меликов.[19]) Но тогда, в Турции, ни тот, ни другой даже не предполагали той будущности, которую судьба уготовила Врангелю; в те дни барон всерьез считал, что его воинская карьера закончена, и готовился навсегда поселиться в Югославии[20].

Пока Струве и Врангель вели разговоры за турецким кофе, в Крыму, куда перебрались остатки Добровольческой армии, разворачивался последний акт деникинской драмы. 2 апреля 1920 года, будучи неспособным и дальше отбиваться от своих подчиненных, Деникин ушел в отставку. Опрос генералов показал, что они единодушно желают возвращения Врангеля в качестве его преемника. Об этом волеизъявлении узнали в Константинополе: со ответствующую телеграмму Врангелю передал глава британской дипломатической миссии. Врангель немедленно сел на корабль, предоставленный в его распоряжение англичанами, и на следующий день, 3 апреля, прибыл в Севастополь. 4 апреля он принял командование Добровольческой армией.

Положение нового командующего было незавидным. В Крыму скопилось от 100 до 150 тысяч солдат, причем пять шестых из них были ранены или больны; здесь же находились 400 тысяч гражданских беженцев. Маленький полуостров не мог выдержать такой нагрузки. Будущее армии всецело зависело от поддержки союзников, а она становилась все менее ощутимой. В день отплытия из Константинополя Врангелю передали полученный из Лондона жесткий ультиматум, требовавший от Добровольческой армии прекратить «неравную борьбу» (то есть капитулировать); в случае подчинения британское правительство обещало предоставить политическое убежище верхушке «белых» и договориться с советскими властями об амнистии в отношении их подчиненных. Отказ, говорилось в документе, будет означать полное прекращение английской помощи. Французы, которые были заинтересованы в свержении большевистского режима гораздо больше англичан, ультиматум не поддерживали, но, учитывая состояние французской экономики и общественные настроения, на их содействие тоже не стоило полагаться. Мужественно приняв создавшееся положение, Врангель потребовал (и добился) от своих генералов права начать с союзниками переговоры об эвакуации армии. Затем, действуя энергично и решительно, он восстановил на полуострове военную дисциплину и гражданский правопорядок.

Струве оказался настолько неготовым к внезапным переменам в жизни Врангеля, что когда последнего призвали к командованию, отсутствовал в Константинополе. Узнав об этой новости, Струве поспешил в Крым. Прибыв на место 11 апреля, он успел как раз к формированию нового правительства. Врангель предложил Струве пост начальника управления иностранных дел — это оказался единственный министерский пост, который Струве когда- либо занимал. (В октябре 1920 года, с тем чтобы дать ему возможность вести полноценные переговоры с французским правительством, Струве наделили также полномочиями министра финансов[21].) В его распоряжении находилась сильно урезанная, но вполне работоспособная сеть русских посольств в основных мировых столицах, которая продолжала функционировать, ибо к тому моменту ни одна великая держава не признала советское правительство. На пост своего заместителя Струве пригласил Григория Трубецкого, опытного дипломата и, по-видимому, самого близкого политического единомышленника. Струве участвовал также в гражданском управлении Крымом, хотя, судя по имеющимся записям, довольно редко посещал сессии созданного Врангелем Совета[22]. Врангелевское правительство испытывало острую нехватку квалифицированного гражданского персонала: лишь немногие из десятков тысяч интеллектуалов, бывших чиновников и предпринимателей, нашедших приют в Берлине, Париже или Белграде, были готовы выносить лишения и опасности прифронтовой жизни, защищая дело, которое тогда казалось безнадежным. Так и получилось, что последняя попытка спасти остатки России, созданной Петром Великим, легла на плечи двух потомков прибалтийских немцев[23].

Оценка ситуации в Крыму самим Струве, выраженная в его письмах русскому послу в Париже Маклакову, которые были датированы апрелем 1920 года, сводилась к следующему. Международная обстановка настолько нестабильна, а внешнеполитическое положение советской России шатко, что коренные перемены могут произойти в любой момент. Удерживая за собой даже маленький кусочек исторической России, Добровольческая армия сможет задействовать преимущества будущих кризисов в стане большевиков и использовать этот анклав в качестве трамплина для возвращения себе всей страны. Но для реализации подобной перспективы следует предпринять несколько конкретных шагов. Во-первых, необходимо превратить Крым в несокрушимую крепость. Во-вторых, с помощью социальных и экономических реформ нужно сделать полуостров оазисом стабильности, а его лидера — действенной альтернативой Ленину. Данная задача требовала серьезных уступок русскому крестьянству и национальным меньшинствам (в особенности — казакам), представлявшим собой ключевые и наиболее разочарованные слои советского населения[24]. Общая концепция, вдохновлявшая Струве, напоминала схему, реализованную Чан Кайши в 1949 году, после эвакуации его армии на Тайвань. Принципиальное отличие, однако, заключалось в том, что Крым был не островом, но всего лишь полуостровом, уязвимым перед нападением с суши. В сфере внешней политики, полагал Струве, правительству Врангеля следовало сосредоточиться на попытках предотвратить примирение между союзниками и большевиками. Западные державы, налаживающие отношения с Москвой, надо убеждать в том, что диалог с Лениным не принесет им никакой пользы: ни международной стабильности, которая Москву явно не интересовала, ни продовольственных и сырьевых ресурсов, которых отчаянно не хватало самой России. В итоге он высказывал умеренный оптимизм. «Сейчас люди осторожные говорят: “появилась надежда”, — писал он Маклакову, — тогда как они же еще недавно говорили о полной безнадежности»[25].

Ожидания Струве, которые в апреле 1920 года показались бы не слишком реалистичными всем, за исключением самых неисправимых оптимистов, уже через месяц выглядели совсем иначе. Произошло это благодаря войне между Польшей и советской Россией. Отношения двух стран начали ухудшаться с начала года, а к весне маршал Пилсудский, в свое время отказавшийся координировать военные операции с Деникиным, заключил союз с украинскими националистами. В апреле 1920 года вооруженные стычки, происходившие по всей протяженности границы вот уже полгода, вылились в полномасштабную войну. Польско-украинские войска энергично продвигались вглубь советской территории: 9-10 мая они выбили «красную» армию из Киева и начали наступление на Одессу. Перед лицом возникшей опасности Троцкий был вынужден вывести с подступов к Крыму и бросить в бой войска, подготавливаемые для наступления на Врангеля. Оставшиеся у полуострова части коммунистов перешли к обороне.

Неожиданное развитие событий, вполне укладывавшееся, впрочем, в прогнозы Струве, предоставило Врангелю возможности, которые казались недосягаемыми еще месяц назад, когда барон вступал в должность главнокомандующего. Вместо того чтобы вести арьергардные бои с превосходящими силами противника, готовясь при этом к эвакуации, он мог теперь перейти в наступление. В первую очередь его привлекала Северная Таврия — примыкавший к Крыму богатый сельскохозяйственный регион, зерновые запасы которого позволяли Врангелю прокормить вверенное ему население. Интерес представляли также казачьи территории. Война между большевистской Россией и Польшей давала ему и дипломатические преимущества. На стороне поляков выступила Франция, а способность Врангеля оттянуть на себя часть «красных» дивизий повысила его значение в глазах Парижа и, соответственно, позволяла надеяться на получение военной и экономической помощи. Стремясь воспользоваться предоставленным шансом, Врангель начал подготовку к широкомасштабному наступлению. Задачей-минимум было объявлено завоевание Северной Таврии и некоторых казачьих земель, задачей-максимум — освобождение всей России от коммунистов. Об идее эвакуации Крыма тихо забыли.

В связи с описанными планами Врангель отправил Струве с дипломатической миссией в Западную Европу, где в пользу барона в течение уже нескольких недель активно работал А.В. Кривошеин. Перед Струве были поставлены следующие цели: добиться от французов существенной помощи оружием и деньгами; не допустить, чтобы англичане сорвали предстоящее наступление; договориться о взаимодействии с поляками; воздействовать на западное общественное мнение в пользу «белого дела».

Струве отплыл из Севастополя в середине мая и после краткой остановки в Константинополе пересел на французский военный корабль, доставивший его в итальянский порт Бриндизи. Отсюда он через Рим проследовал в Париж[26]. Оказавшись во французской столице, Струве незамедлительно взялся за дело. С помощью газетных интервью и публичных выступлений он пытался развенчать предубеждения и иллюзии Запада в отношении ситуации в России. Особый упор он делал на два обстоятельства. Прежде всего Запад не должен обманываться, полагая, будто признание советской России принесет какие-то политические или экономические выгоды. По самой своей природе большевистский режим является дестабилизирующей силой: идеология и неразрешимые внутренние проблемы будут подталкивать его к экспансионистской поли тике. Кроме того, советское правительство не располагает излишками сырья или продовольствия, которые можно было бы предложить западным странам. Если же западные державы все-таки признают легитимным режим, отказавшийся от внешних обязательств российского государства и конфисковавший иностранную собственность, то правительство, которое придет на смену большевикам, столкнется с «огромными психологическими проблемами». Второй темой, которую активно развивал Струве, была прогрессивная сущность врангелевского правительства. Он заверял свою аудиторию, что Врангель согласился с итогами произошедшей в России земельной революции, что он является приверженцем демократической формы правления и признает права национальных меньшинств, которым собирается предложить федерацию, основанную не на силе, но на экономической выгоде. Врангель, по его словам, полностью осознавал нужды и потребности русского крестьянства, удовлетворение которых считал своей первейшей заботой[27].

В своей публичной деятельности Струве тесно взаимодействовал с Владимиром Бурцевым, прославленным разоблачителем провокатора Азефа и одним из немногих русских социалистов, с началом гражданской войны безоговорочно поддержавших генералов против большевиков. Бурцев издавал в Париже еженедельник Общее дело, который теперь превратился в ежедневную газету, фактически ставшую органом — правда, весьма критичным, — врангелевского правительства[28]. С помощью Бурцева Струве расширил деятельность Русского пропагандистского бюро, открыв несколько филиалов этой организации в различных европейских столицах. Позже Врангель высказывал удовлетворение достижениями Струве в данной сфере, тем более знаменательными, что информация из России, принимаемая на Западе в годы гражданской войны, исходила в основном из большевистских источников[29].

В своих менее заметных дипломатических делах Струве полагался на помощь Маклакова и двух видных французских политиков: Мориса Палеолога, бывшего французского посла в Санкт-Петербурге, и Эжена Пети, руководителя канцелярии премьер-министра Мильерана, которого Струве знал еще с 1890-х годов[30]. Эти люди организовали для Струве аудиенцию у Мильерана. Встреча состоялась 8 июня 1920 года, в тот самый день, когда врангелевские части начали успешное наступление на позиции «красной» армии. Премьер-министр заверил Струве, что Франция по-прежнему верна «белому делу». Что касается британского правительства, то последнее, по его мнению, отнюдь не является столь враждебным, как можно предположить на основании некоторых его шагов: это, как высказался Мильеран, просто «дружеские советы, которыми нельзя воспользоваться». Он предложил русским не отвергать британские рекомендации о переговорах с большевиками, по крайней мере до тех пор, пока территориальная целостность Крыма и казачьих земель не будет обеспечена, а Кавказ не будет «очищен» — по-видимому, от местных националистических правительств. Мильеран старался убедить Струве в том, что Врангель с большей легкостью получит западную помощь, если на подконтрольных ему территориях будет проводиться «ясная и твердая политика» и если он договорится с поляками[31]. Вовремя пребывания в Париже в июне 1920 года Струве сотрудничал также с Борисом Савинковым, который комплектовал из русских эмигрантов добровольческие группы, отправлявшиеся воевать против «красных» на стороне поляков и украинцев[32].

В ответ на пожелания французского премьера Струве передал ему ноту, в которой разъяснялась аграрная, национальная и конституционная политика Врангеля. В документе затрагивались также вопросы внешней политики. В нем принимался принцип достигаемого через посредников перемирия с советской Россией на условиях территориальной целостности Крыма, казачьих территорий и Кавказа[33]. Предполагалось, что нота Струве подготовит французов, а возможно и англичан, к признанию правительства Врангеля в качестве легитимной власти «Южной России».

Если во Франции миссия Струве была относительно успешной (даже несмотря на то, что ему не удалось получить от французов твердые гарантии военной и финансовой поддержки), в Англии она завершилась полным провалом. Наступление Врангеля, которое грозило прервать деликатные торговые переговоры с Москвой, настолько разозлило англичан, что они немедленно отозвали из Крыма свою военную миссию и поручили своему представительству в Константинополе задерживать все британские и русские суда, доставляющие грузы в Крым[34]. Струве, прибывшего в Лондон в середине июля, ждал исключительно холодный прием. Ему отказали в статусе дипломатического представителя[35], и ни один чиновник не согласился принять его. Если не считать публикации его интервью о политике Врангеля в The Times за 10 июля, его просто проигнорировали.

Пока Струве находился в Лондоне, ход войны в Восточной Европе внезапно изменился к худшему. Генерал Брусилов, некогда командовавший русскими армиями, а теперь служивший у большевиков, сумел остановить польско-украинское наступление, а затем контратаковать и отбросить наступавших. К середине июля казалось, что «красным» удастся не только вытеснить силы вторжения с русской земли, но и оккупировать Польшу, по территории которой они стремительно продвигались. Это обеспокоило англичан, заставив их занять более жесткую позицию в отношении Москвы. 11 июля британское правительство направило советской России ноту, в которой, среди прочих пунктов, содержалось предложение начать в Лондоне мирные переговоры между Польшей и большевиками. Мимоходом затрагивалась и крымская проблема: о судьбе полуострова также предлагалось начать переговоры. По замыслу англичан, после отвода войск Врангеля в Крым в этих переговорах примет участие и представитель барона, правда, не в качестве дипломата, а как частное лицо, озабоченное гуманитарным аспектом ситуации — судьбой военных и гражданских беженцев[36].

Если бы Москва приняла британское предложение, все надежды на утверждение в Крыму альтернативного русского правительства погибли бы. Чтобы не допустить этого, Струве отправился в Спа, бельгийский городок, где Высший Совет союзных держав собрался для обсуждения международной обстановки, включая советскую угрозу Польше. Очевидно, он надеялся, используя поддержку Мильерана, добиться для представителя Врангеля полноценного дипломатического признания на предстоящей лондонской конференции. В Спа он выступил в нотой, в которой утверждалось, что правительство генерала Врангеля имеет такое же право на признание союзниками, как и любое другое политическое образование, возникшее на территории бывшей Российской империи, и по этой причине оно также должно быть приглашено в Лондон. Далее, предвосхищая британское давление, Струве заявлял о том, что было бы нереалистично требовать от Врангеля отказа от недавно им завоеванной Северной Таврии, поскольку без этого региона и его хлебных запасов прокормить растущее население Крыма невозможно[37]. Вероятно, Струве встречался здесь с Мильераном, который рекомендовал вывести войска из Северной Таврии в обмен на приглашение на лондонскую конференцию. В докладной записке, направленной в Крым 17 июля, за день до окончания форума в Спа, Струве писал Врангелю, что разгром польских войск очень скоро заставит крымские части принять на себя удар всей «красной» армады и что в свете складывающейся ситуации настаивать на сохранении захваченных территорий просто неразумно[38].

Положение дел действительно представлялось весьма мрачным. Единственным утешением, которое принесла советская агрессия в Польше (где к концу июля Москва сформировала Революционный комитет Польской советской республики во главе с небезызвестным Феликсом Дзержинским, претендующий на роль временного правительства Польши), стал тупик в торговых переговорах между Россией и Англией. Несговорчивость «красных» немного отсрочила неминуемое примирение Запада с Москвой. Именно политика большевиков заставила французов открыто выступить на стороне Врангеля. 20 июля, через несколько дней после того, как Советы отвергли британские инициативы, Мильеран информировал Струве о готовности Франции признать правительство Врангеля в качестве фактической власти на юге России. Подобное признание влекло за собой принятие принципа «двух Россий», который отстаивал Струве. При этом, однако, французы выдвигали несколько условий: Врангель должен взять на себя ответственность за долю государственного долга прежней России, пропорциональную территории, которую занимали его армии; он должен признать собственностью крестьян землю, захваченную ими во время революции; его правительству надлежит учредить демократические институты[39]. Нам не совсем ясно, как правительство, управлявшее небольшим кусочком бывшей России, населенным татарами, солдатами и беженцами, могло возложить на себя столь серьезные обязательства, но Мильерану явно требовались гарантии, которые необходимо было предъявить французскому общественному мнению. Струве немедленно известил Врангеля о французских условиях и через три дня получил телеграмму, подтверждающую их принятие. Тем не менее французское признание было отложено еще на три недели, очевидно, из-за нежелания мешать британско-советским торговым переговорам. Как только переговоры провалились, руки у французов оказались развязаны, и 10–12 августа 1920 года они признали правительство Врангеля de facto. Этот шаг, предпринятый, вероятно, без консультаций с Лондоном, стал мировой сенсацией[40].

Завершив свою работу, Струве 6 августа покинул Париж и после двухнедельного путешествия через Белград, Софию, Варну и Константинополь добрался до Севастополя. Его первая дипломатическая миссия оказалась успешной лишь наполовину: ему не удалось склонить англичан на сторону Врангеля и добиться от французов твердых гарантий помощи, но в то же время он обеспечил частичное французское признание и помог созданию в Западной Европе более выгодного для Врангеля информационного климата.

Ситуация в Крыму показалась ему обнадеживающей. В письме Маклакову от 9 августа 1920 года он восторженно описывал достижения Врангеля и выражал уверенность в будущем. Вероятнее всего, источником его оптимизма был расчет на то, что упрямство Советов предотвратит сближение союзников с Москвой и заставит Запад задуматься об альтернативном русском правительстве. Подобно Черчиллю, он полагал, что политические деятели и общественное мнение европейских стран рано или поздно поймут, насколько смертельную угрозу ценностям и интересам Европы представляет коммунизм. Мир, в его понимании, втягивался в беспощадную борьбу, в которой «национальный принцип противостоял интернационализму, собственность — коммунизму, а законность — беззаконию, возведенному в рамки закона».

«Этот конфликт неизбежен: покончить с ним может только ниспровержение противокультурной силы международного коммунизма. Ибо если даже кто-то рассуждает о “завершении гражданской войны”, говорить об этом можно лишь в смысле прекращения или приостановки военных операций, которые ведутся организованными вооруженными формированиями, но ни в коем случае не об окончании борьбы между интернациональным коммунизмом и национальной государственностью, основывающейся на праве и собственности. Эта борьба не прекратится ни при каких обстоятельствах, и первое поколение борцов завещает ее своим детям и внукам — до самой победы. Отстаиванием идей и идеалов не пренебрегают ради удобства. В таких делах всегда идут до конца»[41].

Безусловно, Струве чувствовал удовлетворение от того, что ему довелось лично участвовать в возрождении «белого движения» после казавшихся фатальными потрясений. Правительство Врангеля, в котором он играл видную роль, за короткое время не только восстановило законность и порядок на подконтрольной территории, но и всерьез занялось двумя основными проблемами русской революции — аграрной и национальной, — которые намеревалось решить рационально и реалистично. Режим Врангеля, вне всякого сомнения, оказался единственным из появлявшихся в ходе гражданской войны «белых» режимов, которому удалось сочетать эффективное управление с готовностью заниматься долгосрочными нуждами страны. И это правительство нисколько не виновато в том, что его политика уже не могла повлиять на окончательный итог противостояния; общее поражение «белых» ничуть не преуменьшает заслуг людей, в этом правительстве работавших.

В начале октября 1920 года Струве вновь упаковал чемоданы и отправился в Париж. На этот раз ему предстояло вести переговоры о военных поставках. С собой он взял генерала Я.Д. Юзефовича, который должен был занять пост военного представителя Врангеля в Варшаве. Миссия Струве рассчитывалась на несколько недель, но, как оказалось, ему больше никогда не довелось ступить на русскую землю. Отъезд из Севастополя 6 октября 1920 года стал началом пожизненного изгнания[42].

Переговоры с французами, происходившие в октябре-ноябре, не принесли практических результатов, но они интересны в том плане, что позволяют пролить свет на отношения французов, самых стойких союзников «белых», к своим русским друзьям. По прибытии в Париж Струве узнал, что французское правительство готово предоставить Врангелю значительные объемы вооружения и амуниции на общую сумму 100 миллионов франков (по курсу того времени это составляло 2,5 миллиона долларов США). Данная сумма, однако, немедленно сокращалась на 29 миллионов франков, ранее предоставленных в долг Деникину, и еще на 11 миллионов, которые Врангель в начале года получил в качестве аванса. Для того чтобы погасить производимые французами поставки, Врангелю нужно было продать, исходя из мировых цен, половину крымского экспорта пшеницы, угля, шерсти, табака и прочих товаров; причем половина этих затрат ушла бы на погашение предыдущих долгов Деникина и самого Врангеля. Взамен он получил бы на 60 миллионов франков залежавшееся на складах французское оружие, а также вооружение, захваченное союзниками у турок и болгар[43]. По словам историка, речь здесь шла не о помощи, но о механизме возврата (под видом помощи и в обмен на ненужное оружие) тех денег, которые ранее были одолжены «белым»[44]. К сказанному можно добавить, что французы не отказывались и от ценных сырьевых ресурсов. Такой была «безграничная», как говорят некоторые, помощь, оказанная французской «буржуазией» русским антибольшевистским силам.

Несмотря на абсурдность предъявленных условий, Струве передал их Врангелю, ожидая дальнейших указаний[45]. Чтобы позволить правительству Врангеля продержаться до прибытия французской помощи, русский Торгово-промышленный союз в Париже намеревался выдать ему ссуду в 20 миллионов франков (500 тысяч долларов), но эти деньги так и не были выделены.

12 октября 1920 года в Риге поляки и советское правительство подписали соглашение о перемирии, которое положило конец войне, временно оживившей антибольшевистские силы в Крыму. Теперь положение Врангеля стало безнадежным. Позже в беседах со Струве барон говорил, что сразу же после заключения рижского соглашения он понял, что партия проиграна, и начал лихорадочно готовиться к эвакуации[46]. В начале ноябре он вывел свои войска из Северной Таврии, а 14 ноября в Севастополе лично координировал погрузку 130 тысяч военных и гражданских лиц на французские суда, в тот же день отбывшие в Константинополь. Сложнейшая эвакуация, блестяще проведенная в разгар непрерывных боев с наступающими «красными», вновь подтвердила военные таланты Врангеля. Сам он взошел на борт корабля последним.

Гражданская война в России завершилась, но на многие вопросы она так и не дала ответа. Наиболее сложным был вопрос о дальнейшей участи 70 тысяч солдат «белой» армии, которых Врангель превратил в идейную и дисциплинированную силу. Многие из этих людей непрерывно воевали с 1914 года. Организованно эвакуировавшись из Крыма, они, с помощью французов, были расселены в Турции, Греции и Северной Африке. Первый русский корпус, размещенный в Галлиполи и составлявший основу Добровольческой армии, сумел сохранить высокий моральный дух, несмотря на исключительно неблагоприятную обстановку[47]. Врангель хотел сберечь армию в неприкосновенности: она была нужна и как символ национального единства, и как инструмент, с помощью которого когда-нибудь удастся возобновить борьбу с коммунизмом. Но в этом деле он не встретил понимания французов, которые после крымской эвакуации утратили всякий интерес к «белым» и желали как можно скорее избавиться от надоевших союзников[48].

23 декабря 1920 года Струве прибыл в Константинополь для консультаций с Врангелем и Кривошеиным[49]. По-видимому, он вместе с Кривошеиным пытался убедить Врангеля сохранить за собой как военные, так и политические функции. Врангель же, заявляя, что ему было вверено управление Южной Россией, ныне прекратившей свое существование в качестве политического целого, настаивал на сложении всех политических полномочий. Он согласился, однако, остаться главнокомандующим вооруженными силами и впоследствии отчаянно сопротивлялся усилиям французов раздробить его формирования и рассеять его людей. В Константинополе, вероятно, была достигнута договоренность и о дальнейшей поддержке Общего дела, а также возобновлении издания Русской мысли как органа национального движения. Позже Врангель перебрался в Югославию, где с небольшой группой генералов основал штаб русской армии в изгнании. Но в эмигрантской политике он участвовать отказался; в этом деле ведущая роль осталась за Струве.

Для Струве поражение Врангеля было тяжелым ударом. Но, исходя из своего представления о глобальном характере борьбы между свободой и коммунизмом, он считал этот провал лишь проигранной битвой, и не более. Спустя три дня после отплытия врангелевских войск из Крыма он опубликовал в Общем деле статью под названием «La séance continue»:

«Как старый борец против самовластия, я говорю сознательно и уверенно: борьба не только не сократится, она станет, наоборот, более напряженной и более глубокой, ничем не связанной в своих методах, наоборот, более гибкой и всесторонней… Обрушившийся на нас тяжкий удар отнюдь не лишает нас бодрости и веры в окончательную и даже весьма близкую победу. Сейчас, с поражением последней значительной антибольшевистской военной силы, еще резче, чем прежде, выступит мировой смысл большевизма. С исчезновением крымской цитадели сцена борьбы между большевизмом и культурой расширяется. Большевизм есть мировое явление, и судьба его будет решена только на мировой сцене»[50].

Глава 8. Что же произошло?

Русская революция, понимаемая в самом широком смысле, интересовала Струве всю жизнь. В юности он размышлял о том, как не допустить ее, в зрелом возрасте — как направить ее в созидательное русло, в старости — как с ней справиться. Поэтому едва ли удивительно, что он не только активно занимался русской политикой как до, так и после 1917 года, но и постоянно анализировал причины и следствия русской катастрофы. Летом 1918 года, нелегально живя в Москве, он нашел время для редактирования сборника «Из глубины», посвященного исследованию революции и содержащего его собственную большую статью. В ноябре 1919-го, когда деникинские армии шли на Москву, развивая свое последнее и в конце концов провалившееся наступление, он выступил в Ростове-на-Дону с лекцией на ту же самую тему. А позже, в Западной Европе, во время двадцатипятилетнего изгнания, он вновь и вновь обращался к данному предмету в многочисленных статьях, многие из которых носили полемический характер. Его представления о революции, как и о прочих предметах, не были систематическими или последовательными[1]. Обычно Струве рассматривал интересующие его явления под разными углами зрения (как социолог, историк, политик и так далее). В результате в одном месте выделялся один аспект проблемы, а в другом — совершенно иной. Иногда, к примеру, он обвинял в событиях 1917 года германских «режиссеров»[2], а иногда — исключительно русских интеллигентов[3]. В большинстве случаев он настаивал на том, что корни революции уходили в глубь русской истории, но порой утверждал, что ее источник следует искать на Западе, ибо у нее не было «почвенных» основ[4]. Иногда Струве заходил столь далеко, что превозносил административные качества имперской бюрократии[5]. Но то были скорее аберрации; они не отражали основополагающей идеи, которую он пронес через всю жизнь и согласно которой революция была подготовлена всем ходом послепетровской истории и в особенности политикой, проводимой русской монархией после 1730 года.

Русские трактовки революции 1917 года делятся на две большие школы. Исследователи левоцентристского толка склонны рассматривать это явление как вторую постановку французской революции. По их мнению, в дореволюционной России существовала «феодальная» монархия, в конце концов изжившая себя. Власть, за которую она изо всех сил цеплялась, подрывалась новыми силами, нарождавшимися в экономике и социальной сфере. Анархия 1917 года и последовавшая за ней большевистская диктатура уподоблялись аналогичным событиям во Франции после 1789 года. Следовательно, и завершиться русской смуте предстоит в той же манере — через установление синтетического режима, который откажется от крайностей революции, но одновременно упрочит ее позитивные достижения типа участия граждан в государственном управлении или массового передела земельной собственности. Подобную точку зрения отстаивал, к примеру, Павел Милюков, который в 20-е годы стал ведущим представителем социалистического и леволиберального крыла русской эмиграции. В ходе лекционного турне по Соединенным Штатам в 1921 году он представил плачевные итоги коммунистического правления в России, но в то же время просил американскую аудиторию не упускать из вида «созидательные процессы революции». «Мы являемся свидетелями рождения российской демократии на руинах прошлого, — утверждал Милюков. — Я уверен, что развитие завтрашней России не обманет тех ожиданий, которые наша великая революция пробудила в стране»[6]. Столь оптимистичное вйдение, основанное скорее на исторических аналогиях, а не на фактах, пользовалось в то время весьма широкой популярностью — не в последнюю очередь благодаря тому, что оно предлагало желанное оправдание многим русским эмигрантам, посвятившим себя сугубо личным делам и бросившим свою страну на произвол слепых сил истории. Практически полное неприятие русскими левыми «белого движения» основывалось на убеждении, что триумф «белых» уничтожит не только зло, но и благо революции; между тем, если вещи будут предоставлены сами себе, то разбуженные революцией здоровые демократические тенденции постепенно возьмут верх.

Русские консерваторы, со своей стороны, отвергали аналогии как с французской революцией, так и с другими событиями зарубежной истории. Они считали русскую революцию огромным несчастьем, полным крахом всей организованной жизни, за которым стояли иностранцы (в основном немцы) или изменившие России национальные меньшинства (евреи, латыши, украинцы). Для них единственную здравую аналогию тому, что произошло со страной в 1917 и последующие годы, представляло «смутное время». Теперь, как и в начале XVII столетия, внезапный уход со сцены монархической власти породил политический кризис и развязал многочисленные конфликты, которые (как они надеялись) неизбежно повлекут за собой подъем и мобилизацию нации. Именно такую схему сформулировал историк Сергей Платонов в своих известных исследованиях «смутного времени». Сейчас, как и тогда, писал он, силы анархии подстрекались и поддерживались иностранными державами, заинтересованными в распаде России: в 1600-х годах это были поляки, а ныне — немцы. Следовательно, сегодня, как и в то время, порядок смогут восстановить только вожди- патриоты, которые возглавят народное восстание против иностранных захватчиков и их прихвостней. Генерал Деникин отнюдь не случайно назвал свои мемуары о гражданской войне «Очерками русской смуты»: он, подобно другим «белым» генералам, считал себя новым Дмитрием Пожарским, который в 1613 году возглавил народное ополчение и изгнал поляков и их марионеточного царя. Обращение к «смутному времени» было характерно для трудов всех, кто поддерживал «белое движение» словом или делом.

Из этих двух направлений Струве, несомненно, симпатизировал последнему. Но хотя он принимал аналогию со «смутным временем» и отвергал параллели с французской революцией, едва ли можно утверждать, что господствующая консервативная трактовка разделялась им безоговорочно, целиком и полностью. В частности, Струве не одобрял присущее ей преувеличение роли заговоров или исторических случайностей; кроме того, в поведении русского народа в 1613 и 1917 годах было слишком много различий, делавших сопоставление не слишком продуктивным.

Что касается параллели между 1917 и 1789 годами, то ее он считал явно ошибочной. Русская и французская революции были принципиально разными феноменами, поскольку общества, в которых они совершались, самым серьезным образом отличались друг от друга[7]. Для Франции эпохи Бурбонов были характерны три особенности: (1) раздробленность права и порядка управления в национально и культурно объединенной среде; (2) связанность торговли и промышленности многочисленными ограничениями и (3) крайнее развитие сословных привилегий, в особенности проявляющееся в податном неравенстве сословий. В России ничего подобного не было. Россия при старом режиме всегда отличалась значительной цельностью и согласованностью административных и правовых норм. Свобода внутренней торговли восторжествовала здесь в XVIII веке, еще до начала революции во Франции. Что же касается сословных привилегий, включая различия в налогообложении, то они были упразднены до 1917 года. Таким образом, заключал Струве, «хозяйственное и административно-правовое содержание французской революции в большей его части было осуществлено в России так называемым “старым порядком”»[8]. Для того чтобы выполнить «историческую миссию» французской революции, России вовсе не требовалось переворачивать все вверх дном. Еще одно отличие заключалось в том, что во Франции философский радикализм, добившийся триумфа в 1789 году, не имел конкурентов и господствовал безраздельно, в то время как в дореволюционной России сформировалось мощное религиозное направление общественной мысли, представленное Пушкиным, Гоголем, славянофилами, Достоевским, Леонтьевым, Соловьевым и Розановым, которое активно противостояло восторжествовавшему в 1917 революционному духу[9]. В целом аналогия с Францией оказывается несостоятельной. Позже Струве отвергнет модную в эмигрантских кругах интерпретацию, согласно которой России приписывался «коммунистический термидор», а Сталин объявлялся «советским Бонапартом». Несмотря на то, что параллели со «смутным временем» проводились Струве неоднократно[10], он обращался к подобным сопоставлениям не столько с эвристической целью, сколько желая пробудить в соотечественниках стремление подражать героям 1613 года.

В конечном счете Струве полагал, что русская революция была событием sui generis, не имеющим прецедентов ни в отечественной, ни в мировой истории, — за исключением, вероятно, падения Римской империи. «Мы пережили несравненные ни с чем испытания и катастрофы, — писал он в 1935 году, когда масштабы сталинского террора еще не прояснились, — мы находимся в совершенно несравнимых ни с чем положениях»[11]. Уникальным качеством русской революции стал ее беспредельно разрушительный характер. «Вообще созидательных потенций нет и не видно в русской революции»; то было «государственное самоубийство государственного народа», «самое истребительное событие в мировой истории»[12]. Вопреки Милюкову и прочим левым, он не усматривал в коммунистической системе возможностей для эволюции. Русскую революцию нельзя изменить, ее можно только преодолеть. По этой причине Струве даже сомневался в том, можно ли называть «революцией» столь катастрофическое событие. В частности, в одной из статей он объявлял ее исторической аналогией того процесса, который в биологической науке называют «регрессивной метаморфозой»[13].

Но как подобная абсолютно нигилистическая революция стала возможной? И почему она произошла именно в России, а не где-либо еще? Обычно, отвечая на этот вопрос, исключительную жестокость русской революции объясняют низкой культурой населения, одичавшего от столетий крепостного рабства и, как саркастически говорил Троцкий, не обученного правителями хорошим манерам. Струве подобное объяснение не устраивало. Культурную отсталость русского народа он не отрицал — ведь именно для борьбы с нею в разгар революционных событий им была основана Лига русской культуры. Но в то же время такой ответ казался ему недостаточным по двум причинам. Во-первых, в XVII–XVIII веках, когда случились восстания Разина и Пугачева, русские люди были еще более некультурны, но все же разрушить государство тогда не удалось. Во-вторых, во времена английской и французской революций 1688 и 1789 годов простые англичане и французы были ненамного культурнее русских мужиков 1917 года: «У нас как-то очень легко забывают, что «культурность» народных масс там, где она налицо, и поскольку она действительно наблюдается, есть приобретение почти исключительно XIX в. и что для XVII и XVIII вв. о культурности этих масс даже у самых передовых народов Запада речи быть не может»[14].

Решающим фактором, обусловившим особо деструктивный характер русской революции, Струве считал неучастие в политическом процессе двух ключевых групп российского населения — образованной элиты и крестьянства. В самом сжатом виде его диагноз звучит так: «Несчастье России и главная причина катастрофического характера русской революции состоит именно в том, что народ, население, общество (назовите, как хотите) не было в надлежащей постепенности привлечено и привлекаемо к активному и ответственному участию в государственной жизни и государственной власти»[15]. Этот ключевой пассаж, написанный Струве еще в 1919 году и в различных вариациях воспроизводимый в работах последующих двадцати пяти лет, хорошо показывает преемственность его мысли. С самых первых студенческих публикаций он настаивал на том, что единственным способом преодоления всеобъемлющего кризиса, в котором находилась Российская империя, является более широкое вовлечение населения в политический процесс и соответствующее «образование» масс. Уже в «Открытом письме Николаю II», написанном в 1895 году, он предсказывал, что если режим и дальше будет настаивать на бюрократическом управлении страной в условиях абсолютного молчания общества, его ждет печальный конец[16]. Впоследствии, несмотря на свои идейные перемещения слева направо, он не менял взгляды на данный предмет. Таким образом, посмертный приговор, вынесенный Струве имперскому режиму, возник не на пустом месте; это было лишь подтверждение оценок, выставленных империи в период, когда последняя была еще жива и способна к переменам.

Такой диагноз, однако, требовал ответа на следующий вопрос: почему именно Россия не смогла породить такие формы центральной и местной власти, которые позволили бы гражданам участвовать в принятии политических решений и тем самым защитили бы страну от революции, подобно тому как оказались гарантированы от не политически грамотные граждане Западной Европы?[17] Иными словами, какие особенности национального характера или исторического опыта обрекли Россию на этот путь? Оставаясь непреклонным западником, Струве не принимал ссылки Бердяева и евразийцев на то, что «особая» революция произошла в России из-за «уникальности» самой страны. Но если Россия принципиально не отличалась от других стран, что же сделало ее революцию непохожей на остальные?

Размышляя над данным вопросом, Струве обращался к русской истории, хотя до конца разобраться с проблемой ему так и не удалось. Аномальный путь России, по его мнению, объяснялся конкретными решениями конкретных деятелей, принимаемыми в «узловых точках» русской истории. В ряду подобных событий он особо выделял конституционный кризис 1730 года, когда только взошедшая на престол императрица Анна Иоанновна, опираясь на поддержку рядового дворянства, не позволила Дмитрию Голицыну и старой знати связать корону конституционными ограничениями. Струве усматривал здесь поворотный пункт в истории России:

«Владимир Ильич Ленин-Ульянов мог окончательно разрушить великую державу Российскую и возвести на месте ее развалин кроваво-призрачную Совдепию потому, что в 1730 г. отпрыск династии Романовых, племянница Петра Великого, герцогиня курляндская Анна Иоанновна победила князя Дмитрия Михайловича Голицына с его товарищами-верховниками и добивавшееся вольностей, но боявшееся «сильных персон» шляхетство, и тем самым окончательно заложила традицию утверждения русской монархии на политической покорности культурных классов пред независимой от них верховной властью. Своим основным содержанием и характером события 1730 г. имели для политических судеб России роковой предопределяющий характер»[18].

Разрешение кризиса 1730 года в пользу самодержавия означало, среди прочего, что освобождение крестьян было отложено до 1861 года, а учреждение парламентских институтов — до 1905–1906. Эти отсрочки самым пагубным образом отразились на развитии в России как частной собственности, так и демократии, а также усугубили отчуждение граждан от государства и закона. Впрочем, подобная теория, представляясь вполне убедительной, не была достаточно глубокой. Она не разъясняла, к примеру, почему за провалившейся в начале XVIII века попыткой внедрить конституционные начала не последовали другие попытки того же рода. Не задавался Струве и вопросом о том, что события 1730 года говорят о живучести сил, которые выступали против самодержавия.

Как бы то ни было, 1730 год, по убеждению Струве, проявил себя двумя неприятными и взаимосвязанными последствиями: во-первых, русская монархия научилась отвлекать дворянство от политики, удовлетворяя все материальные (экономические) нужды этого сословия; во- вторых, ради умиротворения дворян монархии пришлось пожертвовать интересами значительной части крестьянского населения. Настойчивое стремление короны сохранить монополию на власть привело к отчуждению высших слоев общества (из которых впоследствии вышла интеллигенция) от политического управления, а крестьянской массы — от собственности и закона. Таковы были исторические предпосылки катастрофы. «Теперь для нас должно быть совершенно ясно, — писал Струве в 1918 году, — что русская монархия рушилась в 1917 г. оттого, что она слишком долго опиралась на политическое бесправие дворянства и гражданское бесправие крестьянства»[19]. Таким образом, вина за случившееся лежит прежде всего на царизме. Подобная точка зрения явно противоречила позициям русских консерваторов. Тот факт, что Струве разделял ее как до, так и после 1917 года, позволяет нам утверждать: несмотря на приверженность правым идеям, его подлинное место в русской традиции — среди либералов.

Но вернемся к предпринятому им анализу. Полностью отстранив имущие и образованные классы от рычагов политического управления, монархия лишила их ответственности.

«Извращенное идейное воспитание интеллигенции восходит к тому, что близоруко-ревнивое отстаивание нераздельного обладания властью со стороны монархии и узкого круга близких к ней элементов отчудило от государства широкий круг образованных людей, ослепило его ненавистью к исторической власти, в то же время сделав эту интеллигенцию бесчувственной и слепой по отношению к противокультурным и зверским силам, дремавшим в народных массах. Старый режим самодержавия опирался в течение веков на социальную власть и политическую покорность того класса, который творил русскую культуру и без творческой работы которого не существовало бы и самой нации, класса земельного дворянства. Систематически отказывая сперва этому классу, а потом развившейся на его стволе интеллигенции во властном участии в деле устроения и управления государством, самодержавие создало в душе, помыслах и навыках русских образованных людей психологию и традицию государственного отщепенства. Это отщепенство и есть та разрушительная сила, которая, разлившись по всему народу и сопрягшись с материальными его похотями и вожделениями, сокрушила великое и многосоставное государство»[20].

Подчинившись воле государства в абстрактном ее понимании, русская интеллигенция все более отстранялась от «реального» государства со всеми его чиновниками и институтами. (Струве уже говорил об этом в 1909 году в статье, опубликованной в сборнике «Вехи».) Она превозносила всевозможные абстракции, а в особенности социализм — течение, которое, по воле обстоятельств, распространилось на Западе как раз в то время, когда русские интеллигенты стали восприимчивыми к западным идейным веяниям[21]. Таким образом, русская интеллигенция оказалась не только обвиняемым, но и жертвой: она встала на пагубный путь потому, что монархия, ревниво оберегающая свои властные прерогативы, пресекла для нее пути, на которых можно было усвоить иные политические привычки. Политическая и духовная беспочвенность дворянства и его интеллигентской поросли стала той искрой, которая разожгла пожар революции: «Россию погубила безнациональность интеллигенции, единственный в мировой истории случай забвения национальной идеи мозгом нации»[22]. Именно это обстоятельство позволяет понять, почему в 1917–1920 годах высшие классы России вели себя совершенно иначе, нежели их предки в «смутное время», и в итоге так и не сумели отстоять национальные интересы.

Сами по себе эти асоциальные и аполитичные склонности русского образованного меньшинства не повлекли бы столь разрушительных последствий, если бы в стране имелись силы, способные их уравновесить. Так было, в частности, во Франции, где консерватизм деревни неизменно нейтрализовал утопические мечтания городской интеллигенции. В России же подобный консервативный противовес отсутствовал: в основном безграмотная сельская масса была подвержена деструктивным чувствам в той же мере, что и образованный класс. Если верхи шли в анархисты от недостаточной причастности к политической жизни общества, то низы поступали так же из-за того, что не имели возможности укреплять чувство частной собственности, института, который, по мнению Струве, повсюду выступал в роли главной школы политического и правового образования масс. Частная собственность пришла в Россию слишком поздно и не смогла укорениться в народном сознании: «Чувство и идея собственности чрезвычайно слабо развиты в широких массах русского народа. Это вовсе не делает русский народ социалистическим в культурном западноевропейском смысле слова, в этом выражается лишь известная его хозяйственная незрелость, связанная со слабым развитием в нем правосознания. Ибо несомненно, что факт и идея собственности есть тот главный стержень, на котором развивалось, опиралось и упражнялось человеческое правосознание вообще»[23].

Главная причина такого положения вещей заключалась, несомненно, в крепостничестве, сохранение которого в XIX веке стало своеобразной платой короны за политическую пассивность дворянства: «Крепостным правом русская монархия откупалась от политической реформы»[24]. Крепостная зависимость не позволяла большинству русских крестьян приобщиться к собственности и законности, делая их восприимчивыми к интеллигентской проповеди классовой войны и анархизма. Хуже того, крестьяне выхватывали из этих поучений лишь те моменты, которые касались разрушения и грабежа; конструктивные идеалы социальной справедливости и демократии, заложенные в социализме, полностью ускользали от их внимания.

«Отвлеченное социологическое начало классовой борьбы, брошенное в русские массы, было ими воспринято, с одной стороны, чисто психологически, как вражда к “буржуям”, к “господам”, к “интеллигенции”, к “кадетам”, “юнкарям”, к “дамам в шляпах” и к т. п. категориям, не имеющим никакого производственно-экономического смысла; с другой стороны, оно как директива социально- политических действий было воспринято чисто погромно-механически, как лозунг истребления, заушения и ограбления “буржуев”. Поэтому организующее значение идеи классовой борьбы в русской революции было и продолжает быть ничтожно; ее разрушительное значение было и продолжает быть безмерно»[25].

Таким образом, Струве удалось выявить силы, ответственные за катастрофу 1917 года. Здесь были две ключевых составляющих, причем каждая явилась порождением монархии, слишком долго и слишком ревностно настаивающей на своих самодержавных прерогативах. Это — интеллигенция и крестьянство, одинаково отчужденные от государства, собственности и права. В 1917 году обе эти силы объединились: «Из политического бесправия дворянства и других культурных классов родилось государственное отщепенство интеллигенции. А это государственное отщепенство выработало те духовные яды, которые, проникнув в крестьянство, до 1861 г. жившее без права и прав, не развившее в себе ни сознания, ни инстинкта собственности, подвинули крестьянскую массу, одетую в серые шинели, на ниспровержение государства и экономической культуры»[26]. В России XX века основы цивилизации подверглись атаке сразу с двух сторон: они оказались под перекрестным огнем со стороны элиты и народных масс, объединивших усилия ради разрушения государства, правопорядка и собственности. Столь пагубного альянса не знала прежде ни одна революция. В конечном счете ответственность за эту трагедию ложится на монархию, не сумевшую своевременно осуществить политические и социальные преобразования. Конституционную реформу и освобождение крестьян, писал Струве, необходимо было провести не позже начала XIX столетия. «Слишком поздно свершилась в России политическая реформа; слишком поздно произошла отмена крепостного права»[27].

Но таковы были лишь долгосрочные исторические предпосылки 1917 года. Сам ход событий после февраля 1917 года — падение династии, бессилие Временного правительства, триумф большевиков — отнюдь не был предрешен или неизбежен. «Конечно, кто “сделал” февральские дни (если кто-нибудь их сделал), тот совершил, с моей точки зрения, огромную историческую ошибку. Но если 27-го февраля — 5-го марта были сделаны ошибки, то это вовсе не значит, что позже, после 5-го марта, до самого большевистского переворота, эти ошибки не могли быть исправлены. Никакая историческая ошибка, своя или чужая, не может наперед почитаться неисправимой. Утверждать противоположное значит именно впадать в фатализм»[28].

Со временем Струве начал более терпимо относиться к Николаю II, которого в молодые годы считал воплощением зла. И дело заключалось не в том, что он был готов простить последнему царю его политику. Напротив, именно на Николая он возлагал тяжкую ответственность за неумение наладить эффективное партнерство между государством и обществом, а также за недостойное обращение с верными слугами России, такими как Витте и Столыпин[29]. Но отречение, совершенное в «буддийском духе» и вверившее царя и его семейство судьбе, а также отказ монарха бежать за границу, вознесли последнего самодержца до того уровня, на котором, по мнению Струве, чисто политические критерии уже не работали[30]. Смерть Николая стала чем-то вроде религиозного мученичества. Струве полагал, что поведение царя наилучшим образом можно объяснить в религиозных терминах.

«В политическом мировоззрении Николая II просматривалась какая-то религиозная твердость. В основе ее лежал пиетет перед отцом и его наследием, напоминавший поклонение предкам и глубоко запечатленный в понимании царем призвания самодержца. Николай II был талантливым человеком, способным быстро схватывать суть вещей, но обладавшим слишком слабой волей для того, чтобы действовать. Эта слабая воля, на которую легла величайшая политическая ответственность, была напрочь отстранена от всех живительных веяний внешнего мира исключительно потому, что ее носитель обладал статусом неограниченного монарха. Это отчуждение Николая от мира питалось политико-религиозным настроем, который уже давно перестал соответствовать политической реальности»[31].

В трактовке колебаний, явленных Николаем в критические моменты русской истории, ссылки на политику «поклонения предкам» и связанное с последним обожествление принципов самодержавия казались Струве наиболее удовлетворительным аргументом.

По отношению к Керенскому он был гораздо непреклоннее: в глазах Струве немощь последнего вообще не имела никаких оправданий. Психологически Керенский был укоренен в старом режиме, он так и не сумел приспособиться к новым условиям, созданным революцией. Наиболее пагубно это сказалось в истории с Корниловым, которой Струве приписывал решающее значение в последующей победе большевиков. Вместо того чтобы обвинять Корнилова и его сторонников в измене и арестовывать их (что было не только «ни с чем не сравнимой низостью», но и «величайшей политической глупостью»[32]), Керенскому следовало объединиться с Корниловым против крайне левых. Во взаимоотношениях с генералом Керенский повел себя не как революционер, а как демократический аналог А.Д. Протопопова, последнего царского министра внутренних дел[33]. Прояви он храбрость типа той, которую немецкие социал-демократы Эберт и Носке продемонстрировали в 1918 году, когда их родине угрожала коммунистическая опасность, «большевики не уселись бы на двенадцать лет в России»[34].

Вспоминая об «окаянных днях» октября 1917, очевидцем которых он был, Струве говорит, что более всего он тогда поразился тому, как мало людей проявили готовность встать на защиту свободы и патриотизма против немногочисленной банды узурпаторов. Таковы были горькие плоды традиции политической пассивности русской элиты, которую он считал центральным фактом революции. В речи, посвященной десятой годовщине большевистского переворота, он особо отмечал жалкие масштабы сопротивления. Временное правительство, вспоминает он, было дезорганизовано и разобщено. Военный министр Керенского, полковник А.И. Верховский, уже продался коммунистам, в правительство которых позже вошел. Сразу же после выступления большевиков стало ясно, что в самом Петрограде всякое сопротивление бесполезно. Оставалось надеяться лишь на то, что верным генералам типа Алексеева удастся организовать оппозицию где-нибудь за пределами столицы. Если не считать разрозненных группок молодежи, среди которой было много школьников, сердце России оказалось не способным встретить вызов большевизма — напротив, город впал в смиренное ожидание. «Это было не жертвенное дерзание, а жертвенное претерпение»[35].

По мнению Струве, исход революции и гражданской войны также решался при полной пассивности народных масс. Противостояние «белых» и «красных» в 1918–1920 годах было борьбой одного меньшинства с другим. Победителям удалось выиграть исключительно благодаря тому, что они были лучше организованы и готовы к условиям революционной войны, а отнюдь не из-за большей поддержки со стороны народа.

«Неудачи “белого” движения везде и всюду сводились к недостаткам военной или, общее, боевой организации и к характеру ведения военных или, общее, боевых операций. Победила в конечном счете военная, или боевая организация большевиков, как более крепкая.

Возможно, что “политика” белого движения бывала часто или даже была сплошь плоха. Но это не имело того значения, которое приписывается этому обстоятельству. Во-первых, как бы ни был плох “белый” режим, он всегда, в каждый данный момент, с точки зрения населения, могшего сравнивать два режима, не мог не быть лучше красного. Поскольку же население не знало большевизма и не могло сравнивать два режима (это было как раз в Сибири, где белое движение не было предварено достаточно глубоким проникновением большевизма), постольку процесс большевизации населения был совершенно неизбежен.

Но и не это самое главное. Я утверждаю, что ни в одном случае столкновения белых с красными вопрос не решался отношением населения к той или другой стороне. Вопрос всегда решался только одним — качественным и количественным соотношением сил, которое одна сторона могла противопоставить другой.

Можно сказать, конечно, что это качественное и количественное соотношение сил зависело от отношения населения. Но как раз это утверждение неверно; оно есть тот публицистический трафарет, который не дает возможности видеть суть дела. Население всегда составляло либо совершенно пассивный элемент, либо, в лице зеленых и иных банд, элемент одинаково враждебный обеим сторонам. Гражданская война между красными и белыми велась всегда относительно ничтожным меньшинством при изумительной пассивности огромного большинства населения. Большевизм был популярен в населении, когда он призывал к прекращению войны, то есть к уходу с фронта, когда он разнуздывал в массах грабительские инстинкты, но когда он стал тащить на фронт, когда он стал обирать население в пользу красной армии, вообще, когда он формально стал вести себя как государство, он стал ненавистен массам. Мобилизации большевистские были даже еще более непопулярны, чем мобилизации царские и белые.

Я не хочу, чтобы моя мысль, которая сложилась на основе наблюдений за гражданской войной, начиная с конца 1917 г. до конца 1920 г., была понимаема в грубой форме. Я весьма хорошо, а в некоторых случаях и довольно близко, по собственному опыту, знаю недостатки разных “белых” режимов и не желаю вовсе ни затушевывать, ни оправдывать этих недостатков. Но я все-таки утверждаю, что дело было вовсе не в них….

Неудача “белого” движения… коренится в том, что в нем никогда не была достаточно хорошо организована боевая сила, приспособленная к гражданской войне. Она не была организована ни как военная, ни как революционная сила. По своей психологии большевики оказались более приспособленными к гражданской войне, чем белые. Поэтому боевое, ударное ядро красной армии оказалось сильнее такого же ядра белой армии. В этом нет ничего удивительного. Мне, как человеку, имевшему несколько другое прошлое, чем большинство “белых”, всегда бросались в глаза революционная наивность и неподготовленность белых деятелей.

Конец декабря 1917 г., январь и начало февраля 1918 г., то есть первую эпоху существования Добровольческой армии, я провел в Новочеркасске и Ростове. Когда я бывал в Парамоновском особняке в Ростове, где размещалась, после переезда из Новочеркасска, ставка Корнилова и Алексеева, меня всегда поражало сходство, внешнее и внутреннее, этой новой ставки с прежней, Могилевской. В распоряжении последней ставки было около десяти миллионов солдат, в распоряжении первой едва ли состояло даже три тысячи бойцов. По объективному положению одна ставка была абсолютной противоположностью другой. Но на отношении к внешнему врагу и к врагу, с которым приходилось бороться, и вообще, на психологии участников борьбы это различие в объективном положении отражалось очень мало. Психологически белые держали себя так, как будто ничего не случилось, а между тем целый мир рушился вокруг них, и для того, чтобы одолеть врага, им самим в известном смысле нужно было переродиться. Вот этого перерождения и не произошло. Тогда же я своими размышлениями и практическими соображениями на эту тему поделился с покойным Л.Г. Корниловым, который со свойственным ему боевым темпераментом очень быстро и живо уловил практическую суть моих мыслей….

Дело тут, конечно, не только или даже не столько в практических приемах и методах борьбы, сколько в ее психологии…Ничто не было столь вредно для «белого» движения, как именно состояние психологического пребывания в прежних условиях, которые перестали существовать, эта не программная, а психологическая “старорежимность”. В России в 1917 г. началась длительная революционная борьба, в которую руководящие “красные” вошли с революционными навыками, а руководящие “белые” с навыками “старорежимными”, соответствующими старому общественному укладу и прочному государственному порядку. Между тем ни того, ни другого уже не существовало. Люди с этой “старорежимной” психологией были погружены в бушующее море революционной анархии, и в нем они психологически не могли ориентироваться. Я нарочно подчеркиваю, что “старорежимность” я понимаю в данном случае вовсе не в программном, а в чисто психологическом смысле. В революционной буре, которая налетела на Россию в 1917 г., даже чистые реставраторы должны бы были стать революционерами в психологическом смысле. Ибо в революции найтись могут только революционеры»[36].

Иной раз в пылу споров по поводу «белой» армии и ее будущего Струве впадал в крайности. К примеру, в одной из газетных статей, написанных в начале 1921 года, когда эмигрантские политики разделились на сторонников «активизма» и «неактивизма», он зашел столь далеко, что приписал провал деникинского наступления 1919 года нехватке лошадей в белогвардейской кавалерии[37].

Впрочем, подобные полемические эксцессы никак не отражались на качестве аналитических выкладок, вырабатываемых им в минуты трезвого размышления.

Его оценки большевизма — причин, практики и перспектив последнего — коренились в общем восприятии им социализма. Разумеется, иногда Струве вообще отрицал какую бы то ни было связь между социализмом и большевизмом, называя, скажем, учение Ленина «пугачевщиной», развернутой во имя социализма, разновидностью «популизма» или «нелепостью» с марксистской точки зрения[38]. В данном вопросе он был особенно непоследователен. И на то имелись веские причины: признание социалистических, марксистских корней большевизма делало Струве уязвимым перед обвинениями в том, что, являясь одним из основоположников русского марксизма, он несет личную ответственность за деяния Ленина и Сталина. И все же в своих исследовательских работах Струве был склонен признать, что большевизм представлял собой законное дитя социализма. «Экономическая политика советской власти всецело подчинена социалистической идее и программе, — писал он в 1921 году. — Отрицать социалистический характер советского законодательства значит отрицать нечто логически очевидное»[39]. Хотя во многих своих проявлениях и особенно в присущей ему жестокости большевизм отошел от социалистических принципов, тем не менее в основном эта доктрина остается разновидностью социализма.

Что же показал опыт большевизма? Он продемонстрировал недостижимость социалистического идеала. 26 октября 1917 года навсегда осталось для Струве «проклятым днем», убившим подлинную идею социализма, которая вдохновляла целые поколения русской интеллигенции[40]. Большевизм исполнил пророчество Чаадаева, согласно которому русские существуют как будто только для того, чтобы преподать миру какой-то великий урок[41], и суть этого урока заключается в том, что социализм — невозможен.

«Социализм требует, во-1-х, равенства людей… Социализм требует, во-2-х, организации всего народного хозяйства и, в частности, процесса производства. Социализм требует и того, и другого, и одного — во имя другого. Но оба эти начала в своем полном или конечном осуществлении противоречат человеческой природе и оба они, что, быть может, еще несомненнее и еще важнее, противоречат друг другу. На основе равенства людей вы не можете организовать производства….

Социализм — учит марксизм — требует роста производительных сил. Социализм — учит опыт русской революции — несовместим с ростом производительных сил, более того, он означает их упадок.

Русская революция потому имеет всемирно-историческое значение, что она есть практическое опровержение социализма, в его подлинном смысле учения об организации производства на основе равенства людей, есть опровержение эгалитарного социализма»[42].

Опыт русской революции полностью излечил Струве от иллюзий, которые он сохранял даже после того, как порвал с социализмом лично: от убеждения в том, что на социалистических принципах, по крайней мере теоретически, можно построить свободное и справедливое общество. Свобода и справедливость, учила его революция, достижимы только на основе рыночной экономики, краеугольным камнем которой является частная собственность и которая предполагает ту или иную степень неравенства.

Струве довольно быстро понял, что большевистский режим никогда не сможет трансформироваться в более демократичную систему. Это убеждение, горячо отстаиваемое им в 20-е — 30-е годы, поссорило его со многими русскими эмигрантами, а также иностранными наблюдателями, которые, опираясь на опыт французской революции, утверждали, что рано или поздно «советский термидор» станет неизбежным. Подобное едва ли возможно, заявлял Струве, по целому ряду причин и прежде всего потому, что альянс между радикальной интеллигенцией и крестьянскими массами, ниспровергший русское государство, по сути своей фундаментально негативен: это союз против, а не за. Летом 1918 года он излагал следующие мысли:

«В том, что произошло, характерно и существенно своеобразное сочетание, с одной стороны, безмерной рационалистической гордыни ничтожной кучки вожаков, с другой — разнузданных инстинктов и вожделений неопределенного множества людей, масс.

Таково реальное воплощение в жизни проповеди революционного социализма, опирающегося на идею классовой борьбы. Вожаки мыслят себе организацию общества согласно идеалам коммунизма, как цель, разрыв существующих духовных связей и разрушение унаследованных общественных отношений и учреждений — как средство. Массы же не приемлют, не понимают и не могут понять конструктивной цели социализма, но зато жадно воспринимают и с увлечением применяют разрушительное средство.

Поэтому идея социализма как организации хозяйственной жизни, — безразлично, правильна или неправильна эта идея, — вовсе не воспринимается русскими массами; социализм (или коммунизм) мыслится ими только либо как раздел наличного имущества, либо как получение достаточного и равного пайка с наименьшей затратой труда, с минимумом обязательств. Раздел наличного имущества, равномерный или неравномерный, с признанием или непризнанием права собственности, во всяком случае ничего общего с социализмом как идеей организации хозяйственной жизни не имеет и есть не конструктивно-социалистическая, а отрицательно-индивидуалистическая манипуляция, простое перераспределение или перемещение благ или собственности из одних рук в другие.

“Справедливое распределение” в смысле получения каждым гражданином достаточного и равного пайка с наименьшими жертвами есть в лучшем случае заключительный потребительный результат социализма. Без социалистической организации народного хозяйства этот результат безжизнен и висит в воздухе, есть чистейшее “проедание” без производства.

Таким образом, социализм как идея строительства планомерной организации хозяйства явился в русской жизни рационалистическим построением ничтожной кучки доктринеров-вожаков, поднятых волной народных страстей и вожделений, но бессильных ею управлять. Социализм же как идея раздела, или передела имуществ, означая конкретно уничтожение множества капитальных ценностей, упирается в пассивное потребление, или расточение, “проедание” благ, за которым не видится ничего, кроме голода и борьбы голодных людей из-за скудного и непрерывно скудеющего запаса благ»[43].

Описанная здесь внутренняя несовместимость созидательных устремлений большевистских лидеров с низменными инстинктами масс препятствовала позитивной эволюции советского государства. Система была поражена неразрешимым внутренним противоречием: ее вождям оставалось либо изо всех сил держаться за власть и в таком случае оставить всякие надежды на экономический подъем, без которого социализм невозможен, либо же предпринять меры по оживлению народного хозяйства, что означало возвращение частного предпринимательства, способного покончить как с социализмом, так и с их собственным владычеством. «Своей собственной эволюцией, и, в частности и в особенности, эволюцией своей экономической политики большевистская власть создаст только, так сказать, технические предпосылки своего собственного низвержения и физического истребления»[44]. Как утверждал Струве в мае 1921 года, в то самое время, когда внедрение «новой экономической политики» повсеместно породило большие надежды, в коммунистической системе конфликт между политическими и экономическими задачами категорически неразрешим. Из-за него советская Россия «застыла» подобно ледяной скульптуре:

«Хозяйственное и социальное задание есть цель, политический режим есть средство. Таково исходное соотношение между экономикой и политикой в большевистском перевороте и большевистском режиме. Но это только исходная точка. Разрушив хозяйственную жизнь и создав вместо нее экономическую пустоту, советская власть перевернула соотношение между своей экономикой и своей политикой. Хозяйство советской России влачит призрачное существование, реальностью же является могущественная политическая организация, опирающаяся на армию и на господство в ней скованной железной дисциплиной партии. И в то же время — и в этом заключается парадоксальность того явления, которое представляет советская власть, — от призрачной коммунистической экономики эта, казалось бы, могущественная политическая власть и организация не может отказаться, ибо на ней и ею она только и держится. В самом деле, предположим, что советская власть, разом или постепенно, отказывается от своей экономической системы, что она, как принято теперь говорить, эволюционирует. Тогда она лишается кадров своих приверженцев, каковыми являются непосредственно зависящие от нее привилегированные и «коммунистические» элементы и, что еще важнее, открывает путь для образования, сплочения и работы в стране кадров абсолютно враждебных. Полное удушение как экономической свободы, так личной и имущественной безопасности городского населения есть одно из основных условий экономического упадка и регресса советской России. Но в то же время именно это удушение есть безусловно необходимое условие политического господства коммунистической партии; вне этого условия оно не может чисто полицейски продержаться и несколько дней. Вся сложная система экономических ограничений, свободы передвижения, собственности, хозяйственного оборота теперь уже существует не столько ради экономических и социальных целей данной системы, сколько в силу политической и полицейской необходимости этих ограничений для самой власти»[45].

Изучая советское государство, Струве уже в 1921 году был поражен тем, насколько политика в нем довлеет над экономикой. Его анализ в неявном виде учитывал возможность насильственной централизации советской экономики, то есть ее упорядочение в соответствии с социалистическим каноном, действительно состоявшееся в 1928–1932 годах. Но, как полагал Струве, даже столь решительный шаг не избавит большевиков от стоявшей перед ними дилеммы. Выбор, перед которым оказались коммунисты, содержал лишь два варианта: экономическая неэффективность или крах политического режима. «Препоны и шиканы экономические, из которых соткан весь коммунистический строй, выполняют сейчас, главнее всего, задачи в узком смысле полицейские. В силу этого соотношения между экономикой и политикой большевизма эволюция большевизма будет условием и сигналом для революции против большевизма. Это не значит, что такая эволюция невозможна, но это определяет политический и социальный характер этой эволюции и ее неизбежный и скорый исход»[46]. «Даже той степе ни свободы, которую мог в свое время допустить Иван Грозный, — писал Струве в 1920 году, — Ленин допустить не может, просто потому, что в таком случае он и ему подобные будут безошибочно и очень быстро истреблены… Вот почему формула “эволюция большевизма” вызывает только улыбку у тех, кто знает историю России, кто, как пишущий эти строки, с ранней юности своей боролся за свободу и значительную часть своих духовных сил потратил на эту борьбу»[47].

Поскольку Струве был убежден, что Ленин и его соратники руководствуются прежде всего жаждой власти[48], исследования с неизбежностью подводили его к следующему выводу: режим не рискнет всерьез заниматься экономикой, а это в свою очередь означало, что Россию ждет длительный период нищеты и культурной деградации. Новации «новой экономической политики» с ее уступками частному предпринимательству, которые побудили милюковскую газету к восторженным разговорам о полной трансформации советской экономики, не произвели на Струве ни малейшего впечатления[49]. Он признавал, что нэп представляет некоторую опасность для советского режима, но не усматривал в нем никаких признаков разрыва с большевистским прошлым.

«Кажется очевидным, что “новая экономическая политика”, то есть частичный возврат к капиталистическому порядку, есть не что иное, как механизм политического самосохранения для той части коммунистов, которые действительно ждут лучших времен. Но по убеждению самих советских властей, новые ориентиры экономической политики являются лишь временными: согласно статье 9 советской конституции, долгосрочной целью большевиков остается всемирная революция. Поэтому, несмотря на провозглашение нэпа, советский режим сохраняет в неприкосновенности четыре фундаментальных принципа своей политики: национализацию земли, транспорта, тяжелой промышленности и внешней торговли. Иными словами, нэп вовсе не означает сколько-нибудь радикальных и глубоких перемен»[50].

Приведенный выше анализ случившегося в 1917 и последующие годы вдохновлял всю политическую деятельность Струве в эмиграции. Не веря в эволюционное преобразование советской России, он считал, что необходимо продолжать борьбу с утвердившимся в ней режимом, если возможно — вооруженную, если невозможно — политическую. А когда и то, и другое окажется бесполезным, нужно хотя бы поддерживать зарубежные очаги русской культуры — самой основы национальной жизни.

Загрузка...