Дмитрий Шилов— водитель колхозного молоковоза, не ждал для себя беды в тот день. А потому, когда под его окнами остановился «воронок», даже не дрогнул.
— За мной? — изумился, увидев на пороге людей в кожаных куртках. И, не сопротивляясь, вышел, уверенный в том, что берут его ошибочно и это скоро выяснится, он тут же вернется домой.
Но… когда Димке прочли заявление полудурка, Шилов понял:
— Хана…
Он был мужиком тертым, видавшим виды. В колхоз пришел после того, как тянул ходку на дальняке — на самом Крайнем Севере. Судим он был по воровской статье. Но тогда Шилов знал, что влип за дело. А потому не вякал о невиновности, не корчил из себя ничего.
— Фрайернулся и погорел. Накрыли мусора, — так говорил о себе честно.
Но теперь… Шилов онемел от удивления. И когда тройка особистов вызвала его на суд, он не сдержался:
— Я — фартовый! Это верняк. Но в мудаках не был и политика мне до сраки! Все, что в клифт положить не смогу — до фени! Спиздел ваш фрайер! Темнуху напорол. Я в политике, как он — в фарте. Вот спиздить что-нибудь лафовое — мой кайф! А остальное — дело фрайеров.
Особисты, проверив прошлое Шилова, плечами пожимали. Знали, воров политика и впрямь не грела. Но… Есть заявление… А от него, как от приговора, не отвертишься.
— В каких отношениях ты был с Иннокентием? — спросил один из тройки.
— Да не кентовался с ним! Он, падла, как пидор деревенский, шибанутый хворьей по калгану с самой параши. Ну, и звал я его, как вся деревня, — полудурком. Родного имени, кроме домашних, хрен кто в деревне вспомнит. Видать, за это козел набздел.
— Выпивал с ним?
— Не-е, с фраерами не бухаю. Они — западло!
— Не дрался с ним?
— Трамбуюсь с мужиками. Этот — дерьмо.
И все же Димку Шилова осудили. И, впаяв червонец, на всякий случай, отправили на Сахалин по политической статье, вместе с председателем колхоза — Иваном Самойловым и Виктором Ананьевым.
Шилов буйствовал не потому, что его «замели». Злился на статью, какой не заслужил и считал для себя клеймом, хуже сучьей мушки. Димка презирал политических. А потому в этапе успел переругаться со всеми, кто был осужден по этой статье и говорил о политике. Он не терпел таких разговоров, споров и всегда обрывал их в самом начале. Считая недостойными внимания, жизни. Он ненавидел политических, считал их демагогами, бездельниками, дармоедами.
Когда Шилова определили в барак к политическим, он уже в первый день устроил там драку такую, после которой с десяток мужиков попали в больничку зоны.
Когда за этот погром Шилова вытащили в дежурную часть и спросили, за что учинил бузу, ответил презрительно:
— Мозги фрайерам через жопу вставлял. Перетряхнул, чтоб на место влезли.
Начальство зоны не терпело политических. Изгалялось над ними при каждом удобном случае. А потому Шилова не наказали. Но не решились оставлять его в бараке политических, чтобы те, объединившись, ночью не придушили Шилова на шконке за все его разборки. И кинули его в барак к работягам.
На следующий день Шилов, как все, пошел в цех сбивать ящики, бочки, которые потом отправлялись на рыбокомбинат.
Димку поставили сбивать ящики. До этого дня он не имел представления, как сколотить их. И у него все валилось из рук. Гвозди гнулись, отскакивали в разные стороны, доски ломались. Шилов много раз ударял молотком по пальцам, промахивался, матерился и снова принимался за ящики.
Сачковать тут не приходилось. Всяк работал на свой план и не помогал другому.
Димка вымотался в первый день так, что дремал за ужином, едва не уснул на параше. И его грубо столкнули с нее окриками. Шилов в долгу не остался. Он отбрехался достойно, так, что у работяг в ушах до утра звенело. А Шилов спал, как сурок, не слыша разговоров.
Он решил воздержаться с трамбовкой потому, что именно работяги имели самые большие зачеты за выработку и раньше других выходили на волю. Это удержало в бараке и в цехе. Понемногу он привык к новой работе, освоился, стал выполнять норму и вскоре не валился с ног, как поначалу, стал приглядываться к людям, вслушиваться в их негромкие разговоры.
Да и у самого вскоре завелся собеседник — сосед по шконке — седенький, плюгавенький старичок, какой сам себя звал Миколаем. Он и в цехе работал рядом с Димкой. Изредка помогал, подсказывал. И Шилов разговорился с ним как-то после ужина.
— Давно ты, дед, тут кантуешься? — спросил будто ненароком.
— Шестой год. Еще зима, и домой, если доживу.
— А за что попух?
— Сторожем работал. При магазине. Ну и заснул. А магазин — обокрали. Воров не нашли. Меня заместо их в тюрьму кинули, — пожаловался дед тихо, без слез.
— И сколько влепили тебе?
— Пятнадцать годов. Вот и рву кишки, чтоб по зачетам, по половинке выйти. Срамно будет в тюрьме издохнуть.
— Эх, дед, ни за что влип. Фартовые, поди, кайфуют на воле, а ты — паришься, — пожалел старика. И сказал:
Слинять тебе надо отсюда. В бега уйти.
— Что ты, я не рехнулся. Самая малость осталась мне маяться. Выйду по закону, как человек.
— Засудили за чужую срань. Тебе от того и полушки не перепало. А ты — про закон? — удивился Шилов.
И спросил: — А случалось, что с зоны — линяли зэки?
— Бывало, — усмехнулся Миколай и позвал: — Микитка! Ходи сюды! Проскажи, как в позапрошлом лете мужики наши сбегли с зоны. Тут мой сусед интересуется.
Димка подвинулся, дав на своей шконке место бригадиру — грузному, хмурому человеку. Тот присел тяжело и, оглядев Шилова, спросил:
— А тебе это зачем понадобилось?
— Просто так, спросил деда, он тебя позвал…
— A-а! Не то я уж подумал, что и ты следом навострился, — разгладились морщины на лбу Никиты, и он рассказал: — В позапрошлом году это стряслось. Уже по теплу. Пригнали в зону новый этап зэков. Из них почти все политические. А трое наших, из работяг. Обычные мужики. Ничего особого. Поначалу, как водится, горевали шибко. Потом огляделись. Перезнакомились со всеми. Ну мы на их не особо глядели. Некогда. Одно чудным показалось, эти трое. — везде вместе. Хвостом друг за другом мотались. Дружные промеж себя. Ну и то не диво. По одному делу их судили. Они ж, считай, со школы вместе росли. Друг без друга куска хлеба не сожрали. Потому с нами они не сдружились. Все промежду собой.
— Ты про побег проскажи ихний, — напомнил Миколай.
— Не указывай. Сам знаю. Об том и веду разговор, — сердито глянул на старика бригадир и продолжил: — Они и спали рядком, и работали, как близнецы, как пальцы на одной руке. И никогда не ругались. Все у них было поровну…
Шилов и не заметил, не обратил внимания, как вокруг них, тесным кольцом, уселись на шконках работяги барака.
— Смирные были мужики. Это верно, потому никто не ждал от них подлянку, — заметил рыжий, бородатый мужик, усевшийся за спиной Шилова.
— С месяц они кантовались рядом с нами. Ни об чем не спрашивали. И про себя ни слова. Как вдруг хватились в конце работы, а их — след простыл. Охрана всю зону на ухи поставила. Где ни искали, будто и не было никогда, — говорил бригадир.
— Даже собак приводили. В цех, в барак. Мордой в шконки тыкали, белье ихнее нюхать давали, собаки чихают, а след не берут, — вставил рыжий.
— Стали грешить на фартовых. Обшмонали ихнюю хазу. Без толку. Ну, как провалились. Ни следов, ни улик, ни запаху. Начальник зоны чуть не охренел, даже параши велел проверить. Но в них, кроме дерьма, — никого. Ну, хоть тресни.
— На чердаках, в складах их шмонали. Даже в собачных сараях, — вставил Миколай.
— Фартовые чуть не сбесились, прознав, как их эти фрайера обставили. И все думали, как им удалось? Но так и не отгадали.
— Даже собаку с области привезли. Особую. Академика по трупам. Она их вмиг нюхом разыскивала. Но и тут прокол! — встрял круглый, невысокий мужик и хохотнул в кулак.
— Чего уж собака? Сам следователь Кравцов приезжал, да и тоже ни хрена не надыбал.
— Вот так-то исчезли бесследно. Начальник зоны наш даже в нечистую силу поверил. Ну кто ж иначе мог так зэков из зоны уволочь, что никто этого не увидел, не приметил, и не нашел мужиков. Поверил, что тут не земных грешников проделки. Одно лишь удивляло, на что нечистому зэки понадобились? Зачем сразу трое? Почему с нашей зоны? Иль хуже их в свете не водилось? И зачем черту — бритоголовые? Может, для разности? — хохотал Никита.
— Мы уже говорили, может, у чертей мужиков нынче нехваток, вот и сперли наших? Кто ж на том свете — в преисподней, заменит черта, как не зэк?
— Всякие комиссии приезжали, проверяющих тьма перебывала! И ни хрена! Все без проку. Дергали и нас без конца. От следователя до прокурора. Все допрашивали, кто и как видел их в последний раз? А откуда мы помним? Устали с ними. Нас поодиночке и скопом трясли. Спрашивали даже, не сожрали ль мы этих троих на работе? — рассмеялся рыжий.
— И как же они слиняли? — потерял терпение Димка, добавив: — Иль так и не узнали?
— Прознали, как же? Без того не можно. Живы и здоровы все трое. Ни один черт их не сожрал, — отмахнулся старик.
— Куда ж делись?
— Они, падлюки, самым простым способом смылись. Высчитали все. Прикинули. И айда! В бочку влезли, какую под соленую рыбу сготовили. Мы их японцам отправляли. Дубовые те бочки были. Крепкие. Тяжелые. Их у нас и брали. Но мы про то недавно узнали. Когда мужики слиняли. А они, видать, от охраны прослышали. И не промедлили. Увидели, что охрана с отгрузкой торопит, кричит, надрывается, чтоб шевелились живей, усекли, что судно вот-вот уйдет с рейда. Последние бочки загружаются. И вперед! Пока охрана бочки считала, они посигали в одну и все!
— А когда забивали — нешто не видели, что в бочке зэки вместо рыбы засели? — удивился Шилов.
— Бочки, прежде чем забить, стружкой набивали. До верху. Чтоб не рассыхались. Стружки смачивались. Их японцы тоже в дело пускали. А мы иногда заместо стружек весь сор из цеха в бочки. И отправляли. Эти трое и воспользовались. Закопались в стружки. Их забили и отправили. С последней партией. А через час судно ушло в Японию, — хохотал бригадир.
— А отчего сразу на бочки не подумали?
— Оттого, что так никто до этого не линял. Всяко сбегали. Но не так. И мне, если б сказали — не поверил бы. Ить задохнуться могли живьем. Все трое. В бочках ни щелки, ни дырки нет. А как дышать? Это ж на верную погибель решиться надо, ровно, как руки на себя наложить. Шансов на жисть, считай, не было, — посерьезнел Никита.
— А как вы прознали, что живы они? — не верилось Шилову.
— Ровно через год японцы сами про то признались и рассказали по радио про тот случай на весь мир. И эти — трое — выступили, что им стружкой до гроба просираться, — нахмурился рыжий мужик.
— Они, сучьи выкидыши, враз почуяли, когда к японцам попали. Чужую речь услыхали. И еще — там бочки сгружали бережно. Ну, а наши — с последней партией прибыли. Их — на палубе оставили. Когда судно в море вышло, они и заколотились в дно.
— Поди, дышать стало нечем или ссать приспичило, — вставил Миколай.
— Японцы открыли бочку. А наши, не пальцем деланые оказались. По-заграничному умели трепаться. Объяснили все. Их и привезли в Японию через пару часов. Отмыли, накормили, одели. И те трое — учеными какими-то оказались. Мать их в сраку!
— Не оказались. Они были ими. Не какими-то, а кибернетиками. Редкостные специалисты, нужные. Теперь их весь мир признал. Миллионерами стали. А наши их прозевали, не оценили, не сберегли, — грустно закончил седой человек, стоявший незаметно в стороне.
— Тебе за этих ученых мало горя было? Жалеешь их, чумарей! Они со своей наукой сколько нервов у нас отняли. Все кишки охрана чуть не выбила! Хотели зачетов лишить за их побег. Плевать мне на их ученость, коль нас цельный год на уши ставили! Чего уж не наслушались! А все — они!
— Чего ж вы так-то не слиняли? Глядишь, тоже б в мильонщики выбились, — спросил Димка.
— На что? Тут еще работягам терпимо. В других зонах невпротык. Жратва — говно, начальник — сволочь, работа — ад. Наслухались всякого, — хмыкал дед Миколай.
— А и Япония отказалась покупать у нас продукцию. Не берут бочки, сделанные зэками. И не только они — вся заграница.
— Это отчего ж так? Иль забздели, что к ним вся зона эдак перебежит? — рассмеялся Шилов.
— Не-ет, не потому! Этот бойкот нам устроили оттого, что нигде за рубежом зэки не работают принудительно. Ни одно государство, кроме нашего, не наживается за счет дармового труда. Это у них считается преступлением, — вставил седой человек.
— Идут они, знаешь куда, со своей политикой! Заткнул бы я им хавальники. Пусть всяк свою жопу чистит, а не заглядывает в чужую! Указчики шибанутые! Трое недоносков смылись к им, они и развонялись! Жить нас учат! Нехай у себя глядят, Мы без сраных обойдемся! Слиняли мудилы и радовались бы! Так нет! Неймется падлам! Все и всех надо облажать! Небось были б путными, не взяли б за жопу!
— А тебя за что пригнали? — прервал Димку бригадир.
Шилов рассказал, ебукая Кешку на все лады. И тут седой человек прервал:
— Вот вы говорите, ни за что сели, а почему другим не верите?
— Я власти не лаю. И никого, кроме полудурка, не вито! Он мне — враг.
Не он. Тот, кто кляузе поверил. Кто донос этот возвел в абсолют. Не Кешка вас арестовал и судил. Не он шал этапом. Не он держит в зоне. Разве доносчик охраняет? Где он? Разве он срок дал и держит за колючей проволокой? Не он. Разве он определил наказание и вырвал из села? Над этим подумайте, — сказал седой мужик тихо.
— Прав Савелий. Ей-Богу, прав! — качнул головой бригадир.
— И ни хрена не прав! Не будь полудурка, ничего бы не было! И вообще, в моем деле политика ни при чем! Просто не пофартило. На пидора нарвался. Ну да выйду, сквитаюсь с блядью. Один на один, на скользкой дорожке!
— Не кипятись! Тут таких, как ты, — пруд прудить можно. Вон, видишь, на шконке, дед канает. Ему уже восемь десятков скоро. Ни одной буквы не знает. А тоже… Стукач нашелся. Собственный зять заложил. И знаешь за что? Внука своего окрестил старик. Чтоб тот здоровым рос. Чтоб Бог его видел и светлой долей не обошел. А зять увидел крест на шее ребенка и настучал на деда. Мол, как посмел без спросу самовольничать? Ну и вломили деду — четвертной. До самой смерти! Мало не покажется.
— Тому зятю яйцы с корнем надо вырвать, чтоб мужичье званье не позорил. Запетушить бы его до смерти! — пожалел старика Димка.
— Не столько зять, сколько дурная власть виновата. И в этом случае, как и в твоем…
— Слушай, ты, кончай про власть пиздеть. Она ни при чем, что мудаки по свету развелись и ходят на воле. Власть мне горя не чинила и не трогала, покуда на моем пути полудурок не нарисовался. А он — не власть! Говно! Про то все село скажет.
— А почему ему поверили, а не тебе и селу? — удивился бригадир.
— Мне — потому что судимый был. А село — никто не спрашивал. У властей забот хватает, некогда про мен узнавать. Полудурок знал про то. Воспользовался моментом задрыга.
— Темный вы, Дмитрий, совсем темный, — посочувствовал седой человек.
— Иным быть не в кого. Весь в родителей…
Зэки, облепившие шконки, дружно рассмеялись. Дим ка ничем не выделялся в бараке работяг. И те вскоре привыкли к нему. Иногда подсаживались на шконку перекурить. Делились новостями из дома. Случалось, получая посылку, угощали папиросой либо кренделем. Видели, никто не писал мужику, не посылал грев с воли. Да и он не мучился, не вздыхал, не стонал во сне. А как-то вечером спросил его дед Миколай:
— Нешто у тебя на воле никого не осталось?
Димка заерзал на шконке, будто голым задом на горящем окурке сидел. И сказал, вздохнув:
— Были. Теперь — не знаю…
— Это как же так? — удивился старик.
— Эх, дед, дурной я был. Потому судьба, как коромысло, горбатая. Вся в трещинах, что в рубцах, — отвернулся к стене.
Димка Шилов уже плохо помнил свою Смоленщину.
Нищая, всегда голодная деревушка еле дотягивала до нового урожая. С зимы до весны ковыляла в лаптях. Серые лица были у ее людей, потому что редко видели радость.
Никто там подолгу на свете не задерживался. До пятидесяти немногие доживали. Даже дети не умели смеяться. Так и жили, серые до прозрачности, с лицами стариков. Они даже играть не умели. И в шесть лет вместе со взрослыми выходили работать в поле.
Димка тоже пахал вместе с отцом семейный надел, каким одарила революция. Тощая кляча едва тянула соху. Из ее глаз часто текли слезы. Может, от вида отощалой земли, расхотевшей родить, а может, Димку жалела старая.
В семье Шиловых, как говорили, было много детей. По от нужды и голода ушли жить в города, едва повзрослей. Там было легче прокормиться. Чуть зацепившись, застряли в них навсегда и даже в гости не наведывались и свои Березняки.
Девять душ забыли отчий дом и никогда не писали, не навещали деревню.
Димка был десятым. Последышем. Едва родив его, умерла мать. Не хватило у нее силенок выкормить, поставить на ноги мальчонку. Так и рос он при отце, со старой бабкой, непонятно почему зажившейся на свете. Как та шпорила сама о себе — смерть о ней забыла с голодухи.
Димка в детстве часто болел. Много раз чудом выживал от простуд, истощений, глистов, малокровия. И, намучившись с ним досыта, умолил, уплакал отец старшую дочь взять к себе младшего брата хоть на время, чтоб не помер он, света не увидев.
Сестра была замужем. Имела своих троих детей. И Димку брать не хотела. Лишний рот — лишние заботы. Но отец заплакал, не выдержав:
— Возьми его, Катерина. Чую, скоро конец мне настанет. Загинет мальчонка один. Сжалься над малым.
И вправду, года не прожил… Схоронили его соседи рядом с бабкой, какую на месяц пережил…
А Димка теперь городским стал чистильщиком обуви. Ему в Смоленске жилось куда как легче, чем в деревне.
Целыми днями, с утра до вечера чистил сапоги, ботинки, туфли. В теплые, солнечные дни клиентов было полно. Работал не разгибаясь. Домой приносил заработок, какой хорошим подспорьем был. Зимой стал сапожному делу учиться. Валенки подшивал, ставил их на войлочную и резиновую подошвы, заплатки ставил, потом туфли научился ремонтировать. Без куска хлеба не оставался. Но работал с темна и до темна.
Пока не стал подрастать, не задумывался ни над чем. Считал, что все идет правильно, иначе и нельзя. Но, когда исполнилось пятнадцать лет, познакомился с ровесниками — ворами.
Те вскоре взяли его на дело. Получилось. Димке отвалили долю. За такие деньги ему в мастерской до конца жизни пришлось бы работать, не разгибаясь. Шилов стал Шилом. И уже не захотел вернуться в сапожную.
Вскоре начал выпивать.
Деревенская смекалка подсказала вовремя. И Димка половину денег, взятых в деле от своей доли, отдал сестре на сохранность. Когда она спросила, где он их взял, ответил коротко:
— Хочешь жить — молчи…
Сестра спрятала деньги на чердаке — в сарае. Потом еще добавила. Золотые серьги, часы, кулоны, браслеты и цепочки хранила в чугунке, какой закапывала в сарае под дровами. Потому-то их и не нашла милиция. Хотя весь дом перевернула на уши, все перетряхнула. На сарай никто не оглянулся, не обратил на него внимания.
Димка свою долю не сдавал в общак. Все потому, что не было в этой пацановской малине пахана. И сами они не были «в законе». Солидные, настоящие воры не обращали внимания на проделки малолетней шпаны, какая лишь готовилась к фартовой жизни и делала налеты на нелегальных ростовщиков, абортмахеров, спекулянтов.
Их пацановская малина трясла город безнаказанно целых три года. Работали «под сажей»; натягивая на головы черные маски, чтоб дошлые горожане не смогли опознать по светлому дню. И все ж узнала абортмахерша — по голосу. Выследила. И навела на след пацанов милицию.
Ни денег, ни золота при тщательных обысках не нашли ни у кого. Пацанов в милиции били так, что кости трещали.
Их измолотили до неузнаваемости. Но это лишь ожесточило. Им целую неделю не давали есть и пить. Пили собственную мочу и выжили. Их запугивали, ломали на глазах друг у друга. Пацаны стерпели и «не раскололись», знали, стоит одному не выдержать, пострадают все. Понимали, что сроков им не избежать. А после них тоже жить надо на что-то. Ходки не бывают бесконечными. И молчали…
Даже милиция удивлялась этому терпению и выносливости.
Когда родственники пришли на суд, никто не узнал пацанов. Они не могли идти самостоятельно. Но ни одной жалобы не обронили они в суде, не заявили ходатайств, не сделали заявления. Может, потому, а может, учитывая юный возраст и первую судимость, дали по пять лет на брата и отправили всех вместе в Игарку.
Там пацановская малина попала в фартовый барак. Кенты пригрели мальчишек, выслушав их. Взяли в долю.
Не пускали «на пахоту» целый год. Лишь потом, когда в зону пришел новый начальник, фартовых заставили «пахать». Вот тут и Шилов был вынужден выучиться на водителя самосвала и целыми днями возил уголь от карьера на погрузплощадку зоны.
Других пацанов за отказ от работы послали в Певек — и зону строгого режима. Там их сделали настоящими фартовыми. А Димка, едва стал водителем, не отдал свой заработок добровольно бугру фартовых. Блатари измолотили его до потери пульса и с пустыми карманами вытряхнули из барака, признав пацана негодным для фартовой жизни, потому что тот был жлобом, как последний фрайер.
Шило и не переживал о расставании с блатарями. Он любил брать. Это он понимал. Отдавать, делиться — не привык, не был тому обучен. А потому, не раздумывая долго, ушел в барак к работягам.
Там через два года был амнистирован. Но, вернувшись в Смоленск, услышал, что у сестры его не пропишут. Мол, нет тебе места в городе, мороки с тобой много. И работу не дадим. Уезжай отсюда с глаз подальше. Чтоб о тебе никто не слышал. Иначе за бродяжничество попадешь. Влепим срок. И валяй обратно в зону.
Димке эта перспектива не понравилась. Он вернулся к сестре. Та и посоветовала уехать в Березняки, в отцовский дом, навсегда, и забыть о Смоленске на несколько лет.
— У тебя специальностей много. Не пропадешь. Станешь работать, как все. Авось и забудется тюрьма. Семьей обзаведешься. Поезжай.
Димки спросил у нее деньги, золото. Но Катерина сказала, что многие потратила ему на посылки, на свое хозяйство. Да сына старшего женила. Дочке помогает, какая нынче в институте учится. Меньший — в санатории лечился, тоже расходы потребовались. Да мужа схоронила… Теперь сама кое-как перебивается. Но для него из своих сбережений немного даст, чтоб на первое время хватило. И вытащила из рейтузов три сотенные купюры.
— Это и все? — изумился Димка.
Катерина слюной забрызгала, заорала. Мол, сколько позора из-за него, поскребыша, натерпелась. Сколько пережила из-за ворюги. А он, неблагодарный, вырос у нее в семье и добра не помнит, душу мотает. Выговаривает, считает свои гроши.
Димка выслушал молча. Потом размахнулся, врезал в морду, кинул в кричащий рот три сотенных. И, сорвав с пола деревянный, оклеенный изнутри голыми бабами, чемоданчик, пошел из дома, ссутулившись, не оглянувшись.
Катерина тут же подобрала брошенные братом деньги, сунула на прежнее место. И, успокоившись, что легко отделалась, вмиг перестала выть.
Димка в этот же день к вечеру приехал в Березняки.
Старый дом отца все прошедшие годы никем не навещался и почти по окна врос в землю, покосился, стал похожим на дряхлую клячу, обессилевшую в борозде жизни от ненавистного плуга, готовую вот-вот свалиться на бок.
Димка переночевал там две ночи. И не выдержал. Уехал на Орловщину, к сестре матери, какая, по словам Катерины, доживала последние дни.
Бабка Дуня встретила Димку приветливо. Узнав, что племяннику негде голову преклонить после тюрьмы, предложила навсегда у нее остаться.
«Одна я нынче во всем свете маюсь. Заболею — воды подать некому. Зимой и вовсе тошно, ветер над избой, как над могилой, воет. Страшно одной, аж жуть берет. Тут же живая душа. Есть об ком заботиться. Да и он, когда время придет, схоронит меня, как положено», — улыбалась старуха, накрывая на стол.
Димка оглядел дом. Он, конечно, был много лучше отцовского. Крепкий, просторный, теплый. Чувствовалось, бабка следила за ним, не жалея сил.
Огород ухожен. Хотя и немалый. Соток двадцать. Тут же сад. Пусть немного деревьев, но все побелены, обкопаны.
В сарае корова мычит, куры квохчут.
— И как же со всем успеваете управляться теперь? Ведь сил немного? — удивился Димка, заметив, что и на чердаке у бабки порядок, и в подвале, в подполе.
— Как сил хватает, спрашиваешь? Да просто надеяться не на кого, только Бог, он меня не оставил. Вот и управляюсь сама. Понемногу.
Димка, отдохнув пару дней, взялся за хозяйство. Наносил сена корове на всю зиму, топливо завез. Углубил колодезь во дворе. Подправил, подновил забор вокруг дома. И пошел в колхоз устраиваться на работу. Авось, да сыщут что-нибудь и для него…
Шилова в тот же день взяли водителем молоковоза.
Вечером он забрал бидоны с фермы и отвез их на маслозавод, в райцентр. За два часа управился. Заодно и бабке Дуне привез конфет — подушечек, с какими она любила вечерами чай пить.
Димка, соскучившись по хозяйству и деревенской работе, ладил завалинку. Весь дом ею обнес. Забил опилками, какие с пилорамы привез. Потом крыльцо пристроил к дому. Сам. Без чужой помощи.
В начале осени, вместе с бабкой, быстро огород убрали. Выкопали картошку. Пересушили, перебрали, засыпали в подвал.
Димка был человеком хозяйственным. И, зажив своим домом, тащил в него все, что плохо лежало. Опасался лишь чужих, завистливых глаз.
И, несмотря на трещавшие от запасов погреба, бабка Дуня на людях, не умолкая, жаловалась на нужду и бедность, чтоб сельчане, слыша это, не ходили бы в гости к ней, не просили одолжить харчей.
Димка к осени совсем поправился. Раздался в плечах. Стал красивым, рослым мужиком, на какого откровенно заглядывались деревенские девчата.
Молодые доярки затевали с ним игривые, опасные игры. Тискали, мяли его за коровьими кормушками осмелевшей девичьей стайкой. Да оно и понятно, парней в селе было мало, на четверых по полмужика приходилось, как шутили сами. И все спрашивали Димку, кому он достанется до пояса, а какой — ниже пояса?
Шилов сгребал девок в визжащий клубок и отвечал, хохоча во все горло:
— На то, что ниже пупка растет, мне и десятка деревень мало! Не верите? А ну, кто первая, подходи, докажу! — и, ухватив притворно убегающую, самую сдобную из девок за упругие груди, валил при всех в траву, лапал безнаказанно, грозился вечером поймать в темном углу.
— А ты приходи в клуб на танцы. Уж мы тебя вымотаем. Ловить не придется! — хохотали в ответ девчата.
— Я только один танец знаю. Подсебяк, — отбрехивался Шилов. И никуда не высовывался по вечерам.
Мимо дома ходили девки с песнями и частушками. Вызывали Димку на гулянье. Называли миленком. Димка не торопился.
Он делал вид, что присматривается, выбирает. Не хочет спешить. Но однажды вечером вышел покурить на завалинке, а девки тут как тут. Облепили, как мухи. Не отбиться от них, не вырваться.
— Да ты что? Не живой, что ли? — смеялись в лицо.
Димка кое-как от них выскочил. Он никому, даже бабке Дуне не признавался, что в милиции, когда его взяли вместе с пацанами, отбили ему все, и даже теперь, через годы, мужичье в нем не просыпалось.
Он шутил, смеялся весь день до темноты, а ночами чуть не выл от злобы.
Бабка Дуня видела все. Понимала. Потому — не спрашивала. Но однажды привела в дом знахарку из соседней деревни. Попросила помочь Димке, не выдав ее. Когда парень пришел с работы, знахарка предложила ему попариться в баньке. И, оглядев парня, сказала:
— Беда у тебя, сынок. А ну ляжь головой к заходу солнца. Отчитать твое горе испробую, — и молилась перед свечой, и поила парня всякими зельями, покуда он не заснул.
Три дня она с ним мучилась. А потом сказала:
— Мужиком будешь, отцом — не стать никогда. Припоздало ко мне пришли. Коль сразу б, и детей бы имел.
— Бабуля, милая, да уж не до жиру. Хоть это, если вернула мне, до смерти тебе обязан, — не верилось Димке. А когда знахарка ушла, признался бабе Дуне: — Думал, так и сдохну, как пень трухлявый. Растерявший все по ветру. А вы и в том мне помогли. Поняли, как будто мамка родная.
И вскоре Димку в доме не видно стало. Все чердаки извалял с девками, искатал все сеновалы. Словно сам черт в него вселился. За ночь с несколькими переспать успевал.
Словно упущенное наверстывал. Никем не брезговал. Никакой не отказывал. За ним вскоре закрепилась замаранным хвостом слава первого колхозного кобеля.
Многие мужики обещали ему всадить вилы в бок, коль посмеет подойти к их бабам и дочкам. Но Димка лишь посмеивался в ответ. И кто знает, сколько бы он пне плутовал, не нарвись он на Ольгу. Та переехала в их деревню с Кубани, где разошлась с мужем. Устроилась работать на пасеке и зажила спокойно, с двумя дочками, беленькими, синеглазыми, похожими на ромашек.
Димка к ней на третий день подвалил. Познакомиться вздумал. Ольга его взашей выставила. Когда цапнул ее за задницу, баба ему всю морду, словно кошка, изодрала.
Димке даже чудно стало, не поверилось, что какая-то баба с ним переспать не хочет. Девки не отказывались, а она что за краля? Иль не живая? Чего из себя целку корчит? — недоумевал мужик и через пару дней, вечером, подкараулил ее возле дома в темноте. Решил отплатить за все сразу. И за отказ, насмешку, мордобой… Он решил измучить бабу, но не воспользоваться ею. Пусть помучается ночь. Быстро поумнеет.
Он сграбастал ее в охапку мигом так, что Ольга и сообразить ничего не успела, как оказалась на копне, за сараем. Баба, собрав все силы в комок, головой в лицо сунулась Димке. Тот, кровью залившись, вниз с копны свалился. Домой побитым псом вернулся. Вмиг забыл, зачем бабы на свет рождаются и на что они мужикам нужны.
Неделю с опухшей мордой ходил. Ни на одну не смотрел и не оглядывался. Откинуло мужика даже от вида бабьего. А Ольга, встречаясь на пути, смеялась глазами. Открыто, вызывающе. Но по потемкам одна из дома не выходила больше.
Димка через месяц забыл о ней, едва в голове звенеть перестало. Да и мало ль в селе девок? Стоит свистнуть. Любая с визгом прибежит. На что ему баба с детьми? Одна морока от нее. Да и сама Ольга на пять лет старше. По всем сельским меркам — старуха. Не пара Димке.
Но в том-то и дело, что при всех явных минусах она одна не поддалась ему. Не приняла, не признала. Это задевало самолюбие…
Шли дни, недели. Димка остепенился. Он уже не валял девок-доярок за коровьими кормушками. И, встречаясь с Ольгой на улицах деревни, всегда вспоминал, что не каждая баба живет плотью.
А тут по весне, как назло, велел председатель колхоза перевезти всю пасеку поближе к садам, помочь пчеловоду расставить ульи и разместить их вокруг сада, чтобы во время цветения пчелы и мед собрали, и деревья опылили.
Димка целый день таскал ульи с машины по саду, ставил их там, где указывала Ольга. Женщина пыталась помочь ему, но Шилов пожалел, не подпустил, не дал носить тяжести.
Женщина вставляла в ульи рамки. Радовалась, что пчелы хорошо перезимовали.
А вечером, когда последний улей был установлен, сел Димка передохнуть рядом с Ольгой. Не хамничал. Наверное, от усталости. И внезапно разговорился с бабой.
— Нет, муж не обижал меня. Не пил, не дрался. Зачем лишнее говорить? За восемь лет грубого слова от него не слышала. И дочек любил.
— Зачем же ты от него ушла? — удивился Димка неподдельно.
— Он уважал меня. А полюбил другую. Не стал позорить нас тайными встречами. Честно мне сказал, что не может он жить без той женщины. Я и уехала, чтоб не мешать, не калечить его судьбу.
— А дети? Они как? О них он подумал?
— Смешной, Дмитрий! А при чем тут дети? Они на лето поедут к нему. Его отцовства никто не лишил. И девчонки пробудут у него до осени. Он их по-прежнему любит и спрашивает о них в письмах.
— Так ты еще и переписываешься с ним? — отвесил Димка челюсть.
— А как же? Он помогает нам. Я ему о девочках наших пишу.
— Кем же твой мужик работает?
— Он не муж мне. Он — отец наших детей. Работает начальником почты.
— А не могла ты его заставить жить с семьей? Нешто при детях ему еще и любить другую захотелось? Пожаловалась бы, что кобелем стал!
— Зачем? Силой человека за душу не удержишь. Да и не кобель он вовсе. Порядочный, честный человек.
— А если позовет, вернешься к нему?
— Он не позовет. Не таков. Не переметная сума.
Димка ей о себе рассказал. Откровенностью за откровенность. Может, потому, что пришло время поделиться
с кем-то, ничего не утаил. Даже о горе — бесплодии своем выложил начистоту.
Ольга слушала его внимательно, молча. Не испугалась, не отодвинулась, не жалела. Сказала тихо, будто сама себе:
— Трудная штука эта — жизнь. Призрачный праздник, короткий, как сон. И всем одно пробужденье — горе…
С того дня Димка зачастил на пасеку.
Ольга незаметно для себя привыкла к Шилову. Дочки, вернувшись с Кубани, быстро привязались к нему. Он каждый день отвозил их в школу и привозил обратно в село только сам, никому не передоверял девчонок.
Бабка Дуня, приметив это, предложила Димке:
— Женись на Ольге, сынок. Хорошая она баба. И женой доброй будет. Чего тебе время терять. Уж приспело твое времечко семьей обзавестись. И дети готовые! Они любят тебя. А девку возьмешь, горя натерпишься. Ну, как узнает, что не стать ей матерью? Сбегит от тебя! Ольга — сурьезная, умная баба.
— Она же на пять лет старше меня, — слабо возразил Димка.
— Пустое это — годы… Ты не на это гляди! Она хозяйка, мать, работяга. Вон, когда пчелы зимуют, она дояркой пошла работать. Без дела не осталась. Хоть и тяжко ей, и городская, а везде — своя…
Ольга колебалась недолго. Через неделю расписалась с Димкой, он удочерил ее девчонок, перевел их на свою фамилию, чтоб не ездили больше на Кубань. И зажила семья так, словно всю жизнь не разлучались.
Ольга, когда Димка уставал, сама приходила к бабке Дуне, помогала ей по хозяйству, по дому, словно родной матерью она ей была.
Но на третью зиму внезапно заболела старуха. И чего с нею не было, слегла в постель. Попросила Ольгу Димку позвать. Едва он появился на пороге, обрадовалась. Позвала его ближе к постели.
— Помру я скоро, сынок. В чистый четверг. Ты не пугайся, я не смеюсь над тобой. Сон такой видела. Легко отойду. Аккурат после бани. Даже чай не допью. Не успею… Так ты знай, гроб для меня еще дед сладил, когда живой был. Он на чердаке стоит. Под соломой. Достань его загодя. От пыли оботри. А белье и одежа мои, гробовые, в шкапчике. Там все заранее собрано. Схорони меня рядом с дедом. Тебе деревенские укажут. В изголовье крест поставь березовый. И посади подле меня березку молодую. Чтоб хоть иногда она по мне заплакала.
— Неужели меня не хотите у могилы видеть? — не поверил тетке Димка.
— Сыночек ты мой! Судьбина твоя полынная, на много зим отсюда увезут тебя. В земли дальние, снежные. Не скоро сюда воротишься, горемычный мой, — залилась старуха слезами. А у Димки от ее слов мороз по спине мурашками побежал.
— Не серчай, родимый. Я тому сну не хозяйка была. Сказываю, что привиделось. От того сна и нынче сердце мое болит. А и как тебя от лиха уберечь, одному Богу ведомо. Я уже отходящая. Но ты знай, завещанье я на тебя написала. На все хозяином останешься. На дом, скотину и вклад на книжке. Твое оно. Сгодится. На поминки мои не скупись. Жила я прижимисто, а уйти должна светло…
Как сказала бабка, так оно и случилось. Умерла перед Пасхой, в чистый четверг. И верно, чай допить не успела. Выронила чашку на колени уже из мертвых рук. И осталась в памяти такою же улыбчивой, мудрой, какою была всю жизнь…
— Никогда не говори про политику. И не слухай те брехи об ей. Беги от тех бездельников, какие судачут про власти. Мы — люди темные, маленькие, потому не наше это дело. Коль от беды уйти хочешь, от политики, как от нечистого беги. Она — страшней черта. Держись дальше от тех, что власти хают. Пасись друзей. Не верь людям. Замок не только на избу, а и на язык, на сердце повесь. И ключ подале запрячь. Живи тихо, не высовываясь, — говорила бабка за день до смерти. И предупредила: — От политики многие нынче по тюрьмам помрут. Земля кровью изойдется. Уже пошел кровавый след от властей. Они ни брехунов, ни смутьянов не пощадят. Многие заплачут. Еще больше — сгинут.
И Димка молчал… Накрепко запали в душу слова тетки. А вскоре и впрямь начали до него доходить страшные слухи. И Шилов старался не общаться с людьми. Но от всего не убережешься. Он сторонился людей грамотных, начальства. А сгорел на полудурке.
— И надо же было вляпаться, — ворочается на шконке Шилов, проклиная Кешку в который раз.
Политика… В доме Шиловых таких разговоров не велось. За день выматывались так, что к ночи собственное имя забывали.
Ольга вообще не признавала пустой болтовни. Девчонки в ней не разбирались. Димке она совсем ни к чему была.
Девчонки его, непутягу, отцом стали называть. Во всем слушались. Помощницами росли. Вон старшая уже в седьмой класс пошла. В девушки растет. Приданое собирать надо. Чтоб замуж по-людски отдать, без попреков в будущем. А там и вторая вырастет… Эх, годы, годы. Как быстро летят. Кажется, еще вчера водил девчонок за руки, носил на плечах. Нынче они под руку его берут, чуть не до плеч ему головенками достают. А ведь Шилов в деревне самым рослым мужиком был. Вот и дочки в него. Не зря его фамилию носят.
— Не кровные, потому и не пишут, — вздыхает Димка обиженно. — Вон и Ольга. Словно и не была женой. Хоть бы весточку иль сухарей прислала бы, — злится мужик.
А зэки барака читают письма из дома. В них не просто вести, в них знак человеку, что любим и нужен, что ждут его.
Но о том лучше не задумываться, не бередить душу.
«Завтра снова на работу. Надо успеть отдохнуть. Чтоб полторы нормы сделать, не меньше».
Димка укрылся с головой фланелевым легким одеялом, стараясь хоть немного согреться, чтобы поскорее уснуть, и почувствовал, как кто-то настырно тормошит его.
Шилов высунул голову из-под одеяла. Тощий бабкарь нагнулся к самому уху.
— Вызывают тебя, — указал на дверь.
— Кто? — не понял Димка.
— В спецчасть. Оперативник, — сказал едва слышно и тут же исчез.
— Чего им из-под меня понадобилось? — огляделся вокруг. Но зэки ничего не заметили, занятые каждый своим делом, они даже головы не повернули в сторону Шилова.
Когда Дмитрий пришел в спецчасть и спросил — вызывали его или произошла ошибка, оперативник торопливо предложил ему присесть и, расположившись напротив, начал издалека. Предложил папиросу — длинную, дорогую.
— Нет, я свои потребляю. От других кашель случается, — отказался Дмитрий, насторожившись.
«С чего это опер разугощался? Всегда у зэков стрелял, на халяву ездил, а тут расщедрился эдакий жлоб. Не с добра. Надо ухо востро держать, чтоб не воткнул он меня мордой в какое-нибудь говно, доброго от него ждать не приходится», — думал Шилов.
— Ну как жизнь, фартовый? Как настроение? Не упал духом? Нравится ли тебе у нас? — засыпал вопросами, не дожидаясь ответов.
— Чего спрашиваете? Сами видите. Все на ваших глазах.
— В бараке тебя не обижают?
— Иль я баба? Как себя в обиду дам? — удивился Димка, сбитый с толку пустыми вопросами.
— Ну да их много. Мало ль что. Всякое бывает…
— Я — один с них. Никому на хвост соли не сыпал. На чужую пайку хавальник не разеваю.
— Значит, освоился с людьми. Своим стал. Это хорошо, Шилов. Это прекрасно, что и колхозник, а сумел стать своим среди интеллигентов. У вас ведь там рабочей косточки совсем немного. Человек пять. Зато остальные!.. Общаетесь хоть с ними?
— Разговариваем, — буркнул Димка.
— И о чем? Наверное, о событиях в стране говорите? — загорелись глаза опера.
— А хрен ли мы в них секем? У нас что, радио над шконкой? А если б и висело, до него мне, когда вся жопа в поту и в мыле после работы? Дай Бог до утра не околеть! — сорвался Димка.
— Ну да, конечно, устаете. Нормы стараетесь перевыполнять, чтоб по половинке выйти. Это понятно. Но я бы сумел помочь тебе. Если ты мне поможешь, — прищурился оперативник.
— Говорите.
— Там у вас в бараке по бытовым статьям окопались политические. Как мне известно, ты их, как и я, терпеть не можешь. За болтовню. За то, что всякая вошь пытается из себя что-то корчить и ругает власть. Дискредитируя тем все руководство страны, нашу политику. Хотя ничего в этом не соображают. Ведутся ведь такие разговоры у вас?
— Не прислушивался.
— А спрашивали, за что осужден?
— Сам говорил. А чего скрывать? Не общак. Цены не имеет.
— И что сказали ваши, услышав причину ареста и срока?
— А ни хрена не вякнули. Я ж деду про свое трехал. Другие, видать, не легче меня влипли. Даже хари отворотили, — ответил Димка.
— Никто не посочувствовал?
— За сочувствие нынче в длинные ходки берут. Видать, потому и разучились жалеть других, чтоб себя не прожопить, — начал дерзить Шилов.
Опер сделал вид, что не заметил изменившегося тона и явного раздражения зэка. И спросил, улыбаясь, как ни в чем не бывало:
— Ну, а когда они о себе рассказывали, разве никого не ругали?
— Как же не лаяли? Баб своих, что греву мало шлют.
— А власти? Партию? — подсказывал опер.
— Да если б при мне о таком стали бы трехать, я б им хари на жопы повернул. Они, видать, секли про то. Молчат. Ни словом не просираются.
Оперативник сразу поскучнел, на время потерял интерес к разговору.
— Я так надеялся, что они попривыкли к тебе и держатся свободно, откровенно…
— А чего им от меня таить? Не на воле. Все на виду, как в мусориловке, нагишом. Пернуть нельзя, чтоб другие не слышали. Одной малиной дышим. Всяк брех на слуху.
— Тогда я вот о чем хочу попросить тебя. Не обрывай разговоров о политике. Даже сам заведи такой. Подкинь для заправки. Послушай, кто как выскажется, а потом мне скажешь. Договорились?
Дмитрий сжался пружиной.
«Только бы не залупиться, не полезть в бутылку, не показать свое. Ишь, гад, меня мусор в стукачи фалует! Ну и падла», — перехватило дыхание у Димки.
Он откашлялся и ответил, не отводя глаза:
— Ежли я не день, годы, трандел всем на локаторы, что политиков и треп о них на дух не держу, кто поверит, что я ни с хрена переделался в фрайера? Враз усекут, стукачом стал. А мне это — западло! Я — фартовый! У нас за такое жмурят с ходу.
— Ты мне, я тебе услугу окажу. Пораньше на волю выйдешь. Кто узнает о том? Ты да я!
— Не-е, начальник! Мне не то стучать на трепачей, я б их придавил. Норов у меня такой — паскудный. Чуть о политике — даже усталый проснусь и кентель в задницу трепачу вгоню. Видать, у всех фартовых, как болезнь, недержанье кулаков на брехунов. Ну, а коль в бараке ни у кого мурло в козью морду не скручено — про политику не ботают. Это верняк. И не на-смелятся, покуда я там дышу. Чуть что, жевалки из жопы торчать будут. Они меня знают по бараку политических. Я там много не звенел, отпиздел падлюк славно. Зато и поныне ни один фрайер в локаторы не воняет.
— Значит, не хочешь мне помочь?
— Не могу. Нутро мое фартовое! Не сучье. Другого поищите. А я — линяю, — встал Димка.
— Ты что же это, иль забыл, что уйти отсюда только с моего разрешения можешь? — сузил глаза опер. И, хлопнув по столу ладонью, добавил ледяным тоном: — Хватит кривляться! Не баба, чтоб уламывать. Второй срок тянешь. Шевели мозгами, для чего вызвал. Ишь, какой торопливый стал! Иль думаешь, что трамбовку у политических мы забыли, спустили ее тебе задарма? Иль снова тебя к ним кинуть, чтобы они все вспомнили и учинили бы разборку ночью?
— А мне плевать! Хоть сам к ним нарисуюсь! Пуганый я. Нынче ссать нечего стало.
— Не распускай хвост, Шило! Туда ты если и вернешься, только через шизо! Либо договоримся…
— Трехал я уже. В стукачи — не сфалуюсь. Кранты на трепе! — настаивал Димка.
— Совсем мозги отморозил! Ты что, сам себе враг? Воли не хочешь? Иль не соображаешь, что прежде чем тебя вызвать, все просчитали? Всего год поработаем. И валяй на волю! Ты нас не помнишь, мы тебя забудем! А нет — звонковать придется. Без зачетов. Сам знаешь, они на политических не распространяются! А чтоб сговорчивей стал да решимости тебе прибавить, отдам тебе все письма, какие из дома пришли за это время. И впредь их получать будешь. Коли сработаемся. Ну, а откажешь — ни черта не получишь, понял?
— Что, я крайним стал? Иль сучьня в зоне перевелась? Да за навар любой политический, не раздумывая, весь барак с потрохами заложит. Впридачу с начальником зоны. Я-то вам на что сдался? — переминался с ноги на ногу Шилов.
— Это мы и без тебя знаем. Но среди работяг ты — самый подходящий. На тебя никто и не подумает, что с нами сотрудничаешь. Свое доказал. Давно. Тебе — доверие! И все путем.
— Так если они уже в ходке, чего теперь их морить? Куда хуже? — не понимал Димка.
— Среди работяг политических полно. А в политические такие, как ты, влипли. Вот и надо порядок навести.
— А какая разница? В одной зоне, одна баланда, только бараки разные, — усмехался зэк.
— Разницы нет, говоришь? Шалишь, Шило. Вон у тебя зачеты! На половинке сидишь. Жрешь трижды в день. А не дважды, как политические. Работаешь в цехе, а не на погрузке — на холоде и дождях. Имеешь выходные. А они — нет. Отовариваешь в ларьке зарплату. Политические о том и не мечтают. В баню каждую неделю ходишь, они — в две недели один раз. В праздники — кино смотришь, получаете дополнительную пайку. Чего политические не знают. У тебя и матрац, и подушка есть. Где ты видел эти блага в прежнем бараке? Забыл все? Вернуть тебя, чтоб вспомнил? — улыбался оперативник одними губами.
— Подумать надо, — сник Димка.
— А чего тут думать? Чего тянуть? Не целку теряешь. Тебя кто заложил, меж нами, по-человечески говоря? Да такой же говнюк, как эти — политические. Так ты хоть за свое сорви с них. Иль напоминать мне надо? Если б не такие, жил бы на воле, как человек, век бы нас в глаза не видел, — ударил опер по самому больному без промаха.
— Где письма для меня? — протянул руку Шилов.
— Значит, договорились? — не торопился оперативник.
— Лады, — коротко ответил Димка, пряча глаза. Пять писем отдал ему оперативник. И, усадив перед собой, инструктировал Шилова, какие сведения нужны, как выводить на нужный разговор и сообщать оперу о результатах.
Димка вышел от него с оглядкой. В барак вернулся скучным, расстроенным. Все письма заново перечитал. Даже сердце заболело. Он ведь был уверен, что Ольга не ждет его. Что помирилась с первым мужем. Уехала к нему подальше от позора. Ведь натыкался он на их переписку. Придраться, правда, было не к чему. Мужик тот лишь о детях спрашивал, помощь предлагал…
Ольга ждет его! Димку! Скучает и любит. Не верит, что виноват. Спрашивает, почему не отвечает на ее письма? Обо всех домашних новостях сообщила.
Старшая дочь, Настя, теперь уже совсем взрослой стала. Дояркой работает. Младшая — на пасеке помогает. И в вечерней школе учится. Хотела в техникум поступить. Да не приняли. Потому что в анкете своим отцом его, Димку, указала. Вот и отказали девчонке в приеме из-за Шилова. Ну да она не расстроилась. Поначалу трудно было. Теперь все наладилось. И дом, и хозяйство, не хуже, чем у людей…
Плыли перед глазами строчки.
«За что разлучили?» — чуть не разрывалось сердце от боли. И Шилов, вспомнив недавний разговор с оперативником, уже и сам решил пойти на все, лишь бы скорее вырваться, вернуться домой. Пусть и придется заложить кого-то. А чем они лучше Кешки?
— Это откуда ж столько писем пришло тебе? То ни одного, то пачка враз? — удивился дед Миколай.
— Падлы начальники! За ту трамбовку у политических морили меня. Мол, не хер совать свой нос в чужую жопу! За собой говно не забывай. Сам такой же, не лучше. Им за ту трамбовку от своего начальства взъебка была. И если б кто копыта откинул из политических, их бы с работы под жопу, а меня ожмурили бы…
— И кто ж тебе письма отдал? — полюбопытствовал рыжий бородач.
— Опер — паскуда. Мать его… Швырнул в морду. Забирай, говорит, почту свою. Хотел, мол, по нужде использовать. Да малы они. Изгалялся, пропадлина! Знал, проверил, прочел. Если б доброе в них было бы — не отдал. А тут… Добавить горя решил. Сразу скопом отдал. Теперь вот доперло, с чего расщедрился, — тряслись неподдельно руки у Шилова.
— А что за вести из дома?
— Дочку в учебу из-за меня не взяли. Жену паралич разбивал. Голодовали мои — налогами задушили. Мои деньги, что в колхозе заработал, до сих пор не выдали. Семью на каждом углу срамили за меня. Житья не стало. Хочь в петлю влезай живьем. Огород обрезали. Покосов не дают. А как корову держать? Без ней в деревне подохнешь. Нажитое продать пришлось. Девки голиком, без приданого остались. Кому нужны теперь? Так и засели в вековухах. Я-то на них обижался, что не шлют ни хрена… Они там сами чуть не перемерли…
— Всем нынче тяжко. И нам, и им, — вздохнул дед Миколай, продолжив: — Оно, конешно, понемногу пережить легше. Когда разом, добить могли и тебя.
— На то и расчет был, что сердце не выдержит. Не бесконечное оно и у нас, — согласился бригадир Никита. А седой, хмурый человек, подойдя к Шилову, спросил:
— И никакой услуги за письма не требовали?
— Какую еще услугу? Уж лучше б я эти письма не получал. Большего горя не придумать, чем так оглоушили…
— Ну это как сказать… Уж лучше плохие вести, чем
полное отсутствие. Опера это знают. И даром ничего не делают. Сегодня не потребовали, завтра — даром не получите почту…
— Это как так? Письма мои! — прикинулся непонявшим Димка.
— Да так! Опера все продают за услуги! И письма, и баланду, и свободу, — ухмылялся человек.
— Ему не предложат. Он малахольный. Такие в стукачи не годятся, — подал голос сверху круглый, добродушный мужик.
— Меня? В стукачи?! — Шилов вскочил со шконки.
— Охолонь, Димка. Какая шлея под хвост попала? На кого кулаками сучишь? Тебя не обидели. Сказали, что в стукачи ты не годишься. Не то б начальство не преминуло, — осек Шилова старик-сосед. И Димка враз остыл, лег на шконку, отвернувшись ко всем спиной.
— Да не страдай. Все как-то уладится понемногу. Нынче в свете судимых больше, чем вольных. Скоро и в твоей деревне смеяться станет некому, — говорил сосед.
— Это верняк. Баба написала, что гребут и нынче. Того, кто меня засветил, тоже за жопу взяли.
— Ну вот, а говоришь, одни горести! Оно и просвет имеется! Не сошло с рук негодяю! Не угодил чекистам и попался! Они на его шкуре выспятся теперь, — рассмеялся голос из темноты.
— Я тоже вчера получил письмо от своих. О соседях сообщили. Мы всю жизнь с ними дружили. Честные, грамотные люди. Ученые оба. И дети — истинные интеллигенты. И на тебе! Расстреляли. Как врагов народа… Одна женщина осталась. Даже не верится, что вот так все кончилось, что никогда не увидимся больше, — вздохнул чей-то тихий голос.
— У тебя — соседи. У меня — старшего сына забрали. Уже три месяца… И до сих пор ни слуху, ни духу. Никак не подавятся нашей кровью. Вся земля уже в горе, — послышался голос бригадира.
Шило весь в слух превратился. Раньше такие разговоры убаюкивали. Теперь домой захотелось, выйти скорее.
Нечистое дело — стукачество? А он как тут оказался? Вот и вышибет клин клином…
Слушает Димка разговор работяг. Тихий, неспешный. Спящим прикинулся. Да разве заснуть теперь?..
За все время, что жил в бараке, не знал о людях столько, сколько за эту ночь услышал. Все запомнил. И на другой день оперативнику доложил.
«И про мысли, и про убежденья, а что мне терять? Все отнято. Может, и верняк, что с чистой совестью не прожить», — успокаивал себя Димка.
Опер похвалил. Взял письмо Шилова, написанное домой. Пообещал обязательно отправить его.
И сдержал свое слово. Через месяц Димка ответ получил. И посылку из дома. Все отдали оперативники. Даже не проверяя присланное.
Шилов теперь ценным информатором стал. В чести у начальства. Зэки о том и не догадывались.
Когда из барака пинками вытряхнула бригадира охрана зоны, работяги поверили, что за брак в работе выкинули Никиту в другую зону. Ведь и впрямь три бочки развалились на погрузплощадке. Никиту за это начальник зоны при всех зэках по морде бил.
И только Димка знал, что не за бочки убрали бригадира из этой благополучной зоны. А за то, что власти он лаял последними словами, мечтал удрать из зоны за границу, чтоб там рассказать всем всю правду о земле, какая судьбой навязана в родину.
Никиту били в спецчасти так, что крики его, вопли слышали во дворе многие зэки зоны. Им казалось, что с бригадира с живого снимают лентами кожу.
— Прикончат изверги мужика, — вздрагивали работяги, слушая вопли.
— Пытают, видать, — сокрушался Миколай.
Но нет, не убили Никиту. Утром, когда зэков подняли на перекличку, видели работяги, как их бригадира затолкала охрана в ЗАК, и, чихнув на всю зону, увезла машина человека в другую зону, а может, в тюрьму, откуда ему уже долго не увидеть света и воли.
С того дня бригадиром назначили рыжего бородача. Он каждую бочку проверял, всякий ящик ощупывал. Но и его не миновало лихо. При подсчете готовой продукции не хватило сотни бочек… И этот простился с зоной, отплевываясь кровью.
Теперь в бригадиры никто не соглашался идти добровольно. Все отказывались. Увязывая беды двух прежних с работой, зэки не знали истинной причины несчастий.
С большим трудом уговорили седого — Поликарпа. Мол, всем миром тебе помогать будем. Сделай милость, согласись. Не подведем…
И Димка просил. А то как же? Не меньше других старался. Ему до воли всего полгода осталось. Сам опер о том напомнил. Мол, немного уже, старайся, не даром ведь…
И Шилов старался. О каждом зэке из барака работяг знали в оперчасти зоны всю подноготную. Каждый разговор, высказывание, мненье, всякий спор были известны лучше, чем содержимое собственных карманов.
Шилов знал — о нем перед выходом на волю позаботятся оперативники. Его вернут работать на машину. И никто на воле пальцем на него не укажет. Потому что о его информации никому не известно. А оперативники не выдадут, не засветят.
Вон уже и Ольга написала, что Настя теперь учится в сельхозтехникуме на ветеринара. И младшая — на фельдшера в районе. А все оперчасть постаралась. Ольге это и невдомек.
Даже дом их колхоз за свой счет отремонтировал. И, трудодни полновесно оплачивают. Теперь вот только его — Димки — недостает.
Шилов радуется. Письма прячет подальше от чужих глаз и ушей. Чтоб не завидовали его семье, чтоб не пронюхали, не догадались.
Копейку к копейке складывает, каждый рубль бережет. На воле сгодится. Здесь — можно ужаться, прокатиться на халяву за чей-нибудь счет. Домой надо вернуться мужиком, хозяином, не иждивенцем.
Шилов давно перестал общаться с бывшим председателем колхоза Иваном Самойловым и механиком Абаевым. Они так и застряли в бараке политических. И не горели желанием общаться с земляком. Он знал, они не скоро выйдут на волю. Если вообще увидят ее, если не укоротит их жизни такой вот, как он, — Димка…
В последнее время, а это не осталось без внимания зоны, из барака политических забирали зэков пачками и увозили в крытой брезентом машине. Куда? Зачем? Никто ничего не знал. Но этой машины инстинктивно боялись все.
Вскоре на ней увезли Самойлова с Абаевым. Их Димка не засветил операм. И немало удивился, увидев, как земляков загоняют в машину. Нет, они никогда не были друзьями. И тут, в зоне, и в колхозе куска хлеба не разделили. Но и не враждовали никогда.
У земляков в глазах увидел перед отъездом смертельную усталость от жизни. Они ни о чем не просили, ничего не сказали Шилову. Они прощались с ним, равнодушно обменявшись взглядами.
«Видать, на их шеи тоже стукач сыскался. Всем охота на волю. За чей счет — неважно», — подумал фискал и даже не поинтересовался у охраны, куда увозят его земляков.
Димка разучился вступаться за кого-то. Понял, в зоне, как и всюду, о своей шкуре надо думать всегда. Вон Поликарп спокойно работал бригадиром целых три месяца. Да вздумал вступиться за круглого, сдобного Генку Козлова, которого охрана в красные шапочки уговаривала. Мол, давно на тебя оперы зуб точат. Тот самый, что ниже пупка. Не ломайся, дурень. Побудешь в подружках недолго. А едва насытятся твоей задницей, на волю выпустят. Разве не подходит плата?
Генка долго не мог понять, какое отношение к воле имеет его задница? И что от нее потребовалось операм?
Поликарп на свою беду оказался догадливее. И, вырвав Генку из рук охраны, заорал на нее так, что работяги прибежали. Узнать, в чем дело, захотелось. Их тут же разогнали. А Поликарпа вместе с Генкой в спецчасть уволокли.
Козлову наглядно показали, что от него требовалось. Уволокли в соседний кабинет, стянули портки с мужика, сорвали исподнее. И, загнув в коромысло, пропустили хором. Потом оставили отдохнуть до вечера, окатив ведром воды.
Поликарпу, чтоб за чужую задницу горло не драл, и того хуже досталось.
— Ты кого сволочил и подонил? Кого грязью поливал, мудило? — врезался сапог в ребро.
— Чего носом в чужую сраку лез? — влипал кулак в висок.
Поликарп умер в одиночной камере на третий день. Димка об этом узнал от работяг барака. Они взбунтовались и требовали к себе начальника зоны.
Но их быстро успокоили. Выволокли во внутренний двор и, поливая холодной водой из брандспойтов, до ночи продержали на земле. Лишь Шилова и пятерых стариков не тронули. За молчанье. Остальные надолго запомнили холодный душ, выстудивший всякое желание вступаться за ближнего.
В бараке работяг с неделю тишина стояла. Не только говорить, дышать было больно. Мужики подолгу курили, завернувшись в одеяла. Лишь изредка срывалась сквозь стиснутые зубы злая матерщина. Кому она была адресована, кому предназначалась камнем вслед — попробуй разберись.
Услышав такое от Шилова, оперативник ухмылялся:
— Поджали хвосты, мать их!..
Димка ненавидел эту кривую усмешку. Но молчал, не ему она послана, его не заденет.
— Ты вот что, Шило, теперь приутихни. Через месяц на волю пойдешь. Прикинься больным. В санчасть тебя возьмут. Оттуда спишем на свободу, по болезни. Понял?
Димке второй раз повторять не стоило. Он враз уразумел. И на другой день к вечеру так изобразил из себя хворого, что работяги, забыв о собственных болячках, вмиг доктора привели. Тот оглядел Шилова. И вскоре забрал его из барака.
Шилов пролежал в больнице три недели. Он уже знал, что оперчасть готовит документы на его освобождение.
«Скоро домой, на волю», — радовался Димка и вдруг не вольно, по привычке прислушался к разговору соседей по койкам, каких привели в больничку только сегодня днем.
Их с Анадыря сюда сгоняют. Всех. Там, в зоне, эпидемия. Говорят, тиф. Косит мужиков пачками.
— Они и к нам заразу завезут, — охнул кто-то.
Не-е-ет. Эта зараза на третий день убивает. Кто три дня пережил, тот выживет. Да и к нам они добираются лишь на восьмой день, когда уже все позади.
— Но ведь перезаразят наших.
— Чего ты трясешься? Их в барак политических всунут. К нам — в фартовый — никого! Усек? Так что кипеж не подымай.
Димке стало неуютно, холодно от услышанного.
«Тифозных в зону хотят всунуть? Ну и дела! Сколько же зэков копыта откинут, заразившись? Выходит, мне крупней всех повезло, что вовремя смоюсь?»
— Ты хлябальник захлопни, ботаю тебе, и политическим ни звука. К ним — этих воткнут. Нам же кайф. В зоне мусоров поубавится, охраны. И нам лафово дышать станет.
— Когда этап прихиляет?
— Утром должен нарисоваться…
Димка всю ночь ворочался на койке. Едва начинал дремать, виделись кошмары. Люди, измученные болезнями и голодом, едва держась на ногах, шли в зону гуськом..
А утром, едва забрезжил серый рассвет, охрана открыла охрипшие от сырости и холода ворота. В них въехали крытые брезентом машины.
Шилов стоял у окна. Наблюдал.
Вот брезент машины откинули охранники, послышалась команда:
— Выходи!
Из кузова, тяжело перевалившись через борт, сползали на землю люди.
Бледно-зеленые, желтые лица их были измождены голодом и болезнями. В глазах страдание и усталость стыли. Они даже не оглядывались по сторонам. Держались за машину, друг за друга, чтобы не упасть.
Худые до прозрачности, они дрожали на ветру иссохшими листьями, беспомощно озирались на охрану, втягивая головы в плечи от окриков и команд.
Казалось, у них не было возраста. Все — на одно лицо. Все морщинистые, стриженые. И даже выражение страдания было одинаковым, как штампованная маска.
— Стройся! — послышалась команда начальника охраны. И новые зэки послушными, немыми муравьями поползли в строй.
Вот кто-то не удержался. Упал. Сам встать не может. Ему хотели помочь свои. Но не смогли поднять. Упали сами.
— Живей! — кричала охрана.
Зэки в суете падали, спотыкались. Им не помогали встать.
— Шевелись!
Новый этап кое-как сбился в серый, жалкий строй, длинный, как горе.
Начальник зоны вышел сам, решил взглянуть на пополнение и сморщился.
Но, пересилив себя, начал свою обычную речь, какою встречал всех новичков. Он говорил долго. О правилах и порядках, о традициях и требованиях.
Зэки слушали. Казалось, они боялись громко дышать, чтобы, не приведи бог, не вздумали их отправить обратно.
— Мать твоя — сука облезлая! Да это же сущие жмуры! Ни одного фартового! Сплошь фрайера!
— Ну и дела. В гроб файней кладут! Ну и зэки! — услышал Шилов голоса фартовых.
А начальник зоны все говорил. Он заранее грозил упрятать в шизо до конца жизни любого нарушителя. Оставить без баланды и кипятка «сачков». Лишить писем и посылок тех, кто не будет выполнять норму выработки.
Он еще долго грозился бы, если б в это время из строя не упал мужик.
Он сунулся лицом в утоптанную землю и затих не шевелясь, словно боясь нарушить распорядок приема нового этапа.
— Это еще что такое? — возмутился начальник, увидев упавшего, и закричал — Симулянт! Встать!
Но человек не шевелился. Никто из зэков не решался ему помочь, чтобы не навлечь на себя гнев.
— Встать! Кому приказываю! — подошел к упавшему начальник зоны. Но тот не шевелился.
— Поднять его и в шизо! — бросил через плечо охране раздосадованный неповиновением новичка.
Охрана кинулась к упавшему. Повернула его на спину и отпрянула:
— Готов он…
— Куда готов? — не понял начальник.
— Умер, — уточнил молодой охранник и отвел глаза в сторону.
— Только этого мне не хватало! Убрать его! — распорядился торопливо. И поспешил уйти подальше от новичков.
Их вскоре повели в барак к политическим.
Димке стало нехорошо от увиденного.
Старый дедок, похожий на подростка, еле волоча ноги, с трудом успевал за теми, с кем приехал. Обеими руками придерживал сползающие с костей брюки и спотыкался на каждом шагу.
— Шустрей! Шевелись! — слышались команды, сыпавшиеся на головы зэков, как пули из автоматов.
Вот еще мужик свалился. Его с трудом поставили на ноги, чтоб не злить охрану, потащили обессилевшего за собой. Скорее, подальше от брани и насмешек, от грубости и угроз… Куда-нибудь, где можно спрятать душу…
Димка лег в постель. Чтобы отвлечься от увиденного, он начал считать время, какое он затратит на дорогу домой. Выходило, не меньше двух недель.
«Многовато, — вздыхает мужик. И подсчитывает, сколько денег изведет на харчи. Этих расходов не миновать, как ни старайся. — Но надо уложиться в сотню. Никак не больше. Ведь и подарки надо купить своим. Без них нельзя. А сколько мне начислили за все время? — пытается вспомнить, сколько зарабатывал, сколько вычитали за питание и спецовку, сколько брал на ларек. Но все не упомнить. А записей не вел. — Теперь и надуть могут», — ворочается Шилов.
— Эй, мужики, подсобите! — слышится голос за дверью. И в распахнувшуюся настежь дверь двое охранников внесли за руки и ноги какого-то мужика, видно, из только что прибывших.
— Тифозник? — вскочили фартовые в ужасе с постелей.
— Этого хмыря уже миновало лихо. Ишь, глаза еще моргают! — указал охранник и добавил, словно оправдываясь: — Начальник велел его сюда приволочь. Чтоб одыбался…
— Волоки обратно гниду! Не то мы его тут размажем вчистую! Не хватало нам откинуть копыта из-за него под самый звонок!
— Кончай, фартовые! Ведь не покойник. Может, из ваших? Приморенный только. Видать, долго падла в шизо канал, — цедил сквозь зубы второй охранник.
— Тогда пусть дышит у двери! — подал голос Димка.
— Ты его к врачу. Пусть он с ним возится, — шумели фартовые.
— Кончай трепаться! — показался в дверях старший охраны. И, завидев пустующую постель, указал на нее:
— Сюда давай его! И если хоть кто из мудаков пальцем тронет, в шизо кину, сам! Усекли? — оглядел всех свирепо. И, громко хлопнув дверью, вышел во двор.
Фартовые осторожно подошли к новичку, заглянули в лицо. Спросили:
— Ты чей кент?
Мужик ответил еле слышно. Так что Шилов не разобрал его слов.
— Не фартовый. Знать, не одыбается. Нашим и такое до фени…
— Пить, — послышалась еле различимая, как затухающее желание, просьба новичка.
Фартовые отвернулись. Димка знал, для них западло помочь фрайеру, если он даже испускает дух.
Шилову отчего-то стало жаль зэка, затихшего в темном углу. Он набрал воды в кружку. Подошел к койке.
— Пей! — встал рядом, пытаясь разглядеть лицо. Человек силился встать, но не мог. Не было сил в руках, спине…
Димка смотрел на него, беспомощно копошившегося в постели, и не выдержал, взял за ворот, поднял мужика. Тот жадно вцепился в кружку, пил, проливал воду за пазуху, стуча зубами о края.
Димка смотрел на мужика, захлебывающегося водой, и на лбу его выступил холодный пот.
Кешка… Его он узнал не без труда…
Это по его вине, по его доносу он, Димка Шилов, оказался в зоне, получил срок, отсидел больше трех лет, стал стукачом, перенес столько страданий и мук… Все это время он помнил, кому обязан второй судимостью, кто разлучил его с семьей, домом…
О! Как он ждал встречи с Кешкой, чтобы свести счеты за все, за каждую минуту, отбытую в зоне, за всякий день невольной разлуки с семьей, за все незаслуженные лишенья и униженья.
Он приготовил много горьких слов и упреков, еще больше — способов мести.
Он ждал, он верил, что когда-нибудь судьба подарит эту встречу. И уж тогда расквитается за все разом…
Кешка выронил кружку из рук. Остатки воды вылились на одеяло. Мужик хотел лечь, но не удержался, мешком упал на бок. Застонал жалобно, по-стариковски.
— Не ной! Курва! — сорвалось злое.
— Помираю я, земляк. Кончаюсь. Прости меня, — донеслось до слуха Димки тихое.
Шилов хотел уйти подальше от Кешки, как от греха. Неудержимо зачесались кулаки. И с языка готово было сорваться злое, черное проклятье.
— Меня судьба наказала. И за тебя, — лепетал Кешка, глядя на Димку глазами, полными слез и мольбы.
— Паскуда ты вонючая, — сорвалось в ответ.
— Не ругай, помираю, — с трудом говорил Кешка.
— Твой кент? — подошли фартовые.
Димка смутился. Подавился правдой. Об уходящем, как и о мертвом, плохо не говорят, свело скулы Шилову, и он процедил сквозь зубы.
— Земляк мой. С одной деревни…
— Эй, санитар! Врача волоки, паскуда! Тут фрайер загибается! — закричал кто-то из фартовых во двор.
А вскоре в больничку влетел доктор. Подсел к Кешке. Осмотрел его, прослушал. Сделал укол. И сказал уверенно:
— Кризис. Его надо пересилить. Если к утру температура не поднимется — будет жить.
Кешка слушал и не слышал. Казалось, он давно простился с жизнью и равнодушен к словам врача.
Он смотрел в потолок отрешенными глазами, будто искал там ответ на один-единственный, самый главный вопрос: зачем ему была дана жизнь?
Желтый заострившийся подбородок Кешки дрожал мелко. Словно больших усилий стоило человеку сдержать слова и рыдания. Но мужику, пусть и слабому, больному, нельзя распускаться.
— Тебе скоро домой? — спросил Димку внезапно.
Шилов утвердительно кивнул головой.
— Моим привет передай. Скажи, что я любил их. И ребенка. Даже не знаю, кто у меня родился. Сын иль дочь… Теперь все равно. Пусть не ждут меня…
И Димке вдруг стало жаль полудурка. Жаль, как малую теплинку своей деревни, как кровинку ее.
Стыд за свое — ведь тоже стукачом стал, засвечивал, доносил, и кто-то тоже клянет и жаждет Димкиной смерти, — ожег мужика.
«Прощай ближнему своему грехи его и вину его, и тебе простится, — вспомнились вдруг слова бабки Дуни. — А ведь и сам виноват немало», — укорил себя Шилов и словно гору с души снял, вздохнул легко.
— Прощаю тебя, — сказал Кешке.
Тот, просветлев лицом, слабо улыбнулся.
До ночи помогал Шилов санитару кормить Кешку, отмывать его на широком клеенчатом топчане. Потом переодели его в сухое, чистое белье, перенесли в постель. Снова кормили.
Врач, сделав укол Кешке, пожелал выздоровления. И на вопрос фартовых, что с новичком, ответил уверенно:
— У него сердце сдало. Для вас это не представляет опасности. Сердца не имеете и не заразитесь.
— А при чем температура?
— На этапе простыл. Осложненье получил. Но не безнадежен! — улыбнулся врач.
— Доктор, помогите ему. Земляк мой. У него ребенок родился. А этот, гад, даже не видел его. А как пацану без отца? Подымите! Не то что я трехну его родне?
— Так вы земляки? Ну, что ж, считайте, что я приложу все силы, — вышел врач из больнички.
А Димка через каждые два часа измерял температуру у Кешки, заставлял его глотать таблетки, запивать их сладким чаем.
— Хавай, падла, «колеса», чтоб ты ими до самой деревни срал! Вздумал сдохнуть, хорек, уйти от моей трамбовки! Да я покуда харю тебе не размажу, сам сдохнуть не смогу! Потому, курва, живей дыбай, на катушках чтоб держался надежно. Ты мой кулак знаешь. Нынешнего тебя метелить совесть не дозволит, а подправишься — разделаю, как маму родную. И прощу…
Кешка временами не слышал слов Шилова. Терял сознание. А Димке казалось, что полудурок умер, и Шилов снова гнал санитара за врачом.
Тот под утро не выдержал:
— При таком истощении потеря сознания вполне закономерна. Учтите жестокую простуду, астму, сердечную недостаточность. Все суммируйте и придете к выводу, что ваш земляк еще неплохо держится. Минует кризис, и пойдет на поправку…
Димке хотелось спать. Время шло к рассвету. Шилов прилег на койку. Все фартовые давно спали. И вдруг услышал:
— Дмитрий, поди сюда…
Шилов подошел к Кешке, тот лежал с широко открытыми глазами.
— Прошу, не говори моим ничего. Чтоб, не стыдясь, меня поминали, не воротили бы от имени и дите не краснело за меня. Ты — мужик. Меня понять должен…
— Будет вонь разводить. Днем потрехаем. Сыскал время балаганить.
Димка проспал чуть не до обеда и не видел, как делались уколы Кешке, как кормил и умывал мужика санитар.
Кешка давился порошками и таблетками. Но пил их послушно, безропотно.
Когда проснулся Шилов, полудурок лежал тихо, отвернувшись к стене.
Димка позвал его, Кешка не ответил. И Шилов решил, что тот уснул, не стал его будить. А через час ему велели собраться в дорогу.
Димка тут же забыл о полудурке. И вскоре с чемоданом в руках залез в машину. Та, просигналив у ворот зоны сиплым, требовательным голосом, выехала с территории зоны и повезла Димку на волю. В город. На железную дорогу. Оттуда он пересядет на пароход, потом опять— на поезд. И до самого дома — без пересадок…
Стучат колеса. В окна вагона врывается упругий ветер. За окном нескончаемые леса и горы, озера и реки.
Свобода… Она смеется солнечным диском, лицами людей, их голосами и смехом, машет ветками деревьев, поет паровозным гудком. Она будто крылья подарила, открыла глаза на жизнь заново. Она радовала, заставляла трепетать сердце от ожидания встречи. Какою будет она? Ведь Димка никого не предупредил, что он едет — возвращается домой. И вдруг ему вспомнился Кешка.
— Этот оклемается, выживет. Таким ничего не делается…
Он не знал, что Кешка умер еще тогда, когда Шилов был в больничке. Он не уснул. Он навсегда ушел из жизни. Тихо. Никого не потревожив, не испугав. Как умирают прощеные — без упреков и сожалений. Верно, он нашел ответ на свой вопрос, а больше вряд ли что нужно было ему от этой жизни, в какой никто его не жалел и он никого не пощадил. Он устал от жизни. И перестал в ней видеть, ждать радость для себя. За одно был ей благодарен, что смерть не запоздала к нему…
Димка представлял себе усталую, заждавшуюся Ольгу. Соскучилась баба о нем. Об этом в каждом письме говорила. Теперь они снова будут вместе и все заботы по дому и хозяйству возьмет он на себя. А как же иначе?
Шилов представляет, как начнет чинить крышу дома, сарай, забор. Как дружно, всей семьей поднимут огород.
«А на кого надеяться? Колхоз дом починил. Изнутри.
Зато про крышу забыли. Она и потекла. Весь чердак сырой. А нынче — посевная. Не до ремонта. Каждая пара рук на счету. Вот и придется самим раскошеливаться», — злится Шилов.
Ему так жаль расходовать деньги, заработанные в зоне тяжким трудом. Но ничего, видно, не поделать…
Димка смотрел в окно. Остались считанные минуты пути. Устали бока от лежания. Но у каждой дороги есть свой конец.
Надоел вагонный шум, жидкий чай, черствый хлеб.
Ничего, дома обожрусь, наверстаю на все годы. Высплюсь, отмоюсь. И никто во всем свете не узнает, как я раньше времени выскочил на волю. Никто не допрет, что отплатил за свое. Был в стукачах… Теперь докажи, попробуй», — ухмыляется Шилов.
Поезд медленно подходит к перрону. Вот и закончен путь. Далеко позади осталась зона. Немногие из нее выйдут на волю. Не всех дождутся дома родные. Повезет тем, кто сумел приспособиться. Кто любил жизнь больше всего на свете. Свою, единственную. И ради нее забыл обо всем…
«Сахалин забудется скоро. В документах все чисто. По болезни освобожден. Ни одна тварь не подкопается. И денег подзаработал. На все остальное — плевать», — уверенно шагнул на перрон Димка и с чемоданом в руках свернул на знакомую дорогу в село.
Весна на Орловщине была в полном разгаре. И Димка, сняв телогрейку, вдыхал ее тепло и запах. Он только теперь заметил, как красивы весной березы в молодой листве, как сверкает на солнце река, как пахнет трава и земля.
И вдруг так захотелось присесть у обочины. Отдохнуть, перевести дух на несколько минут.
Шилов сел на землю. Теплую, согретую солнцем, будто теплом рук человеческих.
— Вот и вернулся я к тебе, родимая! Долгой разлука была. Аж сердце заледенело вдали. Сто раз отдыхал от горя и холода. Как только выжил? Но все ж воротился к тебе. Не оттолкни меня. Не погребуй. Очисти душу и сердце, чтоб нынче, как сызнова начать, без горя и страха. Я для тебя — свой, — гладил землю человек соскучившимися руками.
Бездонная синь неба разливалась над головой, щедро грело солнце, кувыркался, звенел в небе жаворонок. А мужик сидел на земле и плакал. Тихо, неслышно.
Земли своей не стыдятся. Она, как мать, не осудит, не укорит, все поймет и простит.
Сколько смеха слышала она? Сколько видела слез? Никому о том не сказала, никого не высмеяла, не выдала. Расцветала молча по весне цветами-смешинками. Желтела и сохла от слез по осени. От горя человечьего стыла Но никого не оттолкнула, не обделила.
Димка, стыдясь самого себя, вытирает слезы почерневшими, шершавыми ладонями. Что это с ним? В зоне не плакал. Столько перенес и пережил без единой жалобы. А тут вдруг, как старуха, мокроту пустил. Видно, сердце оттаяло.
Тихо вокруг. Ни души, ни голоса. Никто не увидит, не выдаст минутной слабости человека. А Димка, словно завороженный, не может оторвать взгляд от полей. Как он соскучился по ним, как их ему не хватало…
Треплет ветер поредевшие волосы. Видно, стужа северная, сахалинская, на всем оставила свою отметину. Вон как седина проступила. Она от морозов, застрявших в душе. Их уже не согреть, не растопить теплом весны.
Не все под силу ей.
Шилов, перекурив, тяжело встал. И, ухватив чемодан, пошел по дороге не оглядываясь. Спешил… Вот и деревня. Улицы пусты. Да оно и понятно. Весна. Все в поле.
Димка прошел знакомой улицей, мимо стайки любопытных ребятишек, оглядевших его с ног до головы. А там — на завалинке — старуха вздремнула на солнце. Так и не увидела Димку. И Шилов уверенно прошел в знакомый двор.
Как часто он видел его во сне. Порою не верилось, что привиделась ему своя Масловка. Потому и сегодня болело сердце. А вдруг снова небыль?
Димка тяжело ступил на крыльцо. Оно знакомо скрипнуло под ногами, словно рассмеялось, узнав хозяина. Но дверь оказалась на замке. Шилов усмехнулся не-весело.
— Не ждали… — и пошел на чердак. Там по лестнице опустился в коридор, вошел в дом.
Тихие, светлые комнаты заботливо прибраны. Значит, истают рано, до света. Иначе не управиться, не успеть с зарей на работу. Некогда отдохнуть и выспаться. Пока жив человек — одолевают заботы.
Димка разделся. Решил удивить своих. Спрятал телогрейку подальше от глаз. Сапоги поставил за занавеску на двери. И Открыл чемодан, достал подарки. А Ольге — ипаток пуховый — белее снега, Насте — часы, она о них еще с детства мечтала, младшей Татьянке — шелковый отрез на платье.
Банки с икрой и крабами поставил на кухонный стол. Такого его семья отродясь не видывала и не ела. Пусть хоть отведают.
Ведь все это он для них привез. Сухим хлебом сам в дороге давился, но в том никому не сознается, смолчит.
Димка разложил подарки. С замиранием сердца ходит по дому. Здесь его ждали. Вон в гардеробе все его вещи — бережно лежат и висят. Чистые, отглаженные. Все сберегли. А вон у Ольги на столе — его письма. Не раз перечитала. Сразу видно.
Шилов ложится в постель. Надо бы отдохнуть с дороги, вздремнуть немного перед приходом своих, ведь всю эту ночь спать не дадут, засыпят вопросами. Успевай лишь ответить.
Тишина дома успокоила понемногу. И Димка, поворочавшись в постели, незаметно для себя уснул.
Ему снилась зона, занесенная снегом по самые крыши. Ураганный ветер срывал колючую проволоку со столбов. Зэки, пытавшиеся сбежать. Но не было сил. Они тонули в снегу, замерзали в сугробах. А начальник зоны грозил мертвым продержать всех до конца жизни в шизо…
Димка успел уйти. Но его нагнала овчарка, вцепилась i зубами в руку, не отпускает. И смотрит на Шилова, не моргая, усмехаясь совсем по-человечьи.
Мужик проснулся весь в липком поту. Болела подвернутая рука, отлежал ее. И тут же услышал, как кто-то шагнул на крыльцо, звякнул замком.
Сердце Димки забилось ошалело.
Усталые шаги послышались на кухне. Остановились. И Димка услышал удивленное:
— Мам! Мама! Откуда это?
— Икра! Крабы! Ой, и не знаю! — ахнула Ольга и туи же увидела Димку, выглянувшего из спальни.
— Отец! Вернулся! — сплелись в крепкий узел руки на шее. Ольга, Настя, Танька налетели вихрем.
Где усталость? Вон сколько радости в лицах. Улыбки, смех с лиц не сходит.
— Ждали?
— А то как же? Всякую минуту о тебе говорили и думали: как ты, когда вернешься? — тараторила Настя.
Ольга лишь головой покачала с укоризной.
Когда первая радость встречи улеглась, Димка заметил, как выросли, стали совсем взрослыми девчонки. Ростом его догнали. А Ольга заметно сдала. Постарела. Вон сколько морщин лоб прорезало. И седина окутала голову густым туманом.
«Потускнела баба. Видно, переживала за меня. А значит, любила», — подметил Шилов и, притянув жену к себе, обнял похудевшие плечи.
Трудно жилось ей. Одолели невзгоды и заботы. Легко ли сладить с ними в одиночку? Ольге и теперь не верится, что все позади.
Что бы ни делала, на Димку оглядывается. Уж не при-виделся ль он ей?
Мужик смеется, понимает…
Ночью, когда все угомонились, достал Димка деньги. Отдал жене.
— Тут — семь тыщ. Спрячь. Это мое заработанное, понемногу девкам приданое купим. Враз не надо. Чтоб деревенские не знали, что в доме деньги водятся. От беды подальше их убери, — попросил жену тихо.
Баба понятливо согласилась. Димке — как жили без Него:
— Когда тебя забрали, все деревенские советовали нам уехать отсюда. Чтоб следом за тобой не загреметь на севера. Вон и Клавдя Абаева послушалась. Сбереглась, небось.
Ну, а нам и убегать было некуда. С горя, наверное, паралич меня уложил. Средь дороги свалило. Целых полгода ходить не могла. Думала, кончусь. А дочки не дали. Настя работать пошла. Я писала тебе о том. А Танька дома управлялась. С огородом, скотиной. Да и со мной мороки ей хватило. Натирала, парила, лечила, как старухи подсказы-вали. К нам заходить боялись люди. Чтоб на них тень не упала. Никто не помогал. Сами всюду… И за дровами в лес, и на покосе, и в поле. Выматывались досыта. Поначалу все из рук летело. Страшно было жить. А и умирать жутко. Девчонок жаль, тебя — бедолагу. С год так тянулось. Все с тебя продали. Носить стало нечего. А тут Танька вдруг отчаялась. И не знаю, что на нее нашло? Заставила Настю цыплят выписать в колхозе. И принести — целую прорву. Поросят. Сразу трех. Мало ей было мороки? Я к тому времени уже на ноги вставала сама. По дому управлялась. А девчонки, что ни день, новое придумывали. Ульи при доме завели. Мед, молоко, сметану — на базар отвозили. А куры занеслись, яйца ведрами повезли в район. Свиньи выросли — двух закололи и продали. Телку выходили в корову — хорошие деньги взяли за нее. И все, что раньше продали, — восстановили живо. Каждый год только с меда большие деньги берут. Да сад — подспорье. На втором году деревенские завидовать нам стали. Не знали они, что не ради денег и обнов, не для покупок старались, а чтоб от горя с ума не сойти, не свихнуться до времени. Отвлечься хоть на хозяйство, оно заботы потребовало, заставило жить, а потом и выжить, — вытерла Ольга невольную слезу и продолжила: — В радость нам жизнь стала, когда письмо твое получили. Первое. Узнали, что ты живой, помнишь и любишь нас — единый во всем свете. Вот тогда и над нашим домом солнце взошло. Кончилась ночь. И мы вздохнули.
— Родные вы мои, бедолаги, — вырвалось у Димки с тяжелым вздохом.
— За что же взяли тебя? — спросила жена.
— Кешка на меня донес. Набрехал всякое. Ну да ты не кляни его теперь. Мы с ним свиделись, — сдвинул брови Димка.
— Иль грех на душу взял? — заглянула баба в лицо.
— Нет. Хворает он сильно. Прощенья просил. И я простил его.
— Как? Даже не отругал?
— Язык не повернулся. Шибко слабый он.
— Меня, когда болела, никто не щадил, не вспомнил, кроме девчонок. Даже от дома нашего отворачивались, — вспомнилось Ольге. И, всхлипнув, добавила: — Ты прости меня. Свое, оно всегда помнится и дольше болит. Теперь у нас в доме все наладилось. И тоже деньги имеются. К твоему возвращенью загодя готовилась. Вон дочки, не хуже, чем у других. Учатся обе. И хозяйки отменные. А гляди, ни одну не сватают свои — деревенские. Боятся родниться с нами. Но уж нынче сама никого на порог не пущу…
— Как у Кешки в доме? Ничего не слыхала? — внезапно спросил Димка жену.
— Вальку его беды одолевали. Мальчонку родила она. Вскоре после Кешкиного ареста. Хороший бы был. Да родился мертвым. Крупный мальчонка — в Вальку удался. Но, видать, в утробе горя не пережил. Вскоре и отец Кешкин следом за внуком ушел. А мать ждет… Одна из всех. На дорогу глядит с завалинки. Так и спит на ней. Чтоб сына первой встретить.
— А Валька? Иль не ждет?
— Да где там? Ее давно и след простыл. Как умер ребенок, пожила в семье с месяц, схоронила свекра и что-то у нее с головой случилось. Болела. Ну и посоветовали ей на море по путевке поехать. Отдохнуть. Она и нынче там загорает…
— Как? — не поверилось Димке.
— Кверху жопой! Как иначе? Она там и замуж вышла. В том же году! Не промедлила. Надоело ей горе мыкать. Да и то сказать, а что хорошего она видела? Вот и устала баба. Написала письмо с юга — в правление колхоза. Мол, являюсь законной женой, имею новую семью, прошу считать меня уволенной и выслать расчет по адресу.
Не захотела Кешку ждать. А мать ее, старуха Торшиха, ездила на юг к новой родне. Очень довольная вернулась. Хвалила дочку, что так хорошо она теперь устроилась. И ни о чем не жалеет.
— Хорошо, что Кешка ничего о том не знал. Не доходили до него письма из дома. Не добавили горя. Иначе и вовсе тяжко пришлось бы ему. Когда не ждут — не выжить. Такие домой возвращаются редко. В зоне лишь надежда и вера помогают удержаться. Не будь того — север всплошную могильником стал, — сказал Димка.
Целых три дня не закрывалась дверь в доме Шиловых. Не было семье отбоя от любопытных сельчан. Шли поздравить с возвращеньем, с радостью. Нерешительно мялись у порога. Спрашивали, кого из своих видел? Из-за чего судили?
Димка отвечал нехотя. Устал от гостей.
Он ни словом не обругал полудурка, ничего, как и обещал Кешке, не сказал о нем плохого сельчанам. Решив для себя еще в зоне, что Кешке за него отомстила сама судьба.
Он уже закрывал дверь дома, когда кто-то снова постучал в окно.
Димка, чертыхнувшись, открыл. Кешкина мать стояла перед ним, еле держась на ногах. Шилов молча пропустил ее в дом.
Старуха спросила о сыне, первенце, самом дорогом своем мальчишке, и смотрела на Димку, как на последнюю надежду свою.
— Виделся я с ним. Перед отъездом. Он приболел немножко. Но уже пошел на поправку.
— Вспоминал ли про дом Кеша?
— Только о том и говорил. О вас, о деревне.
— Может, что просил сказать?
— Да сам вернется…
— Помер он. Вот сообщили с района, сегодня получила. А помер уж десять дней назад, — полились слезы. И, ухватив Димку за руку, спросила: — Ить ошиблись? Не Кеша помер? Спутали? Не мог же ты соврать, что с живым виделся? Вернется мой сынок?
Димка взял серый конверт из рук старухи. Прочел пару скупых строк, увидел дату — день своего отъезда. Понял, ошибки нет. Но как сказать о том ей — матери? Той, которая родила Кешку на горе Димке. Лишить ее единственной надежды — права на ожидание? Но тогда ей незачем станет жить…
«Но ведь она его родила, она его растила — его врага! Пусть узнает правду! Администрация зоны не ошибается! И Кешка поплатился за свое!» — кипели злые мысли в голове.
Шилов тяжело присел к столу. Глянул в заплаканные глаза старухи и вдруг — нет, не ее, это Кешкины глаза он увидел и вспомнил все, каждое его слово. Он словно чу- ял свою смерть.
— Нет! Он жив! Он скоро вернется! Это ошибка. Та- кое бывало. Не раз. Вы ждите его! Должен же кто-то встретить! — соврал старухе. — Я в этот день с ним был. Мы договорились встретиться в селе… Ему уже немного осталось.
— Спасибо тебе! — успокоилась, поверила старушка. Димка знал, она не станет перепроверять его.
На следующий день председатель колхоза наведался. Спросил Димку, не устал ли отдыхать? Предложил завтра же принять машину.
— Новую трехтонку возьмешь. Всего неделю назад пригнали ее. Работай. Помогай колхозу. В деле оно все быстрее забывается. И горькое…
Димка утром не залежался в постели. Чуть свет вскочил. Сегодня машину примет. А потом… Поедет на ней знакомыми дорогами. Подальше от памяти, словно ничего плохого в жизни не было у него.
Опробовав, испытав машину, остановился у правления. Там кто-то ожидал председателя. В машине, из района. Шилов хотел повернуть в мехпарк, но перед ним, словно из-под земли, вырос Шомахов.
— Дмитрий Шилов, если не ошибаюсь? С возвращеньем вас. Давно ожидаем.
— Меня? Зачем? — изумился мужик.
Маленький, словно игрушечный, мужик огляделся по
сторонам и, убедившись, что никто не видит, не может подслушать разговор, сказал холодно:
— Долг платежом красен. Мы — вам помогли. Вы — нам помогать будете.
— Завязал я. Будет с меня, — бледнел Димка, поняв, с кем говорит.
— Зачем же поспешность необдуманная? Иль забыли, что вы органам обязаны? — прищурился Шомахов.
— Век не забуду! До гроба! Из-за кого на северах оказался!
— Мы помогли вернуться вам. И не только в этом! Вы раньше вышли! И новая машина у вас. Да и к чему торг? Вы сами все прекрасно понимаете. Никто силой не заставит сотрудничать. Но и не защитит, не поможет. А у вас семья. Иль забыли? Я думаю, мы поработаем.
Димка, покраснев до макушки, согласно кивнул головой.
— Значит, до завтра. Я жду, — исчез Шомахов.
Димка поежился, будто въявь снова оказался в зоне на
Сахалине…