Глава 4. БЕЗ ВЕСТИ ПРОПАВШИЙ


После того как глухой ночью был арестован механик Абаев, не сказав никому адреса, исчезла из колхоза бесследно вся семья.

Лишь слухи досужие ползли о ней по домам, обрастая морозящими душу подробностями, переплетаясь со сплетнями, выдумками, украшенные деревенскими фантазерами так, что бабы по темну даже по малой нужде под стог в одиночку не решались сбегать.

Куда подевалась семья? Люди говорили разное.

Одноглазая бабка Макариха божилась, говоря, что видела, как Клавдю Абаеву вместе с детьми увозил воронок среди ночи.

— Уж и выла она, бедная, на весь белый свет. Да и то сказать, легко ли ей со своего угла в тюрьму? С детями… А все этот Борис. Все он — треклятый! Из-за него семья нынче мыкаться станет по свету да горе хлебать…

Другие Клавдю во всем винили:

— То ее, прохвостки, дела. Не жилось, как всем путним. Кудерки с утра накрутит на башке, они у ней дрыком, как рога на макухе, торчат. Морду свою шелудивую намажет и пошла по деревне хвостом крутить. В шелковые платья выряжалась — свинья! Даже ногти на ногах красила. И ходила как с-под фонаря. Ни стыда, ни совести. А ить дети. И Борис, дурак, не сумел ей как надо хвоста накрутить, чтоб бабой жила, замужней, а не веретеном… Бесстыжая…

— Она — ладно. А детей — жаль. Они за грехи родителей теперь страдать будут.

— Да ничего не страдать! Сбежали они, насовсем. К родне. Ее у них полно повсюду. Куда захотят, туда и укатят, где чекисты не достанут, — перебивала всех горластая Семеновна.

Люди, проходя мимо дома Абаевых, невольно ускоряли шаги.

Мраком и одиночеством, горем и стужей веяло от почерневшего за неделю дома.

Казалось, он один за всех в деревне любил, тосковал и ждал хозяев.

Семья Абаевых, живя в Масловке, ни с кем не дружила, не общалась даже с соседями. И теперь никто толком ничего не знал о ней.

Шло время. В колхоз от Абаевых не пришло ни одного письма. Никто не встречал их в райцентре. И через год совсем забыли… о семье сельчане.

…Помнили Масловку лишь Абаевы. Все. Да и как не помнить, коль горе, самое черное, жестокое, пришло на порог именно в той деревне. Стукнулось костяшками пальцев в окно, вырвало неизвестно куда и за что отца и мужа…

Дети проснулись от рыданий матери. Они не увидели, как забирали отца. Проспали. А ему не разрешили проститься с ними. Вытолкали во двор и увезли…

Клавдия плакала два дня. Все из рук посыпалось. А тут, словно угадав беду, внезапно в гости отец приехал. Среди ночи.

Увидел Клавку зареванной, притянул к себе, как бывало в детстве, заставил с лица мокроту стереть. Прикрикнул строго. И, усадив напротив себя Клавдю, заговорил веско, убедительно:

— Соплями горе не одолеть. Нынче мозгами шевелить надо. Уразумела аль нет? Тогда собирайся живо. Свое барахлишко, детское. И раз ночь на дворе, живей отсель, покуда вас не схватили. Ты — баба грамотная, руки — золото, не сгинешь нигде. Детву надо от сиротства уберечь. Шевелись, пока не рассвело. Шибко не грузись. Пекись о жизнях. Тряпки наживутся.

Забрала баба все необходимое. И, взяв детей за руки, обвешанные сумками, вышли Абаевы на большак. К утру пришли в райцентр. И с первым же поездом уехали на Кавказ, где много лет, отвыкнув от вида русских деревень, жил Георгий, работая с утра до ночи, помогал всем детям и внукам — деньгами и харчами. Редко в гости приезжал. Все некогда было. Хотя единственной душой жил. Всех помнил, каждого.

Вот и теперь смекнул. Свое семя всегда жаль. Решил к себе забрать дочку с детьми, над которыми неминучая беда нависла. Кто о них еще позаботится, кто примет? Оно, может, и взяли бы, конечно. Но времена настали смутные, тревожные. Свою бы голову от беды сберечь, потому те, кто помоложе, испугаться могли. А Георгию, как он сам считал, терять уже стало нечего. Всего отбоялся за свою жизнь. Всякое пережил и видел.

«Нонче птенцов от погибели бы сберечь. Они покуда не взросли, не окрепли. Им мужиками стать надо. А как, ежли отца скрутили, а мать, да что с бабы возьмешь?» — думал старик, крутя лобастой башкой.

Георгий вез Абаевых в Аджарию. К себе — в Батуми. Этот город он любил больше всего на свете и считал его раем для души и сердца своего. Никогда не хвастаясь, не понимал, как можно жить в другом городе?

Может, потому не любил ездить в гости к детям и внукам. А если такое случалось, подолгу не задерживался нигде.

Вот потому и теперь гладит кудрявую голову младшего внука, прикорнувшего на дедовом колене.

Последний мальчишка Клавдии. Ему восьмой год пошел. Самый умный парнишка, серьезный, сообразительный. А лицом — не в родителей, в него — Георгия — пошел. Как капля от капли…

Даже диву давалась родня.

«Вот и привезу орленка в родное гнездо. Чтоб поганое воронье гордого птенца не склевало, да душу бы его не изорвала всякая нечисть», — гладит Георгий голову внука, устроившегося на вагонной полке, и неожиданно для себя тихо запел грустную грузинскую песню. Он и сам не знал, что песня выжала из его сердца вместе с болью слезы. И они текли по лицу, сначала каплями дождя, потом ручьем, а там и потоком…

Спала Клавдя — последняя дочь, спали дети. Никто ничего не видел. А под песню легко спится, и горе уходит быстрее из души.

— О, горы мои! Вас так много на земле! Как людей! Ваши головы подпирают небо, как дела человеческие — добрые, видны всякому! Но отчего кудрявая зелень ваших голов покрывается снегами, как седина проступает на головах людей? Видно, холода и горе одинаково убивают тепло и жизнь, отнимают юность и любовь. О горы! Зачем люди так похожи на вас судьбою своей? Почему в ущельях, пряча от глаз, скрываете вы бурные потоки прозрачных вод, так похожих на слезы, вырвавшиеся из сердца? Почему молодые орлы ищут свои вершины и часто гибнут от неопытности, как и люди? Почему вы — горы, как и мы, — такие разные и непохожие, что нельзя узнать, какая гора была матерью всех? И почему молодые не живут теперь в доме отцов? Что случилось, земля моя? Скажи, как могу я вернуть радость в дом, подарить горам орлов и джигитов! Скажи! Зачем они разлетелись от сердца моего? Неужели состарившаяся, седая гора не оставит взамен себя молодую жизнь? Помоги мне, земля моя! Удержи в руках своих мою ветвь! Не дай ей погибнуть…

Старик Георгий любил эту песню. Ему казалось, что она сложена о нем.

Да и как иначе? Сколько горького пережил человек? Выстоял. Выжил. А судьба снова испытание посылает. Разве их ему не хватило?

Дрожит рука на головенке внука. Зачем его лихолетье отца лишило, заставило покинуть дом и бежать без оглядки от своего угла, спасая жизнь. Разве кто-нибудь имеет на нее право?

Мальчонка спит. Он пока ничего не понимает. Как сложится его жизнь? Пусть она не осядет туманом на висках.

В деревне Масловка семью Абаевых уже на следующий день считали без вести пропавшей, сгинувшей, несчастной.

А она ехала все дальше на юг. От снегов и морозов, от тьмы и страха, от чекистов и смерти…

Пел старик в купе, пел тихо, так что за дверями никто ничего бы и не услышал. Пел, прислонившись спиной к тонкой перегородке. И вдруг внезапно услышал песню за спиной. Ему подпели в соседнем купе. Тоже тихо, робко. Сосед услышал. Видно, и у него душа болела. На радостях такие песни не поют.

Сколько они пели вместе, не видя друг друга. Не познакомились в начале пути, не виделись. Сроднило горе…

Георгий глянул в окно. За ним — горы… Человек вздохнул тяжело. Ехал в гости с радостью, с гостинцами. Что осталось от встречи? В дверь купе просунулась голова соседа по купе. Оглядел всех. Исчез за дверью, вскоре вновь появился с корзиной фруктов, вина, сыра.

— Домой? — спросил Георгия.

— Да. Своих везу. Насовсем.

— Ешьте на здоровье. Пусть наша земля и их домом станет, — улыбнулся простодушно, искренне. И спросил: — Сам откуда?

— Батумский я, — ответил Георгий привычно.

— Земляк! Это хорошо! Завтра будем дома!

Они говорили долго. Так, словно всю свою жизнь жили не соседями по купе, а под одной крышей, зная друг друга много лет.

Георгий хорошо знал своих батумцев. А потому ничего не скрыл от своего соседа, рассказал о беде, внезапной, горькой.

— Вы не пытались найти Бориса?

— Пока нет. Надо своих определить, устроить. А чуть оживут, поеду его искать, — ответил Георгий.

— И это правильно. Только осторожен будь. Я тоже сына искал. В институте учился он. И — пропал бесследно. Ночью из общежития взяли. Кто, куда, за что? Едва нашел концы. Самого грозили посадить. Убить обещали. А за что? Так и не понял. И сын… Не поймет. Далеко он теперь. На самой Колыме! И зачем я его в Москву отпустил учиться? Уж лучше б дома жил. Как все. Врачом захотел стать. Не дали! Посадили! Опозорили! Он меня просил простить за то, что уехал из дома. Теперь, когда вернется, сказал, никогда не покинет дом. Дай Бог! Лишь бы живой вернулся…

Проснулась и Клавдия. Глянула удивленно на отца, на соседа по купе.

— Кушай. И детей корми. Берегите их! Никуда из дома не отпускайте! Орлята лишь в своих горах в орлов вырастают, — сказал, уходя.

На следующее утро Георгий вместе с Клавой и внуками вышел из вагона на прогретый солнцем перрон.

— Вот вы и дома. Возвернулся и я. Пошли живей, не то макушки напекет с непривычки, — поторапливал своих идти, не зевая по сторонам.

Клавдия жмурилась от непривычно яркого солнца и почти бежала за стариком, боясь отстать или потеряться.

Георгий жил в своем доме. Крепком, двухэтажном. И хотя уже много лет вдовствовал, дом содержал в таком порядке, словно добрая, умелая хозяйка никогда не покидала очаг и заботилась, холила его постоянно.

Ухоженный сад окружал дом со всех сторон, скрывая его от любопытных глаз прохожих.

Тенистый двор, сплошь увитый виноградом, был чист, словно только что его подмела добрая рука хозяев.

Дети с визгом, забыв о горе, ворвались в дом, вспугнув тишину, взорвав ее смехом, криками восторгов.

— Ты так и живешь один? — не поверилось бабе.

— Знаешь, Клавдя, дом, жену, коня и оружие ни с кем не делят здесь. И никому не доверяют. А потому дом отныне — наш. Моим был, покудова вас недоставало, — подтолкнул в дом с порога.

Восемь комнат да кухня, большая, увитая виноградом, открытая веранда. Да сарайчиков куча, подвал. Ничто не пустовало.

В сараях куры, индюки, свиньи и овцы. Сытые, ухоженные. На немой вопрос дочки старик ответил тут же:

— Пока я ездил, за скотиной соседи доглядывали, вечером наведаются…

— Ты им по-прежнему дом доверяешь?

— То как же! Запоров не имею. Сама видела. Не можно тут в замках канителить. Открыто дышим. Не боясь…

— Мы всю жизнь взаперти мучились. А беда нас не обошла, и замки ее не удержали, — заплакала баба, вспомнив свое.

— Э-э, нет, голубка, мокроту подбери! Не для того я тебя сюда приволок, чтоб сыростью дом гноила! Ну, живо! Сопли да слюни насухо обтереть, умыться и к столу, — взялся хозяйничать Георгий. И понес из кладовок головки сыра, яйца, банки с соленьями. Вскоре стол расцвел.

Дети, не видавшие такого изобилия, уставились молча на невиданные яства, боясь дышать. А что как снится? Дыхни — исчезнет…

— Налетай! — предложил старик.

А вечером, после ухода соседей, уложив ребятню спать, долго сумерничал старик с Клавдей на кухне.

Впервые в жизни разговорился. Поделился сокровенным, все ей рассказал.

— Вот ты, голубка, сырь льешь. Оно понятно. Не чужого мужика забрали. Отца у детвы отняли супостаты. Легко ли то перенесть бабе, да еще с детьми? Но мозгуй, а кому нынче вольготно дышится? Иль мне мое даром далось? Никогда не сказывал тебе, а я ить на Кавказ враз с гражданки приволокся. Калекой доставлен был. В госпиталь. В своих местах голод гулял. До людоедства доперло. А и вертаться стало не к кому. Последыш, брат, дохлого коня поел. И помер подле него. О бок… Люди, соседи про то прописали. Я и застрял тут. В порту поначалу работал, когда подлечился.

— А что окалечило тебя, отец?

— В плечо осколок снаряда попал. Рука и отказала враз. Думал, навовсе не оживет. Ан отошла, расшевелил я ее, деваться стало некуда. Жить захотелось, кормиться. Приспичило и с жильем. Долго не мозговал. Поспрошал местный люд, приспособился в грузчики порта. С утра до ночи чертополошил. Пока в глазах не стало рябить. Ни тебе выходных, ни праздников не знал. Не до них мне было. Шкура с рук лоскутами сходила. Ногти чернели, выпадали. Плечи и ходули мои немели. А я — вламывал. Спал по три часа в сутки — не боле. Зато и получал… Так-то через полгода приглядел я себе участок этот. Облюбовал его. В то времечко тут хибара стояла, век перхала. С каждого бздеху тряслась. Бабка тут канителилась. Дети по свету живут, в других местах, а она — наседкой в сранье. Кинуть жаль, а и продать некому. Я и заявился к ней. Старуха мне, как рождественскому подарку, обрадовалась. Не верилось, что покупатель сыскался. За три дня все сладили. И уехала бабка к детям, а я тут, заместо сыча остался. Ну и начал на дом материалы собирать. Туф, лес, кирпич, железо. Все одно к другому сбирал. Песку натаскал, цементу привез. И начал. Своими руками, без подмоги. Тяжко. А надо.

— Бедный. Я о том и не знала, — пожалела отца Клавдя.

А старик продолжал:

— Два года я на его убил! И родил-таки. А на другой год мамку твою привел. Уломал, — хохотнул дед раскатисто.

Клава поближе к отцу пересела. Она любила рассказы о матери. А Георгий радовался своему.

«Коль в своем горе моей беде не отвыкла сочувствовать — одолеет лихолетье, выдюжит, выстоит, выживет. Вся в меня…»

А баба слушала старика, забыв о своем горе.

— Привел я сюда свою Манану, красу ненаглядную, звездочку мою. Она за неделю дом жилым сделала. Все прибрала, помыла, по местам расставила. А меня уломала посадить сад, сараи сладить.

— Мама грузинкой была. А как ты ее вначале понимал, как говорил с нею?

— И не спрашивай, Клавдя. Я к тому времени в порту кой-что запомнил. А потом и Манана учила. Она наш русский понимала немного. Через год я по-грузински так говорить приловчился, что соседи диву давались. Так всю жизнь и учились мы друг у друга. Славно жили. Не то что нынешние. Приноровил я ее к блинам и пельменям. А она меня — к сациви и пхали. Попривык я к чаю свежему, крепкому. Раньше-то я в нем и не понимал ни черта. Но не только радости были в судьбе нашей. Случались и беды. Да еще какие. Их не всяк одолеть бы сумел…

— Какие? — затаила дыхание Клавдя.

— Манана уже первое дитя под сердцем понесла. А я все в порту работал. В бригадирах у грузчиков. Всякие суда в порт и нынче приходят. Заграничные. Потому в порту чекистов завсегда было больше, чем собак. Вот так-то и сцапали меня за задницу. И с работы уволокли. Все три дня выколачивали с меня, об чем я с иностранцами на борту их парохода лопотал? Все я обсказал, ан — не поверили.

— А ты разве иностранный знаешь? — округлились глаза у бабы.

— Я ж в гражданку в плену был. Целых полтора года мучился. Кто мне за это чего заплатил? Так я хочь свое сорвал, брехать по-английски научился. Молодой был. Башка крепкая. В ней все намертво застревало. Вот и говорил я на том пароходе, как в плену был. Как плечо англичане мне лечили. Но не вылечили. Осколок не нашли. Он — гад, чуть не в задницу убег и оттуда гной гнал. Так бы и отняли руку, ить гангрена начиналась. А Сулико — наш врач, не мудря долго, оглядел меня, нашарил осколок, дал стакан чачи, да как надавил где-то в лопатке. Мать честная! Я от боли в штаны всю чачу выпустил, взвыл медведем. На Сулико буром попер, с кулаками. А он, зараза, хвать за пинцет — руками и ногами меня удержал да как дернул! Черные пузыри перед глазами заметались. Казалось, душу вывернул наружу. Да как заорет: «Молодец, генацвале! Вытерпел, кацо! Возьми свой осколок. Вытащил я его!» — и показывает, маленький кусок железа. А болел, ровно цельная мина внутрях сидела. И так легко стало. А Сулико давай промывать, рану чистить. Одного гноя с банку набрал. И спас меня. Мы с ним потом не одну бутыль чачи выпили. За мое спасенье. Вот об том я и рассказывал англичанам. Что не могут они осколки вытаскивать. Всадить гораздые. А чекисты не верили. Ну и давай всю мою жизнь в обрат крутить. Как в плен попал и почему. Обсказал, мол, не я один так-то влип. Много нас было. А мне опять— какое задание от них получил, кто завербовал, кому донесенья носить будешь? Я их и послал по-русски, далеко и гадко. Меня за то по морде неделю кулаками дубасили. Чтоб подробности припомнил. А я их и не запамятовал. Ить раненый был в плечо, не в голову. Но снесли бы они ее, если бы не Манана. Всех соседей наших вместе с грузчиками привела к чекистам. Такой скандал поднялся, аж я в камере услыхал. Ну и выпустили меня. Вышел я, весь в кровищи, в синяках и шишках, Манане плохо стало, как поглянула. А ночью ребенка скинула. Уже большого. С переживаньев все. С горя. Не довелось ему свет увидеть. А я опосля того с порта насовсем уволился. Видеть его не мог. Отшибло сердце даже от вида моря и пароходов… Устроился в ботанический сад. Рабочим. А ночами — стороже-вал. Заработков хватало. Но и в ботаническом подошли ко мне иностранцы, когда я кусты роз обкапывал. Вместе с гидом интересоваться стали, поначалу цветами, деревьями, кустами, а потом и мной. Ну я и отвечал. Как есть. И снова к чекистам загремел. Гид донес, что я про свою зарплату правду ляпнул. А иностранцы долго смеялись, что моего заработка не мужику, а и половине обезьяны на бананы не хватит. И удивлялись долго, как я живой хожу. Ну, сызнова молотили. Почему не сбрехал? Снова жена вытащила из беды. Вот тогда сбег я в путейцы. На железную дорогу. Уж там меня, думалось, никто не увидит. Не пришибут чекисты, забудут. Уж не про себя, вас сиротить не хотелось. Шесть ребятишек к тому времени Манана принесла в дом. Каждого надо обуть, одеть, накормить. Вот я и старался. Но… Случилось землетрясение. Повредило пути. Нас туда на срочный ремонт. И сызнова — туристы с зарубежья. Я от их опрометью в горы кинулся. Как от чумы. Надоело с битой мордой жить. Срамно. От их я убег. Но не от чекистов. Опять изловили. На что, говорят, страну порочишь да дикарски ведешь себя? На что сбегал? Тут меня допекло! Кинулся на допросчиков с ревом. Махался, как сатана. Коль дикарь, дак пусть всамделишно. Хоть раз буду знать, что не за зря взяли. А меня — под жопу и выгнали домой. Мол, кой толк с психоватого? Я и вернулся. Сам. На своих ногах. И даже морда не побита. Впервой так-то. И убег я в тот год рыбалить. В море. Через год себе лодку купил, сети, весла. И зажил лучше некуда. Никому не кланяясь. Что выловил — продал людям. И домой принес. В доме деньги появились. Достаток завелся. Манана успокоилась. Еще двоих принесла. Старшенький, Толик, к тому времени уже семилетку заканчивал. Грамотеем стал. В техникум его взяли. И даже платили за хорошее ученье. Он и выбился в прорабы на стройке. Потом в институт. Едва двоих детей родили — на войну его взяли. Заместо его — похоронка пришла в дом. Сама об том знаешь, — закурил Георгий.

Дрожали пальцы старика, неудержимо, лихорадочно. Кто говорит, что годы лечат боль и память? Он очень ошибается. Горе никогда не забывается. Оно живет в сердце, покуда жив человек.

Вот и Георгий, посерел весь. Плечи морозно вздрагивают. Никакие годы не вытравят, не изгладят потерю сына. О нем он будет помнить всегда.

— Коленьке в тот год пятнадцать зим исполнилось. Его Манана больше всех вас берегла. Словно сердцем чуяла, что в сиротстве ему жить доведется. Так и померла. На коленях стояла, молилась об живых, а сердце погибшего помнило. Не выдержало…

— Потом, следом за матерью, Василий умер. В плену. Замучили его. Остальные — вы, шестеро, — слава Богу, живы. Но, вот с вами беда…

— Люблю я Бориса, отец. Жить без него не могу, — покраснела Клавдя до макушки.

— А то как же? На любови жизнь держится и семьи живут. Без нее ничто не будет цвести.

— Отец, а мне на работу надо устраиваться. Куда посоветуешь? — спросила Клавдя.

— Покуда оглядись. Вот отведем ребят в школу, ты к городу попривыкнешь, к тебе приглядятся, проще будет. А может, управляйся дома. Дел невпроворот. Поспеть бы всюду. Ить на работу — никогда не припозднишь. А и не забывайся, тут граница. Чекистов полно. Попадешь на глаза — не отвертишься. Про Бориса прознают. Тогда и вовсе худо. Сиди в доме, за хозяйку. Не высовывайся. Моего заработка всем хватит, — просил старик.

И баба послушалась. С утра до ночи хлопотала по дому, управлялась с хозяйством, садом. Казалось, что этим заботам конца и края нет. А Георгий, понаблюдав за нею, радовался, вся в Манану удалась, все умеет, всюду успевает.

А к концу лета отвел Георгий в школу всех внуков. И убрав с Клавдей картошку в огороде, объявил ей, что хочет навестить младшего сына в Москве. И, собравшись, через неделю уехал, пообещав вернуться вскоре.

Слукавил старик. И хотя в Москву действительно ездил, решил там сыскать следы Бориса Абаева. В этом ему большую услугу оказал Семен Груднев, с которым в гражданскую вместе воевали. Он-то и дал адрес зятя. Долго инструктировал сослуживца. И просил его на обратном пути навестить, поделиться.

Но на Сахалин Георгия не пустили пограничники без пропуска и вызова.

Просидел во Владивостоке пять дней. Ничего не добился.

И, отправив Борису в зону две посылки — одну с теплым бельем, вторую с продуктами, — написал письмо, где рассказал о семье, где она и что с нею. Просил черкнуть пару строк, не то, мол, Клавдя извелась вовсе.

С тем и домой вернулся. Ничего никому не говоря, дни считал, когда Борис откликнется. Абаев даже не поверил, когда ему велели прийти в спецчасть, за посылками. Их уже обшмонали, прочли письмо старика. И отдали Борису, забрав себе фляжку забористой чачи.

— Ты, дурень, деду подскажи, коль он привезет такой водки побольше, мы вам свидание разрешим на пару дней, — смеялся оперативник.

— Не пустили его на Сахалин, — прочел первые строчки письма Борис и ушел в барак, радуясь не посылкам, письму.

«Живы, здоровы, учатся, хозяйствуют. Значит, сумели уйти от чекистов. Устроились, не пропадут у отца», — радовался Абаев, забыв обо всем на свете. И тут же сел писать письмо своим:

«Родные мои! Милые! Самые дорогие на свете люди! Как я истосковался по вас… Как мне не хватает вашего тепла и любви! Только теперь я понял и осознал, как беспечно и бездумно жил, не уделяя вам должного внимания, не заботясь, как следовало. Но я за это наказан самой судьбой и никогда уже не буду жить как прежде. Истинные ценности познаются, когда их теряешь. Но я не потерял вас, мы будем вместе всегда.

Дорогой мой отец! Прости за все твои муки. Ведь так и не пустили тебя на Сахалин ко мне. Потому что ты — человек свободный. А тут — зона… Большая и холодная, как погост. Здесь мало солнца и много снега. Здесь нет садов. Но не век это будет продолжаться. И я выйду. К вам! Я приеду к тебе — в горы, к морю. Если ты не испугаешься принять меня, судимого…

Но я не виноват, отец! Как мужчина мужчине говорю тебе это! Я никого не опозорил! Ни себя, ни семью! Я ни в чем не изменился. Не стал лучше иль хуже. Я — прежний. Лишь в документах и памяти останутся особые отметки. Они — до гроба. Клеймом на сердце и душе вместе со мной умрут. Не все можно забыть и простить. Не всякая ошибка исправима. Я это испытал на себе. Одного хочу, пусть даже не доведется дожить до воли, молю судьбу уберечь детей от того, что случилось со мной.

Я жив и здоров. А теперь, зная, что у вас все в порядке, постараюсь себя уберечь, чтоб встретиться и наверстать отнятое.

Отец! Дай Бог здоровья тебе! За все огромное спасибо! Родные мои! Пишите, но не пытайтесь приехать ко мне! Я сам вернусь… Борис».

Клавка получила это письмо утром из рук почтальона и глазам не поверила.

Письмо от Бориса…

— Откуда он узнал адрес? Живой! — прижала письмо к губам и вскрывала, волнуясь. Побежала глазами по строчкам.

— Отец! Ну и силен! То-то отмалчивался! А говорил, что у Колюньки был. Из квартиры не выходил. А самому и рассказать нечего. И вернулся хмурый. Все курил. Теперь понятно, отчего он таким был, — поняла Клава…

В этот день у нее все получалось. Будто солнце впервые увидела.

Старик, едва вернувшись с моря, враз заметил перемену в Клавде. Она вдруг выпрямилась. И встретила его не больными вздохами, а улыбкой, такой знакомой и родной. Ну совсем как у Мананы…

А на следующий день к ним в дом постучали настойчиво.

Георгий только встал. Глянул на часы. Всего шесть утра. Кто мог прийти в такую рань, пошел к калитке. И, открыв ее, отпрянул в ужасе. Загородил собою вход в дом. Закричал страшно:

— Не пущу. Не смейте!

Его оттолкнули. Вошли в дом. Разбудили Клавдию. Приказали одеться, встать. Баба вышла на кухню бледная, как сугроб. Губы синие.

— Что надо вам? — спросила хмуро.

— Не ты, а мы будем задавать вопросы здесь! — оборвали ее резко.

— Что?! По какому праву вы вломились сюда, как бандиты? Что нужно вам?

— Выселить вас из Батуми! Вы — семья осужденного — врага народа. Вчера вы получили от него письмо. А тут — граница!

— И что из этого? Мой муж срок отбывает в зоне пограничного режима! Ни за что осужден! Не своей волей! Я и дети — свободные! Почему не имеем права здесь жить? Иль у вас есть основания, повод для сомнений? Я живу здесь больше полугода. И никто дальше дома меня не видел. Кому мы помешали в доме отца? Или хлеба у вас просили, или помощи?

— Да оставьте вы нас в покое! Хватает горя по горло, — вошел Георгий.

— Какого горя? — прищурился один из чекистов, усмехаясь.

— Сами знаете, коль письмо раней нас читали.

— Всяк по заслугам получает.

— Борис механиком работал. В колхозе! С войны награды имеет. Был бы врагом, не воевал!

— В зоне бы отбывал. Либо в расход его пустили!

— Иль мало вам крови? — загремел Георгий на весь дом так, что стены дрогнули.

— Ты, старик, на горло не бери! — пытались остановить. Но он уже разошелся. Все беды свои с чекистами увязал, обвинил во всех горестях. Кричал так, что в дом соседи прибежали. Вступились за семью, стыдить чекистов начали.

Те, оглядевшись, поняли, что выселить семью сегодня им уже не удастся, слишком много свидетелей собралось. Все накалены, раздражены до предела.

Улучив момент, решили выждать некоторое время и ушли. А Георгий, оставшись наедине с соседями-мужика-ми, разговорился.

— К самому надо ехать. К Сталину, — советовали одни.

— В Тбилиси. С жалобой!

— Кто я такой, чтоб меня к нему пустили? И партейцы не станут слушать. Не партейный я! Потому дороги туда не имею! — отказался Георгий сразу.

— Ночью могут прийти и забрать всех! Надо что-то предпринять, защититься, — советовали соседи дружно.

Георгий выслушал всех. И вечером, когда стемнело, закрыл ворота и калитку, приказав Клавде никого не впускать, попросил соседей приглядывать его семью, сел в поезд и уехал в Москву к Семену Грудневу.

Старый однополчанин, слушая Георгия, сокрушенно качал головой. Всю ночь курил у открытого окна, обдумывая что-то. А под утро звонить по телефону взялся.

Ругался с кем-то, спорил, доказывал, даже грозился уши на макушке бантиком завязать кому-то. Кричал в телефонную трубку зло. И все же к полудню подошел к Георгию и сказал:

— Поехали!

— Куда? — оторопел старик.

— Меньше спрашивай, — ответил резко.

Вскоре они вошли в прокуратуру Союза. Семен Груднев ввел Георгия к седому грузному человеку в генеральских погонах и сказал, указав на Георгия:

— Вот о нем я тебя просил…

— Неудачное время, Сем, я говорил тебе. Чекисты нам лишь формально подчиняются. На деле — все наоборот. Наши указания воспринимаются в штыки. Фактическая власть в их руках. Но… В последнее время наметилось новое. Не знаю, как в этом случае сработает…

— Потому и приехали. Попытайся…

Вскоре Георгий остался в кабинете один. Долго тянулось время. Сколько он ждал? Стрелки на часах показывали, что вот-вот закончится рабочий день. А Георгий все ждал. Он знал, вернуться домой, не добившись ничего, нельзя, да и опасно.

Георгий вышел в коридор покурить, когда в кабинет, едва ли не бегом, возвращался Груднев.

— Скорее! Пошли! — поволок однополчанина, не давая опомниться, ничего не объясняя.

— Входи! — открыл перед ним дверь и ввел в прокуренный, многолюдный кабинет. Усадил напротив человека, читавшего какие-то бумаги.

— Вот он! Привел! — указал на Георгия.

— Давайте мы с вами договоримся так, мы даем телефонограмму в госбезопасность Батуми, ограждающую вашу семью от гонений и притеснений. Выдадим вам заверенный, сдублированный ее текст на руки. А делом Бориса Абаева займемся отдельно. Если найдем его осуждение незаконным, внесем протест. Ну, а если не будет в деле серьезных мотивов для внесения протеста, — не обессудьте. Закон — есть закон…

Вскоре Георгию дали бумагу с гербовой печатью. И человек предупредил:

— Но знайте, пересмотр дела займет немало времени. Пока наш запрос дойдет до Сахалина, пока они вышлют нам уголовное дело, его изучить нужно. Все обстоятельства проверить, потом протест внести, выслать его в прокуратуру Сахалинской области, и они примут его к исполнению, перешлют в зону, пройдет время. И немало. Так что ждать вам еще придется. Это, если все благополучно сложится. А если нет, до конца срока… Но в любом случае мы вам сообщим. Дело это и его движение будут у меня на контроле, — кивнул человек, давая понять, что разговор закончен.

— Кем же ты работаешь, Сем? — спросил Груднева Георгий уже на вокзале. Тот рассмеялся.

— Я свое уже отбарабанил. На пенсии теперь сижу. Лишь иногда, по старой памяти, трясу своих, чтоб совесть вконец не растеряли. До пенсии я, знаешь, кем работал? На ногах прочно стоишь? — спросил внезапно.

Георгий ухватился за бумагу, полученную в прокуратуре. Ответил тихо:

— Держусь.

— Чекист я! И должность занимал громкую! Но суть не в том! Чекистов не надо бояться! Да куда же ты, Жорка? Спятил, что ли? Что я тебе плохого сделал? Постой!

Но Георгий боялся даже оглянуться. Он решил для себя никогда в жизни не обращаться больше к однополчанину, забыть его навсегда.

— Жора! Стой! — взял Семен за локоть крепко и, поняв сердцем своего однополчанина, заговорил тихо, как когда-то в окопе — на войне.

— Я — прежний. Я не изменился с тех самых пор. Может, лучше не стал. Но и не скурвился. Не предал никого. Я руки и совесть не марал. Чекисты тоже разные. Как и солдаты. Сам знаешь. Не стоит всех на один штык мерить. Люди никогда не бывают похожими друг на друга. Одни — негодяи, другие — гении. Но и те, и другие живут на земле под одним небом.

— Сколько горя я перенес из-за вас. Не счесть! Я столько воды не пил, сколько нахлебался горя, — простонал Георгий.

— Понятно, Жор. Теперь чумных и прокаженных так не боятся и не клянут, как чекистов. Конечно, не без повода. Неспроста клянут. Но ведь не все таковы! Не каждый озверел. Не все совесть заложили за жирный кусок. Поверь мне, иные разделили участь твоего Бориса. И даже хуже поплатились. Жизнями…

— Не верю! — сцепил зубы Георгий.

— Я не сажал, не убивал. Я помогаю освобождать, от горя ограждаю…

— Это ты, да и то сослуживец. Енти вон, небось, Клавдю с дома выгнали, — взялся за ручку вагонной двери Георгий.

— Ты телеграмму мне дай. Как там у тебя дома? Я хоть спокоен буду.

— Спасибо тебе, Семен, — вспомнил Георгий и из тамбура крикнул: — Я напишу тебе!

Георгий вернулся в Батуми ранним утром. Стукнул в калитку гулко и зычно крикнул:

— Отворяй, Клавдя! Это я!

На его голос из дома дети выскочили.

Зареванные, перепуганные, сбившись в стайку, они облепили Георгия со всех сторон и долго не могли объяснить толком, куда делась мать. Они плакали навзрыд.

Георгий пошел к соседям. Может, они видели, знают, расскажут? Но дома нет никого, все на работе. Значит, никто не знал, не увидел, что случилось в его доме во время отсутствия.

Старик оглядел кухню, постель дочки.

Нет, не застали врасплох. Все прибрано.

Из рассказа детей все же понял, что Клавдю забрали вчера вечером. Больше ничего не поняли дети.

В госбезопасности, едва Георгий ступил на порог, на него заорал лейтенант:

— Где носило тебя, старый козел? Почему шляешься без разрешенья из дома? Кто велел тебе отлучаться? Иль не дошло до тебя, что на особом учете со своею оравой стоишь?

— Мне гадко смотреть на рожу твою! За вонь свою нынче не раз проситься станешь, чтоб простил я тебя! А ну! Веди к начальнику! Живо!

— Сейчас! Отведем! Не промедлим! — ухмылялся лейтенант.

— Мне ему документ передать велено, — добавил Георгий, увидев, как лейтенант поманил к себе двоих молодчиков в кожаных черных куртках. Те уже были в двух шагах, когда Георгий, спохватившись, продолжил: — Из Москвы… Срочно велено…

— Давай сюда! — протянул руку чекист.

— Велено передать самолично.

— Покажи! — потребовал лейтенант.

Георгий показал конверт. Но не дал время на прочтение адреса. Лейтенант успел прочесть лишь — Москва, сразу остыл, вытянулся в струнку, изобразил полное равнодушие к старику и указал деду, как пройти к начальнику.

Георгий весь дрожал от ужаса и страха. Но никогда, даже под пыткой, не сознался бы в том никому. Ведь никто его не вызывал, не забирал, не приглашал, сам заявился, добровольно. Но кто же еще, кроме него, защитит семью?

«Да и что уже терять мне в этой житухе растреклятой, если в своем дому покою не стало», — уверенно вошел в кабинет.

Начальника госбезопасности он представлял себе толстомордым нахалом, под стать тем, каких не раз доводилось видеть.

А тут навстречу ему встал пожилой усталый человек. Встреть такого на улице города в штатском, не поверил бы, что этот мужик — змей из змеев. И работает не где-нибудь в домоуправлении, а главарит чекистами.

— Проходите, присаживайтесь, — предложил запросто, будто в соседях всю жизнь бок о бок прожил с дедом.

Георгий от такого приема разом все заранее заготовленные злые слова позабыл. Словно проглотил их в одну секунду. И, порывшись в кармане, достал московский конверт, подал его.

Начальник быстро пробежал глазами написанное.

— Мы уже получили телеграмму. Час назад. Ждали вас, вашего возвращения из Москвы. Для обстоятельного разговора, — глянул поверх очков на деда, внимательно слушавшего каждое слово. — Согласитесь сами, что в пограничной зоне, а это правило общее, случайные люди не живут. Не нами такое придумано. Общая для всех закрытых зон установка. Я имею в виду зону пограничного режима, в какую входит Батуми.

— Нешто внуки наши уже случайными сделались? А я про то и не допер. Завсегда считал их родными. И не иначе, — вставил старик.

— Вашего родства никто не отрицает. Но вы же знали, что муж Клавдии — Борис Абаев — осужден как враг народа?

— Знал. И что с того? Он на Сахалине, а ей с детьми куда деваться? Вот и взял к себе. Куда вы ее дели?

— Ее разыскивает госбезопасность Орловской области. И к нам запрос пришел. С просьбой. Если такая проживает на территории города, отправить в Орел.

— Вы ее увезли? — вытянулось лицо Георгия.

— По всей вероятности.

— Но ведь бумага! И телеграмма!

— Сейчас узнаем. Но, кажется, поезд уже ушел, — взялся за телефонную трубку. И, набирая номер, сказал старику: — К сожалению, и телеграмма, и вы — опоздали. Запрос пришел давно. Мы ждали… Но, как и все, обязаны выполнять свой долг…

Когда начальник спросил у дежурного вокзала о поезде, тот долго узнавал. Георгий потерял терпение. И наконец услышал:

— Поезд отправится через полчаса…

Начальник госбезопасности позвонил в следственный изолятор города. Оттуда ему ответили, что ЗАК уже увез всех заключенных на железнодорожный вокзал. Прямо к вагону. Тому — особому, зарешеченному…

— Помогите! — взмолился Георгий, веря и не веря в чудо.

Начальник нажал кнопку, вызвал дежурного:

— Позаботьтесь о машине. Срочно. И помощника ко мне.

— Вы спускайтесь вниз. Во двор. Вас там найдут, — сказал старику и снова взялся за какие-то бумаги.

— Времени мало! Может, поторопимся? — обратился к нему старик.

— Идите во двор! — услышал в ответ раздраженное и уже не вышел — выкатился бегом.

«Полчаса… Если не успеют, пропала Клавдя. Увезут. Из поезда ее уже никто не отдаст. Там она попадет в руки чужой охраны, какой батумский чекист уже не начальник», — горевал Георгий, спрашивая во дворе у каждого водителя, кто поедет на железную дорогу.

Водители оглядывались на старика. Смеялись:

— Ты, дед, приблудный или как? Тебе тут не таксопарк, не то подвезем, где Макар телят не пасет. Хватай ноги в руки и катись отсюда поживей, покуда жив…

Но старик не уходил. Не обращал внимания на насмешки. Он ждал, когда его возьмут в машину и поедут за Клавдей.

Георгий было совсем отчаялся. И тут услышал за спиной:

— Сюда. Влезай. Поехали…

Машина рванула со двора застоявшимся конем. Выпустив сизое облако дыма, выскочила на дорогу и, сигналя каждой собаке, поехала, петляя, по узким улицам… Вот и перрон. Народу так много. Все куда-то торопятся. И только Георгию хочется кричать, не пустить Клавдю, пусть для этого потребуется лечь на рельсы, под самые колеса поезда. Лишь бы она осталась, лишь бы внуки не росли сиротами. Ведь он старый, уже не успеет их вырастить, заменить отца и мать.

Машина остановилась поодаль от вокзала, у переезда, куда паровоз подвозил особые вагоны.

Сюда должны были привезти и Клавдю. Но машина еще не пришла.

Георгий курит папиросы одну за другой, нервничает, беспокоится. ЗАК придет за несколько минут до отправления поезда. А вот и он показался. Торопится.

Черный, зарешеченный ЗАК появился из-за угла внезапно. Фыркнув устало, затормозил. Подъехал почти вплотную к вагону. Из открывшейся двери выскочила громадная собака — овчарка. За нею — охрана. Образовала коридор. Автоматы наготове держат.

— Первый! Выходи! — раздается команда.

— Второй! Живо! — торопит охрана.

У Георгия зачесались глаза… — «Куда гонят этих людей? Неужели все они — преступники? Но вот же и Клавдия тут. А разве она виновата?»

— Седьмой! Живее! — слышит дед и заорал так, что собака присела от неожиданности:

— Нет! Клавдя! Не смей!

— Тебе чего тут надо? Не глазеть! — прикрикнул охранник, подталкивая бабу в вагон.

— Отставить! Начальник охраны, ознакомьтесь! Это для вас! Вычеркивайте из списка. Да, Абаеву! Вот документ. Ее документы верните. Самой. Мне они не нужны. Продолжайте… — вывел Клавдию из живого коридора чекист, посланный начальником.

Баба смотрела на отца, не веря своим глазам.

— Пошли домой, — взял Георгий за плечо и отвернул ее лицо от вагона.

— Вас отвезти? — предложил водитель машины из госбезопасности.

Женщина вцепилась в отца так, что у того рука заныла.

— Нет! Сами! Не надо! Не хочу, — полились слезы ручьями по щекам.

— Охолонь, Клавдя. Почитай, у черта с зубов выскочила! Знамо дело, долго жить будешь! — пытался шутить старик. — Держись, Клавдя! Нынче баста! Никто не могет в нашу сторону перхать. Заступную бумагу имеем! Секешь? Вот и закинь реветь. Нехай они нынче подле нас зубами клацают. Близко, а хрен возьмешь! Я им защитный документ — в зубы! Так-то! Руки коротки нас хватать!

Клавдия еле шла, опираясь на руку отца. Она верила и не верила, слушала и не слышала, сон или явь? Где что? Все перемешалось…

— Не волоки ноги! Ты нынче гордо станешь ходить. И ни единый пес в твою сторону брехать не станет.

— Отец! Это правда? Я домой иду? Или мне все снится?

— Иди, детву успокой, — отворил старик калитку и впервые не закинул ее на крючок. Клавдия оглянулась.

— Не трясись, дочуха! Будет с нас! Отпужались всего! Вот! Читай! — протянул ей официальную бумагу, какую вез из Москвы, берег, как жизнь, последнюю надежду и радость.

Клавдия читала, перечитывала, смотрела на конверт, на письмо, на отца, и только теперь до нее дошло, что, не будь этой бумаги, ее судьба сложилась бы совсем иначе…

Дети, завидев из окон мать, мигом во двор выскочили. На смех сил не хватило. Молча облепили, ухватив за руки мать и деда.

Не могли они уснуть в эту ночь. Все вскакивали, подходили к матери, к Георгию и, убедившись, что дома они, никто их не забрал, не увез, возвращались в постели.

С того дня, как чекисты забрали из дома мать, ребятне перестали сниться добрые сны, со сказками и смехом.

Дети часто кричали во сне, плакали, совсем по-взрослому, от них убежало детство. Оставив взамен недоверчивое взросление, поселилась в детских душах замкнутая отчужденность к каждому, кто даже случайно останавливался у калитки дома.

Они повзрослели сразу. Все трое. В один день. И запомнили его навсегда.

Клавдия, вернувшись домой, рассказала Георгию все, что случилось в их доме в тот памятный день…

— Я уже не думала, что когда-нибудь вернусь в Батуми, не верилось, что увижу тебя и детей. Я простилась с вами и с Борисом. У меня не осталось ни малейшей надежды… Я не спрашивала — за что? Это наивно. Пример Бориса подтвердил, дело вовсе не в виновности. Я поняла большее. Мы живем ложными, надуманными ценностями. А потому растеряли все, право на вопрос, на защиту. справедливость и саму жизнь…

— Так что же стряслось? Растолкуй мне, старому? — перебил Георгий.

— Я не говорила тебе ничего. Но с того времени, как Бориса забрали, я послала много жалоб по инстанциям. Писала и Сталину. Везде, в каждой, обвиняла чекистов в беззаконии. Верила, что разберутся, выпустят. Как и на-ши соседи, думала, что наверху не знают, что творят внизу Наивно все. Это я поняла, когда меня взяли и били не за что-нибудь, а за жалобы, какие им — чекистам — были переданы, чтоб разобрались. А кто себя признает неправым, да еще добровольно? И наверху это знали. Хотя и не имели права мои жалобы передавать тем, чьи действия я обжаловала. Но… Кто, как не вожди, породили этих чекистов? Дали им все права распоряжаться судьбами и жизнями нашими. А потому меня хотели тихо упрятать, чтоб не лезла со своими жалобами повсюду, не тревожила верха, не обзывала чекистов мародерами…

— Но ить детву не тронули, — вспомнил Георгий.

— Эх, отец, это не от доброты. Знали, что не бросишь их, не оставишь одних. А растить будешь, не сможешь ездить никуда с жалобами. Дети руки свяжут. Их и накормить, и в школу отправить надо. С ними забот хватает. Вот и не тронули. Но не о них, о себе помнили. Я это сразу поняла, — вздыхала Клавдя.

И тогда рассказал ей Георгий о Семене Грудневе.

— В гражданку мы с им в одном окопе мерзли. Зимой это было. Последним сухарем делились. Семка заместо брата мне стал. Едино, что башковитый. И младше. Но грамотней. С начальством — офицерами, когда говорил, не ронял лица. Все напрямую, как есть. И любили его бойцы. За башку светлую. За совестливость и правду, какую не посеял в атаках. Я и не допер враз, кем он стал? А когда сам признался, я от него, как от ворога. Аж совестно сделалось…

— Может, он и не такой, как все. Но что сможет один человек? Всем не поможет. Пока он сутки тратит чтоб одного от беды избавить, другие чекисты за это время вагонами людей гребут. Кого в распыл, кого в зону. Кто он против них? И его они упрячут, коль слишком надоест.

Баба рассказала старику о ночи, какую провела она в камере следственного изолятора:

— Не одна я там была. Восемь баб набралось. Две — совсем старые — интеллигентки. Их за мужей взяли. Чего я не понаслушалась. О себе молчала. Стыдно было говорить. Им хуже моего досталось. А особо двоим — тем. Их утром расстреляли. За разговорчивость. В камере стукачка оказалась. Донесла…

— И там без них не обошлось, — вздыхал старик.

— Теперь они — всюду, — поддакивала Клавдия И предложила: — Только Борису о том не пиши. Ему и без этого хватает…

А вскоре отправила баба два письма. Одно — Борису на Сахалин, второе — Грудневу.

Мужу сообщала, что дома все в порядке. Дети учатся хорошо. Георгий по-прежнему рыбачит. А она — в доме управляется, по хозяйству хлопочет. Что ждут Бориса днем и ночью. Ни на минуту не забывая…

Письмо Грудневу было коротким. В нем, как и решили, ни словом не обмолвились о том, что благодаря ему — Семену, живет Клавдия дома. Что успел он ее вытащить, в считанные минуты опередив беду.

Едва вернулась домой, почтальон телеграмму принесла. Из Москвы. От Груднева. Короткую, как молния:

— Завтра буду в Батуми. Груднев.

Георгий, прочитав телеграмму, растерялся. Впервые остался дома, приготовиться к встрече.

Тот и впрямь приехал. Стукнул в калитку, вошел спешно, сразу в дом. К столу не присев, предложил Георгию разговор наедине, с глазу на глаз:

— Я в Батуми два дня буду. По делам меня сюда прислали. В командировку. Попросили вернуться в органы. Хоть на время. Помочь. Так что не до отдыха. Врубаешься, Георгий?

— Нет покуда, — признался старик честно.

— Сталин болен. Чистка началась. В органах. Скоро перемены начнутся. Очень серьезные. Ты о том пока помалкивай. Знай одно, недолго ждать осталось. Расстрелы отменены. Уже и замены в правительстве готовятся. Это враз почуяли. Перестали «воронки» по ночам рыскать.

— Нас беда не миновала, — отмахнулся дед. И добавил с горечью: — Может, на его место поставят супостата еще лютей…

— Теперь уж нет. И Бориса дождешься. На Сахалин комиссия поехала. С делами разбираться. Чекисты теперь обеспокоены. Ответ держать придется за все, что натворили.

— Эх, Сема! Разве тем что-то выправить или воротить в обрат? В покойного душу не вставят сызнова. И судимого не возвернуть в прошлое. Потому не будет веры вам от люду. И пережитое не забудется, не простится…

— Все верно, Георгий. Каждому — по заслугам. А мне — стыдиться нечего. К тебе я — на минуту. Предупредил, чтоб легче жилось, спокойнее ожидал бы ты своего Бориса…

Георгий рассказал Клаве о разговоре с Семеном, та, в отличие от старика, обрадовалась. Собрала посылку Борису, отправила, приложив записку.

В доме со временем забывался тот страшный день. За делами и заботами незаметно шло время. Теперь уже и мальчишки самостоятельными стали. Сами ходили В школу. Без напоминаний делали уроки. Помогали в саду, на участке. А старшего внука, Андрея, Георгий стал брать с собою в море. Уговорил мальчишка, упросил деда, и тот согласился, хотя и не сразу, взять парнишку в помощники.

В море, когда дед закидывал сеть, приходилось выждать время, пока рыба наберется и сети, отяжелев, уйдут вниз.

Вот тогда и разговорился Георгий с Андрюшкой. Невзначай. Слово за слово. Раньше не рисковал заводить с мальчишкой серьезные разговоры, не хотел будить память.

— Я после семилетки работать буду. Не пойду больше в школу, — ответил на вопрос деда, не кривя душой.

— Пошто так? Иль в голоде маешься? Одеть, обуть нечего? Нужда заела? — удивился Георгий и строго глянул на Андрея. Тот не отвел глаза. Не смолчал.

— Не в том дело. В школе всю душу измучили. Не только мне. Каждый день говорят о трудностях страны, какой вред нанесли ей вредители, враги народа и буржуазные агенты. А я до сих пор помню, как отец работал в колхозе. Вставал рано, возвращался поздно. Чтоб все успеть, нигде не опоздать. Его все хвалили за то, что он вместе с председателем Самойловым колхоз из голода вытащил. На ноги поставил. Никто их врагами не считал. Наоборот. И вдруг в один день все переменилось. Такое разве бывает? А учительница по истории говорит о врагах народа — сама на меня смотрит. Я же вижу, понимаю, кого имеет в виду. Разве не обидно?

— Ты не для ней, для себя в школу ходишь. Мало что дура сбрехнет. У ней в башке, окромя перхоти, ничего не водится.

— Вот именно, чему такая научит? — поймал старика на слове.

— Другие есть. Она не единый свет в окне.

— Тогда слушай. Нас заставили учить песню: «Вихри враждебные веют над нами». А там слова есть — в бой роковой мы вступили с врагами… И притом уже весь класс надо мной смеется. А иные и кулаки в ход пускают, на перемене. Кучей наваливаются. Мамка ругается, что я весь порванный и грязный из школы возвращаюсь, а что могу сделать? Не стану же ей жаловаться. Только расстрою ее. Молчу.

— А учителя что ж? Иль бельма посеяли?

— Кто же, как не они, весь класс на меня травят? Когда нас молотят, они делают вид, что ничего не замечают.

— Погоди, Андрюха, чую, недолго им осталось изгаляться. Скоро и наш час пробьет.

— Я не потому хочу уйти из школы, что отбиваться надоело. Ничего она мне не дает. А время жаль, — сказал по-взрослому. И предложил: — Петька наш тоже, как я. И Алешка… Я этот год доучусь и пойду в мореходку. На капитана выучусь. Всю землю увижу, везде побываю…

— Поостынь, Андрюшка. Послухай меня. Покуда отец в тюрьме, не возьмут тебя в мореходку. Заруби это себе. Оттого придержат, что возвели на Бориса всякого. А капитаны всюду ходят. И за границу, спаси тебя от нее Господь. Но тебе ее не увидеть, покуда отца не ослобонят…

Мальчишка враз сник, приуныл.

— Потому учись покуда. Что ж ты за мужик, коль бояться не отвык своих сверстников? Капитаны страха не ведают. А покуда учишься, может статься, времена поменяются. И гонители твои, нынешние, сами станут гонимыми.

— Нет, не хочу я, не стану, как они, скопом на одного. Мне и без них больно. Свое будет помниться. Потому их беде радоваться не стану. Человек в горе слабый. Добивать его — подло. Даже мальчишкам. Ведь нам мужиками надо становиться.

Георгий порадовался в душе. Правильно соображает Андрей.

— Если в мореходку не возьмут, пойду в матросы, на пароход. Чем в школе время изводить, выучусь на дизели-

ста, чтоб уметь судном управлять, — мечтал вслух парнишка, вытаскивая улов в лодку.

И вдруг услышал, как с берега их окликают. Оглянулся, увидел мать, указал на нее старику. Тот с испуга сети ухватил разом. В лодку забросил и повернул к берегу.

— Посылка вернулась. Та, какую я Борису отправляла. В извещении отметка — получатель выбыл. Куда он выбыл? — тряслась баба осиновым листом.

— Может, домой его отпустили? — тихо сказал Андрей.

— Посылка обратно месяц шла. За это время пять раз вернуться мог.

— Чего, дуреха, ревешь? Погоди! Живого не оплакивай! — одергивал Георгий дочку, но та не могла успокоиться.

— Наверное, отправили туда, где ни одна правда его не сыщет. Вот тебе и поменялись времена к лучшему. Нет теперь расстрелов, их мученьями заменили, — тряслись плечи женщины.

— Покуда точно ничего не знаем, лишнего не болтай. Вот-вот прояснится, куда Борис делся. Этот не пропадет. Да и дело его на контроле.

— От контроля и упрятали. Подальше. Чтоб никто его не смог вытащить.

— Мам, не надо! Если бы так, прятать не стали. Наш отец не один. Тут что-то не то, на что ты подозреваешь. Может, с Сахалина увезли? Там же погранзона. А он по политической статье. Вот и испугались там держать. Перевезут в другое место. На материк. И мы съездим к нему.

— Столько времени не боялись. А тут испугались его? Что ты придумал? — оборвала Клавдия сына. А через неделю и впрямь получила письмо из Сибири.

Пока дождалась его, чего не передумала. Следом из прокуратуры сообщение пришло, что дело Бориса Абаева послано в коллегию для проверки обоснованности предъявленного обвинения. В этом же сообщении было сказано, что прокуратура Союза внесла протест по поводу незаконного ареста и судимости Бориса Абаева…

Клавдия, собравшаяся было ехать к мужу на свидание в Сибирь, сразу поняла, что не стоит торопиться в дорогу. Решение коллегии может опередить ее, и она с мужем разминется в пути.

Георгий похвалил ее сообразительность. И, помня слова Груднева, считал теперь дни.

А время, как назло, тянулось медленно. День казался нескончаемым. И старик, стараясь отвлечься от невеселых мыслей, придумывал для себя все новые заботы.

Невеселые мысли одолевали Георгия неспроста. Он ждал возвращения Бориса искренне. Боялся лишь одного, что тот, едва переступив порог, увезет от него семью. Навсегда, всех. И снова осиротеет Георгий. Умолкнет дом. Стихнут голоса и смех. Не станет забот, какие заставляли жить и чувствовать собственную нужность.

Никто не окликнет его с берега, не позаботится, не станет ждать с моря. Он снова станет одиноким. Лишь воспоминания будут бередить душу до гробовой доски.

Никто не сядет к нему в лодку. И сети, длинные, тяжелые, не помогут ему выбрать руки Андрея.

Не потребует сказку на ночь Алешка. И Петька не станет ругать звонкоголосого петуха, какой всегда забывает про выходные и будит слишком рано, не давая выспаться.

«Уедут… Может, не враз? Иль изначала надо приткнуться куда-то? Кров заиметь, обустроиться самим. А уж потом детву забирать. Иначе как? Не тащить же их на голое место? Где ни кола, ни двора? Да и я не пущу, — решает Георгий и сам себя стыдит: — А как не пустишь опосля разлуки в столько лет? Ить родители без детвы засохнут. Оно отыми палец с руки — любой болит, так и дети… Нешто свое посеял. Поначалу едва свыкался, когда свои, подрастая, уходили в жизнь. Всяк свою долю сыскал. И дорогу. Никто при мне не застрял. Хочь тоже — просил. И ентих не сдержишь», — вздыхает дед, оглядывая дом.

— И для кого я тебя родил? На что мучился? Вскоре сызнова брюхо твое опустеет. Может статься, навсегда…

— Деда, ты что? — подсел к нему Петька и, глянув в глаза, понял все по-своему: — Ты не веришь, что папку отпустят, да? Думаешь, нам его еще долго ждать?

— Нет, Петрушка, не про то думка моя. Не о том печаль. Ну да ладно…

— А о чем? — тормошил мальчишка.

— Старым становлюсь. Вот и боязно, что жизнь на вроде большую прожил, а не углядел, как она к концу покатилась.

— А я хочу скорее старым стать.

— Это еще на что? — удивился Георгий.

— Мамка не будет заставлять зубы чистить и в угол ставить за всякое. А еще я тогда всех чекистов изобью. За отца и за мамку. За всех нас…

— Забудешь до стари…

— Нет, не смогу. Мамка меня сегодня в угол поставила за то, что я обоссался опять ночью. А я снова во сне увидел, будто ее чекисты забирают. Со страху в постель пустил. Зато когда вырасту — разделаюсь с ними, сразу перестану их бояться. Даже во сне. Насовсем. Взрослые не умеют бояться…

— Кто тебе это наболтал?

— Папка так говорил.

— Теперь он иначе думает, Петрунька. Я старый, брехать уже грех. Все под страхом живем. И раней, и нынче, и дале. Покуда жив человек, имеется у него, чему смеяться и слезы лить. Такая она — жисть — корявая. Мокрота на глазах не обсохла, а она, глядишь, сжалится, радостью одарит.

— Деда! А я письмо принес! От папки, кажется, — мчался от калитки вприпрыжку Андрей.

Старик не стал опережать Клавдию. Пусть она прочтет письмо первой. И отдал письмо дочке, ожидая, что там сообщил Борис?

«Жду освобождения. Посылок и писем мне не высылайте. Уже многих реабилитировали. Вышел на свободу Иван Степанович Самойлов. Уже неделя прошла, как он уехал из зоны. Всякий день теперь от нас люди уходят. Надеюсь, скоро придет и мой час…»

— Слава тебе, Господи, и в наш дом радость придет… Не все горевать. Письмо уже не месяц, как с Сахалина, за десять дней дошло. Может, и сам скоро будет, — радовалась Клавдия.

— И то верно, — согласился Георгий.

— Отец, Бориса, я думаю, снова в колхоз пошлют. Опять механиком. У него же сельхозтехникум. Отдыхать не дадут. Можно, ребята у тебя поживут до осени, пока мы устроимся? — спросила Клавдя.

— Да погоди, нехай приедет. Уж потом загадывай! А детвору с радостью, с великой душой у себя оставлю. Хоть на все время, — обрадовался Георгий пусть малой, но оттяжке.

Старик теперь возвращался домой затемно. Хамса пошла. Ее любили батумцы и охотно брали свежую мелкую рыбешку. Дед ее едва успевал выносить на берег. Выручку складывал. Берег. Клавде с Борисом на первое время понадобится помощь. Авось, и возьмут, не побрезгают… И, возвращаясь домой, радовался, нынче тоже пополнил кубышку. Без сбережений детям никак не прожить. Хоть горя нахлебались вдоволь, опыта, мудрости — нет у них.

— Ты с кем это разговариваешь? — выглянула дочка из калитки. И Георгий смутился.

«Совсем с ума спятил, коль сам с собой вслух брешу. Видать, навовсе, одному неможно. Одичаю. А ить только начал оттаивать», — подумалось грустно.

Дед вытряхнул хамсу из ведра в таз, взялся чистить ее к ужину. Он впервые не услышал шагов за спиной. А они прошли от калитки к самому порогу. Остановились за плечами. И голос забытый, но такой знакомый до боли сказал над ухом:

— А вот и я. Здравствуй, отец!

Борис стоял за спиной старика. Бледный, худой, стриженный наголо, в казенной телогрейке. Свой и чужой. Похожий и непохожий. Он сам стыдился себя. Но так и не преодолел собственную торопливость.

— Клавдя-а-а! — вырвалось из горла громкое, с надрывом. Словно смех и слезы одновременно застряли в горле комом и голос хрипел, срывался.

Баба испуганно выскочила к Георгию. На голове косынка сбилась, упала на шею петлей, руки в муке.

— Что? — оборвался вопрос.

Мужа она не узнала, угадало сердце.

— Борис? — округлились глаза в изумлении.

— Ну, здравствуй! Вернулся я к вам, — сказал устало, шагнул к жене. Стиснул в объятиях хрупкую, сдавшую до неузнаваемости женщину. Оглядел, словно впервые увидел ее.

На висках седые пряди, у глаз морщинки. Потускнела, состарилась не от времени, от горя. Значит, переживала, ждала, любит…

Борис оглянулся. Разинув рот от удивления, Алешка замер. Да вдруг как кинулся, руками, ногами повис на отце:

— Папка, родной! Приехал! Мы так тебя ждали!

И только Андрей с Петькой, не знавшие о приезде отца, спокойно ловили рыбу. Когда услышали голос матери, зовущей домой, недовольно поморщились:

— На завтрак торопит. Только сеть закинули.

— Ничего, подождет нас. Ведь мы сегодня за мужиков в доме, — не торопился Петька.

— Глянь, какой-то мужик нам машет. Зовет вернуться. Кто это?

— Мамку обнял. Конечно, отец, кто же еще? — угадал Петька. И, не дожидаясь, пока брат вытащит сети, прыгнул в воду, поплыл к берегу.

Андрей вытащил сети, развернул лодку и, взмахнув веслами несколько раз, нагнал брата. Втащил в лодку мокрого.

— Дурак! Чего ты в море сиганул? Теперь уж, коли вернулся, не отнимут отца у нас, — дал легонько по уху. Нажал на весла.

Борис смотрел на сыновей и не мог нарадоваться. Выросли, повзрослели, дождались. Сами в море вышли. Не испугались, не сидели без дела.

А мальчишки, едва лодка ткнулась носом в песок, к отцу со всех ног кинулись. Молча, без слов, обняли. И только ребячьи глаза выдавали, что творится в их душах.

— Отменяем лов на сегодня. Шабаш! Пошли домой, мужики! — обнял обоих за хрупкие, худые плечи.

Нет, торжественной встречи, какую намечтал Георгий, — не получилось. Все стихийно, все бегом — на скорую руку.

Клавдия даже не переоделась, так и осталась в старом домашнем платье и тапках — до самого позднего вечера. И ни разу о том не вспомнила. Никто за это не осудил, не глянул косо в сторону женщины, обалдевшей от радости. Все поняли, не до формы, главное — суть…

Когда за последним соседом закрылась дверь и Клавдия, убрав все со стола, присела отдохнуть, пока отец с мужем курили во дворе, к ней на кухню пробрался Алешка. И, прижавшись к матери, спросил тихо:

— А у нас папку больше не отнимут? Он насовсем к нам пришел?

— Не бойся, не заберут. Навсегда вернулся.

— Значит, он больше не враг народа?

— Он им и не был никогда.

— А зачем тогда посадили?

— Я же говорила — наврали на него.

— Наши мальчишки в школе говорят, что зазря никого не судят…

— Ничего они еще не понимают. Маленькие пока. Вырастут — дойдет до них, кто где был прав…

— А давайте отсюда уедем куда-нибудь, где никто не знает, что папка сидел.

— Почему? Чего нам стыдиться? Отец оправдан. Даже документ ему дали…

— Я же не буду всякому его показывать. Чтоб не дразнили, не швырялись камнями в нас. Надоело отбиваться, — просил Алешка.

— Что ж раньше молчал?

— Им Андрюха уши драл. Но всех не побьешь. Их много. И не докажешь. Даже документу не поверят. Потому что их много, а нас — мало…

— Погоди, не торопи, теперь, когда отец дома, никто слова не скажет.

— А я все равно уехать хочу. Насовсем. Где люди нас понимать будут. И деда с собой возьмем…

— Хорошо. Завтра поговорим. Иди спать.

— Так ты согласна? — обрадовался Алешка и, выскочив во двор в одной рубахе, закричал с порога: — Дедунь, а мы тебя с собой заберем! Насовсем! Со сказками вместе! А то мне без них вовсе нельзя. Я без них не расту! Пошли на койку! Совсем про меня позабыл! Папку больше не заберут. Он с нами! Мы все вместе уедем. Насовсем отсюда! Так мамка согласилась, чтоб больше нам сердце не били.

— Ты что лопочешь? — не понял старик.

— Иди сказку расскажи. Совсем про меня позабыл. Только куришь и говоришь. Папку больше не отнимут. Совсем я тебя заждался, измучился. Без сказки спать не могу. А с папкой завтра поговорите.

— Куда меня увозить удумал? — спросил Георгий.

— В деревню. Где много коров и мало людей. Коровы камнями не дерутся и не обзываются. Все уедем! Мы с мамкой так решили!

Георгий встал, повел мальчонку в спальню, Борис в дом вернулся. Присел напротив жены.

— Вот и все, Клаша. Закончились муки твои. Спасибо, что дождалась, не отвернулась от меня. Ребят сберегла, себя не растеряла.

— О чем ты… Как иначе? Ты лучше о себе расскажи, — попросила робко.

— О себе? Кстати, я ведь уже направление на работу получил. В Белоруссию. В совхоз. Опять механиком. Через два дня надо уезжать. Отцу сказать не решился. Язык не поворачивается. Ты как-нибудь намекни…

— Скажу. Завтра. Сегодня не отнимай у него радость. Не тревожь. Пусть с Алешкой уснет. В сказке… Старому, как и малому, без нее — не обойтись.

— Тоже верно, — задумался Борис, и невольно вспомнилось недавнее.

Когда его вызвали в спецчасть, в бараке уже все поняли — для чего. Заранее поздравили с освобождением. Оно и понятно. Каждый день из зоны на волю выходили реабилитированные.

Но к Борису даже радость умела спиной повернуться и вместо улыбки оскал показать. Именно потому все зэки зоны считали Абаева невезучим.

Вот и тогда. Вошел в спецчасть, а дежурный оперативник не торопился документы отдать, объявить о реабилитации.

— Вам, гражданин Абаев, подождать придется. Беседа предстоит. Короткая…

Борис ждал полдня, пока начальник спецчасти вызвал его к себе и заговорил, окинув Абаева злым взглядом:

— На свободу выпускаем вас. Но помните, она для вас не только радостью может повернуться. Поменьше распространяйтесь среди знакомых об увиденном. Реабилитация еще не гарантия и не индульгенция от будущих ошибок. Это каждый должен знать наперед, чтобы потом недоразумений не произошло.

— Не понял. Что вы имеете в виду? — спросил Борис.

— Лично я против вашей реабилитации. И скажу почему! Слишком часто вами высказывались недовольства властями. Осмелели в зоне! Иль мало получили? Или наказание не образумило? Почему строй называл дерьмовым и дурацким?

Абаев молчал. Он действительно говорил такое. И не раз… И не только он. Многие не просто говорили, а были убеждены в этом. Но кто из них донес в спецчасть на него? Значит, есть в бараке стукач… Не извелись. Их век не скоро кончится, коль даже в барак подсовывает администрация своих фискалов…

— Так знай! За прошлое тебя простили. А нынешнее — у меня в досье лежит. В нем о тебе немало. И это досье достанет тебя повсюду. В любой день. Внезапно. Потому на воле живи, прикусив язык. Помни это. Когда ты о нас забудешь, мы тебя вспомним! И снова с тобою встретимся. Но уже тогда не попадешь в число невинно пострадавших, под общую волну. Мы сумеем тебя забрать чисто и навсегда. Прямо с воли, как из сказки. А потому, уходя, помни, не все на воле тебе дозволено и доступно.

— Что загрустил? — обняла мужа Клава.

— Сказку вспомнил. Северную. И сам не знаю, зачем? До гроба ее помнить стану. Тенью она за плечами стоит. Клеймом. Она и сюда приплелась за мной…

Женщина смотрела на побледневшее лицо мужа, на стиснутые кулаки.

Вот таким он ушел из спецчасти, под злой смешок и грязное напутствие:

— Нет, Абаев, не прощай! Лишь до встречи! Ее недолго ждать! Тюрьмы и зоны никогда не пустуют. В них всегда хватит места и правым и виноватым. А коль попал сюда — не будет тебе веры. Погуляй, пташка! Покуда клетка проветрится. Но помни, мы без работы не сидим…

Борис пытается отогнать воспоминания. Ведь вышел! На воле… Ну мало кому что наговорили? Это осталось далеко, в Сибири. А тут… Семья…

— Боря, иди спать. Отдохни, — уговаривает жена.

— Да, конечно. Только, закрой калитку на замок. И хватит гостей…

— Почему? — удивилась Клавдия, непонимающе, растерянно, глянула на мужа.

— Закрой. И впредь никогда не держи открытыми двери. Ни на минуту о том не забывай. Ведь и на юге в иных домах беда случается. И здесь кружит она — эта северная метель. И забирает из домов и семей. В зоны… Кто в том виноват? Открытые калитки или души? Доверчивость иль глупость? Я устал и замерз. Я больше не хочу попадать туда. Закрой калитку и никогда не открывай ее настежь, чтобы не мерзли от горя, не разлучались…

Клавдя ветром вылетела во двор. Она все поняла…

Загрузка...