Виктору Ананьеву сразу не повезло. Не пришелся он по душе начальнику охраны и чекистам. Его хмурое, изможденное лицо, пронизывающий, сверлящий душу взгляд восстанавливали против тракториста всех, с кем поневоле приходилось сталкиваться.
— Контра! Диверсант! — метелили его чекисты в камере. За что его забрали, дубасили, материли, за что осудили на двадцать пять лет, он так и не понял.
— Забыли доложиться паскуде! — втолкнули его в камеру, поддав сапогом. И, навесив на двери тяжеленный амбарный замок, уходили, матерясь.
Виктор либо сидел, либо лежал скомканной тряпкой на бетонном полу. Тут он приходил в себя после допросов.
Случалось, впадал в забытье. Здесь же, на полу, хлебал из миски вонючее варево. И ждал, когда все кончится,
И жизнь, и муки — надоели. Здесь, в полном одиночестве, он просидел два месяца. На третьем — втолкнули в камеру мужика. Избитого, растрепанного, изорванного.
Тот долго стонал. Не мог пошевелиться. И Виктору стало жалко человека.
Незаметно, слово за слово, разговорились. Рассказал Виктор мужику, что взяли его неизвестно за что. Костыляют всякий день. И крыл матом чекистов, на чем свет стоит.
Мужик назвался Костей Катковым. И тоже о себе рассказал. Работал, мол, машинистом на паровозе. С пацанов на железной дороге. И специальность получил от отца — в наследство. Семейная она. Дед еще при царе паровозы водил. Вот только получал в сотни раз больше. Настоящим золотом за свою работу. Громадную семью содержал. И в почете жил. И условия были лучше. Вот так-то и поделился со своим помощником наболевшим. Мол, мантулим ни за хрен собачий нынче. На жратву не хватает. В семье всего двое детей. А и то тяжело растить их. Хотя и жена — кассиром на станции.
— Помощника своего я много лет знал. Своим считал. С путейских рабочих, с мальчишек на паровоз забрал его. Наши отцы дружили. А он, пропадлина, падаль вонючая, донес на меня. Что недоволен заработком. Вот и забрали. Чтоб не трепался много. Чтоб они все передохли! — ругался мужик, проклиная и помощника, и чекистов.
— Что верно, то верно! Заработки у нас говно! На трудодень — пять копеек. А это — восемь гектаров пахоты! Покуда с ними управишься, вся жопа в мыле! А что на эти пять копеек купишь? Да ни хрена! Вот и вкалывали — я и баба. Она в доярках, я — на тракторе. Свету не видели. А хватись — в доме вору и то взять нечего. Вот и думай, за кого и за что мы в войну рисковали? Знай такое тогда, хер бы башку свою подставлял.
— Я тоже так думаю. Уж лучше бы в Германии остался. Сдался бы в плен, чем теперь такую благодарность получать от властей, — признался Катков.
— Ну уж нет! Пусть и плохо, но я со своей деревни — ни шагу! Чужбина, она и есть чужбина! А в своей земле все наладится. Не смог бы я с немчурой о бок жить. Не вытерпел бы! Характер мой — хреновый! Кулак бы не сдержал. Не за власть, за ребят-однополчан, какие погибли, передавил бы всех до единого. Иль красного петуха подпустил на порог, — не согласился Виктор.
— А с моих однополчан, кто в плен попал, многие остались в Германии. И не хотят вертаться. Прижились, не жалуются нынче. Да и то сказать, а что они потеряли дома? Нищету? Всех, кто в плену был, по зонам распихали. Вот и не вернулись люди. Чтоб с войны, не переведя дух, на погост не угодить за то, что жив остался.
— Я им — не судья. Но не смог бы дышать рядом с фрицами, какие всю войну нас поливали с самолетов и орудий, мины ставили. Охотились на нас, как на зверей. Пока не отплатил бы им за свое — не успокоился. А и до смерти не прощу им — ребят наших. Жить же рядом и вовсе не сумел бы.
— Свои разве лучше? За что сюда швырнули? — не унимался Катков.
— Может, и не лучше. И зло на них берет. Особо, когда контрой обзывают меня — фронтовика. И все ж… Сдыхать лучше в своем углу.
— Дурак ты иль прикидываешься? — не верил Костя, с удивлением вглядываясь в лицо Ананьева.
— Л с чего мне перед тобой брехать? Вот ты, когда шел в атаку, что кричал? За Родину! За Сталина! Как и все. И я так кричал. И воевал, и думал так. Память не просрал! Так и ребята кричали, однополчане мои погибшие. За Родину! Наша она. Жизнями и здоровьем своим ее уберегли. Разве такое можно забыть или предать? Нет!
— А как тебя защитили, фронтовика? Кто теперь твое вспомнит? Даже не знаешь, за что взяли? А ты мне тут о Родине! Да видал бы я ее…
— Люди могут быть говном. А землю — не тронь. Она в человечьей пакости неповинная. В ней — отцы наши и матери. Потому, не гадь ее, — посуровел голос Виктора.
— Если бы деды наши и прадеды сумели бы встать и глазом глянуть, что вокруг творится, свое бы рожденье прокляли, не только землю! Вон, мой отец, десятерых детей поднял. И не чертоломил, как я, по две смены. Его не только под микитки иль за шиворот, к нему на ты никто не смел обратиться. Меня — сопляк обосрал. И ему поверили. Ему! Не мне! Хоть я почти двадцать лет в депо работаю! А чего они стоят, мои усилия? Да и твои! Пришибут нас и собакам бродячим выкинут. А им, хоть ты фронтовик, хоть враг — один черт кого сожрать!
— На войне не убили, авось, и тут выживем, — не верил своим словам Ананьев.
— Выживешь? Кто отсюда живым уходит, на своих ногах? Да никто! Эта власть — безголовая, сама не знает, что творит. Вон зоны понастроили, наши в депо рассказывали, по всему Северу. Людей в них везут составами. Обратно ни один не вернулся. Мрут, как мухи, в пути. Мне мой сменщик говорил, что, когда вагонов не хватает, арестованных вывозят за станцию и всех из автоматов расстреливают. Потом бульдозеры землей закрывают горы трупов.
— Я тоже всякое слышал, — отозвался Ананьев глухо и, передернув плечами, умолк.
— Мне агитацию среди молодых, против строя клеют. Это сколько ж мне грозит? — дрогнул голос Каткова.
— Не знаю. По-моему, мало что человек брехнул? Главное, как он работает. Вот тут ты и впрямь верно сказал — дурная власть! Вон собаку хозяин держит. Случается — зря брешет. Но чаще — сторожит. Кто ж ее за лай со двора гонит? Только дурак за это псину ругать будет. Главное, чтоб вора не прозевала. Здесь же от работы меня оторвали. От семьи, дома, деревни. А за что, даже сами не знают, падлюки! Одно не понимаю, почему этим чекистам верят? Кто позволил им все? Иль больше некому порядок наводить, страной управлять? Почему этих гадов поставили в головах и они нас, фронтовиков, хватают? Иль умные люди вовсе поизвелись у нас?
— Вот и я о том говорю, — поддержал Ананьева Катков.
Они проговорили всю ночь напролет.
Соскучившийся по человеческому голосу Виктор Ананьев рассказывал Косте о своих друзьях-однополчанах, живых и погибших.
— Я, когда меня на войну взяли, ни разу в руках винтовку не держал. Ну и убивать не умел. Не приходилось. Разве выпимши дрались, бывало. Не без того. Подраться с детства любил. И сам весь в фингалах и шишках ходил, как барбос. Покуда на меня ошейник не сыскался. Женился я, и враз от бухариков откинуло. Уже и вовсе поотвык от драк. А тут — война… Меня, как тракториста, на танк посадили. Думал я, что в Берлин на нем домчу. Да хрен в зубы! На третьей неделе нас подбили. Еле вылезли. Успели отбежать. А танк как рванет! Мы аж мордами в землю зарылись по уши. Лежим и не знаем, живы иль нет? Но чую, кто-то за загривок тянет. Глянул — наш наводчик. «Вставай», — говорит. Я вскочил. Вижу, а от нашего танка ни черта не осталось. С боку. А мы в том бою три танка подбили. Потому нас вскоре на новый пересадили. И отступали мы на нем, считай, до самого Сталинграда.
— А когда тебя на войну взяли? — поинтересовался Катков.
— Двадцать шестого июня уже в части был. Сформированным. За все годы, за войну, одних танков больше тридцати, да машин с десяток немецких загробил. Наград полно. Да, что теперь о том. Я — ладно. А вот Ваську Кострова жаль. Наводчика нашего. Ему Героя дали. Сам Сталин подписал указ. А Васька всего ночь не дожил. Убили его. Уже в Берлине. Из-за угла. Совсем пацан застрелил однополчанина. Как назло. Васек едва вышел из танка… Некому стало вручать награду. Матери переслали. Один он у нее был… Живым ждала. Хотел я навестить ее этой осенью. Да не получилось, — срывался голос на хрип.
Утром Каткова вытолкали из камеры. Ананьев жалел мужика. Ждал его. Когда заскрипел замок на двери — Виктор встал, ожидая появления Каткова. Но… Не Костя, охранник осклабился на пороге и вышиб мужика из камеры в коридор, погнал впереди себя прикладом.
Дверь кабинета Виктор открыл лбом. Упал на пол, услышал над головой знакомый смех. Глянул…
Переодетый, отмытый Катков сидел рядом с чекистами, курил, что-то писал.
У Ананьева внутри все оборвалось.
— Хватит прикидываться. Вставай. И покуда кости целы, колись добровольно. За власть, какую называл дурацкой, за безголовых…
— Так ты же сам, провокатор! Свое вспомни! — закричал тракторист вне себя от ярости. Он бросился к Каткову, но кто-то опередил его. Въехал кулаком по голове. Виктор потерял сознание.
Через две недели его судили и вскоре увезли в зону. В основу обвинения лег разговор с Катковым в камере. Ананьев проклинал его всю дорогу, каждый день и минуту. И теперь уже не доверял никому.
В сахалинской зоне Виктора вначале определили в барак к политическим. Но уже на третьем месяце случилось непредвиденное.
Получив зарплату, решил отправить ее домой, своим, почтовым переводом. Но едва сделал шаг от кассы, чья-то рука сдавила шею, перекрыла дыхание. Ананьев резко двинул локтем в бок. Услышал короткий крик.
Виктор, почувствовав ослабевшую руку на шее, рванулся к выходу. Но тут же его сбили с ног ударом в висок, выволокли за угол, долбанули головой о стену так, что искры из глаз брызнули.
— Не дергайся, фрайер! Гони башли на лапу. Иначе перо в горлянку схлопочешь. И не дыши. Станешь рыпаться, возникать, в жмуры отправим, — услышал Ананьев.
И стало досадно до чертей. Войну прошел — остался жить, здесь же, куда влип неведомо за что, за свой заработок грозят убить.
Чьи-то руки нырнули в карман ватника. Виктор крепко держал деньги в кулаке. Почуяв руку вора, сдавил в запястье. И резко, внезапно встав, долбанул головой в лицо громадного стопорилу. Тот кровью залился. Виктор взял на кулак второго фартового, из налетчиков. Поддел в подбородок. У того вмиг зубы посыпались. Третий, не дожидаясь, сам за барак скользнул, растаял тенью.
Ананьев, отправив деньги, вернулся в барак. Лег на шконку молча, сцепив кулаки и зубы. Вскоре к нему подошли двое воров.
— Хиляй наружу! — потребовали зло.
— Пошли вон!
— Тебе трехаем, катись из хазы. Покуда все при тебе! — настаивали вошедшие.
Ананьев вскочил. Одним рывком сбил с ног того, кто говорил, второго прихватил за горло.
— Матерь вашу! Сколько жужжать будете? А ну, пшли, задрыги! Не то костыли вырву — в уши вставлю! Чего привязались, паскуды?! — заорал так, что мужики барака подскочили. Облепили шконку, людей. Узнав, в чем дело, поддержали Виктора, выкинули фартовых из барака.
— Ну, фрайер, за кипеж не спустится тебе. Попомним тот денек. Душу на кулак вымотаем, — пригрозил один из фартовых Виктору.
Ананьев даже значения не придал услышанному. А мужики, усевшись вокруг тракториста плотным кольцом, разговорились:
— Ты теперь всюду начеку будь. Один — никуда, ни шагу. Нынче за тобой следить станут всюду. Ворюги эту зону держат. Все заработки отнимают у нас. Прямо у кассы. И здесь, в бараке, житья от них нет, отнимают посылки, одежду.
— Зачем отдаете?
— А нас спрашивают? Они отнимают. Кто не отдает, метелят так, что ничему не рады. В параше топят. Шкуру гвоздями изрисовывают. И ножами. Да еще требуют, чтоб мы их благодарили за грабеж. Сколько душили, резали, мучили, счету нет…
— А начальству чего не сказали? — удивился Ананьев.
— Да ты что? Оно в доле! Воры им из своего навара долю дают. Навроде пайки. Начальство и молчит. Соображает, где и с кем выгоднее. Оно все знает. Но жрать-то охота! С нас им навару нет. А с фартовых — каждый месяц перепадает. Вот и мерекай, зачем начальству за нас вступаться? Это ж от доли отказаться. Такого не жди. Наоборот, на разборку к блатным кинут. Оттуда живьем не выскочишь. Всякому своя пайка нужна. Начальство получает ее за молчание, не испачкав рук. Так что на помощь рассчитывать не приходится. Махайся сам, пока силы есть. Вступаться некому. Сегодня их двое пришло, ночью, а может, завтра, уже кодлой завалятся. Это точно…
— А вы что же, не могли им наломать рога? Иль за себя стоять разучились?
— С голыми руками против них не попрешь. Пытались. И не раз. Но фартовые с финачами ходят. У каждого по два-три ножа. Что им кулаки? Вон сколько наших они угробили, счету нет. На ножи взяли… Или к себе заволакивали на разборку. С живых кожу снимали. Вот смотри, — задрал мужик рубаху на спине и повернул ее к Виктору.
Ананьев похолодел. Вся в рубцах, в болячках, трещинах, спина гноилась, от нее шел тяжелый запах.
— Три месяца назад они это надо мной утворили. Думал, сдохну. Работать не мог. Ни лечь, ни согнуться. Обратился к врачу. Тот смазал марганцовкой и даже больничного не дал. Еще и посмеялся гад.
— Узнаю работу фартовых, — говорит мне. И успокаивает, мол, в других зонах и того хуже…
— У нас такие отметины почти у всех имеются. Одним — шкуру со спины снимают, другим — со ступней ног. А иногда — уши обрезают, носы. Но это, когда они в хорошем настроении. Шалят. Но если разозлятся — крышка!
— И что тогда?
— Сам увидишь, падла! А ну, выкатывайся на разборку! — появился в проходе стремач пахана фартовых зоны. И, заслонив собою выход в дверь, гаркнул так, что политические вмиг умолкли: — Кончай трандеть, козлы! Иль устроим парную блядве! Захлопнитесь, покуда колганы не отвинтили!
И, подойдя вплотную к шконке Ананьева, цыкнул тому слюной в лицо:
— Ты, гнида мокрожопая! Кайфуешь? Брысь на разборку, падла!
Виктор не пошевелился. Напрягся всем телом, выжидал свой момент, не упустить бы его. Он всегда подворачивался. Главное — не прозевать…
Фартовый стоял наготове. Следил за каждым движением Ананьева, не выпускал из вида и мужиков барака.
— Да сколько же можно такое терпеть, — подал голос с верхней шконки Борис Абаев. Но тут же умолк от тяжелого, как гиря, кулака, коротко ткнувшего в печень.
Виктор пружиной разжался. И в секунду влепил кулак в солнечное сплетение блатаря. Тот рот раззявил широко. Уставился на Виктора тупо, переломившись пополам.
Ананьев не стал ждать, когда боль пройдет. Добавив пару раз кулаком по почкам, выволок стремача из барака, вернулся к себе на шконку.
— Ну теперь тебе точно хана! — проскрипел с соседней шконки золотушный мужик. И, дрожа от холода или со страха, влез под одеяло с головой, чтобы ничего не слышать и никого не видеть.
Мужики предусмотрительно выглядывали в двери. Но никто не шел к бараку. И, прождав с час, решили ложиться спать.
— Завтра всем держаться кучей. Никуда поодиночке! — подал голос бригадир.
— От них не отобьешься и бараком, — уныло вставил кто-то из угла.
— Так что ж теперь всю жизнь на них ишачить? Они мне в прошлом месяце даже на курево не оставили, все забрали до копейки, — пожаловался старик из угла.
— Развонялся пидор! Да твоим наваром сявку не похмелить! Где тот хмырь ваш? А ну, давай его сюда! Не то всем жарко будет! — ввалилась в барак свора блатарей.
В руках финки. Глаза зло шарят по шконкам. Наткнулись на Ананьева, пошли скопом к нему.
— Уходите отсюда, — подал кто-то голос. Но тут же умолк, простонав коротко.
Виктор отбивался недолго. Его свалили. За ноги поволокли по проходу к двери. И тут словно прорвало политических. Схватили, кто что успел. Лавки, поленья от печки, питьевой бак — все в ход пошло. Даже парашу под ноги вылили. Ремни, сапоги, перекладины — трещали на головах, плечах и спинах. Кулаки, ножи, мелькали так, что трудно было уследить, кто кого придавил под шконкой, кого накрыли парашей, кто стонет на печке, что кричит зэк в углу.
Лиц не узнать. Сплошное месиво из крови и дерьма. Вонь, мат, крик сплелись в тугой узел. На ком разорвана рубаха. Кто взвыл, схватившись за разваленное плечо. Кому воткнули финач в бок. Никто ничего понять не может. Пока кто-то держится на ногах — драка не кончена. Пока не ослабли кулаки — мужики не успокоятся.
— Кроши блатных, братва! Дай хмырям по хуям! — вопит дедок из угла, подзадоривая политических.
Он по возрасту не влез в свалку. Не то бы… Не пожалел бороды. Ох и задал бы за отнятую зарплату.
— Гоноришься, плесень? — замахнулся на него фартовый, но не успел ударить. Опередили политические. Сдернули с ног, сшибли… «На рога» поставили. Да так, что шея чуть в зад не влезла. А дедок заелозил от радости. Не дали в обиду, заступились. И кричит, что петух на нашесте, охрипшим голосом.
— Навыворот их, паскудов! Порвите им хавальники до сраки! Так… мать!
В проходе кто-то дух испустил. Голова под шконкой. А по ногам и животу покойного топчутся дерущиеся. Ничего не видят. От злобы ослепли, озверели.
На живот покойника ногами наступают. Тот молчит. Не больно. Он уже всех простил…
Там, у двери, Ананьев со стопорилой сошлись вплотную. Проверяют, у кого ребра крепче. Кулаки в кровь сбиты. Лица в синяках, опухшие. Рубахи в клочья разнесены.
Где люди? Глянув на них, звери ужаснулись бы этой злобе, ярости.
— Придушу гниду! Размажу пидора!
— Я те, падла, научу, как с фронтовым обращаться! — влипает кулак в висок стопорилы. Тот грохнулся под ноги своих— фартовых, они и не заметили. Сапогами по душе… Но воровскую душу ими не выдавить. Она привычная к трамбовкам и не такое видывала!
Очухался и, став на карачки, вскоре снова в себя пришел. На Ананьева сзади хотел налететь. Да дедок со шконки приметил вовремя, предупредил:
— Витюха! Сзаду берегись! Бей падлу, покуда не вовсе проперделся!
Ананьев ногой в пах поддел. Стопорила с воем откатился. Финач из рукава выронил. Дедок шустро подобрал. Восьмой уже под матрац спрятал. Немало…
Кто-то, подхваченный за руки и ноги, вылетает из барака в ночь, открыв дверь головой. И, ухнувшись тяжелым комом на землю, воет не своим голосом, проклиная боль или паскудную жизнь.
Проход, шконки, стены, двери, окна забрызганы кровью. Кажется, давно пора бы стихнуть драке. Да куда там…
Когда Ананьев выволок из барака захлебывающегося кровью налетчика, орущего от дикой боли, проснулась и охрана. Влетела в барак. Загремели в потолок очереди из автоматов.
Дедок предусмотрительно с верхней полки скатился. Под нижнюю забился. Тут его не достанут. Не найдут. Не впервой так-то спасаться от лютости. Здесь и переспать можно спокойно.
Скоро всех во двор выгонят. На холод. Мордой в снег. Кому такое нужно? Здоровым — все нипочем. А в преклонном возрасте покой и тепло нужны — свернулся старик калачиком, чтоб неприметней быть. Вон ноги к выходу топают. Теперь до утра продержат во дворе на ногах. Под прожекторами и автоматами. Попробуй, выдержи…
Скоро в бараке стало совсем тихо. Дедок выглянул из-под шконки. Утащил для себя одеяло, чтоб не продрогнуть до утра. И, жалея мужиков, все сетовал на судьбу проклятущую.
«Эх, вот бы заново в свете появиться, но с нынешними мозгами! Не влетел бы в беду. И нынче… Если б не этот танкист Ананьев, ничего бы не случилось. Вот так и всегда… За чью-то шкоду — всем беда», — вздыхает старый.
Мужиков вернули в барак лишь под утро. Да и то не всех. Добрый десяток вместе с Ананьевым загремел в шизо.
Виктор другого не ожидал.
Вместе с политическими администрация зоны втолкнула в шизо фартовых и убрала, не без умысла, охрану от дверей, надеясь, что вкинут блатари идейным, просифонят мозги.
В штрафном изоляторе, как и полагалось, не было шконок, скамеек и столов. Не имелось печурки и питьевого бачка. Цементный пол и несколько чурбаков, вот и все, что было в СИЗО.
Десяток политических и столько же фартовых попали в эту клетку не на один день. Пожелай они все разом сесть на полу — не поместились бы. О сне, даже самом неприхотливом, не могло быть речи.
Фартовые, оглядевшись, расселись вдоль стен. Четверо остались стоять, прислонившись спинами к бетонке.
Политические, пошарив по углам, облюбовали место для себя. Решили присесть и вдруг услышали:
— Это с хрена ли загуляли? Когда такое было, чтоб ФРАЙЕРА в присутствии фартовых КАНАЛИ на равных? Иль мозги проорали вместе с памятью? Стоять, задруги! На катушках! — взвился стопорила.
Политические подскочили как ошпаренные. Стали к стене молча, безропотно. Все, кроме Ананьева. Тот и не подумал встать, словно не слышал требования фартового.
— А ты, козел, пидор вонючий, чего тут развалился, как говно в параше, иль тебе локаторы пробить, чтоб дошло до гнилой тыквы? Тебе бодаю, падла! Живо на мослы! — гаркнул на весь СИЗО.
Но Виктор даже не пошевелился. Не глянул в сторону фартовых.
Стопорила подошел вплотную. Сцепил кулаки. Лицо синими пятнами взялось. Впервые за все годы ходок ему отказались подчиниться. Да еще ФРАЙЕР. При всех… Надо обломать его. Этого требовал воровской закон.
Кулак стопорил, коротко вынырнув из кармана, должен был влипнуть в висок, но угодил в бетонную стену и тут же был перехвачен, рука закручена за спину, вздернута чуть ли не к плечу. Боль сковала тело. Стопорила вмиг оказался на полу, лицом в бетон. Фартовые загоношились.
— Кто сделает шаг — знайте, падлы, в секунду пришью вашего гнуса. Придушу, как гниду, — стал Ананьев ногой на шею стопорил, не выпуская закрученную руку.
Фартовые остановились. Поняли, танкист сдержит слово.
— Пусти, падла! Кончай морить! — взвыл стопорила,
— Оставь кента, фрайер! Покуда дышишь, не то как маму родную отделаем, — грозили фартовые.
— Чтоб ни одна блядь мне на уши не наступала со своими законами! Усекли? Получайте своего гада, — выпустил руку стопорилы, поняв, что ситуация накаляется.
Фартовые, заняв половину шизо, отвернулись от политических и всячески избегали общения с ними.
Виктор лег спиной к стене, чтобы не занимать много места.
Фартовые изредка оглядывались. И Ананьев понимал, что каждое его слово, дыхание и движение — на слуху у блатарей.
Ночь прошла спокойно. Политические по очереди спали на полу. Те, кому не хватило места, стояли на ногах. А на следующий день из шизо внезапно вернули в барак всех политических, кроме Ананьева. Ушла из шизо и половина фартовых.
Виктор был новичком и не придал этому значения. Не заметил кривой усмешки стопорилы, обрадовавшегося сообразительности начальства, решившего сломать танкиста руками фартовых. И стопорила, едва захлопнулась дверь за ушедшими, довольно потер руки и предложил:
— Давай в рамса, кенты!
— А навар какой?
— На жопу танкиста! Пора ее пробить. Засиделся в целках! А ну! Кто первый выиграет, тот и оприходует фрайера!
Виктор понял, охрана не поможет отбиться. Одному ему не справиться с пятью ворами. Силы неравные. В шизо остались самые сильные, крепкие, как на подбор, фартовые.
— Примори его на параше для начала. Чтоб сапоги не обосрал, — предложил налетчик гогоча и первым подсел к стопориле играть в рамса.
— Кодлой на одного? Да какие из вас законники? Шпана! Скентовались с мусорами! Чтоб меня приморить. Один на один — кишка тонка? Да чем вы лучше сук? Мать вашу в задницу кодлой! — сорвалось отчаянное.
— Чего?! Ты чего вякал тут про мать? — забыл про рамса стопорила и вмиг, собравшись в мяч, подскочил к трактористу.
Они схватились тут же. Фартовые расступились, дав место честной драке.
Виктор дрался, рассчитывая каждый удар, экономил силы, понимая, одолей он стопорилу, другие продолжат драку.
Фартовый махался на показуху. Он любил эффектную драку, бурную, без передышек и попер на Ананьева буром.
Виктор отвечал лишь на сильные серьезные удары. Внимательно следил за фартовым. Тот вкладывал в драку и силу, и злобу — без остатка.
Но, как ни следил Ананьев, удалось фартовому дважды сбить его с ног. Всем телом влепил его стопорила в угол. И едва не выпустил из Ананьева душу. Тот чудом оклемался. Представил, как фартовые сдернут с него, измолоченного, лохмотья и пропустят в очередь — хором, а может, насмерть запетушат. И пойдет, покатится по всем зонам молва, как сдох под парашей бывший танкист, опетушенный блатарями.
— Вбей ему яйцы в уши! — кричал налетчик стопориле.
— На кентель натяни его — козла!
Виктор отошел из угла, ощупал вспухшую челюсть. И молнией бросился к расслабившемуся стопориле. Поддел кулаком в дых так, что блатной вмиг свалился на пол и, открыв рот, пытался продохнуть, но что-то мешало.
Стопорила пытался ухватиться руками за что-нибудь, но руки не слушались. Глаза лезли из орбит. И вдруг из уголка рта его потекла на плечо кровь.
— Дыхалку отбил, лярва! Замокрил кента! Ну, пидор! Не сорвешься! Размажем, как шмару! — кричал наводчик.
Стопорила вдруг дернулся. Голова его свернулась набок. Руки разжались. Разгладились мучительные морщины на лбу. Из глаз улетела, растаяла злоба.
— Кент! Ты что? Капаешь?
— Откинулся! Хана!
Виктора трясло, как в ознобе.
— Неужели убил? Ведь не хотел и не думал убивать,
— дрожал мужик каждым мускулом.
— Получай, пидор! — выхватил налетчик финку из голенища. Но в это время дверь в шизо распахнулась.
— Ананьев, на выход! — крикнул охранник и, увидев на полу мертвого стопорилу, позвал старшего охраны.
Ананьев не знал закона фартовых — не колоться на допросе. И сам рассказал, что произошло в шизо.
Начальник зоны даже не поверил, что политический сумел убить фартового голыми руками. И вызвал танкиста в кабинет. Но, даже выслушав его, — сомневался. И лишь когда фартовые — свидетели случившегося поневоле — подтвердили показания Ананьева, начальник зоны ахнул.
— Состояние аффекта — действие в условиях особой возбудимости при полном отсутствии контроля за последствия… Слышал о таком когда-то. На войне. Не в зоне. Тогда речь шла о жизни и чести. Здесь же — о заднице. Неужели из-за этого убить можно? Да у меня в зоне целый барак пидоров! А ну как все кинутся мокрить зэков? Что будет? Нет! Я такого не допущу! А чтоб неповадно было и впредь — проучу! — заходил вокруг Ананьева, веря и не веря собственным глазам и ушам. — Вдобавок в зоне своей все равно не смогу оставить. Фартовые с тебя с живого шкуру сдернут за своего. А мне — на хрена грязь в показатель. На Севере вкалывать столько лет и уйти без персональной пенсии из-за говнюка? Шалишь! Я тебя так пристрою — волкам завидовать будешь…
И в тот же день, глубокой ночью, увезли Ананьева из зоны в областной распределитель. А оттуда, не мешкая, — на Север.
Виктор понял, что отправляют его в зону особого режима, о каких он немало наслушался в этапах и в зоне от фартовых и работяг.
Знал, оттуда на волю из тысяч — единицы выходят. Да и те на свободе долго не живут.
За убийство стопорилы Виктору дали пятнадцать лет. Но первый срок — по политической статье — поглотил второй. Проиграл Ананьев лишь в режиме содержания.
Он знал, что никогда уже не получит писем из дома. Не придут ему посылки. О свиданиях, как и о свободе, мечтать не приходилось.
Одетого в серо-полосатую робу, его втолкнули в барак новой зоны. Номерной. Далекой от жизни и живых.
В полумраке Ананьев нашарил указанную шконку. Сел на нее устало. И услышал рядом с собой тихий стон.
— Кто тут? — вскочил, испугавшись.
— Не трепыхайся. Старик отходит на тот свет. Пора его пришла. У нас никто не задерживается. И ты — не заживешься, — услышал над головой.
Желтое лицо зэка, свесившееся с верхней шконки, было похоже на сушеную дыню, испепеленную солнцем.
— А где мужики? — спросил Ананьев в растерянности.
— На руднике. Скоро будут, — сморщился мужик от приступа болезненного кашля.
— Что это с тобой? — удивился Виктор.
— Сухотка. Так наш клистоправ говорит. Болезнь горла. От частых простуд. Не я один тут перхаю. Иные и того хуже. С кровями. Было, захлебнулся один, ночью. Не сумели остановить. Иные от этого загнулись вовсе. Да и то признать надо, никто больше года тут не канает, — сознался мужик.
— Это почему? — насторожился Ананьев.
— Да потому что рудник у нас такой — особый, военный. Иль ты не знаешь, куда попал?
— Нет. Мне кто доложит? Охрана, что ли?
— Тебя одного привезли? — изумился человек.
— Да нет. Везли много. Но их вчера выгрузили в другой зоне. А меня — сюда.
— И никто ни словом не обмолвился, куда тебя всадили?
— Нет. Никто не знал, наверное.
— Да эту зону все знают. Их не так уж много. Ну и тебе брехать не стану. Эта зона — урановая. Понял, нет? Уран тут добывают. На атомные бомбы. Влипнуть сюда — хуже чем под вышку загреметь! Медленно сдыхать будешь. Как все мы. Отсюда на волю дороги нет, — закашлялся мужик. И, схватившись за грудь двумя руками, пытался преодолеть удушье.
— Не сухотка у меня. Я знаю. Рак. Слышал о нем что-нибудь? — спросил Ананьева, едва дыхание выровнялось.
— Слыхал кое-что, — признался Виктор.
— А я про него доподлинно знаю. Собственной шкурой испытал. Понял? Тебе тоже предстоит это. И через год не лучше меня станешь. Все тут такие. Только каждый этот рак по-своему схватил. У одних — голова, желудок, кровь. Другие — горло потеряли. Из него и жизнь уйдет. Никого погибель не минует.
— За что же так? — опустились плечи Ананьева.
— За все, в чем был и не был виноват, — зашелся мужик в кашле и откинулся на подушку.
— А что, защиты нет никакой? — тронул его за рукав Виктор.
— Есть одна — могила…
— Тьфу ты, черт, — выругался Ананьев.
— Чего хочешь? Какой защиты и от кого? Ты слышал о Мангышлаке? Так вот наш рудник мощнее будет. Запасов больше. А защиту, не знаю, о чем говоришь…
— Господи, помоги отойти. Прими душу на покой и покаяние, — донеслась до слуха тракториста мольба старика.
— Сколько ж лет ему?
— Четвертной…
— И уже стариком его считаешь?
— А ты как думаешь? Он здесь дольше всех продержался. Считай, полтора года. За это и зовут его стариком. Три пополнения пережил. Такое суметь надо. Здоровый был бугай. Теперь и впрямь — старик.
Дверь в барак приоткрылась. И тут же, словно по команде, в бараке зажегся пронзительно яркий свет.
Ананьев увидел людей, входивших в барак.
Серые тени, с тусклыми, словно остекленевшими глазами, они медленно двигались по проходу каждый к своей шконке, едва волоча ноги.
На лицах тупое равнодушие. Они не переговаривались, не смеялись, не ругались.
Подойдя к шконке, сразу валились на нее. Не раздеваясь, не стянув сапоги.
Лишь один заметил Виктора. И, поравнявшись, спросил:
— Как там на воле?
— Меня из зоны сюда перебросили, — ответил Виктор.
— Откуда?
— С Сахалина…
— Сам откуда?
— Орловский…
— Не земляк! Нет! Опять не повезло.
— А что хотел?
— Да шконку берегу. Рядом. Для земляка. Сосед умер месяц назад. Тоже не с наших мест был.
— Сам откуда?
— Из Одессы… Почти полгода здесь. Уже немного осталось.
— Сколько до конца срока? — поинтересовался Ананьев.
— Десять жизней. Но не моих. Я не о том. Здесь сроки не кончаются. Тут они пожизненные и посмертные. А я о том, что мучиться немного осталось. Самое большее полгода и баста!
— А дальше что? — не верилось Виктору.
— Крышка! Доперло? Конец! Хана всему. Был и не стану. Все так…
— Выходит, сплошное кладбище — не зона здесь?
— Размечтался. Сразу видно, новичок. Какое кладбище? Может, еще и гроб с памятником закажешь? Вот чудик! Да тут не до жиру. Лишь бы по ошибке живьем из карьера не выкинули.
— А что в том плохого? — удивился Ананьев, непонимающе уставясь на собеседника.
— Наверное, думает, что из карьера живьем прямо на волю выкидывают, — отозвался со шконки лысый, как мыльный пузырь, мужик. И, трудно хохотнув, продолжил: — Возле карьера зверюги развелись всякие. Волки, росомахи, лисы. Все на падаль охочие. Им всяк день жратва перепадает. Мертвецов, чтоб не хоронить, силы и время не тратить, зверью швыряют. Они с костями со-жрут — не подавятся. Сами промышлять разучились. Возле карьера пасутся. Надежнее охраны сторожат. Сквозь них — не сбежишь. Мертвецу — ладно. Случалось, выбрасывали тех, кто сознанье терял. А зверям живая кровь еще лучше…
— Одно жуть. Пока порвут такого, столько воплей услышишь, шкура на спине дыбом встает, — добавил мужик, похожий на дыньку.
— Но вот же тебя и старика не выкинули из карьера, лечат, — не верил Виктор.
— Нас не вышвырнули, чтоб кипежа не было. Все видят, живы мы покуда. А попади в карьер — накроемся за милую душу.
— Да вон и сегодня пятерых вышвырнули. Скопытились на глазах…
— Ужинать, мужики, ужинать! — приоткрыл дверь охранник. Люди серой вереницей поползли в столовую. Виктор Ананьев пошел сзади. И все удивлялся, что охрана не сопровождает зэков, не кричит на них.
В столовой порадовал порядок. Столы чистые. У каждого свой стул. Ни крика, ни споров нет. Зэки не носят еду сами. Ее расставила на столах обслуга. Хлеб не пайками, а лежит в мисках, бери и ешь, сколько хочешь. И еда — не баланда вонючая, а настоящий борщ с мясом. На второе — пшенка с котлетой. Чай крутой, сладкий. Даже не верилось, что это для зэков, и ему — Ананьеву, никто не скажет, что раскатал он губы не на свое.
«Уж не снится ли? — ущипнул себя за руку тракторист. — Но нет, тогда откуда взялись бы лица мужиков за столами, словно украденные из преисподней?»
Виктор оглядывается на мужиков, сидящих рядом. Один, попробовав борщ, отодвинул от себя тарелку. Молча уставился в какую-то точку. Второй — дремал на стуле. На ужин не обращал внимания.
— Ешь, — тронул его Ананьев за руку.
Человек уставился на Виктора непонимающим, тупым взглядом. И долго не мог понять, чего от него хотят. Потом, так и не притронувшись к еде, тихо побрел в барак.
— Ты ешь. Не смотри ни на кого. Лопай. Здесь аппетит — подарок. Его тут быстро теряют. И ты через месяц жрать не станешь. Как все. Карьер отнимет и это. Он за ту жратву дорогую плату берет — целую жизнь, — услышал слабый голос рядом.
— Но кормят отменно, — признал Ананьев.
— Чтоб силы были вкалывать. Иначе некому будет в карьере управляться. Но ненадолго их хватает. Карьер сильней человека. Ты это скоро почувствуешь, — пообещал сосед вяло.
Поужинав, Ананьев вернулся в барак. Люди лежали на шконках. Никто не присел к столу, не ходил по бараку. Не вышел подышать свежим воздухом после ужина.
Люди даже не переговаривались, лежали молча, а может, спали.
— Чудно тебе здесь? — закашлялось сверху. И, немного погодя, желтое лицо, свесившись вниз, заговорило: — Тут даже начальники зоны и охрана каждые три месяца меняются. Полностью. Не выдерживают дольше. И — враз на пенсию.
— А пополненье часто привозят? — поинтересовался Виктор.
— Когда как. Последнее месяц назад было. Они — в другом бараке живут, где весь свежак. Но недолго им петушиться да радоваться, что в рай попали. Вскоре поймут, чего он стоит.
— А почему их отдельно от вас держат?
— Чтоб не деморализовали пополнение. Они ведь с воли. Сильные. Кипишить сумеют. А тебя из зоны, попятно, к нам, — закашлялся мужик.
Рядом послышался вздох. Глубокий, трудный.
— Будь человеком. Позови санитаров, чтоб старика убрали. Помер он…
Виктор выскочил из барака. Позвал охрану, та, поняв все, тихо внесла в барак носилки. Уложила на них сухонькое тело человека. Укрыв его одеялом с головой, молча вынесли из барака.
Ананьев вышел следом.
Охранники, проходя мимо медчасти, выкрикнули номер умершего. И понесли носилки за территорию зоны.
Виктор наблюдал за ними, не шевелясь. Вот они прошли вышку, им открыли ворота. Охранники сдернули одеяло с покойного. Сбросили его с носилок и бегом вернулись в зону.
Вскоре Ананьев перестал сомневаться в услышанном.
Ночью вокруг зоны на все голоса заливались воем волчьи стаи.
— Нешто им уран не опасен, зверюгам этим? Мало того, что живут близ карьера, больных мертвецов жрут. Отчего сами они не дохнут? — спросил кашляющего соседа.
Тот рассмеялся в ответ и сказал:
— Зверь и есть зверь. Ему ничто не страшно. Он — местный. Коренной. Тут рожденный. Крепче урана. Что ему карьер? Он в уране рожден. Потому не боится его. Он сильней любого и крупнее обычного волка чуть не вдвое. И другие звери — тоже. Они, если охрана закопает покойного, за ночь его все равно выроют и сожрут. Хоть ты чем его привали. Сбоку подберутся. И выволокут. Всегда так делают. Потому не хоронят тут. Смысла нет. И сторожей на погосте нашем держать накладно, — зашелся в кашле человек.
— Новенький, как зовут тебя? — услышал сзади тихое. Оглянулся.
Серый, с глубоко запавшими глазами зэк сидел на шконке и звал к себе Виктора.
— Ты не слушай его. А то и вовсе— жить невмоготу станет. И хоть не сбрехал он тебе ни в чем, помни, за грехи свои мы тут мучаемся. За прошлое. И очищаемся. Перед кончиной, чтоб перед Господом чистыми предстать.
— Я уже очистился вовсе. Сраться стал в штаны, как дитя. Не держится ничего. Само выскакивает наружу. Сапоги вон, все носки обоссаны. Отчего это. Мужик во мне помер — вышел весь — из конца. Нынче баба вовсе не нужна. Выйди на волю, жена сбежала бы от меня. А все — карьер проклятый, — пожаловался человек на соседней шконке.
— А за что вас сюда пригнали? — поинтересовался Ананьев. И, достав пачку папирос, решил закурить.
— Не кури в бараке, слышишь? Не смей. Нельзя у нас курить.
— Иди наружу.
— Не вздумай тут вонять! — послышалось со всех сторон.
— Хватит просить! Уже все! — положил Виктор папиросу в пачку.
— Ты не злись. Посиди тут с нами, — придержал человек Ананьева, вставшего со шконки.
— Сам пойми, работаем в карьере. Все, кто курил раньше, — побросали. Тяжело стало. Легкие не переносят дыма. Ослабли. Как кто закурит, всех начинает кашель душить. Отвыкли от табака, отказались.
— И он скоро курить закинет. Не захочет сойти, сгореть лучиной за месяц.
— Если все так, как вы говорите, велика ли разница — через месяц или полгода сдохнуть? Чем скорее, тем лучше. Меньше мучиться, — ответил Ананьев.
— А это ты у тех спроси, кто последние дни здесь доживает. Им видней. Они уже все прошли и видели, все испытали, но на тот свет не торопятся, каждым днем дорожат, держатся за эту жизнь, какая она ни на есть. Хотя боли и мук познали очень много…
— Я себе жизни не попрошу. Коль попал сюда — в безвыходность, дорожить шкурой не стану, — ответил Виктор.
— Не зарекайся. У тебя все еще впереди. Вот ты спросил, за что мы здесь? Всяк за свое. И все — ни за понюшку табаку. Я, к примеру, за то, что стукача избил. Он в нашем доме всех пересажал. Пакостливый гад! Жил в грязи, как хорек. Ну и захотелось ему соседскую квартиру. Большую, чистую. И занял ее! Хозяев доносами выжил. Их забрали. Он вселился. Со своими голожопыми. Потом второго соседа выкурил так же. На тряпки и барахло позарился. Третьего — своего начальника — на Печору согнал. Его в должности повысили. Вот и распустил хвост стукач. В партию вступил. До чего дошел, родную бабу запродал, засветил чекистам. И когда ее забрали, он детей своих родителям жены в деревню сплавил. А сам с молодой шлюхой скрутился. Соседкой. Когда ее муж хотел откостылять стукача — и его упрятал.
— А баба? — ахнул кто-то.
— С ним живет, блядища! Про мужа будто запамятовала. На фамилию его, кобелиную, перешла. Катковой стала.
— Что?! — взвился Виктор, вспомнив свое. И Каткова… «Наседку» в камере, прикинувшегося машинистом паровоза.
— Чего побелел? — удивился рассказчик.
— Каткова того как звали? Уж не Костя ли случайно?
— Нет. Не Костя, Никифор он. Мы с ним в соседстве полжизни прожили. А тут не выдержал. Из мужиков только я остался на воле. Он и я на весь дом. Выпили мы с ним как-то по рюмашке, а он и давай хвалиться, как лихо в люди выбился. Меня и разобрало зло. Аж кровь в висках застучала. Ухватил я его за грудки да как трахнул головой об стену. Что сил было. Никишка сам себе язык откусил. И дураком остался на всю жизнь.
— А кто ж тебя посадил, если ты его дураком оставил?
— Чекисты! За шестерку свою отплатили. Баба, сука подзаборная, какая с ним сжилась, наляскала на меня. Ночью и сгребли. Молотили всей шоблой-еблой. Хотели враз убить. А потом надумали сюда спихнуть, чтоб не просто сдох, а и помучился перед кончиной вдоволь. Мол, скорая смерть — наградой мне была бы. А что на моем месте сделал бы любой, если тот Никифор в лицо сказал, мол, двоим нам с тобой в одном доме тесно. Хватит тут и одного мужика. А меня — пора отправить проветриться. На севера, следом за соседями… Ну кто такое стерпел бы? Скажи?!
У Виктора кулаки в булыжники свернулись. Побелели.
— Я бы этих стукачей, попадись в руки, ни одного бы не пощадил…
— Тоже обоврали? — спросил из-под одеяла постоянно мерзнувший человек в очках.
Он дрожал от озноба, но слушал разговор, завязавшийся по соседству.
Ананьев рассказал о себе. Все, без утайки. И только в конце спохватился:
— А у вас сук нет в бараке?
— Сюда стукачи не попадают. Их берегут. А тут, в нашей зоне, они уже не нужны! Говори спокойно все, что думаешь, что на душе. Отсюда уже никуда не выйдет. Все тут останется. Навсегда. И умрет вместе с нами.
— Мужики, отбой! — заглянул в барак охранник. И тут же исчез, даже не вошел.
Вскоре свет из яркого стал тусклым. И Виктор лег на шконку до утра.
Он удивился, что зэков в этой зоне поднимали на работу не в шесть, а в восемь часов утра. Не ставили на построение. А сразу звали на завтрак. И он был сытным.
Едва зэки выходили из столовой, их собирали в бригады и тут же увозили в карьер.
Виктор попал в первую бригаду. И его вместе с другими увезла вагонетка вниз — в шахтный карьер, расположенный глубоко внизу, под землей.
Ананьев удивлялся необычной красоте штолен. В тусклом свете ламп их стены фосфоресцировали неземным, синим, голубым, розовым светом. Вспыхивали звездами, целыми фейерверками. Они, словно живые, радовались людям.
Звезды вспыхивали под ногами и над головой. Их можно было потрогать руками. Они, словно живые, смеялись, перемаргивались, ободряя людей.
— Красота какая! — не выдержал Виктор. Но в ответ услышал:
— Век бы ее не видел. Будь она проклята! И ты рот не разевай. Это уран. Он гад. Где искры горят, там он просыпается. И горит бельмами змеи. Держись подальше от огней его. Хотя куда тут спрячешься? — ворчал кто-то сбоку.
Виктор грузил уран на транспортер лопатой. И тот сверкающей лентой уходил вверх.
Рядом работали зэки. Неспешно, но и не отлынивали. Серыми тенями передвигались по забою. И, казалось, ни малейшего внимания не обращали на Ананьева.
Но вот один подошел. Стал рядом.
— Иди отдохни. Я подменю. Уже три часа без перерыва вкалываешь. Силен. Да только и тебя ненадолго хватит. Иди, продышись немного…
К вечеру у Ананьева разболелась голова. В медчасти дали цитрамон. Успокоили. Мол, с непривычки это, потому что под землей давление иное. Воздуха немногим поменьше. Но это скоро пройдет. Еще три смены, и как рукой снимет. Все это испытывают вначале.
Виктор выпил цитрамон. Но боль не отпускала. Она сковала голову тугим обручем, давила на глаза.
Сосед по шконке настырно заставил его пойти на ужин и посоветовал пить чай, как можно больше.
Ананьев пил, пересиливая нежелание, заставляя себя, уговаривая.
— Ну, что? Жить охота? — спросил его желтолицый мужик.
— Боль одолела…
— То ли еще будет…
— Отстань ты от него, — цыкнули на закашлявшегося.
— Я отстану. А вот уран — никогда… Он заставит поумнеть. Не то, ить ты, чем скорей — тем лучше! Меньше мук! Тут всяк свою порцию сполна получает. Этот — не особый! Чем я хуже, что должен мучиться? А он без боли захотел на тот свет загреметь! Торопливый, как вижу. Да вот только спешить нам всем некуда стало…
— Да заткнись ты! — не выдержал Виктор, сдавив руками голову, раскалывающуюся от боли.
Но через два дня, как и говорил врач, головные боли прошли. Виктор возвращался с работы разбитым. Он не сразу заметил, как от усталости начали дрожать руки и ноги. Как липкий пот заливает спину уже к полудню. Как постепенно пропадали аппетит и сон, ставший тревожным, чутким.
— Эй, мужики, на концерт! Артисты к нам приехали! — сунулся охранник в барак в конце недели.
Никто из зэков не обрадовался. Молча, равнодушно, послушными манекенами, пошли в красный уголок, едва волоча ноги. Там устроились поудобнее на стульях.
Виктор сел поближе к сцене. Не хотел идти на концерт, но жутко было остаться одному в пустом бараке. Решил отвлечься, как и все, хотя бы на время.
Ананьев теперь боялся одиночества. Не только он, все зэки барака предпочитали держаться вместе — всюду.
На сцене кружился в танце хоровод девушек. Плавный танец вскоре сменился быстрым, огневым. Мелькали улыбки, ноги — голые, выше колен.
Виктор поглядел на зэков. Половина их спала. Другие смотрели и не видели азартной пляски. В глазах тупое равнодушие стыло.
— Хороши девки, а? — подтолкнул Ананьев соседа. Тот глянул на сцену, посмотрел на Виктора.
— Спать охота, — ответил равнодушно.
Никто не аплодировал танцорам, не благодарил их за концерт. Зэки молча ушли из красного уголка в барак, даже не оглянувшись на уезжающих артистов.
Ананьев тоже вернулся в барак. И незаметно, понемногу, разговорился с мужиками.
— Нет. Отсюда никто не убежал. Эта — якутская зона — сущее наказание. Самая дальняя, северная. Для смертников. Дорога отсюда раньше охранялась. Как военная. Потом поняли бессмысленность. Сняли охрану…
— Да не потому ее сняли. Гибло много ребят. От стужи. Зимой тут под пятьдесят холода. Случалось, к шестидесяти доползала. Вот и замерзали охранники на посту. Заживо.
— А ты их пожалей, — съязвил кашляющий.
— Они ни при чем в нашей беде. Не охрана виновата, что мы тут оказались, — заметил мужик в очках.
— А почему не убегали отсюда? Ведь не все время здесь зима держится, — интересовался Ананьев.
— Лето тут короткое. А место — гиблое. Сам видишь. Не зная его, сгинешь. Хотя слыхал я от старика, что удалось двоим отсюда сбежать. И не по теплу. Зимой. В самую что ни на есть лютость. Когда от мороза даже собаки бежать не могли, — закашлялся человек.
К шконкам Ананьева и соседа понемногу подошли зэки. Послушать захотелось, пообщаться.
— И знаете, как они сдружились, эти двое? Никто не поверит. Один — стукач. А другой, тот — засвеченный им. Фискала Андреем звали, второго — Олегом. Оба с одной местности. Из Липецка. Работали вместе. Олег умнее был. Но характер имел несносный. Горячий. Прямой. Андрей — тишком жил. Ну и не раз он Олега поругивал. Видать, за дело. Инженеры-строители оба. Но Олегу больше доверяли. Вот и назначили его начальником стройобъекта. Обком партии они строили. Велели им закончить его к холодам. Олег обсчитал все и говорит, что не уложатся люди в этот срок, — закашлялся мужик.
— Так и понятно. На остойку время надо. Как без того? Посмотреть, как фундамент и стены поведут себя, — встрял Виктор.
— Андрей услышал о том. И настучал на Олега. Мол, не только со сроками не согласен, а и строителей подбивает не браться за объект. Потому что под наганом дома не строятся. Что все партийцы в строительстве — бараны.
— А разве не так? Да и зачем ему было фискалить — не понимаю. Если сам строитель, понимать должен…
— Я об этом случае тоже слышал. Андрей был редким гадом. Завидовал Олегу с детства. Тот из себя видный был. И не гляди, что характерный, люди его любили. Андрея не замечали. Слабаком считали. Даже девка, какую они оба любили, Олега выбрала. За него замуж согласилась…
— И тут баба замешана, — рассмеялся очкарик. И добавил: — Вся беда от них, проклятых…
— Она ни при чем. Андрей решил помешать свадьбе. Повод искал, причину. И нашел, убрал соперника. А девка отказалась за него замуж выйти. Тут же еще объект этот на него повесили. Он согласился, куда деваться. Управился вовремя, как и велели, — к октябрьским праздникам. А шестого ноября этот дом разъехался. Все пять несущих колонн развалились на осколки. И три этажа — в обломки… Чекисты его, видать, со зла, под бок к Олегу всунули. Вначале он Андрея не мог простить. А потом помирились. И вместе сбежать решили.
— Ну и дурак этот Олег, кто ж своему врагу верит? — удивился Ананьев.
— Был врагом Андрей. Стукачом был. А на карьер попал и поумнел. Понял, сдохнет тут, коль не сбежит.
— Олег его надоумил. Не иначе. Сам бы ни за что не догадался, — рассмеялся кашляющий мужик. И продолжил: — В машине они сбежали. Не пешком. В лютый холод. Грузовик продукты привез в зону. Забирал пустую
тару. Бочки, ящики, мешки. Они в той рухляди и спрятались. Уехали и с концом…
— Как же Олег в карьере столько выдержал? Андрея дождался. И потом… Ведь не враз сбежали, — удивился Виктор.
— У нас в спецчасти женщина работала. Молодая еще. Видно, приглянулся ей Олег. Не отправила его в карьер. Он в обслуге зоны работал. В бане: Там много легче. А Олег ее и за Андрея упросил. Слово замолвил, когда помирились.
— Нет. Я бы не простил стукачу, — вырвалось невольно у очкарика.
— Их не поймали?
— Лишь утром хватились. Поискали и не нашли нигде. Слыхали мы потом от охраны, что сыскали шофера той машины, привозившей харчи. И, как ни трясли его, не признался. Не видел, говорит, и все тут. А по глазам заметно — брешет. Измолотили до полусмерти — не сознался. Но потом охрана слышала от якутов-охотников, как спасли они жизни двум беглым с рудника. До весны их прятали в тайге, в зимовьях своих. А потом, когда потеплело, ушли парни. Сами. Куда? Ничего никому не сказали. Их переодели, дали харчей. Теперь не пропадут…
— Чекисты их повсюду сыщут. От них, как от чумы, не спрятаться. Но уж если попадутся, не миновать им «вышки». Коль сумели отсюда сбежать, пристрелят на месте. А жаль… Молодые еще, — вздохнул «дынька».
— Сумели сбежать, сумеют скрыться, — обронил Ананьев, и засела в его голове мысль о побеге.
Она ночами спать не давала.
Конечно, он видел, что машины, уходившие из зоны, охрана шмонает с овчарками, проверяя все придирчиво. По территории нельзя пройти незамеченным. Вокруг «запретка» под током, вышки и собаки… Нет шанса…
Но судьба будто мысли подслушала. И неожиданно Ананьева после работы вызвали в спецчасть.
— Вы на тракторе работали? — спросил оперативник.
— В колхозе был трактористом, на войне — танкистом, — подтвердил Виктор.
— А нам бульдозерист нужен. Для дорожных работ. Да и территорию пора в порядок привести. Работы хватит. Конечно, это не карьер. О таком многие мечтают. Потому работать будете по две смены. Без напарника…
— Мне все равно. Где скажете, там и буду, сколько надо. Торопиться некуда, — согласился Виктор.
— С вами будет дорожная бригада. Их шестеро. С завтрашнего дня выходите работать на бульдозер. И чтобы без фокусов, без нарушений. Чуть что заметим, вмиг в карьер вернем, — предупредили на всякий случай.
Ананьев сделал вид, что не понял намека оперативника. А ночью, проворочавшись до полуночи, увидел сон, будто он на бульдозере вернулся в свою Масловку. Сбежал, удалось, повезло.
В тот первый день Ананьев работал в зоне. Приводил в порядок дороги, двор. Равнял их старательно. А сам искоса поглядывал на ворота. Когда его выпустят работать за зоной.
Внешне он оставался спокоен. Но в душе нетерпение проснулось. И снова ночью мысли одолевали. Всякие…
«Сбежать, а куда? В свою деревню шагу не сделать. Тут же поймают. Свои сельчане выдадут. И что тогда? Не только самого сгребут, а и жену, детей. Никого не пощадят, — ворочается Ананьев. — Да и как добраться к ним. Куда бежать без денег? В этой робе? Ее даже звери знают. А если домой нельзя, тогда куда идти, где жить? Зачем бежать, если не смогу к своим вернуться?» — таращится человек в темноту.
Но не подыхать же здесь. А правды ждать неоткуда. Неужели остаться тут навсегда?
И Виктору вспомнилось недавнее. Его первый день работы в карьере.
До обеда все шло нормально. А потом упал мужик, словно оступился. И готов — на месте. Никто даже не попытался помочь. Сразу в смерть поверили. Забросили на транспортер. Оттуда его охрана приняла. Без похорон, без гроба и могилы, на тот свет отправила. Имени не узнали. Лишь номер… Да и в карьере о человеке тут же забыли, будто и не было его никогда, не жил о бок, вместе со всеми.
Через полчаса другому плохо стало. Присел на корточки. А кровь из горла фонтаном хлынула. И снова пошел по транспортеру измятый ком, звавшийся еще недавно человеком…
И о нем никто не вспомнил, не пожалел, не помянул добрым словом.
Лишь охранник проворчал сердито:
— Возись тут с ними, не могут до конца смены подождать. Не то таскай их на горбу… Ни жить, ни сдохнуть путем не могут…
«Но я уж не в карьере. На поверхности вкалываю. Может, доживу? Хотя… Они там одну смену, а я — по две вкалываю. Где уж доскрипеть? Еще неизвестно, что хуже. Лучше сбежать. Хоть куда-нибудь. Куда глаза глядят. Подальше отсюда. Но а как без документов? Поймают враз. А разве были на руках документы, когда в деревне жил? Никто их не спрашивал. Вот так и надо! Сбежать в глушь, где никто меня знать не будет. Обжиться. Потом своих перевезти. Но где найти такое место, где примут, поверят и не выдадут?»
— Ты чего ворочаешься, будто сбежать решил? — свесилось сверху желтое лицо соседа и, хихикнув, добавило — И не мечтай. Близок зад, а не увидишь. Так и ты — волю. Хоть и за «запретку» выпустят, смыться не удастся…
— А ты чего не спишь? Тоже о свободе размечтался? — осек Виктор.
— Мне уж недолго. От Господа вольную получу. Вместе с оправданием, — невесело ответил сосед. И сказал тихо: — Я б на твоем месте не раздумывал ни секунды. Судьба такой шанс раз на всю жизнь дарит. Не упускай его. Тебя не сегодня-завтра отправят вкалывать за зоной. Оглядись. Выбери момент и линяй без оглядки.
— Я не один работаю. Со мной шестеро мужиков. Все друг за другом лучше собак следят. Знают, сбежит один — всех оставшихся в карьер вернут. Кому охота?
— Все линяйте!
— Как? Ни денег, ни документов, — вздохнул Ананьев.
— Жизнь спасайте. Не пропадете, — шептал мужик.
— Мне без семьи на что она?
— Дурак! Такое обломилось, а он ломается. Эх, правду говорят — счастье в руки лишь дуракам дается, — закашлялся мужик и потерял интерес к разговору, сочтя Ананьева круглым идиотом.
Виктора в этот день выпустили работать за ворота зоны.
Шесть мужиков да четверо охранников вышли следом за бульдозером.
Ананьеву велели расширить втрое дорогу, ведущую в зону.
— И чтоб ни ямки, ни канавки, ни рытвины на ней не осталось. Чтоб скатертью под ноги сама дорога стелилась. Без единой морщинки. Сам проверю. Весь этот путь высокая комиссия приедет принимать. Не угодишь, шкуру до задницы спустят. Не простят. Чтоб как по шелку ехали! Понял? Коль пофартишь начальству — облегченье получишь.
— Какое? — врубился Виктор.
— Это от них, тех, кто наверху, — усмехнулся оперативник.
Ананьев работал старательно. Все время помнил обещание опера и разглаживал дорогу под скатерть. Бригада помогала изо всех сил. Об отдыхе не вспоминали. До него ли теперь? Охрана, наблюдавшая за зэками, и та устала. А тут еще волки окружать стали. Вначале хоть прятались за кусты и коряги. Выглядывали, кого охрана подкинет? Но, видя, что никто на них не обращает внимания, поняли, о жратве самим придется позаботиться, и вышли из укрытий. С зэков глаз не сводят. Живые! Еще не падаль, — начали брать людей в кольцо.
Охрана заметила вовремя. Пристрелила двоих, самых нахальных. Но волки, отбежав немного, не ушли совсем и выжидали.
Виктор их и не увидел. Он смотрел лишь на дорогу, под нож бульдозера. И думал о своем.
— Конечно, сейчас — не время. От глаз охраны не оторваться.
Работяги могут за куст шмыгнуть, словно по нужде. А я — останови трактор, сразу заметят. Все. Это не в зоне, где охрана на пятки не садится. Тут, стоит шаг сделать…
И в эту секунду услышал звук выстрелов, перекрывших голос бульдозера.
Тело вмиг испариной покрылось, когда увидел охранников, целившихся в сторону мужиков. Волков увидел позднее. Глянул из кабины вокруг. И жутко стало. Зверье не боялось даже шума трактора.
До вечера охранники убили не меньше десятка волков, но их не убавлялось. Казалось, они сбежались сюда со всей тайги. На охоту. Помериться силами. Кто кого перехитрит, одолеет и переждет.
Ананьев ни на секунду не вышел из бульдозера.
Работяги ждали, когда закончится этот бесконечный день и нечеловеческое напряжение, похожее на пытку.
Что там посулы опера? Каждая минута работы здесь могла стать последней в жизни. И, едва вернувшись в зону, все шестеро запросились обратно в карьер.
Виктор, едва вернувшись в барак, завалился на шконку не раздеваясь.
Перед глазами все еще стояло увиденное — матерый волк, прыгнувший на зэка. Пуля охранника опередила его на долю секунды и сохранила жизнь человеку.
Волки не обошли даже бульдозер и подходили к нему совсем близко.
Ананьеву вспомнилось, как старики Масловки говорили, будто звери издалека чуют запах больного и слабого, кому на свете недолго жить осталось. На здорового волки не охотятся, не нападают. И никогда не ошибаются…
Волки… Их так близко не приходилось видеть человеку. Он слышал о них немало, всякое. Но сегодня столкнулся глаза в глаза. И стало не по себе.
Зверь смотрел на человека не моргая. Их отделяло совсем немного. И, не будь железной двери, зверь, казалось, спокойно прыгнул бы на бульдозериста. Он словно убеждал, что человек сегодня выиграл немногое — небольшую оттяжку во времени.
Виктор закрывал глаза. А память настырно возвращала его в недавнее. И улыбающийся опер, оскалив желтые зубы, снова спрашивает:
— Ну что, Ананьев? Продолжим работу на бульдозере или в карьер вернетесь? Решайте. Я не уговариваю, не принуждаю…
— Я не девка! Либо соглашаюсь, либо нет. Но один раз, — ответил ему Ананьев резко, по-мужски. И на следующий день снова выехал на бульдозере из зоны.
Ни один зэк не согласился выйти за запретку. За вечер все бараки узнали, как пришлось работать дорожной бригаде. А потому никто не соблазнился на предложение оперов.
— Иди сам в пасть падле! Нехай зверье говном подавится! Одним мусором на свете меньше станет! Урон невелик. Мы тебе не кенты, паскуда. Сам въебывай на дороге. Хоть собственным мурлом ее ровняй! А к нам не прикипайся! И в нашей хазе — не возникай! Не то мослы из жопы выдернем, — пригрозил рокоссовец оперу и резко захлопнул перед ним дверь барака.
Знал об этом и Ананьев. Ему этот разговор передали в лицах, под дружный смех. Его тоже отговаривали. Но он решил по-своему.
Бульдозер распихивал кусты, вгрызался в коряги, деревья. Валил их на землю без раздумий и жалости. Что там… Человеческие жизни не жалеют… Выворачивал с корнем ели и пихты.
Трещал кустарник под гусеницами бульдозера. Не жаль… А это что взвыло, скрежетнуло под траками? Что там попало под бульдозер? Виктор выглянул. Траки бульдозера в крови.
Глянул назад. Через стекло увидел раздавленное волчье логово. Ни одного волчонка не успела вытащить, уберечь волчица. Она опоздала. И стояла теперь на поваленном дереве, обнюхивала раздавленных волчат и выла всей утробой, будто оповещала тайгу о горе своем.
Ей вторили стенанья волков из-под кустов и деревьев.
Виктор отвернулся.
«Надо ж, черт возьми! Зверюга, а и та сердце имеет. И детей своих ей жаль. Воет всей требухой! Будто эти волчата последние в жизни. Тут же людей не щадят. Сдыхают в карьере, никто по ним не плачет, даже не вспоминает. Здесь — вся тайга воем зашлась. Как большую потерю оплакивают целой стаей. Словно не мы, а они — люди… И каждую теплину крови, жизни своей берегут, лучше нас — людей», — думает Ананьев и вгрызается в очередной пенек, маленький, трухлявый на вид. Но у него оказались крепкие, живые корни. И, поднявшись вверх, они острыми зубами вгрызлись, засели в гусеницах бульдозера.
Виктор дает задний ход. Но бесполезно. Гусеница натянулась. Звенья со звоном разлетелись, посыпались на землю.
— Разулся! Мать твою! Только этого мне теперь не хватало! — выругался Ананьев.
Охранники стояли у ворот зоны и не оглядывались в сторону Виктора. Они разговорились со своими ровесниками, охраняющими ворота зоны.
Тракторист хотел открыть дверцу кабины, но тут же увидел волчицу, чье логово он недавно раздавил. Она сидела в шаге от трактора, не сводя глаз с кабины, следила за каждым движением человека.
Она поняла, что ему нужно выйти. И напряглась, приготовилась к прыжку. Шерсть на загривке зверя встала дыбом, в глазах зеленые огни метались. Недолог час мести и расплаты. Волчица вздрагивала каждым мускулом.
Виктор отпрянул. Отдернул руку с дверцы трактора. Застыл на сиденье. И ждал, когда охрана вспомнит о нем.
Ребята не сразу приметили, что бульдозер стоит недвижно. Когда направились к трактору, увидели волчицу. Она, почуяв их, отскочила в кусты. И оттуда неотступно следила за Виктором.
— Теперь тебе и до ветру не отлучиться. Кровного врага заимел в тайге. Она годами пасти станет. Глаз не сведет. Не люди, прощать не умеют своих обид. Смотри, от керосинки теперь ни на шаг, если шкурой дорожишь, — предупредили охранники.
Виктор собирал траки на земле, подбирал звенья, «пальцы», собирал гусеницу и постоянно чувствовал на себе взгляд волчицы. Он даже слышал ее дыхание, нетерпеливое повизгивание, щелканье челюстей, глухое ворчанье.
Несколько раз охранники пытались убить ее, стреляя на звук. Но всякий раз промахивались. И волчица, будто заговоренная, снова высовывала из кустов порыжелую морду и внимательно следила за Виктором.
Она отскакивала от звуков выстрелов, припадала к земле, но снова поднималась, выползала из своих многочисленных укрытий и объявлялась цела и невредима на самом виду.
— Тьфу, дьявол! Как заговоренная! — злились охранники, промазав в очередной раз. Они едва успевали отбиваться от зверья, наседавшего со всех сторон, и все просили Ананьева поторопиться с ремонтом. Тот и сам спешил. Выравнивал согнувшийся «палец». Торопился и не оглядывался по сторонам.
Охранники стояли в двух шагах и стреляли в волков, окружающих бульдозер. Они и не увидели легкой тени, метнувшейся из-за куста. Она, будто на крыльях, перелетела полосу, разделившую тайгу от бульдозера, и прыгнула на Ананьева.
По счастью, у него в руке оказался увесистый молоток. И соскользнувшую с брезентовой робы, не удержавшуюся на шее волчицу огрел по башке изо всех сил. Та рухнула мешком на землю.
Виктор, вогнав «палец» в трак, собрал, натянул гусеницу. И, решив забрать трофей, оглянулся. Волчицы не было. Уползла в тайгу.
«Ну уж теперь, коль жива останется, не сунется к трактору. И волчатам закажет обходить бульдозер, держаться от него на пушечный выстрел. Но уж вряд ли выживет. Слышал же я от стариков, что все звери, даже домашние кошки и собаки, сдыхать убегают подальше от жилья и глаз человеческих. Эта зверюга — вовсе дикая. И если хоть капля сил у нее нашлась, оставила их, чтоб сдохнуть достойно звериного званья, в чащобе. А значит, теперь у меня в тайге одним врагом меньше стало», — думал Виктор, садясь в трактор.
Охранники, увидев отремонтированный бульдозер, снова заспешили к воротам зоны. Там легче и безопаснее. Проще отбиться от зверя.
А Виктор делал дорогу. Расширял ее, разглаживал, уходил все дальше от ворот зоны. Он уже не оглядывался по сторонам. Торопился. Чем быстрее проложит он ее, тем скорее приедет комиссия. Может, и впрямь подарит обещанное облегчение. Иного выхода нет.
— Куда тут обрываться в бега? Зверюг видимо-невидимо. Шагу не ступить в одиночку. Откуда их здесь такая прорва? — удивлялся человек.
В этот день он вернулся в зону позднее вчерашнего. За два дня работы он сделал почти два километра дороги.
Предстояло проложить еще семьдесят…
— Оттуда, издалека, не вернешься в зону всякую ночь. Придется и ночевать в тайге. Чтоб не тратить на дорогу время и солярку. Самое большее — двенадцать километров. А дальше — все. Свыкайся с природой, — смеялся оперативник, встретивший Виктора во дворе зоны.
— Меня одного вкалывать не пошлете. Под охраной. А о них придется подумать, позаботиться. Где они будут, там и мне место сыщется. Не стращайте! Я свои страхи еще на войне потерял, — ответил Ананьев.
На следующий день снова выехал за ворота зоны.
Охранники сели в кабину бульдозера. И, оглядывая готовое начало дороги, мечтали вслух, словно сами себе рассказывали сказку, оборванную далеко отсюда, дома, когда они еще не были солдатами:
— А может, и здесь город будет? Вырастет назло всему. Холоду и снегу вопреки, среди тайги. С домами многоэтажными, как в Москве. Проведут в них свет. Пойдут по этой дороге машины, а может, даже автобусы…
— Ну да! Зэки! Без них Север — не Север! У нас если накажут, то все враз отнимут. И свободу, и здоровье, и жизнь! И зачем людей сюда на муки везут? Пусть бы жили у себя! Иль там зэкам дела не нашлось? — оборвал Виктор.
— Там и вольный люд справится. А север обживать умеют лишь закаленные. Построят они дома, проложат улицы, вдохнут в них жизнь и тепло. Тогда и вольные сюда потянутся. Смельчаки-романтики! С детьми, женами! Поселятся тут. Смехом тайгу разбередят, песнями. Приручат ее, дикую. Обогреют, приведут в порядок. Покроют дороги асфальтом. Посадят цветы. И через десяток лет никто и не поверит, что была тут раньше тайга непроходимая, лохматая, как кикимора!
— А на въезде в город плакат будет висеть: «Добро пожаловать в город — зону особого режима!»
— Да ну тебя! Тогда все иначе будет. Ни зон, ни тюрем, ни рудника! И плакаты будут добрыми, как улыбка.
— Как в красном уголке зоны, да? Там, прямо над сценой, где зэки иногда киношки смотрят. Помнишь? Я тебе его покажу. Написано: «Ленин — с нами!»
Виктор, не выдержав, рассмеялся.
— Города, дома! А ты сам бы приехал сюда жить насовсем? После службы остался бы тут?
— Нет. Я домой поеду. К матери. Зачем на северах мотаться? Я не бездомный.
— А у меня хоть и нет матери, но тоже не соглашусь здесь жить после всего, что видел и пережил. Мне этого до конца жизни хватит. Понял? И никто путевый сюда не переедет. Если только всякие пьянчуги, перекати-поле. Или горемычные. У кого по зонам родные погибли. С радостью сюда не придут. Зря надеешься.
— А я верю, что не останется эта земля без улыбки и тепла. Высохнут слезы. И зацветут цветы.
— На погостах! Дурак совсем! Иль забыл, что здесь добывают? Какие цветы? Вон, бабкари, и то не хотят тут оставаться. Чтоб не вернуться домой импотентами, больше трех месяцев здесь не живут. И начальник… Хоть и старый, а в мужиках остаться хочет. Чтоб бабку свою «на вальс» хоть раз в месяц…
— Брехня это все! Человеческий разум сильнее. Обезопасят. Придумают защиту. И забудут о зонах. Вольные люди работать начнут в карьере!
— Ой! Блядь! — побелел Виктор, рванув фрикционы, и уставился вперед округлившимися от удивления глазами.
На дороге, какую сегодня предстояло продолжить, сидела знакомая волчица как ни в чем не бывало. Она словно ждала Виктора. Не шелохнулась. Не двинулась, не испугалась трактора и людей.
Охранники, открыв дверцу бульдозера, выстрелили в нее. Волчица прыгнула в кусты, спряталась в тайге.
Виктор работал, не отдыхая, не перекуривая. Торопил сам себя. Да оно и понятно. Сегодня утром, выпуская Ананьева за ворота, оперативник сказал без усмешки:
— На всю зону, из всех зэков, ты один в мужиках остался. Не верилось мне, что выдержишь, не откажешься. Редкий ты человек. Но это — характером. Докажи и в деле. Не пожалеешь о том.
Виктор забывал об обеде и ужине. Работал дотемна, до тех пор, пока охрана не заставляла его шабашить и возвращаться в зону.
В поту и в пыли, валился он на шконку до первой зари и снова шел к бульдозеру, на дорогу, какая уходила все дальше от зоны, уже не узкой одноколейкой, а широкой, ровной трассой, радующей глаза и душу.
Первые десять километров, с какими уложился лишь в две недели, приехали проверять оперативники, а потом и начальник зоны.
Хвалили. Скупо, но веско. Радовались результатам.
Виктор не обольщался. К похвалам всегда был равнодушен и не доверял им, опасался. Потому вскоре вернулся в бульдозер.
Начальник зоны вышел из машины, проверил плотность грунта и вдруг увидел в паре шагов от себя оскаленную волчью пасть.
Человек мигом влетел в машину и, оглядевшись по сторонам, долго не мог вымолвить слова. Испугала не столько ситуация, сколько внезапность. Он не знал, что звери давно перестали бояться вида человека. Их не пугали голоса, шум машин, даже выстрелы.
Вскормленные человеческими трупами, они забыли, что существует иная добыча. И ждали привычного…
Начальник зоны выглянул на дорогу. Увидел жавшихся друг к другу охранников, не выпускающих из рук винтовки.
Только теперь до него дошло, какою ценой дается ребятам и бульдозеристу каждый метр дороги, проложенной в глухомани якутской тайги на горе людям.
Начальнику зоны предстояло проработать здесь еще месяц. А после этого — на пенсию. Уедут и охранники. Продолжат службу в других зонах, где не будет опасности их здоровью. А вот бульдозерист… С ним сложнее…
«Хотя, чего это я рассуропился? Уеду через месяц. За это время не успеет Ананьев закончить дорогу. Придет, другой начальник. Заменится и оперативная часть. Пусть преемники и отвечают перед бульдозеристом, если комиссия попадется жесткая. Ему нелегко здесь? А в карьере разве лучше? Не я его посадил, не мне о нем думать», — успокоил себя человек и приказал водителю возвращаться в зону.
А через неделю Ананьеву пришлось оставаться на ночь в тайге.
Проклиная жизнь и собачью службу, дремали охранники в кабине бульдозера вместе с Ананьевым.
Затекали ноги и руки. Ломило от сиденья в неудобной позе все тело. Болел каждый сустав, но выйти из трактора — нельзя. Чуть скрипнет дверца, волки, сбивая друг друга, неслись на звук оголтело. Кто кого опередит, кому первому достанется добыча…
Ребята-охранники вначале злились. Стреляли, матерились на волков.
Но зверье не отходило от трактора ни на шаг.
А на третью ночь нечаянно, во сне, надавил охранник на ручку дверцы и вывалился из трактора сонный.
Виктор и второй охранник проснулись от диких воплей. Спасти, помочь, отнять человека не успели.
Лишь лоскуты одежды остались около трактора, напоминая людям, что в тайге они — не у себя дома.
Второй охранник, увидев, что осталось от его друга, навсегда лишился дара речи, жестами велел вернуться в зону. И больше никогда не появился на дороге.
Виктор сам объяснил оперативнику, что случилось, передал винтовку парня. Второй охранник на следующий день был отправлен в больницу с полным расстройством нервной системы.
«Когда его друга сожрали, нервы не выдержали. А нашего брата пачками волкам скармливали. И ничего. И нервы были целы. Вроде они — люди, а мы — нет», — злился Ананьев, провожая взглядом машину, увозившую навсегда из зоны охранника, молодого парня, поседевшего в одну ночь, оставшегося на всю жизнь инвалидом.
Виктор теперь работал под надзором одного охранника. Его звали Гришкой. И безусый юнец, оглядевшись по сторонам, учился у Ананьева работать на бульдозере, закидывал винтовку за спинку сиденья и вспоминал о ней, лишь когда надо было выйти из трактора. Он быстро привык к Виктору. Прислушивался к его советам, рассказал о себе, узнал все об Ананьеве. Никогда не кричал па него. И, глянув на них со стороны, можно было подумать, что эти двое — ученик и учитель либо напарники — уже не первый год работают вместе.
Гришку призвали в армию с третьего курса консерватории.
И парень мечтал после армии закончить учебу, стать дирижером большого симфонического оркестра. Он любил музыку и не представлял без нее своего будущего.
Виктор в музыке разбирался не больше, чем медведь в грамоте. Не только сюиту от оперы, вальс от танго отличить не умел. А уж имен известных композиторов, музыкантов век не слышал.
— Да на хрен они мне нужны были в деревне? У нас оно как: с утра до ночи — воткнул кнопку в жопку, вся спина — в мыле. Ночью до полатей не идешь, а на карачках ползешь. Руки от мозолей не заживали. Спроси, какая погода была вчера или что ел в обед, не вспомнишь.
О родной бабе думали раз в месяц. И так сызмальства — до гроба все вскапывают у нас. Без передыху. Вся-то наша музыка была — в Божьи дни. Когда работа воспрещалась. В хороводы шли. Но потом и их у нас отняли. Меня на трактор посадили. Вот где музыка! Сижу в кабине и по голосу машины слышу, где у нее что сломалось. Каждая деталь у моего коня свой голос имеет и дыханье.
— Так это не музыка, не мелодия. Это просто хаотический звук сломавшейся железки. Скрежет, скрип, писк, визг…
— Сам ты говно. А ну, садись на пассажирское, откидное! Чего трактор материшь? Он не хуже твоего трандона!..
— Тромбон! Не трандон, — в какой уж раз поправлял Гришка Виктора, никак не понимая, что тот умышленно коверкает слово.
— Вот ты никогда не слышал, как поет трактор в поле? А я слыхал! Когда ранним утром выезжаешь из деревни, а солнце только начинает выглядывать, просыпаются птахи. Сперва — мелкие. А чуть солнце начнет греть землю, небо нальется голубизной, глянешь — в нем жаворонки купаются. А ты — пашешь поле. Земля под плугом млеет. Трактор поет. И все воедино, хором, весну и Господа славят. За тепло, радость, за жизнь. А ты трактор обзываешь грязно. Он для деревни — кормилец и работяга. Он и поле вспашет, разборонит его, размаркирует и окучит. Он воду доставит и навоз, урожай вывезет. Траву покосит, сено, дрова привезет, дороги от снежных заносов расчистит, любую траншею выкопает. Дамбу навалит, бурты засыплет. Без него деревне не обойтись. Она не только себя, она весь город кормит. Не без тракторов. А вот твоих трандонов не слыхали мы, и обошлись. Ничего от того не потеряли. И не только мы, как я думаю. Полсвета, коль не больше, в них не нуждается. Всяк свою музыку признает. Ту, что сердцу люба. Какая в середке, в самой душе живет.
— И неправда! Ваша музыка нужна. Это бесспорно. Но разве можете сравнить ее с классикой? Ну где ваш коровий хор, лязг трактора, хрюканье свиней с криком петуха и стройная прозрачная симфония? Где каждый звук подчинен общей мелодии и вплетается в нее органично, правдиво, естественно…
— Иди в жопу! Что ты мне о правде трандишь? Если ее меж людьми нет, откуда она в музыке объявится? Где ты ее выколупнешь? Из трандона, что ль? — усмехался Ананьев.
— Тромбон! Зачем название инструмента коверкать? А правда в музыке есть! За это композиторов и музыкантов на Колыму сослали. По зонам. Не понравилось вождям, что вместо смеха и торжества по случаю победы услышали они в симфонии плач и скорбь, гнев и осуждение. Испугались правды. И чтоб никто больше ее не услышал — убрали музыкантов. Насовсем. Из жизни… Другие и сегодня по тюрьмам сроки тянут. Но от музыки не отказались, не предали ее.
— Ну, коли так, прости мою дремучесть. Не знал, не слышал я о таком, — сознался Виктор простодушно и снова усадил Гришку за фрикционы.
— Оно, конечно, не мандолина моя техника! Но тоже — не без голосу! И к ней сердце и руки нужно иметь добрые. И слух. Сродни вашему. Чтоб песню от брани отличить сумел в моторе. Двигун бульдозера всегда скажет трактористу, где и что у него болит. Умеет заранее предупредить. Чтоб чуткое ухо уловило и не запустило болезнь. Чтоб подшипники и поршни, клапана и прокладки были подтянуты, смазаны, подогнаны. Тогда и трактор не хрипит, не материт тракториста, на чем свет держится, а поет. Да так, что сердце радуется.
— Нет, дядь Вить, я тут песни не слышу, — признавался Гришка.
— Значит, глухой. А говоришь, что у тебя особый слух! Ни черта его нет! Иначе такое не сморозил бы, — злился Ананьев.
— Дядь Вить, а случалось вам страшно на войне? — глянул Гришка в глаза.
— Бывало, — нахмурился Виктор.
И пересел за фрикционы. Попер на корягу, побелев лицом.
— А когда было очень страшно?
Виктор глянул на парня. Ответил не сразу.
— Часто это случалось, Гриш. Очень часто для одной жизни. Впервые испугался, когда друга моего убили. Хлебали мы с ним из одного котелка. Атака три дня не стихала. Мы в окопе сели. Молодые, как ты сейчас, жрать охота. Ну и наворачиваем. Повар не поскупился. Двойную порцию отвалил. И за погибших… Вдруг ложка у моего друга выпала. Звенькнула в котелке. И кровь по виску. Глянул — каска пробита. Снайпер насмерть уложил. У меня кусок поперек горла колом встал. Ни проглотить, ни им плюнуть… Страх горло сдавил. Я потом с неделю жрать не мог. Жутко было. Не сразу прошло. Но с того дня в окопах не жрал, — признался Ананьев. И, выдрав корчу, отодвинул ее ножом к тайге, подальше от дороги. — Ну и еще случалось. Всякое. Война радостей не дарит. Вот так и повезло двоим друзьям, считай, до конца войны, до самого Берлина, вместе дойти. Уже мечтали, как домой вернутся. Как отметят Победу с родными. А тут один из них приметил в брошенном доме аккордеон. Красивый, перламутровый. Только взялся за него и тут же подорвался. На месте. Погиб. Аккордеон тот заминированным оказался. И это за два дня до конца войны. А друг его, нет бы пожалеть, еще и опаскудил погибшего злым словом. Мол, нечего на всякие вражьи побрякушки кидаться. Обидно мне тогда стало. Ведь тот, погибший, много раз выжившего от явной смерти спасал. Себя не жалел. Головой и сердцем заслонял от пуль. А зачем? Коль помянуть добром не смог, видать, и смерти он стал в обузу. Начистил я ему мурло. Не знаю, понял ли он, за что я его оттыздил. И с тех пор, за все годы — друзьями не обзавожусь. Не верю никому…
— Я о другом спросил. Смерти боялись?
— А кто ее не боится? Нынче, правда, плетут иные, что не пугались они ничего на войне. Но ты не верь. Брешут они. Боялись смерти все. От стара — до мала. Иначе бы не взялись за винтовку. Ведь никому не хотелось от немца помереть. Потому и на войну пошли. Себя защитить. Свой дом и семью. От смерти. Страх погнал. Это он нас поднимал из окопов в атаки, чтоб враг не опередил. Так-то, дружок. Остальное — враки. Человек, покуда мозги не просрал, за свою шкуру крепко держится. И не хочет ее терять нигде.
Гришка к концу прокладки дороги научился уверенно управлять бульдозером.
И в последний день, когда состыковал Ананьев дорогу зоны с шоссе, идущим от Якутска, сказал, смеясь:
— И я не без пользы с вами был. Второе дело освоил. Своим человеком в деревне был бы. Не нахлебником, не лишним. А значит, не впустую время тратил. С пользой. Может, пригодится в жизни.
В этот день они возвращались в зону довольные. Гришка знал, после завершения дороги его пошлют служить в Подмосковье. А через три месяца его демобилизуют из армии.
Виктор знал, что новый начальник зоны и оперативники, приезжавшие проверять его работу три дня назад, позвонят начальству о готовности дороги, скажут, что комиссия может выезжать и принимать ее. Возможно, не умолчат, что проложена она одним человеком. Без бригады. Может, учтет это комиссия и выпустит на волю, наградив за нечеловеческий труд, риск, страх и усталость.
— Хороша дорога, — оглянулся назад Гришка и вдруг заматерился грязно: — Ты посмотри! Следом за нами бежит эта блядь! Ни на шаг не отстает, паскуда рыжая! Вот навязалась, чума проклятая! — схватился за винтовку.
Но волчица, приметив движенье в кабине, тут же шмыгнула на обочину и скрылась в кустах. Виктор был уверен, что зверь не отстает от трактора и мчится по тайге, преследуя людей по пятам.
Волчица гналась за бульдозером всю ночь. Иногда она выскакивала на дорогу. И тогда и Гришка, и Ананьев видели за кабиной мерцающие огни зеленых глаз зверя.
В зону они приехали почти к обеду следующего дня. Доложили о готовности дороги. И начальник зоны тут же взялся за телефон, начал названивать в область. Виктору разрешили отдохнуть три дня.
Ананьев, завалившись на шконку, проспал целые су-тки, даже не повернувшись на другой бок. Его будили, звали поесть, но не смогли вырвать из сна уставшего до изнеможения человека. Он впервые за полтора месяца спал не скорчившись в кабине трактора, а на шконке, в бараке, без охраны Гришки и волков.
На следующий день, когда Виктор проснулся, зэки барака сказали ему, что в зону приехала комиссия. Она смотрела дорогу, ехала по ней. И теперь с начальником зоны засела в кабинете. Никто ничего не знает, о чем они говорят.
Ананьев сразу расхотел обедать. Он ходил вокруг барака, курил, ждал, что скажет комиссия? Что решит она в отношении его — Витьки?
Он не сводил глаз с административного корпуса. Ведь должны его пригласить. Все так говорили. И прежние и новые. Не может быть, чтобы его забыли и обошли… Он так старался, так надеялся и верил, как никогда в жизни.
Но время неумолимо тянулось к вечеру, а Виктора никто не звал.
«Уж лучше бы не обещали, не сулили волю. Тогда бы не было так тошно», — думает Ананьев. И курит, забыв обо всем, папиросу за папиросой.
— Ананьев! Начальник зовет! — появился внезапно охранник перед Виктором. Тот, вмиг сорвавшись, бросился в дверь как ошпаренный, помчался на зов. В кабинет влетел вихрем. И замер…
Рядом с начальником зоны сидел Константин Катков. Его Ананьев узнал сразу. Годы совсем не изменили стукача. Ни одной морщины на лице не прибавили, ни единой седины не сверкнуло на его висках.
«С чего он здесь объявился — этот гад? Что нужно ему в зоне?» — сдавил кулаки Ананьев и почувствовал, как кровь стучит в висках.
— Это — члены комиссии, Ананьев. Вот председатель, — указал начальник зоны на Каткова.
Стукач смотрел на Виктора, улыбаясь. Он, конечно, узнал его сразу и разглядывал в упор, пристально. Как вошь под микроскопом.
— Да ты постарел, Ананьев. Сдал. Совсем состарился. Наверное, поумнел здесь? Изменил свое мненье о чекистах и правительстве? Иль все по-прежнему считаешь? — спросил Катков, прищурясь.
— И какая сука тебя на свет белый высрала? Чтоб ей помучиться столько, сколько я перенес из-за тебя!
— Гражданин Ананьев, молчать! — пытался оборвать Виктора начальник зоны, но Катков его успокоил:
— Пусть поговорит, выскажется. А я — послушаю…
— Таких, как ты, мудаков, на столбах вешать надо вниз башкой, чтоб не плевать, а обоссать твою харю мог всякий вонючий пес. Чтоб все говно и нутро твое сучье по капле из тебя выходило, падаль мерзкая! Таких не в землю зарывать мертвыми, в параше гноить до конца, чтоб черви в ней не заводились! Тебе не то хлебало открывать, дышать надо запретить, мандавошка мокрожопая!
— Вывести его! — позвал охрану начальник зоны и, указав на Ананьева, сказал срывающимся голосом: — В карьер его! Навсегда! До конца!
— Э-э, нет! Карьер для таких — мелочь. Там он — сколько-то, но поживет. И сдохнет своей смертью! Мне
же он вон чего нажелал! Неужели в долгу останусь? Неужели допущу, чтобы враг народа, махровая контра, кончилась спокойно? Нет! Я ему подарок приготовил. О каком он мечтал. Каждый день, всякую секунду.
Начальник зоны, ничего не понимая, смотрел на Ананьева, на Каткова, на членов комиссии, торопившихся вернуться домой. Ведь за окном темнело, а путь предстоял неблизкий.
— Ведь мы решили отпустить бульдозериста на волю. Разве не так? И я не противился этому решению. И сейчас подтверждаю его! — смеялся Катков.
Начальник зоны стоял, открыв рот от удивления, словно вопросом незаданным подавился.
— Выведите его из зоны. Пусть идет на волю! Своими ногами. По своей дороге. Пусть катится, — хохотал Катков.
Начальник зоны приказал охране выгнать Ананьева за ворота.
Те послушно поставили Виктора под ружье и погнали из здания во двор, к воротам. Крикнули коротко дежурному на посту. Тот открыл одну створку. Та лязгнула в темноте ржавым голосом.
Руки охранников торопливо вытолкали Виктора за ворота. Ананьев оглянулся. Среди настырных рук узнал и Гришкины.
«Чего же ждать? Охранник другом не бывает», — мелькнуло в мозгу Виктора. И он тут же приметил знакомую волчицу. Она караулила его все это время и теперь не торопилась, словно все поняла.
— Заждалась? — успел спросить человек и тут же упал, сбитый с ног стаей…