В колоннаде Св. Урсулы в третий день от Рождества укрылась фигурка молодой, странно одетой женщины. На ней были старомодная синяя шляпка, нечто вроде дамского котелка, и долгополое, столь же старомодное, манто из каракуля. Она кого-то ждала, мечтательно вглядываясь в утренний снегопад: теплый ветер ночью обессилел, и зима утвердилась окончательно. Взгляд из-под тяжелых век скользил по площади Двух лун, и женщина была, возможно, единственным человеком, который видел, что города больше нет, во всяком случае знакомого ей города.
Там, где некогда было кафе «Грау», взирали на снежное утро узкие окна канцелярского магазина Даута, заасфальтированные улицы распались на гравийные дорожки, и на обычно такой оживленной Маттейштрассе, которая именовалась теперь Кернштосштрассе, расположились кокетливые садики, обнесенные чугунной решеткой. Пошатнувшиеся под напором ветра деревянные столбы стояли вдоль такой шумной когда-то транспортной магистрали, и провода между фарфоровыми изоляторами приплясывали на все лады. Магазины, дворики и колодцы виднелись там, где их никогда не было. Солидное строение с четырехскатной крышей и лоджией в стиле классицизма врезалось в Симонштрассе. Проход стал невозможен. Возле Св. Урсулы, где раньше находилась гладкофасадная коробка с разными офисами, стоял, нависая массивной кровлей над главной площадью, магазин готового платья Штарка, площадь называлась уже Рейхсплатц. Улочки и улицы, по которым прежде можно было ездить или по крайней мере проходить насквозь, больше не существовали или подчинялись какой-то иной градостроительной идее. Городской рождественской иллюминации не было как таковой, вереницы витрин свелись к трем-четырем освещенным окнам. На стене одного из домов красовалась большая эмалированная вывеска, рекламирующая стиральное средство ИМИ, которого уже не было в природе. За тонким стеклом какой-то витрины сиял черным лаком велосипед, он продавался по уморительно дешевой цене — 116 шиллингов.
Но самым необычным в то рождественское утро рождественских праздников была неслыханная в Якобсроте тишина. И дело не в том, что снежинки глушили шум. Его уже просто не было. Не было слышно даже отдаленного треска мотоцикла. И когда вдруг на Рейхсплац послышался звук мотора, то это был белый, как яйцо, «адлер-трумпф-юниор» 1936 года выпуска. Рейнская долина была переименована в Рейнгау, а перед галантерейной лавкой Ауфмелька, где должен был находиться ресторан Гуэрри, стояла серо-черная толпа мужчин и парней — очередь за пайкой трубочного и жевательного табака.
Подул холодный ветер, и снежинки полетели в лицо женщине. Эстер Ромбах попыталась укрыться за колонной, она надвинула синюю шляпку на самый лоб и предпочла грезить тем самым Якобсротом, каким его в конце тридцатых годов видел мальчик, на поиски которого она отправилась; мальчика звали Энгельберт Квайдт. Эстер стала поразительно красивой женщиной, ее глаза выражали прекрасную зрелость и томление. В них уже не было той ослепляющей тоски по душе-близнецу, которая впервые охватила ее, когда Мауди протянула ей на чердаке Красной виллы чудесную загадочную фотографию.
И Эстер жила этой тоской, как ни одна женщина ее возраста или из ее окружения. Это должен был понять Франк, молодой доцент, знаток вавилонских и арамейских древностей, которого она ждала сейчас. Во время лекций он безумно влюбился в свою студентку, носившую всегда темное и старомодное платье и употреблявшую кошерную пищу. На вечеринке в венской квартире Эстер по случаю праздника, именуемого Ханука, когда зажгли семисвечник, танцевали и пели, они стали как бы четой влюбленных. А теперь он первый раз приехал сюда, горя желанием увидеть, так сказать, ее корни, места ее детства и то, что сделало ее такой, какая она есть.
Наконец он появился. Из-за пурги ему пришлось полчаса поплутать, чтобы найти площадь Двух лун. Они поздоровались, обняли друг друга и долго целовались. Когда Франк касался губами ее век, ее мысли вдруг занял другой юноша. Рюди, с которым она всегда встречалась именно здесь, в колоннаде. Эти мысли были ей неприятны. Она хотела забыть все, что связано с прошлым. Ей казалось просто невероятным, что когда-то она могла быть панкухой. Она поспешно предложила хрупкому сероглазому Франку позавтракать в кафе напротив. Он был голоден и утомлен бессонной ночью, проведенной за рулем, а она насквозь промерзла в ожидании. Когда переходили площадь, она вдруг схватила его за руку и потянула в сторону.
— Осторожно! Так и голову недолго расшибить. Ты же не можешь пройти сквозь стену!
— Что-что? — озадаченно спросил Франк.
Эстер не удержалась от смеха.
Когда вошли в кафе «Грау», она опять удивила странным вопросом.
— Милый, как тебе это нравится: двое заходят в галантерейную лавку и требуют себе завтрак?
Ее красный, ярко очерченный рот просто страдал от веселого смеха. И хотя Франк привык к своеобразию ее речи (Эстер выражалась довольно архаично, выискивая какие-то давно устаревшие формы сослагательного наклонения), теперь ему показалось, что она заговорила совсем уж странно. Наверное потому, что он видел свою любимую в иной обстановке. Но он уже вообще ничего не мог понять, когда эта молодая рыжеволосая женщина вынула из кармана пальто связку копий газетных сообщений от 27 декабря 1937 года и принялась ее читать так, как будто это была информация из сегодняшней прессы.
— Так, посмотрим, какую обещают погоду… Ничего себе… Дождь… У нас! Франк, мы могли бы отправиться вечером в Брегенц, в театр звукового фильма. «Нищий студент» по одноименной оперетте Милеккера с Марикой Рекк, Идой Вюст, Каролой Хен, Йоханнесом Хеестерсом и др. Начало в восемь часов… А жива ли еще Марика Рекк?
Франк пожал плечами. Иво, длинноногий сербохорват, ставил на стол бокал вина, чашку капуччино и тарелку с рогаликами.
— А это каково?.. Конгрегация девственниц Рейнгау предлагает рождественское действо «Младенец-Иисус, куда мне нести ясли?» Мистерия в трех действиях Ойгена Урдля. Постановка Урсулы Урдль. Входной билет с включением налога на зрелищные мероприятия.
— Младенец-Иисус-куда-мне-нести-ясли? — растерянно повторил доцент-востоковед, словно пережевывая эту фразу.
Оба взглянули друг на друга и вдруг так громко и неудержимо расхохотались, что все, как по команде, повернули головы в их сторону. А они все не могли остановиться, особенно когда вспоминали фамилию Урдль.
(Девяностые) В Богоявление у Эстер была назначена встреча. Ничего важного, чисто приватное дело. Франку очень хотелось бы проводить ее, он не мыслил уже расстаться с ней хоть на минуту. Она становилась для него все загадочнее. А чем непонятнее и, следовательно, недоступнее женщина для мужчины — таков уж закон — тем сильнее он ее добивается. Эстер решительно отвергала его настойчивые просьбы и даже не на шутку рассердилась, когда он еще раз вызвался проводить ее до Цюриха. Он и города-то не знает. Он может наглядеться на нее во время прогулок по зимним улицам, может ждать ее в кафе… Она уехала одна.
В Цюрихе она встретилась наконец с одним человеком, которого ей после бесчисленных расспросов относительно судьбы семейства Квайдтов рекомендовали как наиболее сведущего в этом деле. Это был вежливый и даже галантный старикан, он жил на Ремисшграссе. Там Эстер узнала, что Квайдты эмигрировали в Нью-Йорк. Но ей довелось узнать и гораздо больше.
Оказалось, что сведения об отъезде еврейской фабрикантской семьи из Якобсрота до 1937 года — не что иное, как наглая ложь, пущенная по свету неким Мазером. Дело в том, что этот Мазер самым бесчинным образом захватил всю собственность Квайдтов, а потом продал ее швейцарским французам по фамилии Латур.
Ночью на 5 ноября 1938 года группа молодчиков вломилась в квайдтовскую виллу и вытащила из постели Симона Квайдта (это еще чудо, что его одного, — кротко мурлыча, заметил старик), они увели его на берег Рейна и, привязав к мулу, стали волочить по земле. Его убили особо жестоким способом. Живот и спина буквально сгорели.
Старый швейцарец когда-то работал прокуристом на предприятии Квайдтов, его голос звучал спокойно, даже ласково. Один из убийц в 50-х годах представил властям Якобсрота письменное признание. Однако этого субъекта просто выслали, и он остался без наказания.
Еще Эстер узнала, что у Симона Квайдта было четверо детей. Сын по имени Энгельберт Аарон и три дочери: Эстер, Элизабет и Рахель. Называя имена девочек, старик невольно улыбнулся, словно вспомнив о былых шалостях. Кроме того, выяснилось, что Квайдты давно перешли в римско-католическую веру, еще при жизни Симона. Разумеется, из экономических соображений. Даже композитору Густаву Малеру, как известно, пришлось креститься, чтобы занять должность в Венской придворной опере. Ничего постыдного в этом нет. И наконец: через три дня после убийства мужа мать с детьми в паническом страхе бежала из города, через три дня, не раньше, и уж никак не до 1937 года.
Хозяин закурил сигару марки «Рессли», с удовольствием затянулся и посмотрел своими ясными, цвета темного янтаря глазами в лицо Эстер, чтобы прочитать, что на нем написано. Потом он встал, подошел к секретеру с уже потрескавшейся кое-где фанеровкой, выдвинул незапертый ящик, где хранилась также незапертая жестяная шкатулка.
— 112 East 70th Street, New York, 10021,— прочитал он на полуанглийский-полунемецкий манер, поднеся к глазам розовый клочок бумаги, после чего вручил его Эстер.
Полноватый человек с густой шевелюрой седых волос, с маленьким носом и глубоко посаженными глазами сделал глубокую затяжку, выпустил струю дыма под самый потолок и проследил глазами расплывающиеся кольца. И вновь взглянул прямо в глаза молодой иностранке. Она беззвучно плакала.
— Контакт оборвался в августе шестьдесят третьего года. Фрау Квайдт больше не отвечала на мои письма.
И он опять устремил на Эстер свой ясный, как стекло, взгляд. Когда она подняла глаза и тыльной стороной ладони смахнула слезы, он, перейдя вдруг на рейнтальский диалект, произнес:
— Понятия не имею, зачем все это нужно, фройляйн Ромбах, но чувствую, что вам необходимо это знать.
И после долгой паузы:
— Стало быть, этого я не напрасно ждал. Когда третье поколение наконец искупит ненависть любовью.
На протяжении всех рождественских дней дом Ромбахов был погружен в гнетущую печаль. У старшего Ромбаха не выдержало сердце. Не в силах выносить сусальную сентиментальность Сочельника, он уже около пяти вечера удалился в свою спальню. За три дня до этого было объявлено о банкротстве текстильного гиганта долины. Боль усугублялась тем, что старику не в чем было себя обвинить. Ни он, ни его семья не позволяли себе расточительства. Но эти новые пустышки в управлении фирмой, за которых он еще месяц назад мог бы головой ручаться, эти новые хлыщи из новой когорты элегантно одетых и до лоска выбритых менеджеров довели дело до полного краха. Печать отчаяния не сходила с его лица. Он, кто в молодые годы таскался от дома к дому со своей первой швейной машинкой, кто ловко и споро выполнял всякую портняжную работу, что перепадала ему за день; кто создавал свою империю и жил мечтой когда-нибудь передать дело приемному сыну Харальду, который двинет его дальше, он в свои семьдесят три года оказался ни с чем.
Это было одно горе, постигшее дом на Елеонской, 4. Другое застыло в глазах Инес. Она случайно наткнулась на передачу «Вдвое или ничего». Нарвалась, что называется, между делом, хоть это звучит почти цинично. Пульт по чистой случайности упал на пол, и телевизор включился сам собой. Так привелось ей услышать слова Амброса Бауэрмайстера: Поверх всего, что приходит и уходит. Ей, которая целые годы поддерживала Амброса, внесла за него залог, когда его арестовали за попытку ограбления банка; ей, которая без рассуждений верила в то, что надо уметь дождаться любви.
Но были и другие новости. С некоторых пор в доме стал появляться человек, которого Эстер не назвала бы вовсе незнакомым. Дело в том, что Харальд свел знакомство с Константином С. Изюмовым из газеты «Тат». А может, наоборот. Эстер это не выясняла. В праздничные дни они сидели рядом, как два голубка, не разлучаясь даже по ночам. Их тесное общение зашло так далеко, что главный редактор явно заподозрил, по предположениям Эстер, гомосексуальную связь. За день до своего отъезда в Вену, она, можно сказать, стала свидетельницей одного из конспиративных свиданий, которое поняла не иначе как ночной сеанс.
В ту ночь она не могла уснуть даже в объятиях Франка. Пришлось встать и переместиться в гостевую комнату, где она решила написать два письма: одно в Нью-Йорк, другое, как ни странно, — Рюди. Так она оказалась в коридоре, и тут из-за двери, что вела в жилище дяди, послышался рыдающий голос русского.
— Как же так! — завопил Изюмов. — Ведь у нас же просто любовь. Это ужасно. Невыразимо ужасно.