Определить современный характер американского народа — задача весьма трудная. Здесь речь пойдет о национальном характере американского народа в том общем виде, в каком он сложился в домонополистическую эпоху. Американское общество в этот период отличалось известной социальной однородностью и основывалось на индивидуальном фермерском хозяйстве, постоянно "воспроизводившем" мелкобуржуазную психологию. Соответственно, здесь мы попытаемся обрисовать в самых общих чертах мелкобуржуазный характер американской нации, оставив за пределами исследования те изменения, которые произошли в нем при последующем развитии буржуазного общества в США.
Нам следует показать, как превращение Америки в монополистическую вызвало кризис национального характера американцев и как этот кризис отразился на их поведении. Традиционное самоуправство янки в XX веке окончательно испустило здоровый якобинский дух и начало свою историю как бы сначала, уже вписав в нее немало бесславных страниц. Но, прежде чем перелистать их, необходимо составить себе определенное представление о национальной психологии американцев.
Американские историки до сих пор не пришли к единому мнению по этому вопросу. Одни считают американцев закоренелыми материалистами, прикладывающими ко всему на свете все один и тот же эталон — доллар, другие утверждают, что американцы, напротив, сущие идеалисты: они вошли в XX век с понятиями и привычками новосветской Америки и от этих понятий и привычек не только не желают отказываться, но и остальному миру предлагают себя в качестве примера для подражания.
Разумеется, знаменитый практицизм американцев — факт явный и неоспоримый. Это неисправимые буржуа, буржуа до мозга костей. "Плох американец, не мечтающий стать миллионером" — вот основная нравственная формула этих людей!
И все же они неисправимые идеалисты, и в этом нет никакого противоречия. Ведь если практицизм отличает материальную деятельность американцев, то идеализм является главным свойством их мироощущения, квинтэссенцией национального самосознания. Он вносит много своеобразия в политическое поведение этой нации.
И, наконец, индивидуализм — черта, выражающая отношение отдельного человека к обществу в процессе материальной деятельности. Типичная для буржуазной эпохи вообще, эта черта благодаря особым условиям, в которых рождалась новая страна, получила на Североамериканском континенте исключительно благоприятную возможность для наиболее полного и последовательного развития.
В период кризиса феодальных отношений в Европе повсюду на первое место выдвигался буржуазный интерес. В своем общем выражении он был единой цементирующей силой, которая скрепляла союз народных масс с буржуазией в борьбе со старым порядком и внушала союзникам уверенность, что победа реализует этот интерес к взаимной выгоде. Но действительные результаты буржуазно-демократических революций в Европе доказали, что единство было эфемерным и мнимым, что под его идиллическими покровами таились два непримиримых начала, из которых восторжествовало полностью и окончательно лишь крупнобуржуазное.
Мелкобуржуазный интерес, которому не смогли принести победы ни крестьянские войны, ни даже буржуазно-демократические революции, стремился реализоваться в независимом хозяйстве и политической анархии. Интересы же крупной буржуазии настоятельно требовали наличия хотя и раскрепощенной, но неимущей массы людей — пролетариев, способных предложить на национальном рынке лишь один товар — свою рабочую силу. Именно таким ей виделся идеальный образ народной массы.
Но чтобы сделать этот идеальный образ конкретным, нужны были внушительные силы принуждения. Такой силой оказались феодальные учреждения — централизованное государство и церковь, которыми не замедлил воспользоваться захвативший их класс. Сохранение феодальных учреждений буржуазией было коренным недостатком, в частности, Французской революции, давшим ее многочисленным феодальным критикам повод для утверждений, что революция была совершенно неоправданным предприятием, так как в сущности-де ничего не изменила.
Иначе было в Северной Америке. Первоначальная экономическая необходимость продиктовала там совершенно иные задачи и, следовательно, совершенно иной ход буржуазного переворота. Чтобы капитализм мог пустить там прочные и глубокие корни, должен был произойти коренной переворот в использовании земельных ресурсов континента. Такая задача, как мы уже видели, была выполнена независимыми фермерами. Триумф мелкобуржуазного интереса был здесь исторически необходимой предпосылкой образования национального остова, без которого невозможно никакое буржуазное общество.
"Все, что приводит людей в движение, должно-пройти через их голову; но какой вид принимает оно в этой голове, в очень большой мере зависит от обстоятельств", — писал Ф. Энгельс. Яркий исторический опыт деятельности народных масс на Североамериканском континенте, столь непохожий на все, что когда-либо совершалось в Европе, имел свое народное истолкование.
Мелкобуржуазный идеал здесь стремился материализоваться во всем. Это проявилось и в чрезвычайно слабой государственности, отвечавшей популярному у янки выражению: "Чем правительство меньше, тем лучше"; и в сосредоточении центров общественной жизни в аграрной сфере — центробежная тенденция, определявшаяся мелкобуржуазным составом общества; и в отсутствии постоянной регулярной армии, которая была заменена здесь ополчением; и в отсутствии сильной католической церкви, но торжестве сотен религиозных сект; и в большой непопулярности той утонченной культуры, которая столетиями ассоциировалась в народном сознании с роскошью и привилегиями аристократов; и, наконец, в широком развитии элементарного образования.
Всякое историческое действие тем основательнее, чем больше людей воплощает в его результатах свои идеалы. Это положение К. Маркса и Ф. Энгельса блестящим образом подтверждается историей буржуазного переворота в Северной Америке.
В Старом Свете энтузиазм народных масс в период революции был бабочкой-однодневкой: он исчезал, как только становилось ясно, кому достались плоды победы. В Новом Свете буржуазный переворот отвечал жизненным потребностям большинства энергичных пионеров-энтузиастов, которые не могли ждать милостей ни от какого другого класса, а сами, на свой лад, высекали из первобытного ландшафта контуры буржуазной цивилизации. Вот почему этот континент стал свидетелем мощного взмаха энтузиазма, вносившего во всякое дело дух смелого новаторства, деятельной энергии и неистощимого оптимизма.
Весь общий вид молодой аграрной страны наводил на мысль, что ее создатели были одержимы одной только целью: чтобы все в ней, до самых последних мелочей, было "шиворот-навыворот", не так, как в Европе, — старом заповеднике войн, пауперов и феодальной иерархии. И чем больше неприязни к ней, тем больше любви к новой родине! Кстати, вот еще одна черта американского характера — патриотизм. Патриотизм, может быть, с излишней дозой заносчивости и даже бахвальства. Ведь писал же рафинированный аристократ де Токвиль: "Нет ничего стеснительнее в обычной жизни, как этот раздражительный патриотизм американцев. Иностранец готов был бы хвалить многое в их стране, но он бы желал, чтобы ему было позволено и порицать что-нибудь, а в этом-то ему решительно отказывают".
Американский мелкий буржуа был демиургом буржуазной цивилизации в Америке. Поэтому всякую хулу по адресу своего детища, а такая хула по преимуществу исходила от аристократов или приверженцев европейского образа жизни, он встречал с величайшим неодобрением.
Сработанное его собственными руками общество он рассматривал как Новый Мир! Антимир! Анти-Европу! — в этом смысл всей обыденной метафизической философии американцев. Буржуазный переворот в Северной Америке отразился в их головах не как антифеодальная, а как антиевропейская революция, а само переселение с одного континента на другой — как гигантский, трансатлантический скачок из царства необходимости в царство свободы!
Анти-Европа — это Великая Американская Иллюзия, Великий Американский Миф.
"Вместе с основательностью исторического действия будет, следовательно, расти и объем массы, делом которой оно является", — писали К. Маркс и Ф. Энгельс. Можно сказать, что вместе с основательностью исторического действия возрастает и привязанность массы к его результатам.
19 марта 1966 г. "Известия" сообщили об американском солдате Роберте Лафтиге, возбудившем в вашингтонском суде дело против министра обороны США Макнамары и военного министра Ресора за ведение агрессивной войны во Вьетнаме!
По отношению к властям американец никогда не испытывал ни излишнего низкопоклонства, ни льстивой почтительности, ни беззаботной доверчивости. Никакого неразумного, нерационального преклонения. Ничего подобного нет в характере этого народа. Наоборот. Условия вольнонародной колонизации были таковы, что заставляли первостроителей — фермеров, трапперов, золотоискателей — видеть в любом общественном начинании свое собственное дело. В феодальной Европе каждый человек считался подданным короля, в Соединенных Штатах каждый человек был убежден, что члены правительства — его подданные.
Отпрыски Европы, они хладнокровно разорвали пуповину, связывавшую их с прежним отечеством, чтобы построить новое, из сырого материала за тридевять земель от Старого Света. В результате и развилось у американского народа то представление о собственной ценности, которое было использовано впоследствии буржуазными идеологами для создания реакционнейшей теории "предопределения судьбы".
Колонизация была именно торжеством самодеятельности массы, ее самоустройства и самоуправления. Американский историк Р. Биллингтон в книге "Западная экспансия" приводит замечание изумленного наблюдателя американской жизни — европейца, относящееся к первой половине XIX столетия:
"Создание различных органов управления и строительство новых населенных пунктов — естественное занятие мигрирующих янки. Здесь ими руководит такой же инстинкт, какому повинуется вылупившийся из яйца утенок, когда он направляется к воде. Соберите сотню американцев в любом месте за пределами людской жизни. Они немедленно заложат город, составят конституцию штата и направят в конгресс петицию о вступлении в союз. К тому времени двадцать пять из них будут избраны кандидатами в члены сената".
Но, пожалуй, наибольший интерес представляют замечания об этой стороне американского характера, сделанные Алексисом де Токвилем. В работе "О демократии в Америке", которая принадлежит его перу, можно найти массу тонких наблюдений над общественной жизнью американцев, живо передающих дух той поры.
"Чего нельзя понять, не видевши лично, — пишет де Токвиль, для которого конституционная монархия была венцом его философской системы, — это политической деятельности, царствующей в Соединенных Штатах.
Вмешиваться в управление обществом и говорить об этом составляет самое важное дело и, так сказать, единственное удовольствие, известное американцу. Это заметно даже в самых мелких привычках его жизни, даже женщины часто являются на публичные собрания и, слушая политические речи, отдыхают от домашних работ…
Не заговаривайте с американцем о Европе: обыкновенно он выскажет при этом большое самомнение и довольно глупое тщеславие, довольствуясь общими и неопределенными понятиями, которые во всех странах оказывают такую большую помощь невеждам. Но спросите его о собственной его стране, и вы увидите, как тотчас рассеется туман, застилавший его разум: его речь сделается ясна, отчетлива и точна, так же как и его мысль. Он объяснит вам, какие он имеет права и какие средства, чтобы ими пользоваться; он знает, какими обычаями руководствуется политический мир; вы замечаете, что ему известны правила администрации и что он вполне усвоил механику законов".
В этих картинах, несомненно списанных де Токвилем с натуры, явно чувствуется энергичное биение пульса мелкобуржуазной стихии. Фермер, распахивающий свой участок, городской ремесленник и торговец, мелкий и средний буржуа выступают здесь как активные субъекты общественной жизни, которые, приспособив огромный континент к своим потребностям, сделали то же самое и с политикой.
Мелкая и средняя земельная собственность, писали К. Маркс и Ф. Энгельс в 1882 году, составляет основу всего политического строя Соединенных Штатов.
Мелкое фермерское хозяйство долгое время было здесь господствовавшей экономической ячейкой; связанная с ним разного рода деятельность отличалась простотой, его экономический горизонт был не шире фермерской ладони. Поэтому нет ничего удивительного в том, что, считая эту ячейку средоточием всей общественной жизни, фермер требовал от политики такой же ясности и простоты и рассматривал ее как дело, вполне доступное каждому, обладающему здравым человеческим смыслом. Когда эта ясность и простота отсутствовали и в политику вкрадывалось двусмысленное политиканство, мелкий буржуа безошибочным классовым чутьем угадывал в нем тайный происк крупного дельца. Если афера имела местные масштабы, народное самочинство обрушивалось на продажную власть с быстротою молнии.
Следует подчеркнуть, однако, что традиция народного самочинства в Америке отнюдь не совпадала с народовластием в масштабе всей нации. Любой из мелкобуржуазных демократов, возносившийся на президентский олимп волей большинства народа, как бы впервые получал возможность обозреть национальные горизонты с высоты своего положения. И тогда он не мог не сделать для себя двух обескураживающих открытий.
Первое — что общегосударственный интерес требует покровительственной политики по отношению к крупной (плантаторской, торговой или промышленной) буржуазии, на борьбу с которой звала его мелкобуржуазная совесть (в этом, заметим мимоходом, причина мучительной раздвоенности многих, особенно ранних, президентов как человеческих личностей). И второе — что, как он ни отстаивай интересы простых американцев, власть денег всегда будет смеяться гомерическим хохотом над его чудачествами, так что все его политические начинания будут походить на сражение с ветряными мельницами.
Правда, демократический инстинкт американского народа доставлял немало хлопот капиталистам, но они сумели, и, к сожалению, довольно легко, приспособиться. В странах, духовная жизнь которых почти исчерпывается народными предрассудками и поверхностной культурой, демагогия цветет пышным цветом. Она как раз и являлась всегда формой приспособления крупного капитала к демократизму американцев, породив целые полчища прожженных политиканов, назубок выучивших роль "нашего парня", "простого стопроцентного американца" и совершивших все человечески возможное в области "демократической" фразеологии.
"Если вы имеете какие-либо достоинства, — говорит политический демагог Лаведаль политическому новичку Рандольфу в комедии новоорлеанца Гайарре "Курс политики", — то вы должны иметь и недостатки, которые бы служили им противовесом. Дайте повод народу сказать о вас: какая светлая голова! и какое несчастье, что он негодяй! — и вы можете быть уверены, что этот народ изберет вас единогласно; если же вы исключительный по вашим достоинствам кандидат, он вас забаллотирует всенепременно.
Подавайте руку каждому встречному на улице, и чем он грязнее, чем оборваннее, тем лучший эффект это произведет; одевайтесь небрежно, притворяйтесь человеком грубым, произносите как можно громче разные бранные слова и поговорки, хлопайте дружелюбно по плечу всех и каждого, напивайтесь до опьянения раз в неделю в каком-нибудь популярном кабаке, сделайтесь членом одной из тех ассоциаций, которые каждый день возникают в Новом Орлеане, ораторствуйте против тиранов, аристократов и богачей, не забывайте соболезновать постоянно о бедном угнетенном народе, о его правах — и вы имеете шанс быть избранным с триумфом…".
Вот почему Ф. Энгельс имел все основания назвать Соединенные Штаты Америки классической страной мошеннической демократии.
Но, говоря о традиции народного самочинства в Соединенных Штатах Америки, нельзя обойти молчанием характерный для этой страны феномен господства единообразного мышления, составляющего основу настоящего интеллектуального деспотизма, почти безраздельного конформизма в морали и мировоззрении. "Что меня поражает, — писал де Токвиль по возвращении во Францию, — так это единство гигантского большинства умов, покоящееся на общности определенных представлений".
Толщи веков отделяют теперь нас от предыстории эксплуататорского общества, от эпохи свободного движения народной жизни во всех ее проявлениях, — в общественной жизни, в идеологии, в искусстве, в быту и нравах. С расколом общества на классы народное начало постепенно изгонялось изо всех его сфер. Новый комплекс представлений, связанный с жизнью высших классов, повсюду утверждал свое господство. Оно стало безраздельным в эпоху расцвета абсолютизма в Западной Европе.
Подымавшаяся буржуазия, чтобы утвердить себя в феодальном обществе, должна была усвоить аристократическую культуру, и она делала это со школьническим прилежанием, молча глотая презрительные насмешки "высшего света".
Так было во Франции.
В Англии, напротив, происходило обуржуазивание самой аристократии, но с тем же результатом — элементы утонченной культуры были сохранены и здесь.
Когда же воспитанная на аристократических традициях буржуазия повсюду в Европе пришла к власти, она поставила себе на службу старую интеллигенцию и чиновников.
В Соединенных Штатах Америки не было этой культурной преемственности. Простонародье было глашатаем буржуазной культуры на Североамериканском континенте. Простонародная культура с характерными для нее народными идеалами и суевериями, способами мышления, фольклором отбросила блестящий футляр аристократической культуры и оказалась главным источником буржуазной культуры. Интеллектуальный уровень молодой буржуазной нации относительно европейского, разумеется, от этого заметно понизился, но дальнейшее развитие капитализма в Америке доказало, что буржуазные отношения вовсе не требуют ни философского размышления, ни вдохновенного порыва, ни светского изящества в манерах и совсем холодны к прекраснодушию и милосердию (в чем, между прочим, еще одна немаловажная причина стремительного развития капитализма в этой стране).
История производительных сил является историей развития сил самих индивидов. "Так как развитие это происходит стихийно, т. е. так как оно не подчинено общему плану свободно объединившихся индивидов, — писали К. Маркс и Ф. Энгельс, — то оно исходит из различных местностей, племен, наций, отраслей труда и т. д., каждая из которых первоначально развивается независимо от прочих, лишь мало-помалу вступая в связь с ними… Отсюда следует, что даже в рамках одной и той же нации индивиды, если даже отвлечься от их имущественных отношений, проделывают совершенно различное развитие и что более ранний интерес, когда соответствующая ему форма общения уже вытеснена формой общения, соответствующей более позднему интересу, еще долго продолжает по традиции обладать властью… которая в конечном счете может быть сломлена только посредством революции".
Буржуазно-демократические революции в Европе вырвали эту власть из рук аристократов, но Европа так и осталась в социографическом отношении калейдоскопической мешаниной живых "ископаемых остатков" самых разных индивидуальных и коллективных вариантов сознания, формировавшегося в самые различные исторические эпохи, в самых различных условиях.
Но в Соединенные Штаты Америки устремились как раз те индивиды, которые в Европе первыми экономически и психологически сложились в буржуазный тип человека, опередив всех прочих консервативных индивидов, как пользующихся властью, так и отстраненных от нее (но дающих первым силу в виде собственного консерватизма). Американская нация поэтому формировалась как нация политических эмигрантов, отправившихся из Европы в Америку в поисках экономических и гражданских свобод.
Поэтому буржуазная культура Соединенных Штатов Америки выросла на нетерпимом отношении к культуре аристократии. Торгашеская психология буржуа могла легче всего развиться именно в американском типе людей, отказавшихся от богатейшего культурного наследия европейского прошлого.
Тон общественного мнения этой страны спорадически задается некоторыми особенностями "простонародного" мышления. Этот род мышления, по мнению этнографа Л. Я. Штернберга, сохранился со времени первобытного человека, когда инстинкт еще обладал властью над примитивным мышлением вне узких границ человеческого опыта. В чрезвычайных ситуациях предчувствие соединялось с картинообразной мыслью первобытного человека, в результате чего возникали так называемые "видения", нередко коллективные, принимавшие форму массовых галлюцинаций. Достаточно было одному члену племени увидеть призрак, чтобы он с лавинообразной быстротой привиделся всем соплеменникам.
Такого рода мышление периодически обнаруживает себя и в цивилизованном мире также в виде настоящих психических эпидемий, когда распространяются невероятно вздорные слухи и фантастические вымыслы, желаемое выдается за действительное, а действительное — за желаемое. Своей живучестью этот феномен, конечно, обязан крайней неравномерности, с которой культура развивается в разных слоях эксплуататорских обществ.
В средневековье патологическое мышление ярко проявило себя во время "ведовских процессов", когда целые народы повсюду в Западной Европе были увлечены ловлей бесов. В конце 1877 года крестьяне России повсеместно обсуждали грядущее "равнение" земли и ждали соответствующей "бумаги". Вера в "бумагу" не имела никаких реальных оснований, однако она была такой неистовой, что власти были сильно обеспокоены новым вариантом хилиастической мечты[3]. Наблюдавший это явление А. Н. Энгельгардт, автор известных писем "Из деревни", писал: "Никаких сомнений, все убеждены, все верят. Удивительно даже, как эти люди слышат и видят именно то, что хотят видеть и слышать: Впрочем, то же самое мы знаем из истории колдовства, чародейства. Люди видели золото там, где его не могло быть, говорили с нечистой силой, верили в то, что они колдуны".
"В Соединенных Штатах Америки, — заметил Гегель, — господствует необузданнейшая дикость народных фантазий". В этой стране вспышки психических эпидемий, возбуждаемых пропагандой самых реакционных групп американской буржуазии, действительно нередки. Достаточно указать на "красную истерию", распространившуюся после первой мировой войны, когда американцы ревностно ловили "большевиков", или на период маккартизма. В подобные моменты фантастическое мышление, пассивное в остальное время, довольствуется стереотипными понятиями, культивируемыми на официальной политической кухне. К этому следует добавить сверхревностное отношение к морали, обычай подозревать в нравственной неполноценности тех, кто не разделяет популярных предрассудков.
Мелкобуржуазный характер в том виде, в каком мы его уже обрисовали, является типичным характером в Соединенных Штатах Америки. Класс буржуазии в целом сохранил многие черты мелкого буржуа с его идеалами, предрассудками, практическими манерами.
Американский буржуа истово верит в Великий Американский Миф; его крайне раздражает неумеренное вмешательство властей в бизнес; еще недавно, когда в том была нужда, он самовольно выполнял карательные функции — нанимал отряды вооруженных людей для расправы над рабочими и мог похвастаться личным арсеналом с оружием и боеприпасами.
Громадное развитие капиталистического производства в Соединенных Штатах Америки вызвало потребность в бесчисленной армии интеллигентов и служащих. Эти средние классы рекрутировались главным образом из разорившихся фермеров и, разумеется, сохранили в своем характере все признаки своего происхождения.
То же следует сказать и о городском мелком буржуа — самом шумном и скандальном приверженце Великого Американского Мифа.
Таким образом, в Соединенных Штатах Америки колоссальная масса коренных американцев, несмотря на то что с воцарением монополий их Америка повернула на сто восемьдесят градусов, продолжала наивно верить в "исключительность" своей национальной судьбы. Эта вера приобрела прочность окаменелого предрассудка. Она и составляет основу устойчивого, хотя и мнимого, нравственно-политического единства довольно широких слоев американской нации.
Своеобразие американской буржуазной демократии как раз в том и состоит, что в рамках официально-буржуазного принципа она допускает самую широкую свободу мнений, и в этом смысле она гораздо "демократичнее", "буржуазнее" буржуазной демократии европейского типа. Но горе тому, кто нарушит этот принцип — он слишком скоро убедится, что перешел рубикон между демократией и свирепой диктатурой. Только американская буржуазная демократия имеет эту четкую и недвусмысленную, как знак восклицания, границу между самой анархической свободой мнений и анархической же нетерпимостью.
Неофициальное господство сплошной, массовой морали в Соединенных Штатах Америки, проявлявшееся в нравственном насилии мелкобуржуазного мыслящего большинства над инакомыслящим меньшинством, — таков феномен общественной жизни этой страны.
Лучшие феодальные критики буржуазных порядков в прошлом столетии избирали в качестве мишени для своих стрел именно эту нравственную нетерпимость, царящую в Соединенных Штатах Америки. Граф де Токвиль, приехавший в 1831 году в эту страну в поисках доказательств преимущества конституционной монархии, сразу же обратил на нее внимание. Она произвела на него сильное впечатление, и он дал ей краткое, ставшее крылатым название — тирания большинства!
Полстолетия спустя после де Токвиля его соотечественник монархист Жанне писал: "Американцам даже и в голову не приходит, чтобы большинство могло ошибаться и хотеть чего-нибудь несправедливого".
Де Токвиль следующим образом сформулировал свою идею о тирании большинства: "В Америке большинство ограничивает мысль грозным кругом. Внутри его пределов писатель свободен, но горе ему, если он осмелится выйти из него. Это не значит, чтоб ему грозило сожжение, но он подвергается неприятностям разного рода и повседневному преследованию. Политическая карьера для него закрыта, потому что он оскорбил единственную власть, которая может ее открыть. Ему отказывают во всем, даже в славе. До обнародования своих мнений он полагал, что имеет сторонников, теперь, когда он высказался явно перед всеми, ему кажется, что их уже нет, потому что порицающие его выражаются открыто, а те, кто думает, как он, не имея его мужества, молчат и удаляются. Он, наконец, уступает, сгибается под ежедневными усилиями и снова замолкает, как будто бы он чувствовал угрызения совести оттого, что сказал правду.
Цепи и палачи — это грубые орудия, когда-то употреблявшиеся тиранией, но в наше время цивилизация усовершенствовала даже самый деспотизм, который, казалось бы, уже не имел нужды ничему учиться".
Откуда эта преданность Великому Американскому Мифу? Откуда линчевы расправы и анафемы инакомыслящим, отдающие грубым ароматом далекой эпохи?
В самом деле, чтобы отыскать в истории аналогию нетерпимости американцев, историк вынужден обращаться к средневековью, особенно к испанскому.
В чем был секрет необычайного влияния католицизма и христианства вообще? Прежде всего, видимо, в том, что христианство возникло как религия обездоленных, как революционная, хотя и мистифицированная, идеология древнего пролетариата. Основным элементом раннего христианства, было нетерпеливое ожидание основательнейшего социального переворота (вселенской катастрофы), совершенного рукою мессии. Проповедники новой веры пророчили неизбежную гибель старого мира и наступление нового. Эта мысль завоевала невероятную популярность в широчайших массах, так что христианство смогло очень быстро распространиться среди народов и превратиться в колоссальную материальную силу.
Но именно христианство, так необычайно широко Распространившееся среди народных масс, положило конец культовой чересполосице язычества и впервые дало эксплуатирующему классу исключительную возможность управлять народным сознанием из единого центра. Христианство становится церковным.
Церковь вместо мятежного ожидания рая на земле проповедует пожизненное смирение в расчете на рай загробный; исподволь превращает массы потенциальных борцов в благоговейную паству. Если же она и вкладывает время от времени в их руки меч, то лишь для того, чтобы дать высвободиться страшной энергии их возмущения в русле крестовых походов.
Крестьянские войны наизнанку — вот чем были эти походы, до сих пор хранящиеся в человеческой памяти как дикие фантасмагории вандализма.
Догматическая приверженность к идеалам всегда граничит с нетерпимостью к тем, кто их отрицает. Средневековая Испания дает классический образец религиозной нетерпимости. Воистину эта страна была гигантской капеллой единоверцев, где над колоссальным скопищем умов, плебейских и аристократических, царил мрачный, величественный католицизм. Ей была известна одна форма интеллектуального существования — вера, а у этой, последней было лишь две краски на палитре: черная и красная — цвет сутан и костров инквизиции. Вместо свободных художников-творцов — толпы иконотворцев, вместо классовой вражды — религиозный фанатизм, пожирающий мыслителей.
Рядовые представители непросвещенной массы, чтобы доказать истинность своих представлений, не оперируют строгими логическими категориями — философское мышление им недоступно (масса рассматривает его как привилегию высших классов), но ссылаются на то, что "так, как он, думают все", а масса людей ведь ошибаться не может! Она смотрит на мир фасеточными глазами, в которых количество тождественных отражений бытия равно количеству составляющих ее индивидов; она страдает родом метафизического дальтонизма — различает лишь черные и белые цвета, рассуждая по формуле: да-да, нет-нет, что сверх того, то от лукавого.
Подобный метод аргументации во многих случаях был незаменим, когда мог служить залогом суверенитета и неприкосновенности народного мировоззрения. Но будучи догматическим по существу, он нередко и подводил народные массы, и они давали себя увлечь псевдонародными лозунгами вопреки своим собственным интересам. Так, христианская церковь не имела бы никакого влияния среди народных масс, если бы не сохранила в своих догматах формальные элементы раннего демократического христианства.
История идеалов христианства во многих пунктах напоминает историю народных представлений о буржуазном перевороте на Североамериканском континенте. Основательность этого переворота, проходившего под знаком фермерских идеалов и в этом смысле не имевшего себе европейских аналогий, сделала идею об "исключительности" американского общества чрезвычайно популярной среди колонистов. Популярность ее только усиливалась оттого, что переворот происходил в невиданной географической среде, так что ощущение Нового Мира было у колонистов самым полным.
Когда в душу народа западают дорогие ему идеалы, ему уже трудно расстаться с ними. Даже когда они превращаются в зыбкие отражения давно прошедших времен, он может держаться за них, пока серьезные причины не побудят его к выработке нового мировоззрения. Страшная инертность сознания как раз больше всего была характерна для средневекового народного мышления. В наше время из всех народов буржуазного Запада она сохранилась как атавизм только у американцев.
Буржуазный индивидуализм, когда он еще проделывал восходящее движение, был прогрессивным явлением в развитии человеческой личности как нового общественного типа. Он означал сокрушительную победу над старинным общинным бытом, который, хотя и доказал своим долголетием необыкновенную живучесть, в конечном счете должен был лишиться мощных сил сцепления, действовавших внутри него, и вдруг распался на тысячу частей.
В то же время буржуазный индивидуализм означал новую победу человека над природой, сам был мерой человеческих возможностей, когда, удесятерив свои силы, человек мог, наконец, не безликим числом, а личным уменьем бороться с природой.
Не случайно именно в это время в головах философов-материалистов выкристаллизовываются захватывающие идеи человеческого прогресса и дерзкие представления о неисчерпаемой мощи человеческого разума, осознавшего свое превосходство над природой.
Но нигде в Старом Свете, в этом сравнительно хорошо ухоженном человеком урочище, индивидуализм не прошел такого сурового и всенаправленного испытания, как на Североамериканском континенте, и с таким участием больших масс народа. Люди вступали здесь в непосредственный конфликт со стихией и нигде этот конфликт не был столь мало опосредствован крупными формами производства.
Чисто физическое напряжение было большим, но ни с чем нельзя было сравнить весь объем тех сложных задач, которые природа ставила на каждом шагу перед интеллектом пионера. В новом непривычном мире, астрономически далеком от старого, так что сам этот последний казался уже не существующим, весь исторически накопленный запас народных практических рецептов, важных примет и руководящих пословиц был бесполезен.
Американский фермер, не в пример европейскому крестьянину, был непоседлив. Неукротимый дух пионера толкал его в новые, неизведанные края. Постоянно меняющаяся среда требовала отбросить старые формулы и принимать каждый раз самостоятельные решения, исходя из обстановки. Поэтому здесь вылепливались характеры, не боящиеся новизны, расстающиеся безо всякого сожаления с патриархальными догмами старины, если они не выдерживали проверки рационализмом. Потому что излишняя привязанность к традиционному в этих суровых условиях была гибельной.
На американском Западе выковывались личности, из которых многие впоследствии были окружены ореолом национальных героев или стали крупными государственными деятелями. Легендарный Даниэль Бун вызывает у американцев такие же ассоциации, как у нас имя Ермака. Президенты Джексон, Гарриссон, Полк и другие — все прошли закалку на фронтире.
С наступлением эры крупного машинного производства, высокомеханизированного сельского хозяйства индивидуалистический тип американского фермера значительно усложнился, но в нем осталась его прежняя фундаментальная закваска, которая выдает его во всем.
Он механик — машины вошли в его плоть и кровь, технику он знает и умеет ею управлять; он и экономист — постоянно ломает голову над тем, как рациональнее вести хозяйство, чтобы затраты были минимальными, а прибыль максимальной; он и расчетливый торговец, умеющий учуять благоприятную конъюнктуру, знающий, куда выгоднее вложить деньги, чтобы они обернулись с хорошим процентом.
Из всех буржуазных типов личности американский наиболее абстрагирован от предыдущих исторических связей. Американскую личность поэтому можно считать моделью буржуазной личности.
Замечание, сделанное Полем Лафаргом относительно американских фермеров, поясняет нашу мысль:
"Они не одержимы, подобно европейским крестьянам, дикой страстью к каждому куску земли, страстью, опоэтизированной Мишле, Прудоном и другими великими людьми вульгарной демократии, но порождающей, тем не менее, грубый эгоизм, умственную ограниченность и ужасную преступность наших крестьян… В прериях Запада пропадает всякая сентиментальная мечтательность: они не напоминают фермеру о днях его детства, его колыбель не стояла в этой стране, его нога не спотыкается о могилы его отцов. Никакие воспоминания, никакие духовные узы не связывают его с землей, которую он эксплуатирует и разоряет".
Начало второй половины XIX века в Соединенных Штатах Америки было чревато чрезвычайными переменами. Промышленный переворот и победа над рабовладельческим Югом необыкновенно усилили промышленную буржуазию Востока. Президент Линкольн с мрачной неприязнью пророчил наступление эпохи самовластия монополий.
Американское общество все еще представляло собой явление своеобразное, не находящее никакого оправдания своей экстравагантности в глазах европейцев и заслуживавшее от них одни лишь иронические насмешки.
Это была сплошь мелкобуржуазная по характеру, молодая "страна независимых крестьян". Малоинтеллигентная, но жадно впитывающая элементарные знания; не ведающая "священного трепета религиозного экстаза", а положившая в основу основ трезвый расчет; охваченная повальным энтузиазмом обогащения, но полная недружелюбных чувств к капиталистическому Востоку; третирующая центральную власть как неприличный европейский атавизм и обнаруживающая постоянно неистребимую наклонность к самоуправлению, если не к самоуправству; дружно ненавидящая европейский католицизм и исповедующая простонародное пуританство; не приемлющая европейской утонченной культуры, отдающей "аристократчиной", но обнажившая мощные пласты народной музыкальной культуры и яркого самобытного фольклора; страна, гордая своей эксцентричностью, непохожестью на Европу, нетерпимая к малейшему ей подражанию; страна, быстро растущая "в ширину и в глубину" и верящая в свое "предназначение". Это была, наконец, страна, которой, помимо богатейших природных ресурсов, достался превосходный человеческий материал, круто замешанный на чисто буржуазных дрожжах.
Поэтому очень скоро, в ошеломляюще короткий срок, из нее получилась страна-гигант, страна-гулливер на фоне европейских капиталистических лилипутов.
"Американская империя создана была, как дворец Аладина, в одну ночь. Наступает день, и вставшие рано, во сне не слышавшие ни ударов молота, ни шума машин, начинают протирать глаза и спрашивать друг у друга, что то видение значит и реально ли оно". Этот яркий художественный образ, принадлежащий американскому прогрессивному социологу С. Нирингу, живо передает степень замешательства, овладевшего целой нацией на стыке XIX и XX веков, который был отмечен победным маршем могущественных трестов.
Бурные экономические перемены в стране совпали с последним этапом колонизации: к концу века граница освоения материка приняла очертания тихоокеанского побережья. Ресурсы свободных земель были исчерпаны, великое движение на Запад остановилось, в то время как уже всесильный орден промышленно-финансового капитала с необыкновенной энергией и быстротой стягивал страну обручами железных дорог. По отношению к фермерству эти дороги сыграли точно такую же роль, какую играют хорошие магистрали для успешного развития стратегического наступления на неприятельской территории.
Индивидуальное хозяйство фермеров, старый враг крупной буржуазии, могло до поры до времени вести более или менее успешную борьбу. На этот же раз оно было поставлено перед неминуемой катастрофой — массовой экспроприацией.
Вместе с экспроприацией заканчивается революционная эпоха классовой борьбы между мелкобуржуазным индивидуальным и капиталистическим хозяйством. Американское фермерство выполнило свою историческую роль и должно было уйти со сцены. Уже складывается классовая структура и антагонизм, типичный для развитого капиталистического общества.
После финального аккорда, каковым было знаменитое движение попюлистов, центр классовой борьбы перемещается в город. Теперь пролетариат становится активным фактором всей общественной жизни США. Заполняя опустевшую арену своими многочисленными отрядами, он громогласно возвещает о себе энергичными забастовками, истинно пролетарской солидарностью и единодушным стремлением к организации.
Стремительный процесс урбанизации шел параллельно с перемещением центров общественной жизни из аграрной сферы в городскую, с невиданным усилением и бюрократизацией центральной власти. Финансовая и промышленная буржуазия вторгалась во все без исключения области жизни и, противопоставив себя целой нации, намеревалась вести себя как победитель среди побежденных.
"Не играет абсолютно никакой роли, какая из политических партий стоит у власти или какой президент держит бразды правления. Мы не политики и не общественные деятели. Мы богачи, и мы владеем Америкой. Мы заполучили ее бог весть какими путями, но мы намерены удержать ее в своих руках и, если потребуется, пустим в ход все: огромную силу нашей поддержки, все свое влияние, деньги, политические связи, купленных нами сенаторов, алчных конгрессменов, ораторов-демагогов — против любого законодательного собрания, против любой политической программы, против любой кампании по выборам в президенты, если они будут угрожать нашему состоянию". С таким наглым манифестом выступил в конце XIX века один из титанов американского капитализма — Фредерик Таундсен Мартин.
Коренным образом изменилось положение Соединенных Штатов Америки в мире. Война с Испанией и последовавший затем захват Филиппин показали империалистическую физиономию этой страны, а первая мировая война превратила ее из захолустного угла на земном шаре в ведущую державу капиталистического мира, открыто претендующую на роль арбитра мировой политики.
Новые хозяева страны готовились стать новыми властелинами мира. Но чтобы завоевать мир, от которого они когда-то отмежевались, нужно было связать с ним свою судьбу!
Новый Свет старел на глазах. Морщина за морщиной, одна уродливее другой, ложились на его юное лицо: и самовластная олигархия, и продажная бюрократия, и кровавый милитаризм — настоящий двойник капиталистического Старого Света!
Американское сознание, сформировавшееся на основе мелкобуржуазных идеалов и явившееся в немалой степени продуктом мелкобуржуазного отрицания Старого Света, с этого момента переживает кризис: болезненный конфликт идеальных представлений с реальной действительностью.
С исчерпанием земельных ресурсов традиционные русла, в которых двигались потоки земледельческой иммиграции, пересыхают окончательно. Сама иммиграция приобретает почти исключительно пролетарский облик.
До этого момента промышленный рабочий, какими бы высокими ставками заработной платы его ни манил предприниматель, нет-нет да и поглядывал на Запад. А накопив достаточную сумму денег, с легким сердцем расставился с хозяином и отправлялся в край независимых фермеров. Положение потомственного пролетария не считалось завидным. Его скорее склонны были рассматривать как переходное состояние, "перевалочный пункт", за которым все дороги вели в противоположную промышленному Востоку сторону света.
Вот почему долгое время рабочий класс этой страны не мог сформироваться в одно компактное, упорядоченное целое. Правда, имелась в зыбкой среде американского пролетариата часть, которая менее всех остальных поддавалась размывающему действию колонизационных потоков — высококвалифицированные рабочие.
Как и все в природе, что достигает высокой степени совершенства, искусный рабочий, максимально развивший свои способности в пределах одной узкой специальности, с законченной психологией кадрового пролетария был практически неспособен перейти из одного качественного состояния в другое. Такая метаморфоза в подавляющем большинстве случаев происходила с рабочими низкой квалификации, с рабочими, которые еще помнили запах чернозема и обращались с плугом куда лучше, чем со сложной машиной. Поэтому в американском рабочем классе с самого начала существовал устойчивый слой коренных рабочих, который постоянно и главным образом самовоспроизводился, в то время как остальная его часть непрерывно восполнялась преимущественно новыми иммигрантами. Так сложился привилегированный слой правоверной рабочей аристократии, которая без критического отбора восприняла целиком и национальные традиции, и национальный характер.
Своеобразие исторического развития в Соединенных Штатах заключается в том, что буржуазно-демократические свободы здесь были завоеваны в основном в ходе борьбы фермерства с крупнокапиталистической тенденцией. Не сформировавшийся еще пролетариат занимал в этой борьбе второстепенное положение, и это обстоятельство предопределило его политическое развитие.
Мощные двигатели буржуазных отношений привели в конце XIX века в движение весь мир — иммиграция приняла глобальные размеры. С 1880 года в страну устремились массы иммигрантов из стран Южной и Восточной Европы — стран с наиболее сохранившимися феодальными пережитками, наименее знакомых с буржуазно-демократической практикой развитых капиталистических государств. Рабочие этих стран, боровшиеся за ликвидацию феодальных порядков, успели испытать на собственной шкуре и все прелести капитализма. Поэтому те из них, которые отправились в Америку, не разделяли иллюзий американцев в отношении этого способа производства, тем более что "обетованная земля" обманула их надежды. Наоборот, их заслуга состоит в том, что они сильно активизировали американское рабочее движение.
Однако, прежде чем могло определиться воздействие иммигрантов на характер рабочего движения, на территории Соединенных Штатов Америки разразился жестокий конфликт между принципом пролетарским и принципом буржуазным. Всесильные американские капиталисты, грубые и прямолинейные, никогда не тратившие времени на постижение искусства тонкого обмана рабочих, но всегда предпочитавшие прямое действие на мелкобуржуазный манер, повели беспощадную борьбу с рабочими. Но они не могли бы все же рассчитывать на полный успех в этой борьбе, если бы не опирались на национальные предрассудки.
Методы мелкобуржуазного террора, игравшие прогрессивную роль в домонополистический период истории страны, благополучно перекочевали в XX столетие, но обернулись теперь против рабочих. Фермерская Америка линчевала аристократов, земельных спекулянтов, продажных чиновников, политиканов и аферистов. Монополистическая Америка линчует и терроризирует рабочих вожаков, прогрессивно мыслящих интеллигентов.
Незавидна судьба мелкого буржуа в XX веке. Ему приходится соперничать с крупным концентрированным производством, и это держит его постоянно в крайнем напряжении. Вместо отчаяния им овладевает бешенство. Перед его угрюмым взором совершаются гигантские процессы обобществления производства, и он инстинктивно чувствует в них глубинную социалистическую тенденцию. И он не объявляет войны капиталистам, но затевает почти всегда с их помощью погромные походы против рабочих, разносит в пух и прах федеральное правительство за "социалистические" мероприятия.
Он — активный анахронизм прошлого. Прошлое вселяет в него оптимизм, относительно будущего он пессимистичен. И он бережно извлекает на свет еще довольно хорошо сохранившиеся знамена старого индивидуализма, отряхивает их от пыли и по-прежнему чувствует себя главным оплотом американизма. Его знание истории все же довольно поверхностно. Оно исчерпывается несколькими яркими героическими символами, которые тем не менее способны воодушевить его до высшей степени. Он не уклоняется от борьбы, как и его предки, так же быстро переходит от слов к делу и так же склонен игнорировать федеральные законы. Правда, что его политические требования громки и внешне эффектны, но правда и то, что они пусты, как выеденное яйцо, — в них нет реалистического содержания. Этот недостаток с лихвой возмещается политической трескотней, и, действительно, партийная печать нынешних фашистских организаций в Соединенных Штатах Америки вся изобилует грубыми догматическими штампами и неумными нравоучительными сентенциями; ее отличает ужасающе грубиянский стиль, вся она держится на риторике, как на бычьих пузырях.
Как мелкий собственник, он постоянно пребывает перед лицом смерти, или, как выразился бы экзистенциалист, в "пограничной ситуации", или в экзистенции. Его представление о собственной сущности воистину иррационально, но, вместо того чтобы познать "блаженство интимного единения с миром", он страдает тяжелой формой маниакальной болезни — манией величия. Свои собственные интересы он выдает за интересы всей нации; мораль, которой он придерживается, рассматривается им как национальный кодекс поведения для всех и на все времена; его одолевают "мессианистические" настроения.
Он борется и борется решительно, поддерживая традицию. Но его борьба — это злая карикатура на классовую борьбу. Его программа иррациональна, сам он — прямое орудие реакции. Прошлое его отцов полно драматизма, его настоящее — фарса[4].