У кого нет друга, тому каждый друг

Плов надо было приготовить особенный. Поэтому Черкез-ишан священнодействовал, скрупулёзно выполняя весь неписаный ритуал приготовления этого, казалось бы, простого и в то же время удивительно своеобразного блюда.

Сначала надо было выбрать мясо. Человек неопытный взял бы его с бараньей ляжки, однако Черкез-ишан не дал мяснику обмануть себя. От куска бедренной части он, конечно, не отказался, это мясо для еды. А вот для придания плову вкуса нужен кусок, срезанный с позвоночника тушки и прилегающей к нему верхней части рёбер, нужны и нижние, самые нежные куски рёбрышек с мягкой брюшиной. Именно они и дадут самый смак.

Сперва Черкез-ишан расположился было с пловом на кухне. Но тут же сообразил, что делать этого не следует, готовить надо во дворе, потому что даже вкус чая, вскипячённого на открытом воздухе, своеобразен и отличается от чая, приготовленного на примусе или керосинке.

Во дворе был разожжён костёр, на костёр поставлен таган, на таган — котёл. Теперь нужно наливать масло. Сколько? Очень жирным плов должен быть или не очень — это тоже зависит от разных причин. Если, например, погода прохладная, а едоки — люди молодые, с хорошим аппетитом, то избыток масла лишним не окажется. Есть такие любители, что даже выпивают масло, отстоявшееся на дне миски. Но сегодня среди молодых будет и старый человек, а желудок старого уже не принимает много жира, да и погода довольно жаркая.

Черкез-ишан налил масла на четверть казана, подумал и добавил до трети — если масла недостаточно, то и рис не даст своего вкуса. На две пиалы риса одна пиала масла — в самый раз. А поскольку масло — кунжутное, его следует хорошенько пережечь, чтобы оно не испортило аппетит у старого человека.

Нагреваясь, масло меняло свой цвет с тёмно-жёлтого на коричневый, сизый дым постепенно заполнял казан. Но Черкез-ишан не спешил: пусть греется как следует. Некоторые неопытные повара бросают лук в масло, едва оно начнёт шипеть, боясь, что масло вспыхнет. Такая торопливость приводит к тому, что масло не успевает отдать свой сырой запах, вызывает у людей изжогу. Нет, надо подождать, когда цвет дыма, заполняющего котёл, станет густым и чёрным. Вот тогда не зевай и бросай лук, и от сырости в масле даже помина не останется.

Черкез-ишан так и сделал: выждал нужный момент и бросил в казан три луковицы, отвернувшись, чтобы брызги не попали в лицо. В казане зашипело, затрещало, луковицы закружились, словно попали в водоворот, и сразу же почернели, обуглились. Черкез-ишан вытащил их шумовкой и шумовкой же постучал легонько по краю котла. Это тоже входило в ритуал. Естественно, звон котла на вкусе плова не сказывался, но он говорил о хорошей заинтересованности повара, предупреждал окружающих, что плов готовится на профессиональном уровне и поэтому будет вкусным до такой степени, до какой только может быть вкусным плов.

Настала очередь мяса. Попав в раскалённое масло, оно тоже зашипело, заворчало, плюясь кусачими брызгами, однако успокоилось довольно быстро, отдав свой сок; в котле забулькало, резкий запах пережжённого масла изменился, стал мягче.

Когда мясо приобрело шоколадный оттенок, Черкез-ишан достал из котла один кусочек, кинул его и рот. Обжигаясь, повалял языком, пожевал, глотнул. Что ж, мясо не подвело, барашек, по всей видимости, не больше двух лет на свете прожил. И пасли его на хорошей траве.

Морковь и репчатый лук были нарезаны ещё со вчерашнего вечера и лежали, накрытые салфеткой. Черкез-ишан высыпал в казан сперва морковь, она сразу же впитала в себя жир, её оранжевые кубики потемнели. Многовато моркови, подумал Черкез-ишан, по успокоил себя тем, что излишек моркови плова не испортит, высыпал лук, перемешал всё шумовкой как следует, накрыл котёл крышкой — пусть мясо насыщается запахом моркови и лука.

Теперь следовало побеспокоиться о воде. Прислушиваясь к пулемётному бульканью казана, Черкез-ишан потрогал рукой стоящий рядом самовар, подбросил в трубу углей — нужно, чтобы вода кипела. Самовар запел и засвистел как раз вовремя. Черкез-ишан снял крышку с самовара, снял с казана и наполнил его почти до краёв кипятком. «Ну, вот, — удовлетворённо констатировал он результат, — кипение не прекратилось, а это — самое главное, потому что холодная вода, налитая в кипящую пищу, делает её безвкусной». Вслед за водой в котёл была брошена соль. Черкез-ишан попробовал, почмокал губами, добавил ещё соли и плотно закрыл казан крышкой.

Из-под казана он выгреб рдеющие саксауловые угли, разравнял их аккуратным кольцом — теперь часа три всё должно доходить на очень малом жаре, только тогда плов приобретёт свой истинный вкус. Можно было и передохнуть. Черкез-ишан заварил чайник из самовара и направился к большому топчану, настолько просторному, что если бы его огородить стенами, а сверху приспособить крышу, то получилось бы вполне приличное жильё.

Но крыша была не нужна, её заменяла плотная крона тутовника, сквозь которую не пробивался ни один солнечный луч. Под топчаном журчала арычная вода— для прохлады — и росли вокруг полудикие, неподрезанные кусты роз. Черкез-ишан сбросил с ног туфли, уселся на топчане и принялся кейфовать. Прихлёбывая горький настой чая, блаженно отдуваясь и поминутно утирая лоб, лицо и шею в распахнутом вороте рубашки насквозь промокшим платком, он поглядывал в сторону зелёной калитки. Она чуть поскрипывала петлями, покачиваясь от ветра.

Напившись вдосталь, Черкез-ишан прилёг на прохладные от арычной воды доски топчана, смежил глаза. Мысли, занятые поначалу казаном — не прозевать бы время, когда рис засыпать, — постепенно свернули на другое. В гости к Узук приехала из аула мать. Собственно, это была инициатива Черкез-ишана, опасавшегося, что Узук, не вняв его остережениям, поедет в аул сама, а он, Черкез-ишан, по правде говоря, действительно опасался такой поездки. И опасался не попусту. Конечно, если придерживаться истины, в этом ауле потише, чем в других. Может, народ более сознательный, может, влияние чьё-либо чувствуется, но никаких чрезвычайных происшествий там не случалось пока. Зато в других сёлах — то одно, то пятое, то десятое. Особенно с женским вопросом. Недавно едва спасли девушку, которая собралась на учёбу ехать — озверевшего родителя пришлось верёвками связывать. А неделей раньше, в другом ауле, женщину — члена аулсовета живьём в землю закопали. Эту так и не сумели спасти. И концов не нашли, кто закапывал, по всей вероятности, басмачи побывали. А может, и свои — попробуй разберись. Мулла да ахун благостью сочатся, а это неспроста — нашкодившая кошка всегда ластится…

Так размышлял Черкез-ишан, пока мысли не стали рваться и в голову не полезла всякая несусветная чушь, вроде самовара с верблюжьей головой и розой в зубах, за которым, подпрыгивая на тонких сусличьих ножках гонялся по двору казан. В казане кто-то сидел — он поминутно приоткрывал крышку и выглядывал наружу, но кто это там сидит, разобрать было невозможно.

— Нельзя открывать крышку, плов испортится… — сонно пробормотал Черкез-ишан, ошалело вскочил, потряс головой и кинулся к котлу в одних носках, позабыв надеть туфли.

Слава аллаху, котёл ещё дышал. Черкез-ишан встал на четвереньки, подул на угли, поворошил их, подложил с трёх сторон маленькие обломки саксаула. Заметил, что ходит по земле в носках, вернулся за туфлями. Разжёг самовар, ещё раз проверил, не слишком ли сильный жар под казаном — нельзя допускать, чтобы хоть самую малость, хоть одним намёком пригорели мясо или морковь, иначе работа насмарку пойдёт.

Самовар вскоре зачуфыкал, зафыркал парком. Черкез-ишан бросил взгляд на калитку в дувале, вздохнул и стал заваривать чай. Один чайник оставил на месте, прикрыв полотенцем, два других взял в руки и пошёл в соседний двор — сколько в конце концов можно ждать! На полпути остановился, поставил чайники на землю и побежал домой. Вернулся с цветастым узелком под мышкой — разная сладкая снедь к чаю.

Узук и Оразсолтан-эдже сидели на кошме рядышком и мирно беседовали. Черкез-ишан извинился за вторжение, поставил перед ними чайники, развернул узелок с набатом, монпансье, карамельками в ярких довоенных бумажках.

— Берите, пожалуйста, — предложил он, — попейте чайку.

Оразсолтан-эдже благодарно покивала, поблагодарила. Узук тоже сказала спасибо, глянула на Черкез-ишана, на мать и чуть заметно улыбнулась. Улыбка была загадочной, для Черкез-ишана непонятной и потому — волнующей. Может, оно и к лучшему, что непонятно. Если закрытый сундук тяжёл, не торопись утверждать, что в нём золото — может быть, там камни лежат.

— Пейте на здоровье, — сказал Черкез-ишан.

Когда за ним закрылась дверь, Оразсолтан-эдже с чувством сказала:

— Хороший человек ишан-ага, деликатный, сразу видно, из какого рода.

— А отец его какого рода? — съязвила Узук.

— Быть бы мне жертвой и отца и сына, — откликнулась Оразсолтан-эдже. — Оба они святые, нельзя о них говорить плохо.

— Помнится, когда вы с тётушкой Огульнияз-эдже приходили за мной к ишану Сеидахмеду, вы совсем иные слова говорили.

— Ай, быть бы мне его жертвой, несправедливо обидели святого человека, сгоряча лишние слова изо рта выпустили!

— Не кайся, мама, понапрасну. На твоём святом человеке кровь народная: благословив газават, скольких женщин осиротил этот «святой», скольких детей по миру пустил, сколько молодых парней из-за него в землю легли.

— Молчи, дочка, молчи, не нам с тобой обсуждать деяния потомков пророка. Думаю, из-за обиды, которую мы с покойницей Огульнияз нанесли святому ишану, и обрушились на наши головы все беды и несчастья.

— Раньше они обрушились, мама, раньше!

— Если раньше, значит, какие-то из наших помыслов плохими были — аллах и наказал за это.

— Если бы каждому отпускал аллах по его помыслам, мы с тобой, мама, самой светлой доле радовались.

Оразсолтан-эдже подумала и сказала, не замечая, что противоречит самой себе:

— Да… не бывает такого, чтобы каждому — по его помыслам.

— Раньше не было, теперь будет, — заверила её Узук.

— Неужели получится?

— Обязательно получится, мама. Разве не ты сама славила Советскую власть? Не ты милости аллаха на неё призывала?

— Я, доченька, я призывала на светлую эту власть. Да ведь надеешься на лучшее, а шайтан лохматый, он рядом таится, мысли твои вынюхивает, чтобы наоборот, пакость какую-нибудь сделать.

— Не бойся, мама, шайтанов, они сейчас смирными стали.

— Дай-то бог… Пусть будет по пословице: «Чем хорошее начало, лучше хороший конец»… Давай, дочка, чай пить, бери эти момпасы, вкусные, наверно. Дар святого ишана. Всё, к чему прикоснулась рука ишана-ага, особым становится, даже запах. Быть бы мне его жертвой, — когда он вошёл в двери, носа моего словно бы какой-то приятный аромат коснулся, вкусный аромат.

Узук расхохоталась от души:

— Мамочка… ви, мамочка!.. Да это же запах пищи!.. Черкез-ишан плов готовит… Ой, не могу!..

Тем временем Черкез-ишан, прикончив ещё один чайник чаю и посмотрев на часы, принялся снова колдовать вокруг котла. Набирая пиалы с верхом, насыпал рис в большую миску. С последней пиалы смахнул ребром ладони верх, пробормотал:

— Пусть будет долей сына…

Трижды в холодной воде вымыл рис, крепко протирая его между ладонями, чтобы ушла вся клейкость. Потом налил в миску тёплую воду и оставил постоять минут десять-пятнадцать, а сам занялся котлом.

— Зубчиками вверх положим в середину чеснок, а вот эту айву, размером с кулак, разрежем на четыре части и разместим вокруг чеснока, — приговаривал он под нос, словно заклинания читал. — Яблоко краснобокое тоже на четыре части разделим и тоже рядом с айвой его уложим. Теперь нужен запах душистого перца — пораньше бы его положить следовало, забываешь… Так! Плов очень любит этот запах душистого перца. Ух, как пахнет! Уши тебе резать будут — и то не почувствуешь за таким пловом! Теперь чуточку горечи прибавим — горечь тоже приятна, когда в меру, — он посыпал сверху молотого чёрного перца.

Сцедив с риса воду, выложив его в казан, разровнял его шумовкой и, поставив её под струю, наполнил котёл горячей самоварной водой — ровно на три пальца над уровнем риса.

— Кажется, самаркандский рис именно такую меру любит, — сказал Черкез-ишан, попробовал из котла на вкус и плотно закрыл крышку.

Угли своё дело сделали, их следовало убрать совсем. Котёл должен получать равное тепло со всех сторон, чтобы рис сварился равномерно и не образовал корку на дне. Такое тепло дадут тонкие дрова из досок, и Черкез-ишан принялся их жечь, подбрасывая непрерывно. Пламя охватило казан со всех сторон — и он утробно забурлил, загудел, даже затрясся на тагане от напряжения. Но постепенно бурление стало стихать, и чем тише оно становилось, тем меньше Черкез-ишан подбрасывал дров. Приблизив насколько можно ухо к котлу, послушал и, решив, что пора, заглянул в котёл.

Рис лежал ровным слоем, каждое зёрнышко — набухшее, розоватое — отделялось от соседнего. Большой туркменской ложкой Черкез-ишан охлопал поверхность плова и по звуку определил, что воды в котле не осталось ни капли. Тогда он отложил ложку в сторону, взял шумовку и, отделяя ею плов от стенок, принялся переворачивать его.

За этим занятием и застал его Клычли.

— Все свои таланты напоказ, ишан-ага? Пловом хвалишься? Салам алейкум.

— Валейкум эс-салам, — ответил Черкез-ишан, продолжая орудовать шумовкой. — Сколько бы я этот плов ни хвалил, ни одна похвала до вершины его не достигнет. Это такая вкусная вещь получилась, что даже змею облизываться заставит. Подержи-ка шумовку! — Он снова взял деревянную ложку, пригладил ею плов, длинной ручкой в нескольких местах проколол его до самого дна, закрыл котёл крышкой, сверху — чтобы с паром не улетучивался аромат — положил свёрнутую вчетверо скатёрку. — Вот и всё! Теперь он дойдёт на пару и получится настоящий рассыпчатый зеравшанский плов. А мы с тобой пока чая попьём.

— Достаточно ли, что ты его один раз перевернул? — спросил Клычли.

— Плов, который переворачивали два раза, я и пловом не назову! — самолюбиво ответил Черкез-ишан, вытирая полотенцем руки. — Три раза перевёрнутое варево ты в любой городской чайхане получишь. А вот такой плов приготовить — это надо уметь.

— Меня не поучишь своему искусству?

— Могу. Но только ученик должен обладать некими достоинствами, без которых он никогда не станет мастером.

Они уселись на топчане, наполнили пиалы чаем. Черкез-ишан полюбопытствовал:

— Один пришёл?

— А с кем ты меня ожидал?

— С Сергеем мог прийти.

— Сергей в Сакар-Чага поехал. Там в райкоме какая-то заварушка. Похоже, чуждые элементы воду мутят. Вот он и поехал разбираться на месте.

— Ты разве не с ним ездил?

— Я в Векиль-Базаре был.

— А что там?

— Слух прошёл, что тамошние баи собираются гнать отары за границу. Милиция там, сам знаешь, ненадёжная, волисполкомовцы тамошнему ишану в рот смотрят, а два десятка тысяч овец потерять — для нашего хозяйства не шутка.

— Да, это конечно… Арестовал паразитов?

— Да ведь я не ты — с маху не привык такие дела решать.

— Ясно. Разговорчики и увещевания. Знакомое дело.

— Всё свою анархистскую линию гнёшь?

— Не кори. Приручили вы с Сергеем меня, а приручённую обезьяну, как говорится, бить не надо. Но только и вы, братцы, увлеклись миротворчеством и забыли поговорку о том, что кошка в рукавицах мышь не поймает.

— Брось, Черкез, воду в ступе толочь, — засмеялся Клычли. — Думаешь одно, а говоришь другое.

— А ты мысли читать научился?

— С вашим братом научишься всему, даже зайца седлать, не то что мысли читать.

— Ну-ка, скажи, о чём я думаю!

— О том, чтобы увильнуть от ответа на вопрос, какими достоинствами должен обладать учащийся мастерству приготовления зеравшанского плова.

— Не угадал! — торжествующе воскликнул Черкез-ишан. — А насчёт достоинств, это я тебе скажу, для яруга секретов у меня нет. Они таковы: разборчивость и непривередливость.

— Туманно выражаешься, ишан-ага, словно коран читаешь.

— Коран написан не для чтения, а для толкования. Чтоб и сивый и плешивый могли в нём свою долю найти. Ты-то уж должен был бы это уразуметь — сам у моего достойного и многомудрого родителя обучался.

— А ты, похоже, не чтишь отца своего, ишан-ага? — пошутил Клычли.

Улыбка сбежала с лица Черкез-ишана, взгляд ушёл куда-то внутрь и потускнел, пиала в руке замерла У губ.

— Чту, — после долгого молчания ответил он. — Знаю все его недостатки, все пороки и заблуждения, не одобряю и не приемлю их, но старика — люблю. Ссорились мы с ним не раз, ругались крепко, отрекался он от меня, а всё равно отец. Топорщит иголки во все стороны, как ёж, а я вижу, что слабый он, растерянный, испуганный, не понимает творящегося в мире, не знает, куда себя деть.

— От растерянности к Ораз-сердару пошёл священную войну против большевиков благословлять? — парировал Клычли. — Битых два часа спорил я тогда с ним, доказывал, что гражданская война не имеет ничего общего с войной религиозной, убеждал выступить перед людьми, спасти легковерных опровержением газавата. Так нет же — упёрся и ни в какую!

— Я тоже спорил! — вспыхнул Черкез-ишан. — Не с дряхлым старцем — с самим Ораз-сердаром спорил, не боялся, что меня не сходя с места расстреляют! Это как — считается или не считается?

— Ладно, ладно, не сердись, — Клычли миролюбиво похлопал Черкез-ишана по плечу, — всё хорошее считается, ничего не пропадает. Это хорошо, что ты, понимая заблуждения ишана Сеидахмеда, сохранил к нему человеческое отношение. А то у нас нередко, если старик — значит, контра. Оно верно, что старики в ногах у революции путаются, да ведь и их, стариков, тоже понять надо, в душу ихнюю вникнуть. Для них по-новому жить всё равно, что на голове ходить, папаху на ноги надев.

— Пожалуй, — согласился Черкез-ишан. — Да и не все они вредные, многие аксакалы поддерживают линию Советской власти.

— Правильная дорога, она, братишка, обязательно рассудительному человеку приглянется, даже если и привык он колченогой тропкой ходить. Ну, давай заканчивай про достоинства повара. Как ты там сказал: «разборчивость и непривередливость», что ли? Объясняй, в чём тут суть.

Черкез-ишан помедлил, глядя, как кружатся чаинки в пиале, усмехнулся:

— Скачешь ты, исполком, как заяц по кочкам — не успеешь тебя на одной углядеть, а ты уже на другой уши торчком. Сбил ты меня с разговора. Теперь уже время не рассказывать о плове, а есть его, иначе перестоится.

Желание Черкез-ишана было как бы предугадано. Или, может быть, произошло случайное совпадение. Во всяком случае, не успел он произнести свою сакраментальную фразу, как в дувальной калитке появилась группа женщин.

— Бе! — сказал Черкез-ишан. — И Абадангозель здесь! А ты утверждал, что один пришёл.

— Во-первых, про Абадан ты у меня не спрашивал, — возразил Клычли, морща в улыбке нос, — а во-вторых, я никогда и не утверждал, что пришёл один. Всё это ты, ишан-ага, выдумал… «не сходя с места».

Черкез-ишан глянул на него с упрёком, но спорить было уже некогда — женщины подходили. Абадан поздоровалась. Черкез-ишан ответил на приветствие и осведомился, где это она свой борык потеряла.

— В печку зимой бросила, чтобы мой Клычли согрелся, — смешливо ответила Абадан.

— Разве дров не хватило? Или борык горит жарче? — поддержал шутку Черкез-ишан.

— Жарче.

— Тогда жаль, что вы его поспешили сжечь,

— Почему?

— Надо было на нём плов готовить.

— От него у плова запах несъедобный станет, — засмеялась Абадан. — А мы ведь к вам, ишан-ага, плов есть пришли. Ждали, ждали вестей — никто не зовёт, мы собрались и пришли сами. Без плова не уйдём, верно, Узук?

Узук ответила улыбкой — такой же летучей и загадочной, как и прошлый раз.

— Накладывай ей поскорее, ишан-ага, и пусть убирается, а то она весь казан с собой утащит, — посоветовал Клычли.

— За мной дело не станет, — сказал Черкез-ишан, — сейчас каждому долю выделю. А вообще-то откуда вы, Абадангозель, узнали, что здесь плов готовится?

— Ви, чего же не узнать. Когда в ветреный день в Хиве варят плов, я и то чую. Зову туда моего Клычли, а он не соглашается, далеко, говорит, пока дойдём, не то что плова, говорит, а стенок от казана не останется.

— Завидное у вас чутьё.

— Как у гончей, — шевельнул усом Клычли, подмигнув жене. — Она у меня не только хивинский плов чует, а и ещё кое-что. Давеча приезжаю из Векиль-Базара с единственной мыслью до подушки дорваться, а она мне: от тебя, говорит, чужой женщиной пахнет, какая, мол, тебя беспутная вдовушка пригрела. А мне…

— Болтун! — беззлобно сказала Абадан. — Болтаешь, а люди дурное подумать могут.

— Рот не сапоги — от болтовни не износится, — отшутился Клычли.

— Само собой, — сказала Абадан, — а то ты бы давно носом, как наш петух, пищу клевал. — И засмеялась. Весёлая женщина была Абадангозель.

Глядя на них, невольно улыбнулась и старая Оразсолтан-эдже: хоть немножко и непочтительна женщина к своему мужу, а приятно видеть, когда люди вот так дружно да с шуткой живут. Узук бы так устроиться! И чего она, глупая, своего счастья сторонится? Оразсолтан-эдже грустно посмотрела на Черкез-ишана, который перекладывал плов из казана в расписное деревянное блюдо.

— Здесь будете кушать, джан-эдже, или в доме? — спросил он, заметив взгляд старухи.

— Ай, в доме, наверно, спокойнее, — ответила Оразсолтан-эдже. — Как ты, дочка?

— Мне всё равно, в доме так в доме, — пожала плечами Узук. — Пожалуй, в доме удобнее будет.


Досадуя, что не пришлось за блюдом плова посидеть рядом с Узук, Черкез-ишан ел молча, почти не ощущая вкуса пищи, благо и Клычли помалкивал. Однако досада моментально умчалась, тревожно споткнувшись о сердце, и сменилась облегчением, когда с улицы во двор ступил Бекмурад-бай. Как хорошо, что Узукджемал дома и он не видит её, подумал Черкез-ишан.

Бекмурад-бай подошёл, поздоровался. Степенно, по праву старшего по возрасту, осведомился о благополучии в делах и жизни, присел с краю топчана. Его пригласили отведать плова. Он не стал чиниться — подвернул рукав халата, примял пальцами горочку риса, бросил её в рот, пожевал медленно, бросил вторую щепоть, задал несколько незначительных вопросов.

Разговор не клеился — непонятно было, каким ветром занесло сюда Бекмурада, что он вынюхивает, что с собой принёс. Черкез-ишан нервничал, опасаясь, что Узук придёт в голову выглянуть из дому. Клычли словно бы не замечал гостя, на вопросы его отвечал одно-сложно, неопределённо, ждал, пока Бекмурад-бай раскроет свои карты. Наконец тот вытер жирные пальцы о сачак, потом об усы.

— Вкусный плов получился, да принесёт он обилие в дом. Ик!.. Шёл мимо — зайду, подумал, к знакомому человеку, окажу уважение.

— По делам в городе? — спросил Черкез-ишан, тоже вытирая руки о край сачака.

— Какие нынче дела, — Бекмурад-бай забрал бороду в кулак. — Знакомого хотел навестить. В больнице он лежит. Не пустили к нему. Жалко. Намерение имел гостинцем раненого порадовать.

— Раненый? — насторожился Клычли. — Кто такой? Откуда?

— Ай, кто знает. Собачье дело лаять, ишачье — отбрыкиваться. В песках, говорят, перестрелка была.

— В песках? Где именно?

— Кто знает.

— Ты не юли! — Клычли нахмурился. — Не юли, бай-ага! А то ведь и в другом месте поговорить можно!

— Пугаешь? — Бекмурад-бай свёл к переносью тугую складку, приподнял одну бровь. — Меня не надо пугать. Мать твоя была женщиной вздорной, неуважительной, и ты…

— Мать мою не тревожь, Бекмурад-бай. О деле говори.

— …и ты характером в неё, — невозмутимо докончил Бекмурад-бай. — На собрании, когда аулсовет выбирали, дурно со мной обошёлся, прогнал, слова говорил пустые. Да я не в обиде, всякое бывает меж рабами аллаха — пришёл вот в гости, весть принёс. Зачем меня пугать? Я не ребёнок, не женщина. Что знаю, то и говорю. Вёрст за восемьдесят или за сто перестрелка была, в сторону Серахса. Говорят, это джигиты Анна-сердара были.

— Это верно?

Бекмурад-бай распустил морщины на лбу, широко зевнул, показав полный рот зубов:

— Хы-ха-ха… Верно ли? Не знаю. Я обязан передать то, что слышал, верить этому я не обязан.

Клычли и Черкез-ишан переглянулись.

— Откуда весть приняли?

— В больнице был — там и сказали. Раненых много привезли.

— Убитые есть?

— Где бегают, там и спотыкаются, где стреляют, там могут и убить… С вашего разрешения, пойду я…

Клычли и Черкез-ишан проводили его глазами.

— Ты что-нибудь понял? — спросил Черкез-ишан.

— Трудно не понять, — Клычли подвинулся на край топчана, спустил вниз ноги, собираясь идти. — Если не врёт, а врать ему незачем, то с нашими беда приключилась, не иначе. Неужели Берды горячку спорол?

— Могли и на засаду нарваться.

— Засада, ишан-ага, это когда знают, кого поджидать, а особый отряд тайно ушёл.

— Тайны наши попугай на хвосте носит.

— Вот это и плохо, что попугай, сами, как попугаи, болтаем о чём нужно и о чём не нужно, а потом удивлённые глаза делаем и виноватых ищем. Пошёл я! Посмотрю, кого там привезли.

— Я с тобой, — сказал Черкез-ишан.

Но, сделав несколько шагов, он остановился.

— Послушай, зачем этот недобитый контрик пришёл сюда со своей вестью?

— Думаю, чтобы позлорадствовать пришёл. Дурная весть для пас — ему бальзам на раны.

— Нет, почему он именно в мой дом пришёл?

— Откуда мне знать. Это ты должен знать, поскольку он к тебе препожаловал.

— Слушай, Клычли, может, он про Узук пронюхал, её высматривает?

— Вот что, Черкез, сиди-ка ты, от греха, дома, — сказал Клычли после секундного колебания. — За ней он или не за ней рыщет, но когда волк вокруг овчарни наследил, собак на привязи не держат. Приду — расскажу.

Черкез-ишан вернулся к топчану и приготовился ждать. Внушительная кучка плова, приготовленного с таким усердием и мастерством, сиротливо стыла на блюде. Теперь Черкез-ишану казалось, что это Бекмурад-бай своим дурацким приходом испортил всю прелесть обеда, и это вызвало новую волну раздражения против недоброго вестника. В самом деле, что принесло его именно сюда? Действительно ли зашёл случайно, мимоходом, или звериный нюх привёл его? Отношения у него с Черкез-ишаном были далеко не располагающие к дружеским встречам. Собственно, никаких отношений не было. Последний их разговор состоялся, когда Бекмурад-бай, в ту пору командир двух конных отрядов джигитов Ораз-сердара, гостил у ишана Сеидахмеда. Не сумев уломать отца, чтобы тот отпустил на волю Берды, Черкез-ишан сделал попытку обратиться с гой же просьбой к Бекмурад-баю. Расстались они врагами. Последующие две-три встречи носили характер случайный, Бекмурад-бай на разговор не набивался, Черкез-ишан — тем более.


Пока Черкез-ишан сокрушался по поводу испорченного обеда, ругал Бекмурад-бая, строя догадки об истинной причине его прихода, и ждал Клычли с вестями из больницы, женщины тем временем отдали честь кулинарному искусству и оживлённо беседовали в ожидании чая, о котором Черкез-ишан и думать позабыл. Абадан и Узук наперебой вспоминали прошлое — больше старались о приятном вспомнить, — говорили о будущем, которое рисовалось их воображению довольно расплывчато и неопределённо, обсуждали особенности городской жизни. Она была необычной, начиная от каменных мостовых и дымоходных труб до отношений между людьми, новизна которых воспринималась молодыми женщинами скорее в бытовом плане, нежели социальном.

Город им нравился. А вот на Оразсолтан-эдже он производил совершенно иное впечатление. Он был слишком людным, шумным и бестолковым в своей непонятной суете, чтобы можно было заметить какие-то его положительные частности. Особенно неприятны были городские запахи, Оразсолтан-эдже уверяла, что от них её мутит и кружится голова. Словом, участия в разговоре она почти не принимала, так только вставляла словечко, другое, а думала о своём — как бы пристроить Узук, сложить ответственность за её судьбу на чьи-то крепкие плечи. Разве приличествует взрослой красивой девушке жить без мужа, свободно расхаживать по улицам, служить в каком-то учреждении, иметь дом в городе? Ну дом — бог с ним, если хороший человек возьмёт, то можно и на город согласиться. Главное — замуж поскорее выдать.

— Голова у меня разболелась, дочки, — сказала Оразсолтан-эдже, — выйду во двор, подышу свежим воздухом.

Во дворе она подсела к Черкез-ишану и завела общий, ни к чему не обязывающий разговор. Но цель-то у неё была определённая, и Оразсолтан-эдже исподволь клонила разговор в нужную сторону:

— Ай, ишан-ага, вот вы говорите, что жизнь изменилась к лучшему. Конечно, хорошо, что злых людей поубавилось, молодых парней не забирают на войну, беднякам воду дали и землю. Но у меня всё равно беспокойно на сердце. За Узук боюсь. Вроде она и самостоятельная, и разумная, и красивая, учёбу закончила, деньги за работу дают ей, и работа, говорят, лёгкая, приятная, а печалей у меня не убавилось.

— Таково уж материнское сердце, джан-эдже, — сказал Черкез-ишан. — Для матери её ребёнок — всегда дитя, всегда мать волнуется за его благополучие.

— Верно говорите, ишан-ага, волнуется, так оно устроено, чтобы всё время волноваться. Сижу с вами, всё кругом мирно, а мне кажется, что сейчас услышу крик моей доченьки: «Вай. мамочка!» Вздрагивать стала я от каждого шороха, как овца волком драная.

— За дочку не беспокойтесь, не дадим её в обиду.

— Вот и я об этом толкую! — обрадовалась Оразсолтан-эдже случайной поддержке. — Если сильный покровитель будет у неё, то и мой мостик над водой перестанет дрожать. Такого бы мужа ей, как вы, ишан-ага…

При других обстоятельствах подобная прямолинейность, возможно, заставила бы Черкез-ишана поморщиться. Но он всеми помыслами стремился к Узук, радовался любой возможности хоть немножко приблизиться к строптивой красавице, и поэтому намёк Оразсолтан-эдже пришёлся как нельзя кстати. При всей заинтересованности надо было всё же сохранить мужское достоинство, и Черкез-ишан, делая вид, что принимает «шутку» Оразсолтан-эдже, несколько игриво ответил:

— С удовольствием принимаю ваше предложение, джан-эдже. Теперь неё зависит от вас: поторопите Узукджемал — и хоть завтра будет у неё покровитель, какого вы желаете.

— Если бы от пашей торопливости это зависело, мы бы поторопили.

— Есть какие-нибудь препятствия?

— С нашей стороны препятствий нет, ишан-ага.

— С моей — тоже нет. За чем же остановка?

— Ай, откуда нам знать…

— Дочь ваша согласна? Вы с пей говорили об этом?

— Поговорим с дочерью. Согласится. Если начнёт туда-сюда крутить, прикажем немой стать!

— Так, пожалуй, не следует поступать, джан-эдже! — быстро возразил Черкез-ишан, понимая, что подобное сватовство приведёт скорее к обратному результату.

— Сама знаю, не учи! Вам волю дай, так потом не знаешь, в какой кувшин слёзы собирать. Хватит ей мотаться бесприютной да мужские глаза мозолить.

— Нет-нет, джан-эдже, не делайте так! Вы в ней всё желторотого птенца видите, которого из ваших рук отняли, а она уже давно стала взрослой. Я понимаю, у матери есть свои права, свои требования, матери кажется, что она знает каждое движение, каждое желание своего ребёнка. Однако в вопросе любви и замужества случается, что мать и дочь говорят на разных языках, не понимают друг друга. Очень прошу вас не ссориться с Узукджемал и не настаивать на том, против чего она станет возражать.

— Ви, ишан-ага, странные слова ты произносишь, вроде бы и не мужские! — удивилась Оразсолтан-эдже. — Когда молодую лошадь объезжают, её крепко взнуздывают, это уж потом, объезженная, она за тобой без повода ходит.

Ответить Черкез-ишан не успел, так как вернулся Клычли.

— Узнал? — спросил Черкез-ишан.

— Узнал, — немногословно ответил Клычли, болтнул чайником, выцедил оставшийся тёмно-зелёный настой в пиалу, выпил, двигая кадыком.

— Что узнал, говори.

— Всё узнал. Не соврал, в общем, этот… вестник.

— И много наших привезли?

— Есть маленько. Даже сам командир.

— Неужели Берды?

— Да.

— А ещё кто? Дур…

Черкез-ишан оборвал на полуслове, сообразив, наконец, что Клычли не хочет говорить при старухе. Поняла и Оразсолтан-эдже, что разговор не для её ушей. Она заковыляла к дому, бормоча себе под нос: «Опять этот шалтай-болтай Берды объявился… Принесло его на мою голову, не напортил бы чего в святом деле…»

Дождавшись, пока Оразсолтан-эдже скрылась за калиткой, Клычли сказал:

— Неважные дела, даже очень неважные, ишан-ага. Пять человек убитых привезли, раненых чуть ли не вдвое. Командование отрядом принял Дурды. От него пока ещё вестей нет, не вернулся из песков.

— Берды сильно ранен?

— Досталось парню порядком, поваляться придётся.

— Действительно с басмачами Анна-сердара столкнулись?

— По всем данным, нет. Раненые, во всяком случае, утверждают, что на басмачей непохожи.

— Контрабандисты?

— Контрабандный товар везли. Но и контрабандисты какие-то особые.

— Из них кого-нибудь захватили?

— В том-то и дело, что нет. Особое, говорю, контрабандисты — раненых не оставляют. Либо пристреливают, либо те сами стреляются, чтобы в руки к нам не попасть.

— Действительно, что-то новое.

Клычли свернул самокрутку, жадно затянулся, выпустил из ноздрей две толстых струи дыма.

— Новое… Тебе не кажется, Черкез, что здесь не просто контрабанда, что ниточка в Мешхед тянется?

— Имеешь в виду английскую военную миссию?

— Её самую. Вспомни, как в лесках под Байрам-Али милиция банду настигла. Тоже ведь ни один из бандитов живым не сдался. Тогда ещё командира отряда в жестокости обвинили — пленных, мол, не берёт. Думается, не он виноват был. Один случай — это случайность, две случайности — это уже система. Пять вьюков винтовок и боеприпасов там взяли, а винтовки-то английские были. Вот и разумей, где у лисы уши, если она с дерева каркает.

— Разумею, — сказал Черкез-ишан. — Я теперь убеждён, что Бекмурад-бай припёрся неспроста, убеждён, что он заранее знал об этой банде и, может быть, даже связан с ней.

— Убеждённость — штука полезная, ишан-ага, но это ещё не факт… Завари-ка чайку, пожалуйста.

— Ты лично с Берды говорил?

— Нет, он уснул после перевязки, будить нельзя было. С другими ребятами потолковал.

— Может, я тоже схожу, поговорю?

— Успеется. Разговорами сейчас дела не поправишь. Вернётся отряд из песков, тогда и будем решать.

— Ты что, хочешь, чтобы в больнице ещё один умирающий от жажды прибавился? Где у тебя заварка?

— Сейчас, сейчас будет тебе чай, погоди умирать… Слушай, а ей… женщинам то есть, им — сказать?

Клычли раздумчиво посмотрел на Черкез-ишана, бросил окурок в арык, сплюнул и сказал:

— Думаю, не стоит. Без нас, придёт время, узнают.

— Думаешь, не обидится она… то есть — они?

— Ну, коли есть у тебя причина сомневаться, тогда можешь сказать. В конце концов шалдыр для дома — не подпорка, когда опорные столбы подгнили. Однако в жизни случается всякое — можно выплыть, и за тонкую тростинку держась. Так что поступай, как сам знаешь, я тебе в этих делах не советчик.

— Пожалуй, не скажу, — подумав, решил Черкез-ишан и стал заваривать чай.

* * *

Торлы в белом халате, наброшенном поверх лёгкого чекменя из тончайшей выделки шерсти, пробирался по больничному коридору, поочерёдно заглядывая в каждую дверь. Иногда он задерживался, всматриваясь в раненых, иногда, чуть приоткрыв дверь, сразу же захлопывал её и шёл дальше.

Заглянув в последнюю палату, расположенную б самой глубине коридора, он собирался было уже прикрыть дверь, как увидел, что единственный находящийся в ней человек не спит, как показалось вначале, а упорно смотрит из-под бинтов. Торлы, словно его ударили б грудь, отшатнулся назад, тут же устыдился своей слабости и вернулся в палату, ступая на цыпочках и улыбаясь.

Раненый продолжал смотреть молча и упорно. Торлы перестал улыбаться, присел рядом.

— Жив-здоров, Берды-джан? Поправляешься? Даст бог, быстро встанешь на ноги.

— Сядь., дальше, — негромко, с трудом произнёс Берды.

— Дальше? — Торлы округлил глаза. — Почему дальше?

— Ты ведь… пришёл убить меня… задушить?

— Что ты, что ты! — замахал руками Торлы. — Не узнаёшь меня, что ли? Я Торлы!

— Узнаю тебя, Торлы… я тебя очень… хорошо узнаю.

— Вот и прекрасно! Навестить тебя пришёл!..

— Не навестить ты пришёл, Торлы, — голос Берды постепенно креп. — Ты пришёл проверить… проверить, попал ли, куда целился… не мимо ли твои пули пролетели…

— Опомнись, Берды! Не стрелял я в тебя!

— Стрелял… не мог не стрелять… упустить такой случай. Проверяй — все три твои пули попали в цель… А только не помру я, Торлы… зря надеешься, не помру!

— Не говори так, Берды, не обижай! Навестить тебя пришёл, о здоровье проведать!

— Ладно. Если навестить, то возвращайся с радостью: очень хорошо себя чувствую. Понял, Торлы? И тому, кто тебя подослал, передай: очень хорошо себя Берды чувствует! Скоро, мол, встанет, рассчитается. Понял?

Берды сделал попытку привстать, но не смог, и, сдерживая стон, потянул на лицо простыню, закусил её край зубами.

— Уходи, Торлы… готовься к расчёту…

— Бредишь ты, однако! — с сердцем сказал Торлы.

Вошедшая санитарка выпроводила его. Он стряхнул ей на руки халат и, не слушая, что она возмущённо говорит ему вслед, потопал по коридору, — подальше от этого сумасшедшего Берды!

На улице от сумеречной полутьмы дерева отделилась плечистая фигура, шагнула навстречу.

— Что задержался так?

— Понимаете, Бекмурад-бай, этот шайтаном тропу-тый утверждает, что я в него стрелял! — Торлы ещё не пришёл в себя. — Как будто я в песках был с…

— Кто утверждает?

— Да этот… Берды, кто же ещё!

— А-а… Успеешь ещё выстрелить в свои черёд. Доктора предупредил?

— Предупредил. Но Аманмурада здесь пет!

— Знаю уже. Был от него человек… Садись!

Торлы сел в фаэтон, Бекмурад-бай взял в руки вожжи и хлестнул по коням, фаэтон мягко запрыгал по мостовой своим «резиновым ходом». На окраине города они прихватили дожидавшегося их молчаливого человека с докторским саквояжем в руке.

Короткие сумерки не успели примериться, как наступила полная, безлунная тьма. Лошади бежали ровной спорой рысью, фаэтон немилосердно трясло по бездорожью — не помогал даже «резиновый ход». Бекмурад-бай чёрным валуном глыбился на облучке. «Волчьи глаза у него, что ли? — удивлялся Торлы. — Как видит, куда направить надо?.. Жуткая ночь, прямо как в ад едем».

Впереди показались далёкие огоньки — бледный отблеск адских печей. Если судить по ним, аул был довольно разбросанным. Из синей тьмы выплыл большой холм. Бекмурад-бай остановил лошадей.

— Какое это село? — спросил Торлы, разминая затёкшие ноги.

Рядом приглушённо мяукнула сова. Бекмурад-бай свистнул в ответ. Сова мяукнула снова — дважды.

— Это не село, — сказал Бекмурад-бай. — Идите за мной. — И нырнул в заросли гребенчука.

В наспех сделанном шалаше в ярком свете английской диковины — карманного электрического фонарика лежал Аманмурад и подвывал сквозь зубы. При виде вошедших затих, вгляделся.

— Брат?..

— Лежи, лежи! — с грубоватой лаской сказал Бекмурад-бай. — Доктора тебе привезли. Как твоё состояние?

— Плохо, джан-ага… умираю…

— Не произноси попусту худое слово! — строго одёрнул брата Бекмурад-бай. — Пусть смерть по другим тропкам ходит, нас обходит, тьфу… тьфу… тьфу!

Врач раскрыл свой саквояж, порылся в нём, брякая инструментами, придвинулся к Аманмураду.

— Посветите ближе! — приказал он. — Где рана?

— Во-от! — Аманмурад подрожал пальцем, указывая. — Потихоньку, доктор… Спасай, пожалуйста… Ох! Больно!

— Ничего, ничего, — сказал врач, — это не больно, это так кажется… Сейчас мы тебя подлечим, и вся боль твоя пройдёт… Через три дня джигитовать будешь… А ну, повернись немножко… вот так… Кто это тебя пользовал?.. Ай-я-яй! Разве можно кровь останавливать нагаром от фитиля! До сепсиса — один шаг и тот вприпрыжку… Сейчас мы смоем всю эту гадость… Тихо, тихо, не дёргайся, сделай милость, а то ещё больнее будет…

То ли врач вознаграждал себя за дорожное молчание, то ли это входило в его методику лечения, но говорил, не переставая. Дело своё он знал, и Аманмурад понемногу успокоился, меньше дёргался и вскрикивал, хотя рана была серьёзной и обработка её — болезненной и длительной.

Торлы попросил коня и уехал домой.

— Не заблудись! — предупредил его Бекмурад-бай. — И на след не наведи! — Он сел на корточки возле шалаша, опёрся локтями о колени и погрузился в раздумья, опустив свою крупную тяжёлую голову. Ни Торлы, ни врачу, который был его давним приятелем, ни серому камню в пустыне не верил Бекмурад-бай, и от этого неверия в самых близких людей жить было тошно и тоскливо. Если бы не надежда на англичан, то вообще хоть вешайся.

Загрузка...