ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Нам не дано предугадать.

Как слово наше отзовется, —

И нам сочувствие дается,

Как нам дается благодать…

Ф. И. Тютчев

1. ЖИВАЯ МОЗАИКА ХАРАКТЕРОВ

Если бы она хотела издать книгу прозы, у нее набрался бы солидный том, а то и два, рассказов, очерков, публицистических выступлений, которые были рассыпаны по газетам и журналам. Ее охотно публиковали «Известия» и «Знамя», «Литературная Россия» и «Октябрь», «Правда» и «Огонек»… Но прозу в издательства она заявляла лишь тогда, когда то, что хотела рассказать, не «умещалось» в стихах.

Разве могла, к примеру, она вместить в короткое стихотворение, даже в балладу, что позволило бы несколько «разогнаться», историю уральского Маресьева — Владимира Иосифовича Солуянова? Нужен был объем документальной повести, в крайнем случае, большого рассказа. Она выбрала очерк — не стареющее оружие газетчика. И в 1964 году очерк «Под доброй звездой»{42} вышел отдельной книжкой в серии «О красоте душевной».

А судьбы, открывшиеся ей во взволнованных, неподдельно искренних читательских откликах? А память о встречах во время поездок по Уралу и стране? В них, как в капле воды, блестела, переливалась всеми цветами радуги, как выразился земляк поэтессы Евгений Пермяк, живая мозаика нашего бытия. Поэтесса не могла не рассказать об увиденном. «Расцвела черемуха»{43} — так неприхотливо назвала она первую отдельную книжку своих коротких рассказов.

Успех книги был для Татьяничевой неожиданным. Писали знакомые и незнакомые. Кто-то узнавал себя в историях, кто-то вспоминал незабытое, неотболевшее время. Кто-то размышлял о схожих ситуациях, волнующих житейских историях. Кто-то рассказывал о своей судьбе: может, она заинтересует поэтессу, подскажет ей новые повороты для размышлений о человеке?

Людмила Константиновна решила переиздать книгу в Москве, — и в 1969 году она вышла под новым названием: «Живая мозаика»{44}.

Если попробовать условно подразделить вошедшие в сборник восемьдесят пять коротких рассказов, новелл, стихотворений в прозе, то основную группу составят ж и т е й с к и е и с т о р и и, как бы только что взятые со страниц записной книжки. Это рассказы о встречах с людьми, чей духовный облик, нравственная красота показались поэтессе значительными. Мужество и верность, любовь и готовность к самопожертвованию, материнская привязанность к детям и сыновья благодарная память, мастерство, преображение в любимом деле, сердечность и открытость рабочего человека — все это для нее повод для разговора с читателем, разговора тонкого, задушевного, доверительного.

«Хлеборобский корень», «Ее хозяйство», «Памятная звездочка», «Генеральская папаха»… В каждой из этих новелл подмечен один штрих человеческой судьбы. Он поразил поэтессу, накрепко застрял в сердце, в памяти, требовал выхода — и вот приспело время.

Есть у журналистов такой профессиональный термин — «ход». Ход — это сюжетный ствол будущей статьи, очерка, корреспонденции, это и сквозной образ, и тема, и идейное ядро вещи.

В этих новеллах авторская находка — уже в самих заголовках, которые концентрируют авторскую идею, скрепляют материал. О чем повествует нам автор в новелле «Хлеборобский корень»? О трудовой семье Уваровых, которая глубоко пустила свои рабочие корни и в большом степном селе Смолино, где трудится старейшина династии Иван Уваров, и в Челябинске, на тракторном, где с тридцатых годов работает его сын Феодосий…

Примечательный диалог происходит между Уваровым-старшим и сыном, когда тот привез в Смолино внука-десятиклассника.

«— Зря ты оторвался от своего корня…

Феодосий Иванович отодвинул недопитый чай, долго молчал.

— Как, батя, понимать «корень», — проговорил он, любовно и жалостливо вглядываясь в морщинистое лицо отца. — В тридцатые годы, когда я из дому ушел, главным корнем была индустриализация. Не смогли бы мы без техники строить колхозы, поднимать сельское хозяйство…

— Что правда, то правда, но без людей, без хлебороба колхоза не создашь, — возразил старик…»{45}

Писательница размышляет, как не оборвать «хлеборобский корень», и ее неподдельно радует, что Леонид, внук Ивана Уварова, не прикипает к отцовскому делу, тянется к земле, намерен поступить в сельскохозяйственный институт и возвратиться в Смолино инженером.

В зарисовке «Ее хозяйство» — иной ход, иной ключ, но суть рассказа, задумка его так же отчетлива, ярка и так же образно выражена. Поэтесса подметила то в мироощущении героини, что без излишних пояснений раскрывает ее общественную суть. Рассказчица старательно просит героиню микроочерка Екатерину Ильиничну Савельеву, заведующую птицефермой, показать «ее хозяйство», ее дом, а для той выражение «мое хозяйство» давно приобрело иной смысл. Ее хозяйство — это ферма, где она трудится.

Новеллы «Жена прораба», «Рыжик», «Молодожены», «Семейные реликвии», «Ничего особенного», «Любимая профессия», «Последний барак», «Участник войны», «Поперек дорога» и другие по-татьяничевски неназойливо рисуют различные стороны нашего общественного уклада, с душевным расположением к героям раскрывают неприметные, становящиеся для наших современников привычными, обыденными дела и поступки, радости и огорчения. Но, повернув эти будничные происшествия и впечатления к нам, читателям, непривычной стороной, как бы высветив ситуацию, она показывает уже не просто будни, а сердцевину нашей жизни, то, из чего и складывается понятие советский, социалистический образ жизни, из чего возникает наш поражающий всех социальный оптимизм.

Женщина-инженер, не желающая жить без любимой профессии, воспринимающая потерю своего дела даже во сне, как непоправимую драму.

Старый мастер, возмущенный анкетой, которая не признает его участником войны, только потому что он не был на фронте. А боевой орден, врученный мастеру за то, что он выплавлял отличную броневую сталь? Разве это не свидетельство его участия в великой битве с фашизмом?

Ветеран, пришедший в горсовет с необычной просьбой — сохранить предназначенный к сносу барак. Сам вид жилья первостроителей поможет новым поколениям горожан осознавать причастность к истории. Так считает ветеран. И он прав. Тысячу раз прав.

Люди и судьба страны, поступки и черты времени… Портрет страны, разбудившей в людях небывалые духовные силы. Мозаика времени, которое кует невиданные доселе характеры патриотов, интернационалистов, энтузиастов.

Второй значительный цикл рассказов я бы условно определил по названию одной из новелл — «Встреча с юностью». Это этюды и зарисовки, которые напомнили нашей героине-рассказчице ее собственную трудовую молодость, радость приобщения к рабочему классу, первые шаги на журналистском или позже на писательском поприще. К этому циклу, на мой взгляд, можно отнести новеллы «Комбат», «Царевна», «Красные бусы», «Белый налив», «Палатка», «Первый урок», «Граня-гармонист», «Встреча с юностью»…

Рабочая юность предстает в прозе поэтессы несказанно насыщенной радостью открытия комсомольского содружества, причастности к миру равенства и одержимости, молодой горячности споров, юношеского максимализма и душевной открытости всем бурям и страстям эпохи. Не знаю, насколько автобиографична история с красными бусами, но объявление их мещанским символом, недостойным комсомольца, и дружеская выручка приятеля, уведшего несчастную «мещанку» в кино, столь живописны, столь достоверны, что читательская симпатия к героине, оказавшейся из-за этих бус не «на высоте», нисколько не гаснет, нисколько не тускнеет.

Как-то и не хочешь задавать себе вопроса: было или не было? Доверительная интонация, ненавязчивое «я», деликатная отстраненность от происходящего, соединенная с трогательной памятью о пережитом, об открытом собственным сердцем и лишенная даже капли самолюбования, подкупают.

События, которые воссоздаются в рассказе «Комбат», относятся к началу войны.

Взволнованно, проникновенно и правдиво автор пишет о теплой, едва ли не отцовской любви раненого комбата к юному ремесленнику Ване Гребневу, и кажется, она сама ходила с Ваней в госпитальные палаты, сама, а не подружка Вани, Нина, ухаживала вместе с ним за молодым дубком, поднявшимся в школьном дворе. Комбат ушел на фронт, не успев прислать Ване обещанных желудей. Мать комбата прислала желуди, — и потому поднявшийся на уральской земле дубок вдвойне дорог нашим героям.

Было или не было? Конечно, было, хочется верить. И только рассудок подсказывает, не могла поэтесса дружить тогда с Ваней Гребневым, ведь ей в сорок первом было уже двадцать шесть. Да и некогда было ей при ее сумасшедшей занятости в газете дружить с мальчишкой-ремесленником, как ни хотелось бы этого нам, читателям.

Третья группа произведений, представленных в книжке, — собственно, писательские наблюдения, размышления над фактами, над выразительными штрихами нашей жизни, над ставшими привычными в нашей среде, но от этого не потерявшими ни своей привлекательности, ни ненавязчиво дидактического момента, случаями, поступками.

Что, собственно, происходит в новелле «Термос»? Да ничего особенного. Семья мастера-металлурга получила новую квартиру. Мало ли нынче новоселий? Бригада помогает мастеру въехать в новые хоромы, и «самые громоздкие вещи, поднятые сильными, дружными руками, оказывались как бы в состоянии невесомости — не втаскивались, а словно вплывали в распахнутые настежь двери»{46}.

Но в привычном и обыденном писательница находит черточку, деталь, на которой, как на оселке, проверяются жизненные позиции, сталкиваются психологии, выверяются социальные акценты.

Нечаянно грохнули на лестнице новоселы термос. Грохнули да и забыли бы о нем «среди радостных хлопот своего первого настоящего новоселья. Но нашелся человек, на которого пустячное это происшествие произвело сильное впечатление».

Вот и сталкиваются два взгляда на жизнь. Один, мастера-новосела: посуда бьется к счастью! (К чему себе и людям портить настроение?) И другой, бритоголового старика с круглыми, как у летучей мыши, ушами, жильца с нижней площадки:

«Небогато вещичек-то… Редкостный термос укокали… Такой термос не скоро сыщешь. Импорт!»

Симпатии автора безоговорочно принадлежат мастеру и его друзьям. Лучшее тому подтверждение — финал новеллы:

«Когда дверь (за неожиданным гостем. — Л. Х.) захлопнулась, в комнате грянул смех — молодой, безудержный, как весенние раскаты грома».

Впрочем, несимпатичных персонажей в новеллах Татьяничевой вообще не густо. Она находит в людях изюминку, увлечение, страсть, чудинку, наконец, и не резонерствует, а тонко заставляет читателя любоваться этими людьми — необыкновенными и непростыми нашими современниками, соседями по лестничной площадке, попутчиками, сослуживцами. И кажется, мы не раз встречали славных молодоженов, заложивших в доме отдыха добрую традицию — уезжая, сажать на память деревья и кустарники («Молодожены»); видели мудрого врача, который умел в своей нужнейшей работе правильно рассчитать не только действие лекарства, но и понять душевную тревогу человека, обратившегося к нему за помощью («Важнее всего»); слышали трубу старого музыканта, будящего по утрам рыбацкий поселок («Полковой трубач»); благодарили швею из заводского ателье, которая каждой своей заказчице щедро отдает неистощимый запас душевного тепла («Красивая линия»)…

В сборниках, о которых я веду речь, есть еще одна группа коротких рассказов. Их, пожалуй, вернее всего назвать этюдами. Это картины природы, наброски человеческих характеров, порой язвительные, ироничные, но чаще добрые; размышления о поступке, который обрадовал или огорчил, заставил задуматься. Среди них — «Самая красивая», «Сундук», «Филиал общежития», «Вяз», «Глаза», «Опровержение», «Память»…

В кратком предисловии к книге своей землячки известный прозаик Евгений Пермяк очень точно заметил:

«Краткость, выразительность и образность особенно ценны в прозе. Проза, обладая этими тремя качествами, неизбежно становится поэтической»{47}.

Да, проза Людмилы Татьяничевой была прозой образа, настроения, но она была и прозой большой мысли. Во всех книгах ее прямо или косвенно, громко или приглушенно звучит мотив одухотворенной жизни, призыв к выпрямлению творческой личности, звучит протест против всего, что мешает человеку раскрыть, проявить себя в созидании, в общем движении общества вперед.

Она была неутомима в работе. Даже к очеркам своим, созданным в пору газетной юности, случалось, неоднократно возвращалась, чтобы «освежить» или развить, углубить характер героя после новых встреч с ним, после своих раздумий над его судьбой во времени.

Так было, к примеру, с очерком о знаменитом магнитогорском сталеваре Алексее Грязнове. В «Живой мозаике» есть цикл небольших очерков под названием «Три судьбы». Он открывается рассказом об этом необыкновенном человеке («Улица сталевара Грязнова»). Судьба героя емка, многомерна, и даже краткий, в четыре-пять страниц, рассказ о ней производит глубокое впечатление.

Кто такой Грязнов? Будучи секретарем парткома завода в Белорецке, он просится на Магнитку: хочет быть на самом переднем крае борьбы за социализм. Начинает на Магнитке с отчаянно тяжелой работы — с заправщика. После смены едва добирается до койки в бараке, продуваемом всеми ветрами. Но не сдается. Становится подручным сталевара. Затем сталеваром-инициатором соревнования за скоростные плавки. Затем совмещает работу мастера и сталевара. В апреле 1940 года наркомат черной металлургии специальным решением поддерживает эту патриотическую инициативу Грязнова. Война прерывает взлет талантливого, влюбленного в жизнь и в свою огневую профессию человека.

Как только представилась возможность, поэтесса вернулась к образу этого подвижника и патриота: в соавторстве с мужем Н. Смелянским ею была написана документальная повесть «Улица сталевара Грязнова»{48}.

Уже в журнальном варианте («Знамя») повесть была замечена критикой и причислена к несомненным удачам текущей литературы, в центре внимания которой люди созидательного труда и ратного подвига, люди героических судеб.

«Один из зачинателей стахановского движения на Урале, — отмечалось в «Литературной газете», — знатный сталевар, соревновавшийся со знаменитым Макаром Мазаем, Грязнов прожил жизнь, достойную легенды. Он погиб, сраженный вражеской пулей, вместе с батальоном, которым командовал, отбивая яростные атаки превосходящих сил гитлеровцев. Очерк Л. Татьяничевой и Н. Смелянского не только дань памяти герою, но и живой рассказ о славных делах наследников Грязнова, которые сегодня продолжают его дело, из его рук получив эстафету героизма»{49}.

У каждого художника свой угол зрения, свое видение человека, характера, частного и типического. У каждого мастера свои приемы обобщения. Познакомившись внимательно с прозой поэтессы, наверняка обнаружишь сюжеты, к которым Татьяничева обращалась не раз. К примеру, сравним новеллу «Тысяча первый вариант» и стихи «Соль удачи», новеллы «Мастер» и стихи «Мастерство». Много схожих интонаций в новелле «Последний барак» и стихах «Сто двенадцатый барак», в новелле «Встреча с юностью» и стихотворении «Первая деталь», в новелле «Комбат» и стихотворении «Дежурная сестра»…

Поэтическая миниатюра в прозе — явление, издавна свойственное русской литературе. Вспомним хотя бы знаменитые стихотворения в прозе И. С. Тургенева. Примеру романиста, любившего этот жанр почтительной и преданной любовью, последовал И. А. Бунин. В наши дни к прозаической миниатюре обращались Константин Паустовский, Михаил Пришвин, Василий Шукшин… Нередко прибегают к этому прошедшему испытания временем жанру Федор Абрамов и Виктор Астафьев, Владимир Солоухин и Юрий Бондарев…{50} Так что Людмиле Татьяничевой было и у кого поучиться, и с кем соперничать.

Искусство прозаической миниатюры родственно искусству стихотворения. Труд писателя, как сравнил однажды Чингиз Айтматов, граничит здесь с искусством гравера: та же трудоемкость, та же экономичность изобразительных средств, та же точность штриха.

Татьяничева в прозе использует минимум эпитетов, минимум метафор, минимум жаргонизмов; отличительные черты ее почерка — простота и доверительность разговора, искренность и самобытность героев, предельная выразительность самой ситуации.

Короткие рассказы Татьяничевой отличает широта диапазона. В них спокойная, рассудительная умудренность и незлобивая ирония; нарождающиеся, непривычные и отживающие, уходящие в небытие приметы жизни; россыпь самых разнообразных людских типов и примечательных поступков, портреты современников и многоцветная панорама жизни. Своим общим звучанием они производят на читателя такое бодрое, светлое и доброе, такое оптимистическое настроение, что их значение для общественного тонуса трудно переоценить.

2. ШКОЛА ПУБЛИЦИСТИКИ

Газеты и журналы охотно заказывали поэтессе очерки, публицистические статьи, и всякий раз ее выступления были одухотворены истинной страстью политического бойца партии, искусного полемиста, глубокого и оригинального мыслителя.

Есть в книге «Живая мозаика», о которой я говорил выше, как о книге новелл, стихотворений в прозе, лирических миниатюр и этюдов о природе, небольшой, меньше двадцати страниц, раздел. Сюда поэтесса отнесла свои магнитогорские дневники и очерки. Здесь взволнованный лирический очерк об одном из выдающихся металлургов страны Алексее Леонтьевиче Шаталине («Линия полета»); здесь упомянутый выше цикл очерков «Три судьбы» — благодарная память о трех магнитогорцах, к тому времени ушедших из жизни: сталеваре Алексее Грязнове («Улица сталевара Грязнова»), о бессменном секретаре партийной организации второго мартеновского цеха Павле Ивановиче Батиеве («Строгость и сердечность»), о первом библиотекаре комбината Софье Моисеевне Константиновской («След на земле»); здесь лирические портреты Героев Социалистического Труда экскаваторщика Сергея Андреевича Соседа («Кусок руды»), мастера мартеновского цеха Анатолия Ивановича Рубанова («Неоконченная страничка»)…

Татьяничева откровенна, не боится испортить о себе впечатление — и добивается достоверности:

«Огромного роста, худощавый, но очень широкий в кости, с доброй смешинкой в темных внимательных глазах, он озадачил меня вопросом:

— У вас, поди уж, и план будущего очерка готов. Надо только факты подобрать для иллюстрации?

Я обиделась.

Павел Иванович заулыбался:

— Что обиделись — это хорошо. Значит, хотите поглубже заглянуть в нашу жизнь. А то ведь всякое бывает. Умудрился же один автор поместить сталевара в доменный цех. Запомнилась мне эта строчка: «Стоит у домны сталевар». А на меня не сердитесь, ладно?

И сказал он эти слова так мягко и сердечно, что все колючки, которые я приготовила для самообороны, исчезли сами собой»{51}.

Это из очерка о Батиеве.

Она дает человеку выговориться, и чаще всего не в том плане, не в том русле, которого от заданной темы уже по привычке ждет читатель, — и этим сразу расширяет кругозор личности героя, приближает его к нам, делает значительнее и интереснее.

«До чего же люблю баян. На баяне все можно изобразить. Можно настоящую бурю создать, как в мартеновской печи. Будь я талантливым композитором, я бы написал, как играет песню мартеновская печь. Когда я прихожу домой после работы, у меня в голове звучит симфония. В буйстве металла такая сила и красота! И — вечное движение!»

Это сталевар Грязнов из упомянутой повести.

Она избегает общих слов, неподготовленных выводов, не перегружает очерк профессиональной терминологией, а поэтически, образно высвечивает главную черту характера своего героя; у одного — обстоятельность, житейский опыт, у другого — настойчивость, у третьего — чудинку или увлечение, и человек как на ладони. Человек видится, в него веришь, он — живой. Разве не в этом и заключается талант очеркиста?

К человеку она идет с открытым сердцем, не пряча истоков, сердечных толчков, которые побудили к созданию новеллы, очерка. К примеру, в авторском вступлении к очерку о Владимире Иосифовиче Солуянове Татьяничева сообщает, что впервые услышала о своем будущем герое на читательской конференции по известной книге Б. Полевого «Повесть о настоящем человеке». Один молодой железнодорожник заявил в своем выступлении, что подвиг летчика Маресьева «при всей его исключительности не является пределом мужества», что для него лично пример высокого героизма — жизнь В. И. Солуянова. Разве она могла пройти мимо? Нет.

В очерке Людмила Татьяничева никогда не ограничивается констатацией фактов. Она и сама размышляет и дает размышлять своим героям.

Мне запомнилось, к примеру, ее выступление в дискуссии, начатой газетой «Вечерняя Москва» по письму одного из читателей. «Что такое производственная тема в современном преломлении?» — ставил вопрос этот читатель{52}. Первой ему ответила прозаик Антонина Коптяева, затем слово взяла Людмила Татьяничева{53}.

Раскрывая свое отношение к термину «рабочая», «производственная тема», поэтесса, как философ, аналитик, выделила главные, опорные мысли. Во-первых, труженик — основа нашего бытия, подлинный герой времени; во-вторых, свободный творческий труд на благо общества, на благо страны и собственное в том числе — по-настоящему красив; в-третьих, усложняется техника, результаты труда коллектива все больше зависят от вклада каждого — вырабатывается психология коллективиста, растут профессиональная грамотность и общая образованность, слагаемые интеллигентности; рабочий-интеллигент — новый социальный тип.

Вывод поэтессы короток, емок и убедителен: литераторы, если они ставят перед собой задачу писать о современнике, должны не просто воспевать людей труда. Духовный мир сегодняшнего рабочего настолько многообразен, что художнику надо глубоко проникнуть в специфику того или иного труда и знать «подробности текущей жизни героя», как говорил Ф. Достоевский. Одни творческие командировки, — подчеркивает Людмила Татьяничева, — не могут дать знания этих «подробностей». «Рабочая тема должна стать писательской судьбой».

Рабочий человек, как и всякий иной, к примеру, артист, конструктор, художник, писатель, — считала она, — проявляет себя наиболее полно и ярко в своем деле, в работе. Но интересна ли, зрительна ли крайне нужная обществу работа маляра, слесаря, токаря, швеи, ткачихи? Элемент творчества, первооткрытия тут весьма невелик. Публицисту нужно познать и полюбить именно эту профессию, чтобы приковать к тому, кто ей владеет, внимание читателя. Куда проще живописать профессии модные, окруженные романтическим ореолом, или престижные, или, наконец, новые, не известные широким массам!

Искусство публициста как раз в том и состоит, чтобы преодолеть общественное предубеждение. Швея? Маляр? Токарь? Разве это интересно? Да, интересно. Да, и в этих профессиях — бездна возможностей для проявления личностных свойств, для творчества. И главное — они позарез нужны стране, которая строится, которая стремится поднять благосостояние трудящихся. Песни — хорошо. И танцы — хорошо. Но не ими закладывается материальная база коммунизма. В каждом очерке, в каждой статье мысль ее, как стрела из лука, была направлена на общественное благо, на защиту общественных интересов. И эта мысль никогда не была прямолинейна, оголена. Поэтесса горячо убеждала читателя, что в современном мире гражданская активность или безразличие каждого человека куда более остро связаны с общей нравственной и социальной средой, чем прежде, что для достижения новых качественных результатов нужны немалые общественные усилия, нужна постоянная, неостановимая борьба с инерцией, с нравственным косноязычием, с успокоительной мимикрией благополучия. Но делала это без навязчивости, образно, остроумно, приводя убедительные, доходчивые примеры, факты, житейские истории.

…Вернемся на несколько минут в сороковые годы, когда Людмиле Татьяничевой, сотруднику «Магнитогорского рабочего» приходилось выступать в газете едва ли не ежедневно. Заметки, информации, письма, отчеты — обычная работа газетчика. Но полистаем подшивки и увидим, что и в обычной газетной текучке, в сутолоке событий жизни города и стройки, которые требовали сиюминутного отражения, она находила возможность как бы приостановиться, задуматься над жизненными обстоятельствами, выковывающими недюжинные характеры и самобытные судьбы. И это о них, таких людях и таких судьбах, ее первые очерки и рассказы: «Друзья», «Анастасия Гончарова», «Мать»{54}.

Ей же было поручено вести и театральный раздел газеты. В подшивках за эти годы мы обнаружим отзывы Татьяничевой о спектаклях местного драматического театра. Упомянем хотя бы рецензии на премьеры 1941—1942 годов: «Гавань бурь» (по пьесе О. Бальзака), «Безумный день, или Женитьба Фигаро» П. Бомарше, «Коварство и любовь» Ф. Шиллера, «Весна в Москве» В. Гусева…{55}

Может быть, и всего вернее, уже тогда, в сороковые годы, выкристаллизовывалось татьяничевское умение говорить в малом о многом. Несомненно, уже тогда оттачивалась афористичность письма, вырабатывалась зоркость взгляда, языковая строгость, дисциплина мысли и образа.

Не могу не поделиться радостью открытия удивительно ясной и графически точной панорамы, нарисованной Людмилой Татьяничевой, к примеру, в статье «Негасимые костры»{56}. Вот ее начало, ее запев, ее торжественный и светлый посыл:

«Поэзия и народ возвышаются вместе. Это старая истина, но в применении к советской поэзии и к советскому народу она звучит по-новому убедительно и молодо.

Пришла пора, когда можно говорить не только о росте, а о высоком взлете нашей поэзии, широко расправившей молодые крылья. Поэзия становится насущным хлебом человеческой души. Интерес к ней огромен.

Не пресыщенные снобы, а люди, чей труд украшает и преображает землю, являются подлинными любителями и ценителями поэзии. Для них зажигает она свои негасимые костры».

Высота и серьезность разговора — и никакой натуги, никакой выспренности, а напротив, с каждым новым абзацем поэтически образное, убедительное и живое развитие системы доказательств:

«Я видела, как мастер магнитогорского доменного цеха Константин Хабаров в свободную минуту, когда печь дышала ровно, доставал из нагрудного кармана сборник В. Маяковского и читал своим друзьям по огневой профессии стихи. Обернутая плотной серой бумагой, книга была, словно в спецовке. Как на рабочей куртке, на ней виднелись следы графита и масел».

Как точны и уместны эти примеченные зорким взглядом детали: «печь дышала ровно», «книга, словно в спецовке», «следы графита и масел» на обертке, «как на рабочей куртке».

Публицист, — считала Людмила Татьяничева, — должен быть борцом за социалистические идеалы, должен страстно ратовать за общественные интересы, всемерно поднимать общественное сознание, в меру сил и способностей своих развенчивать всяческий паразитизм, нахлебничество, потребительство. Поэтому, как в поэзии, так в прозе и в публицистике ей была близка, более того, родственна поэтическая формула Ярослава Смелякова, которую она неоднократно приводила:

Ты человек чертами всеми,

всей сутью духа своего

и выражаешь наше время,

и отвечаешь за него.

(«Винтик»){57}

Утверждая в публицистике нравственные и эстетические принципы социалистической нови, она боролась за них всем своим сердцем, всем талантом.

3. «УЧИТЕЛЬ, ВОСПИТАЙ УЧЕНИКА…»

Не имея за плечами и тридцати лет, она возглавила издательство, а в тридцать — областную писательскую организацию, стала организатором творческих сил на Южном Урале, заботливо опекая тех, кто делал первые шаги, проявляя максимум внимания к тем, кто составлял литературную славу края.

— Школа Магнитки, — так определил в разговоре со мной ее умение все сделать для своевременного выхода нужной книги Михаил Львов. — В 1944 году я прибыл с фронта в Челябинск. За две недели книга моих фронтовых стихов была набрана, сверстана и напечатана. Командующий дивизией, которая пополнялась и довооружалась на Урале, объявил мне тогда благодарность: «Молодцы уральцы! Они не только боеприпасами армию снабжают, они еще и о боевых стихах для армии пекутся!». Только одному ли мне адресовалась та благодарность? В первую голову ей, Татьяничевой, славному коллективу издательства, который она тогда возглавляла и вела за собой…

Вела за собой… Это очень верно сказано. На многие годы поэтесса стала учителем и литературным наставником для Валентина Сорокина, ныне известного поэта, автора многих книг, лауреата премии Ленинского комсомола. Она дала ему рекомендацию в Союз писателей и в партию, рекомендовала на Высшие литературные курсы в Москву, а по окончании их — на должность заведующего отделом поэзии вновь созданного журнала «Волга»…

Своей «крестной матерью» в литературе не раз называл в разговоре со мной Людмилу Константиновну прозаик Кирилл Усанин. Когда я попросил его рассказать об этом подробнее, он согласился с готовностью.

— Осенью 1960 года я, тогда юный рабкор одной из челябинских газет, автор нескольких рассказов, по совету журналиста-известинца И. Козина переступил порог Челябинского отделения СП РСФСР. Здесь меня встретил литконсультант отделения Николай Голощапов, уже зрелый писатель, автор двух книг. Он отнесся ко мне весьма благосклонно, хотя из десятка принесенных рассказов похвалил лишь один, прибавив, что и над ним еще стоит серьезно поработать.

Одобренный литконсультантом рассказ «В минуту молчания» был рекомендован в коллективный сборник «Верь людям». Рассказов и очерков в него было предложено много, а нужно было отобрать всего около десятка. Меня пригласили на обсуждение. Волновался я страшно, никак не мог поверить, что мой рассказ может пойти в сборник, куда предлагались произведения ведущих писателей Южного Урала. Обсуждение шло горячо, яростно, и я уже почти не сомневался в том, что мой рассказ, конечно же, будет отклонен. И вот дошла очередь до меня. Поднялся один из ведущих писателей, и по первым же словам я понял, что мой рассказ он отклонит. Так и случилось. Его поддержал еще один писатель. Оба они говорили о моем рассказе добрые слова, но в целом их мысль была понятна: рановато мне еще публиковаться да еще сразу в таком серьезном сборнике.

— Это почему же рано? — задала вопрос Людмила Константиновна и сама же ответила: — Считаю, что совсем-совсем не рано. Молодые чахнут без публикаций!

Одним словом, ее выступление решило исход в пользу моего рассказа.

А после заседания Людмила Константиновна подошла ко мне, обняла за плечи, сказала:

— Ну вот, обрекла я тебя на тяжкий путь. Будет он очень и очень нелегким. Но ты парень шахтерский, должен выстоять. Хочется в это верить.

Эти добрые, напутственные слова я помню и по сей день. Именно по ее рекомендации я был направлен учиться в Литературный институт имени А. М. Горького. И не думал я, что многие годы придется мне встречаться с Людмилой Константиновной почти ежедневно. После окончания института меня пригласили работать в журнал «Наш современник». Редакция находилась в здании Союза писателей РСФСР, где к тому времени Л. К. Татьяничева была одним из рабочих секретарей. Я встречался с ней на партийных собраниях, на разного рода совещаниях, не раз бывал у нее в кабинете. Она радовалась моим успехам, хорошо знала и то, как сложилась моя личная жизнь.

— Значит, два сына? Два сына — два крыла. Превосходно. А как книжка в «Советском писателе»?

О книжке я не говорил, неловко было ее беспокоить: такой она была отзывчивый человек, не ждала, когда ее попросят о помощи. Всегда сама делала первый шаг навстречу.

И сколько подобных случаев могли бы вспомнить многие уральцы и не уральцы…

Людмиле Татьяничевой было чуждо чувство ревности и зависти к чужой работе и желание кого-то остановить, «придержать», она всегда верила в молодость. Можно только удивляться ее проницательности, дальновидности, ее доброжелательности и вере в других.

Магнитогорск, Челябинск, Москва… Работа в газете, в издательствах, писательских и партийных организациях уральских городов, в редколлегии журнала «Урал», в секретариате правления Союза писателей РСФСР, возглавляемом Леонидом Соболевым, — «правления на колесах», как метко назвал его кто-то из литераторов, — сослужила большую службу в становлении художника острого социального зрения, политической зоркости и гражданской смелости, чуткого воспитателя литературной молодежи и вдумчивого организатора литературного процесса в республике и стране. Будучи рабочим секретарем правления, она много ездила по России, отыскивая самородки талантов, принимала участие в многочисленных выездных пленумах правления, конференциях, совещаниях молодых, встречалась с читателями…

Помню, как увлеченно она работала на пятом Всесоюзном совещании молодых писателей, руководя одним из поэтических семинаров. В кулуарах разгорелся спор: обязательна или нет для современного литератора трудовая биография. Один из «семинаристов» яростно отстаивал право поэта «прожить сто жизней», впитывая житейский опыт людей, которых встречает. Самому же поэту, — горячился «семинарист», — чтобы написать хорошие рабочие стихи, вовсе не обязательно «напяливать брезентовую робу и набивать мозоли».

Людмила Константиновна, чуть потупясь, слушала оппонента. Когда он, наконец, выговорился, она тихо сказала:

— Я понимаю, что личный опыт — плохой аргумент. Тем более в споре. Личный опыт, он и есть личный. Но меня как поэтессы не было бы, не будь за моей спиной Магнитки… Зерно таланта должно упасть на возделанную почву. Человек, не имеющий собственного жизненного опыта, не воспримет, не сможет сердцем воспринять судьбу другого. А если и воспримет, не пойдет дальше факта…

— А гений? — не унимался спорщик.

— Гении слишком редко рождаются, молодой человек. Да и им жизненный опыт не противопоказан.

И «семинаристы» бурно переключились на разговор о том, как боевое крещение прапорщика-артиллериста Льва Толстого на севастопольских бастионах помогло будущему писателю понять душу русского солдата, как кавказские впечатления преломились в «Хаджи-Мурате»… Вспоминали Горького, Шолохова…

Работа с молодыми литераторами — это труд души. Ей нравилось ставить их на крыло, нравилось открывать новые имена. И она не боялась ошибиться. Может, потому, что была наделена удивительным чутьем, может, потому, что была бесконечно добра к талантливым людям.

Однажды ненастным ноябрьским утром 1978 года, когда поэтесса уже была серьезно больна, в гости к ней пришли незнакомые почитатели ее таланта, приехавшие с Украины, из Запорожья. Инженер Виктор Иванович Редькин выполнил невысказанное, но отчаянное желание своей одиннадцатилетней дочери Маргариты познакомить ее с поэтессой, десятки стихов которой девочка знала наизусть. Кроме того, Рита сама писала стихи.

«…Хрупкая девочка с большими темными глазами, — напишет о гостье поэтесса. — Мне показалось, что глаза дрожат — так переменчиво-тревожен их живой блеск»{58}.

Людмила Константиновна внимательно, отложив свои заботы, выслушала девочку. Ее тронули свежие, трепетные образы, среди которых жила юная поэтесса, и она, не опасаясь переоценить стихи девочки, назвала их «волнующими и прелестными», а затем, не дожидаясь просьб, рекомендовала подборку стихов гостьи в ближайший же выпуск «Дня поэзии»{59}, сопроводив своим теплым напутствием.

В ноябре 1981 года я получил письмо от Маргариты Редькиной, из которого узнал, что после первой встречи Людмила Константиновна по-матерински бережно и чутко поддерживала девочку, писала ей, анализируя ее первые поэтические опыты, не раз рекомендовала их газетам, в частности, «Литературной газете», «Советской России»{60}, и, будучи очень больной, за пять дней до смерти, написала «Гостье из будущего», — как она назвала девочку, — предисловие к первому сборнику стихов.

Что это, как не пример истинного литературного наставничества?

Когда она разбирала чью-то рукопись, то ни в коей мере не навязывала автору свое решение темы, свой подход. Она пыталась судить о рождающемся произведении с позиции задуманного и воплощенного автором. Если задумка вещи ей казалась стоящей, она не жалела ни сил, ни времени, чтобы растолковать автору, чего ему пока не удалось достичь с точки зрения формы. «Мысль диктует форму, а не форма — мысль», — любила она повторять. Она была мягка и терпелива с молодыми. Однако некая дистанция для иных была непреодолимой: не каждому она открывала душу. Когда она видела, что написание стихов для автора было естественным состоянием, как дыхание, как улыбка, она радовалась. Пожалуй, больше автора радовалась естественности интонации, счастливо найденному образу, точному сюжетному решению. Когда же видела у молодого поэта, в которого поверила, искусственность, заданность, холодное ремесленничество, страдала, как от зубной боли.

Состояние здоровья вынудило поэтессу оставить работу в правлении СП РСФСР (1975), но она по-прежнему следила за молодыми, радовалась их успехам, подмечала самобытные поэтические дарования.

В канун шестого Всесоюзного совещания молодых я позвонил Людмиле Константиновне, попросил стихи для «Крестьянки», в которой заведовал отделом литературы и искусства, и мы заговорили о молодых. Она вспомнила только-только дебютировавшего владимирца Владимира Урусова:

— Очень интересный поэт из него обещает вырасти. Мы как раз несколько стихов в «День поэзии» поставили{61}. Единодушно! Из парня выйдет поэт. Он думает о главном. Послушайте, — и процитировала на память:

Мы пройдем, мы растаем снами

в этих токах земной крови.

Но, пока

есть долги

за нами,

что пустыми играть словами,

что шуметь о своей любви? —

Ах, вам же лучше девчат! — вспомнила. Усмехнулась: — С девчатами хуже. Хотя, впрочем, приглядитесь к двум Татьянам — Смертиной из Кирова и Иноземцевой из Костромы. Иноземцева для «Крестьянки» — находка. Она, помнится, агроном…

Рекомендация была, как всегда, верной и точной. Стихи молодых поэтесс, опубликованные в нашем журнале, встретили теплый прием читателей.

— В чем сложность пути нынешних молодых? — рассуждала Людмила Константиновна, видимо, поверяя мне или проверяя на мне свои раздумья на сей счет. — В отсутствии биографии. Да, да, биографии. Они сначала пишут стихи, а потом живут. А как-то вернее, когда человек живет жизнью своего народа, имеет за плечами собственную трудовую биографию…

Людмила Константиновна по-доброму уточнила:

— Ну, раз на раз не приходится. Одного можно и поучить, а другого… Другого учи не учи…

4. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

О болезни ее никто не знал. Только в письмах друзьям она горько и коротко признавалась, что из-за недомогания пришлось отложить давно задуманную поездку, отодвинуть сроки представления новой книги, встречу с читателями…

Отголоски боли прорывались и в стихах. Но они понятны лишь сейчас, когда знаешь, какой неумолимый огонь сжигал ее. Когда эти строки вырывались из-под ее пера и попадали в стихи, они не казались ни безысходными, ни пророческими. Тем более, что ее стихи своим оптимизмом, неизбывной любовью к жизни, к каждому ее мигу, часу, дню, к каждому рассвету и каждой зорьке напрочь перечеркивали ощущение черного, неотвратимого, что было уже недалеко, рядом…

Когда нежданно-негаданно бросало в постель нездоровье или наваливались душевные невзгоды, «уральские стихи», как поэтесса их называла, переполняли ее.

Если выстужу сердце тоской,

Равнодушьем ли вдруг

Занедужу,

На раздолье стихии морской

Отпусти мою вольную душу!

Если ж грозный

Мне встретится вал,

Я услышу спасительный пеленг.

У меня есть на свете

Урал,

Мой высокий

Приветливый берег.

Будет сниться он мне наяву,

Пока сердце в груди

Не умолкло…

Если я до него доплыву,

Значит, жить мне

Счастливо и долго!

(«Высокий берег», 1970)

Счастливо — да, предчувствие не обмануло поэтессу. Будто на одном дыхании рождались стихи. Выходили отличные книги. В канун нового, 1972, года среди новых лауреатов республиканской премии имени Максима Горького поэтесса увидела свое имя; высокое звание ей принесла книга стихов «Зорянка»…

Но — долго… Болезнь все чаще заявляла о себе.

У челябинских друзей поэтессы, тех, с кем Людмила Константиновна позволяла себе быть откровенной, я увидел открытку, помеченную началом марта 1975 года:

«Милая Р. М.!

Шлем Вам и Леночке сердечный весенний привет и добрые пожелания. Наиглавнейшее для всех нас — это быть хотя бы относительно здоровым. Как худо, когда оно покидает нас. У нас в семье сплошной «хворум». Сейчас появились небольшие просветы — и за это спасибо судьбе.

Обнимаю Вас всесемейно.

Ваша Л. Татьяничева».

Больница. Санаторий. Снова больница.

Но она не сдается. Вновь и вновь встает на ноги и снова за работу.

В ноябре 1978 года Людмила Татьяничева совершила поездку в Чехословакию в составе писательской делегации. Программа дней советской литературы в этой братской стране была насыщенной: с утра до позднего вечера — выступления в рабочих и сельских коллективах, перед учеными и студентами, партийными работниками и коллегами по творчеству. И никто не слышал от нее жалоб, никто не видел, как она перемогала боль. Зато каково было изумление спутников, когда на обратной дороге Татьяничева рассказала им суровую, волнующую историю о дружбе двух женщин, русской и чешки, о дружбе, которая родилась и окрепла в концлагере…

В Брно Людмила Константиновна, как и все делегаты, познакомилась с Марией Юнашевой, ответственным секретарем местного комитета Союза чехословацко-советской дружбы. Во время разговора с женщиной она обратила внимание на необычный носовой платок, который бережно вынимала и так же бережно укладывала в сумочку ее собеседница. Необычно темный платок привлек внимание поэтессы. Она взяла его, похвалила искусную вышивку — букетик цветов на темном, не привычном для носового платка фоне. И Мария Юнашева открылась именно ей…

«Большинство родственников Марии Юнашевой, — писала позже в «Литературной газете» Татьяничева, — ее дядя и тетя, ее бабушка, жили в Лидице, чья трагическая история известна всему миру. После того как развеялся пепел сожженного села, оставшиеся в живых были брошены в концлагеря. Бабушка погибла в Освенциме, а тетя Марии, Каролина, оказалась в Равенсбрюке. Там она познакомилась с русской женщиной. Ни имени, ни фамилии ее Мария Юнашева не знает. Тетя Каролина в прошлом году отдала платок Марии и сказала: «Боюсь, скоро умру, а люди, не зная истории платка, могут выбросить его. Храни его как дорогую память, память братства и любви, память о совместно пролитой крови… Ночами украдкой, с риском для жизни русская подруга, раздобыв где-то темный лоскуток и немного цветных ниток, вышила для своей чешской сестры этот платочек»{62}.

Об этом даре поэтессы располагать к себе собеседника с первых же минут знакомства рассказывал мне и поэт Олег Шестинский:

— Мы были как-то с Людмилой Константиновной гостями болгарских писателей. Я до этого неоднократно наезжал в Софию, в Пловдив, на Шипку, много переводил болгарских поэтов, у меня там, как говорится, полно друзей. Она же, если мне не изменяет память, впервые ступила на землю Болгарии. Но, честное слово, у меня было такое ощущение, что все наоборот: она тут уже своя, как дома, а я — впервые.

Приехали мы в Пловдив, зашли в гости к Стефану Загурлиеву, моему старому доброму знакомому, в прошлом полковнику, принимавшему участие в революционных событиях. Очень сдержанный, немногословный человек на моих глазах будто переродился. Он рассказал нам столько о себе, о своих боевых товарищах, о дружбе с русскими людьми, что я только диву давался, как это Людмиле Константиновне удалось его расположить к себе.

Приехали мы на Шипку. Дежурил у мемориала суровый милиционер Ташко Гостев. Этого и вовсе мало кому удавалось разговорить. Людмила Константиновна же сразу нашла к нему ключик. Она шутливо приложила руку к виску, спросила по-генеральски строго, так что не улыбнуться было нельзя:

— Ну! Как блюдется слава русского оружия?

— Пока я на Шипке, — так же, озорно подобравшись, ответил Ташко, — на Шипке все будет спокойно!

И вот они разговаривают, как старые добрые знакомые. Я поражался!

Ей хотелось написать цикл очерков о современной Болгарии, об ее людях. Она даже обещала его «Литературной газете».

Замыслы, замыслы… Они теснились в голове, а сил было так мало. Ручка выпадала из рук.

Как трудно просыпаться по утрам!

Тяжелой дремой скованы движенья.

Подставив сердце

Яростным ветрам,

Мучительно бреду

Из окруженья

Своих обугленных,

Горчайших снов…

И, до предела напрягая силы,

Из жестких вырываюсь я оков…

…И сразу оживают все дела, —

От них в душе просторно

И надежно.

И жизнь еще желанней,

Чем была,

И кажется, что все еще

Возможно…{63}

Н. Д. Смелянский вспоминает:

— Никогда, как в эти дни, Людмила Константиновна не хотела, чтобы стихи до выхода их в книге были непременно опубликованы в периодике. «Как долго тянется время! — говорила она. — Самое ужасное, что они не живут, лежат без проку».

…Первым об ее тяжкой болезни мне сообщил Валентин Сорокин:

— Людмила Константиновна смертельно больна, — сказал он как-то в хмурый осенний вечер. (17 октября 1979-го, — отметил я машинально.) — Чувствую это по ее стихам, по ее горьким глазам.

К этому времени я с год не видел ее. Но, помнится, совсем недавно просил стихи для «Крестьянки» и вскоре получил их с бодрым сопроводительным телефонным звонком, и я усомнился в ощущении товарища.

— С чего ты взял?

— Ты вчитайся, вчитайся в стихи. У меня такое убеждение, что она старается выговориться. Боится не успеть…

Резануло старое — крылатое и грустное: «Мне бы только успеть…».

Я схватил только что вышедший татьяничевский сборник «Калитка в лес осенний»{64}. Грусть о прожитом. Горькое согласие с неумолимой и по-своему правой природой, умудренный ироничный вздох:

И живая вода

Мне уже не поможет,

Да и плещет она

От меня вдалеке.

Помахав на прощанье

Случайным прохожим,

Я с былинкой уйду

В невесомой руке…

(«Вниз дорога стремит…»){65}

Бросился названивать Татьяничевым на московскую квартиру. Телефон молчал. И тут к нам в журнал зашла поэтесса Ирина Волобуева, с которой в последние годы Людмила Константиновна была очень дружна.

Я спросил ее, не знает ли она, где Татьяничевы. Телефон молчит уже несколько дней.

Та отозвала меня в сторонку:

— Людмила Константиновна в «кремлевке». Николай Давидович около нее.

— Что с ней?

— Боюсь, самое страшное.

…Четыре месяца шла борьба с испепеляющим недугом. Вот почему, оказывается, появилась в ее стихах тема прощания с жизнью, размышленье о краткости нашего гостевания на прекрасной и вечно юной земле…

У зимнего дня на виду

Солнце роняет корону…

По склону раздумий иду

Я, будто по горному склону.

Иду,

Ни о чем не тужу

И в облаках не витаю.

Лишь пройденный путь свой

Слежу

Да близкие судьбы

Читаю…

Вдруг,

Сердце мое леденя,

Под ноги мне падает

Птица…

А время отчаянно мчится

При мне,

Но уже без меня{66}.

Поэтесса не сдавалась. Она подписала верстку книги стихов «Десять ступеней», подготовленную Южно-Уральским издательством, уже слабеющей рукой, не ровным, но твердым почерком надписала друзьям и знакомым вышедшую в конце января 1980 года книгу «Магнитогорские пальмы»{67}. Поблагодарила тех, кто прислал первые отклики.

Среди них был литбригадовец В. И. Дробышевский. Он передал мне ее письмо, помеченное двенадцатым февраля.

«Дорогой Вячеслав Иванович!

Искренне взволнована и Вашим дружеским письмом, и сердечным отзывом в газете «Челябинский рабочий» на мою книгу.

Этот душевный отклик дороже моему сердцу, чем иные канонизированные рецензии поднаторевших критиков, для которых Магнитка — понятие совершенно отвлеченное. Для нас же с Вами — она и колыбель нашей комсомольской юности и ее стартовая площадка.

С удовольствием посылаю Вам экземпляр «Магн. пальм», с пожеланием доброго здоровья, в котором мы все так нуждаемся.

Наше поколение — народ мужественный, оптимистичный, потому верю в победу над недугом.

Мы с Николаем Давыдовичем будем искренне рады встретиться со своими земляками — будь то на Урале либо в Москве.

Всего Вам доброго.

Л. Татьяничева».

Я вернулся из командировки, когда позвонил Валентин Сорокин:

— Людмилы Константиновны больше нет. Вчера проводили в последний путь.

…В октябре 1980-го я был в Челябинске, и редактор газеты «Челябинский рабочий» положил передо мной стихи Людмилы Татьяничевой, помеченные февралем, мартом и даже апрелем… Месяцем, в начале которого перестало биться ее сердце.

* * *

Память настоящих друзей действенна.

В Магнитогорске и Челябинске, к которым Людмила Татьяничева приросла душой, с любовью чтят поэтессу. На Челябинской студии телевидения мне показали получасовой киноочерк, посвященный ее жизни и творчеству. В областном центре почитатели ее таланта намерены открыть мемориальный музей. В областной публичной библиотеке, в разделе краеведения, есть татьяничевский уголок.

Одна из улиц Челябинска названа ее именем.


1980—1983.

Загрузка...