СТО ДВАДЦАТЬ СВЕТОВЫХ ЛЕТ СПУСТЯ

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О КНЯЗЕ В. Ф. ОДОЕВСКОМ

«… наш ум, изнуренный прозою жизни, невольно привлекается… таинственными происшествиями, которые составляют ходячую поэзию нашего общества и служат доказательством, что от поэзии, как от первородного греха, никто не может отделаться в этой жизни».

Ириней Модестович Гомозейко

Русский писатель, философ, педагог, музыкальный деятель, благотворитель, издатель «Мнемозины» (вместе с В. Кюхельбекером) и «Сельского чтения», автор первых в России утопических романов, сказок для детей и педагогических сочинений, алхимик и кулинар, князь Владимир Федорович Одоевский, служивший в Министерстве внутренних дел, департаментах духовных дел иностранных исповеданий и государственного хозяйства, бывший ряд лет помощником директора императорской Публичной библиотеки и заведующим Румянцевским музеем, — личность даже для пушкинского времени людей блестяще образованных и одаренных, прямо сказать, выдающаяся.

Он жил, по словам его современника, «только для науки, для искусства, для поэзии и для друзей, то есть для всех порядочных и интеллигентных людей, с которыми встречался». А среди тех, с кем князь Одоевский в различные периоды жизни (родился он в 1803, по другим данным в 1804 г., а скончался в 1869) был близко знаком — А. Грибоедов и А. Пушкин, Н. Гоголь и М. Лермонтов, М. Глинка и А. Даргомыжский, Д. Веневитинов и братья Киреевские, М. Погодин и А. Григорьев, П. Вяземский, Аксаковы, И. Тургенев, В. Белинский, И. Панаев, Д. Григорович, П. Чайковский. Этот список можно продолжать почти до бесконечности: как и все расширяющийся круг занимавших его наук и областей человеческой деятельности, множился и круг лиц, соприкасавшихся с Владимиром Федоровичем, зачастую, попадавших в сферу его обаяния. Дружбою с ним дорожили прекраснейшие и образованнейшие дамы той поры, в том числе две ярчайшие звезды пушкинской плеяды: поэтесса графиня Евдокия Петровна Ростопчина, а также хозяйка литературно-музыкального салона, писательница, композитор, певица княгиня Зинаида Александровна Волконская, которой он посвятил «Санскритские предания».

Современному читателю князь Одоевский известен прежде всего как автор «Пестрых сказок» (1833) и философского романа «Русские ночи» (1844), романтических фантастических повестей «Живой мертвец», «Сильфида», «Саламандра», «Привидение», рассказов «Себастьян Бах», «Последний квартет Бетховена», светских повестей «Княжна Мими», «Княжна Зизи», утопического романа «4338 год». При жизни писателя, в 1844 году, вышло трехтомное собрание его сочинений — именно из него и перепечатывается основной корпус этих и некоторых других произведений. Однако только историкам литературы известна опубликованная там же новелла «Душа женщины», которую мы предлагаем вашему вниманию, где автор порицает тяжкий грех — гордость смирения.

Думается, что причина замалчивания этих произведений понятна: среди многообразных интересов князя Одоевского немалое место занимали вопросы религии, мистики, таинственного потустороннего мира, на странствия в котором обречена душа после окончания земного пути. Как человек глубоко религиозный, о чем писал лучший из исследователей его творчества и жизни профессор П. Н. Сакулин (в кн. «Из истории русского идеализма. Князь В. Ф. Одоевский. Мыслитель. Писатель». М., 1913), князь Одоевский серьезно был поглощен мыслью о соединении науки и религии. «Нет Науки и Поэзии без Религии, — писал он, — нет Религии без Науки и Поэзии», ибо в душе слиты три стихии' «верующая, познающая и эстетическая», причем «соединение их — есть гражданственность; их развитие — история народа».

Ирина Семибратова


Князь В. Ф. Одоевский

ДУША ЖЕНЩИНЫ

(Княгине Марии Александ. Волконской)

Однажды Пери молодая

У врат потерянного рая

Стояла в грустной тишине.

Жуковский


Твой путь не кончился — о нет!

твой путь прервался, —

На лучшем поприще его ты довершишь.

Графиня Ростопчина


Она умерла. Дом наполнился плачем и стоном.

Друзья, родные цаловали ее поледеневшие ноги, чужие молились лицем о землю. Мало-помалу весть о ее смерти разнеслася по городу и со всех сторон собрались люди небывалые, никем незнаемые: вдовые, сирые, убогие; многие не умели даже назвать по имени свою утешительницу, но каждый рассказывал долгую повесть о благих подвигах покойницы.

Между тем, душа ее носилась над телом, с тем чувством, с которым, кидаясь в постелю, мы смотрим на сброшенную одежду; но едва проснувшаяся, душа не совсем еще покинула земные связи: еще она дышала смертным воздухом, еще радовалась благословениям окружавших страдальческое изголовье, еще скорбела их скорби.

Но вот, мало-помалу все ей легче и легче, невольно тянется она в отрадную вышину, — и с каждым устремлением постепенно скользят с нее земные узы, как капли дождя, сдуваемые с листьев полуденным ветром.

Вокруг нее воздушные степи, свет без теней, ни шороха, ни движения, ни звука, ни цвета, ни образа; ничто не тускнет, ничто не шелестит, ничто не мелькает, — светло, тихо, безбрежно… душа тянется все дальше и дальше…

Но вот, что-то мелькнуло! о радость! то гений-хранитель лучезарный, блистательный, — в его лике она узнала всех, кого любила в сей жизни, всех, кто любил ее. Гений-хранитель весело манит ее за собою… душа тянется дальше и дальше…

Вот послышалися ей чудные звуки, те звуки, которых иногда отголосок отдается в сердце человека, среди легкого сна, после долгой, горячей молитвы, звуки, которых он не умеет ни выразить, ни сравнить с чем-либо в другую минуту…, о! это не обман… пред юною душою во свете сияющие равнины, — не там ли плещут живые струи? — не оттуда ль пашет теплый, живительный воздух? — так уже все земные страдания кончились, и навек… навек все забыто… радость! восторг!… уже гений, улыбаясь, отворяет кристальные врата, — душа рванулась к ним всею силою воли… и остановилась; между нею и вратами как будто черная громовая туча; в той туче мрачные, неисчетные обители опускаются одна под другую; в каждой неистовствует один из грехов человека, от первого крика младенца до последнего стенания старца; и чем дальше, тем мрачные обители мрачней и обширнее; в самом низу клокочет черное пламя… там, что-то неизъяснимое падает в непрестанном кружении, все глубже и глубже, вечно и вечно — в бездну бездонную!…

«За мной! за мной! — говорил улыбаясь душе ее гений-хранитель, — не уж ли ты боишься сей бездны? — быстро пронесешься над нею, — добрые дела твоей жизни поддержат тебя на полете… мужайся… врата отворены, мое вечное лобзание ожидает тебя…»

Душа снова рванулась на отрадный призыв, но заглянула на широкую бездну и отпрянула в ужасе.

— О нет! — говорила она с рыданием, мне ли недостойной, мне ли отворятся светлые двери… меня ли не поглотит черная бездна?.. — Там, в низменном мире, мне верилось, что какою-нибудь доброю мыслию я заслужу еще себе помилование; там тысячи личин одна за другою, скрывали от меня тайные, недосягаемые побуждения бытия! часто, часто углубляясь в свое сердце, я искала своего собственного судилища, нетерпеливо срывала одну личину за другою, и далеко в недосягаемой глубине сердца думала видеть истинного судию моей жизни — а этим судиею была новая личина, пред которой я безумно преклоняла колено.

Но здесь я вижу все ясней и яснее; здесь начинаю зорко читать те неприступные, таинственные буквы, смысл которых незаметно для меня управлял мною! — здесь я с отчаянием уверяюсь, что жизнь моя полна срама и нечистоты, — что не было в ней поступка, не было чувств, не было мысли, которые не заклеймены печатию греха неизгладимого!..

«О! не унывай! — отвечал гений, — собери свои силы… старайся припомнить всю жизнь свою… я знаю тебя — еще до рассвета ума твоего я стоял у изголовья твоей колыбели; ты смотрела на меня, ты улыбалась мне, и окружавшие тебя, по невольному чувству, говорили, что у тебя райская улыбка. Ты возросла, твой ум и сердце развернулись, и с той поры начались твои страдания; я знаю их все! сколько раз я с молитвою приклонялся к твоему сердцу, согревая его моим дыханием, чтоб оно не разорвалось от терзаний — о! тщательно хранил я его, тщательно поддерживал в нем елей доброты и бережно ограждал от буйных порывов жизни, чтоб не погасла святам лампада твоего духа. О! не на радость явилась ты в смертном мире: не улыбка матери встретила первые движения твоего духа; суровый взор чуждой тебе женщины был ответом на твои девственные чувства… Матери у тебя уже не было… мачеха смотрела на тебя с каким-то отвращением, отец почти позабыл о тебе… я все знаю: ты рвалась с любовию к окружающим тебя, ты хотела передать им все тайные, чистые движения твоего сердца, все игривые мечты, которые пролегали чрез твое детское воображение… тебя заставляли молчать, над тобою смеялись, тебе поставляли в вину каждую непритворную мысль, каждое откровенное чувство, тебя учили скрываться, тебя учили не любить и не думать, тебя учили поклоняться демону самости и расчета — и ты не поклонялась ему, ты сохранила в себе дух независимый от смертного срама, ты сохранила в себе младенчество сердца, сохранила в себе радость при виде даров Провидения, при мысли о высоких человеческих мыслях».

— Правда! — отвечала душа, — но от чего? — от того, что я не могла остепенить моего воображения; от того, что мне скучны казались положительные расчеты жизни; мне надоело расчитывать каждый шаг свой; я лучше любила любоваться произведениями природы, искусства, не думать о завтрашнем дне, тешить себя мечтами воображения — не я, а ты, мой гений-хранитель, обуздывал его, когда оно вырывалось за неприступную границу… то была не добродетель — то было… наслаждение лени.

«Прошли годы. Ты яснее поняла жизнь; ты уверилась в ненависти к тебе твоей мачехи; помнишь, как она унижала твое девическое тщеславие; помнишь, однажды принесли тебе новый наряд, его блеском красиво оттенялись твои светлорусые локоны, ты оделась, подошла к зеркалу и едва, с невинною, чистою радостью, заметила, что ты не дурна, — как вошла твоя мачеха, сурово посмотрела на тебя, упрекнула тебя в том, что тебе и в мысль не приходило, она отняла у тебя твой прекрасный наряд, — тебе было очень горько, ты хотела заплакать, хотела идти жаловаться к отцу, и остановилась, скрыла свои слезы и с кротостию повиновалась…»

— Правда, но я боялась моей мачехи, я опасалась, чтоб от жалобы отцу не было мне еще хуже… то была не кротость, но тайный расчет, скрывавшийся в недосягаемой глубине рассудка.

«Прошли еще годы, отец по-прежнему был к тебе холоден, мачеха по-прежнему тебя ненавидела; не было уничижения, которого бы ты не претерпела, не было невинной утехи, в которой бы тебе не было отказано, не было слова, которое в обиду тебе не было бы перетолковано… ты все сносила с терпением…»

— Я боялась моей мачехи, знала ее власть над отцом моим…

«Прошло время, когда мачеха потеряла эту власть над отцом твоим; между ними появились холодность, раздор, упреки; ты могла воспользоваться этими минутами, ты могла открыть глаза отцу твоему, ты могла отомстить мачехе, ты могла отлучить ее от него — эти мысли приходили тебе в голову, но ты с трепетом отгоняла их, ты старалась напротив утишить гнев отца, ты старалась оправдать твою мучительницу, ты силилась восстановить между ними мир и согласие…»

— Так! но тайное чувство говорило мне, что когда отец ссорится с своей женою то мне еще хуже, в доме еще скучнее — и к тому же… льстило моему тщеславию, когда чужие дивились «моему поведению.

«Наступила перемена в твоей жизни… за тебя посватался человек, которого ты не любила и не могла любить; денежные дела твоего отца была расстроены; этим замужеством он думал поправить свое состояние; ты все это знала; знала, что тебя продавали — и ты повиновалась отцу, ты вышла замуж за человека тебе немилого, неспособного ни любить, ни понимать тебя…»

— Так, я страдала! но тайное чувство заставляло меня на все решиться, чтобы только выйти из родительского дома, и увы!., во мне шевелилось другое чувство: моим блеском, моим богатством, наконец, моим самоотвержением я думала нанести жестокий удар моей мачехе…

«Ты не обманулась — она возненавидела тебя еще более… а ты — ты осталась по-прежнему почтительною, покорною, — утешительницею отца, миротворицею в семействе…»

— Да! но в глубине моей я утешалась тем, что эта ненависть еще более возвышает мою добродетель в глазах людей, меня окружающих…

Гений задумался.

«Посмотри, — продолжал он, — вниз на эту пылинку для смертного взора, на это таинство для духовного; слышишь, оттуда долетают сюда то нестройные, то гармонические звуки, которые иногда сливаются со звуками живых райских ключей; это земля, на которой ты жила; важное место занимает в планетном мире этот чудный посредник между светом и тьмою, которого таинств и мы, чистые духи, вполне постигнуть не можем… смотри, земля то блестит яркими, могучиши лучами, которые освещают всю вселенную и преломляются даже о кристальные врата райских селений, то погружается в глубокий, болезненный сумрак; там день и ночь, восход и закат солнца служат символами его глубокого таинства, но люди не понимают их… Смотри, в укромном уголке сей обители, чета супругов плачет, благословляет и молится о тебе. Узнаешь ли ты их? Помнишь ли, когда ты однажды, и не впервые, грустила о своей жизни? Помнишь ли то роковое письмо, которое убедило тебя, что муж твой тебя обманывает, что он предпочитает тебе жалкую, презренную женщину, что ей посвящены все его минуты, а тебе и детям остаются на долю лишь упреки, досада и презрение; помнишь, как ясно тебе было, что муж забыл тебя; друзья твои, знакомые говорили тебе, что он не только не скрывает своего поведения, но явно пред всеми старается унизить тебя. Помнишь, в эту минуту явился пред тобою прекрасный молодой человек, робкий, смиренный, но с светлым умом, с пламенным сердцем; девственная слава уже осенила благородное чело его; он преклонил пред тобою колено, он заговорил тебе о любви… о! я знаю, любовь его была искренняя и все, что не было в ней преступление, было свято и непорочно. Он знал твою жизнь, глубоко сострадал он тебе, он хотел освободить тебя от презренных цепей, унести тебя в мир чудный, тебе до того еще неизвестный. С самоотвержения он хотел принести тебе в жертву все сокровища высокой души своей, согреть тебя дыханием любви и поэзии, посвятить тебя в таинства наслаждений, знаемых немногими, душа его вырывалась в словах, во взорах, в каждом движении, и магически на тебя действовала ты знала, ты верила, что он не обманывает тебя, ты жалела о нем, ты невольно трепетала… о, как боялся я тогда за тебя!., все было в твою пользу: и мнение света и мнение родных; твой брак с недостойным человеком мог быть разрушен, долгие счастливые дни могли быть твоим уделом, все бы оправдали тебя… но ты осталась непреклонна, чиста, непорочна.

«Долго длилась любовь его; ни твоя холодность, ни гнев, ни досаждения, не могли отклонить его от тебя; он страдал невыносимо; исчезла для него прелесть жизни — ты это знала, ты жалела о нем и осталась чиста и непорочна.

«Помнишь ли, однажды, вечером, дети твои спали, муж твой в объятиях недостойной прелестницы… ты сидела одна, ветер выл и наводил на тебя невыразимое уныние; тебе было очень грустно; ты вспомнила всю протекшую жизнь и с ужасом видела, что ты была одна, всегда одна; не было отзыва на твое сердце, жаждущее любви, не было даже ответной мысли на твою мысль. Печально ты вспомнила о прошедшем, еще печальнее смотрела в будущее. Тогда, невольно представлялся твоему воображению молодой человек, одних с тобою лет, умный, добрый, положивший к ногам твоим всю душу свою. Горькое, трудное было в тебе борение… в эту самую минуту он явился пред тобою; печать долгого, глубокого страдания была на лице его, рука его была холодна, она судорожно пожала твою руку и как огненные искры посыпались по твоему телу — о, как я трепетал тогда за тебя!..

«Ты смотрела на него, ты любовалась его прекрасным лицом, которое возвысилось еще красотою страдания… он говорил мало, но слова его прожигали тебя, ты упрекала себя в его терзаниях — о как трепетал я тогда за тебя! Я не мог проникнуть, что происходило в твоем сердце, в этом тайнике, которого глубины никто не может измерить; там все волновалось; чувства, мысли, быстрее молнии сменялись другим, то была непостижимая земля в первую минуту мировоздания!.. я видел одно, что ты терзалась, как только может терзаться душа человека — трепетал, я скорбел о тебе… но как был я удивлен, когда заметил, что мало-помалу улеглися в тебе буйные страсти, ты начала другой разговор, с мудростию змеиною ты дала другое направление его и своим мыслям, и что же? ты стала говорить о твоих болезнях, о твоих телесных недостатка, ты с намерением старалась им дать вид самый безобразный, представить их неизлечимыми, — отвратительными!!. С удивлением, радостию, горем я смотрел на чудный подвиг, который ты совершала. Где другая женщина, которая бы решилась на это? Для внуки Евы ничто не страшно, ни гнев, ни презрение — все перенесет она, но отвергнуться телесной красоты своей, но волею возбудить отвращение даже в постороннем — о, это был подвиг великий и я тщательно внес его в скрижаль твоей жизни. Ты не ошиблась в твоей цели, ты разочаровала молодого человека… горько и прискорбно тебе было, что в ту минуту, когда он увлекался к тебе прежними порывами любви, воспоминание о твоем странном рассказе производило в нем невольное содрогание и пламенная речь застывала на языке его.

«Этого мало: прошло долгое время; ты захотела заменить ему себя другою, ты познакомила его с молодою девушкою, старалась их сблизить и едва заметила затеплившуюся любовь их, как ревность истерзала тебя; молодой человек показался тебе еще прелестнее, твое одиночество еще грустнее; все: и женское тщеславие, и говор света, и мысль о мрачном одиночестве, и досада, и зависть, жгучими язвами падали на твое сердце, но ты, чистая, непостижимая, ты все превозмогла! все перегорело в твоем горниле, осталось одно: непорочное милосердие к ближнему! ты бережно воспитала враждебную тебе любовь, ты оживляла, укрепляла ее, не день и не два, но целые годы!., и ты достигла своей цели: он совершенно разлюбил тебя смертною любовью, он привязался душою к избранной тобою сопернице, ты сочетала их браком, они Счастливы, у них дети, он исполнил все, что обещало его благородное сердце, но исполнил для другой, не для тебя; а ты осталась по-прежнему одна, без отрады, без утешения, без надежды на земное счастие, с мыслью, что человек, тебя любивший, не может вспомнить о тебе без благодарности, но и — и без отвращения!., и ни на чьем лице ты не встретила благодарного удивления! никто кроме меня не знал о благом твоем деле.»

— Все так, — отвечала душа, — но все мои терзания были лишь скорбию о моей собственной жизни… в далекой глубине сердца… самоотвержения не было, я… я… я не любила его…

«Кто разгадает тебя, чудная душа человека! Наступила другая эпоха твоей жизни; твои дети возросли, ты любила их всех равно, всех равно лелеяла, — но старший сын твой невольно чаще других привлекал твои взоры, ты в нем видела отца своим детям и тщательно берегла его сердце от нечистых чувств, его ум от нечистых помыслов. — Раз, собравшись с силами, как заветную тайну ты передала ему жизнь твоего мужа, не для того, чтоб он перестал уважать его, но чтоб пример отца служил ему уроком; ты раскрыла юноше все свое сердце, не утаила пред ним неизглаголанных страданий твоей жизни, ты вверила чистоте и пламени юношеского сердца… о! как ты жестоко обманулась! то, что ты рассказала своему сыну, лишь возбудило в нем чувственные помыслы; пример отца сделался для него не уроком, но образуем; погрязший в бездне неистовых страстей, он предал тебя, он рассказал отцу твои заветные, сердечные тайны; этого мало, он забыл тебя, он провожал целые дни в сообществе твоей недостойной соперницы, оправдывал ее и обвинял тебя… велико было твое горе! обидные речи сына доходили до ушей твоих! о! как я трепетал тогда за тебя! Каждую минуту я ожидал, что ты отвергнешь, что ты проклянешь его навеки — но ты с кротостью перенесла все: и обиду сына, и упреки мужа; их обоих ты старалась смягчить своею любовию, до той минуты, когда сын с рыданием бросился в твои объятия. И ты простила ему, ты все забыла. Высока и торжественна была эта минута в твоей жизни.»

— Все так, — отвечала душа, — но я знала нрав моего сына, я знала, что упреки еще более раздражат и удалят его от меня, я знала, что смирю его одною любовию и — сказать ли? в глубине моего сердца таилось другое чувство: мне бы досадно было, если бы люди заговорили, что я не умела привязать к себе своего сына, что он отвратился от меня.

Гений задумался.

«Но муж твой — муж! до самого конца жизни, — продолжал он, — ты сохранила покорность и уважение к своему мужу! довольно было одного его слова, и ты исполняла все его, часто своенравные, желания, без ропота, без тени неудовольствия.»

— Так! но я знала и нрав моего мужа, он был сумасброд и настаивал только на том, в чем ему препятствовали; самое горячее из его желаний теряло для него всю прелесть, как скоро оно могло быть исполнено; я это знала, покорность моя его обезоруживала и убивала его своенравие; легкомысленный, он забывал собственные желания и… оставалось место для исполнения моих; всегда он думал, что действует по своей воле, но в самом деле… всегда действовал по моей…

«И ничто, ни его жизнь, ни грубое обращение, ничто не поколебало тебя; никто даже из лучших друзей твоих не слыхал от тебя ни тени жалобы, напротив, ты в сердце своем и на языке всегда находила оправдание его поступкам.»

— Так, но в глубине сердца я чувствовала, что ничто не возбуждает столько людского участия как молчаливое страдание; жалобы на мужа не облегчили бы моего сердца, тогда как льстило моей гордости постоянно возбуждать людское сожаление! Кто ропщет, тот в половину утешен, — людям уже почти не нужно утешать его; для меня же их участие, их удивление… были неистощимы — я это знала.

«Сверх твоего мужа ты имела врагов, ты им прощала, ты не роптала, ты старалась, напротив, оказывать им услуги.»

— Но это был лучший способ не иметь врагов…

«Ты не была предана греху порицания; никогда, ни в свете, ни в дружеской беседе, ни на письме, ни словом, ни взором, ты не осуждала никого, ни ближних, ни посторонних, ни сильных, ни слабых; для всякого проступка ты находила оправдание, для всякой вины прощение.»

— Так, но тайная мысль говорила мне, что иногда одно неосторожное слово может отозваться в продолжении жизни и сотворить нам врага непримиримого; эта же мысль говорила мне, что иногда существо самое незаметное может причинить нам много вреда, тем более опасного, что оно неожиданно.

Гений снова задумался.

Между тем, душа с робостию поглядывая в страшную бездну, отделявшую ее от райских селений, с восторгом замечала, что с каждым словом гения греховные обители мало-помалу исчезали; наконец, в недосягаемой глубине от страшной бездны осталась лишь одна неприметная черная точка.

Гений, радостно улыбаясь, снова обратился к душе:

«Не унывай! — сказал он, — вспомни все доброе, оставленное тобою на земле; вспомни, что не было страдания, которого бы ты не утешила; не докукою вымаливалась твоя милостыня, ты сама отыскивала вдов, сирот, немощных, заключенных, ты делилась всем, что имела, делилась последней крохой; я знаю, ты благотворила не из тщеславия; не только свет, но сами снисканные тобою не знали твоего имени: ты скрывала свои добрые дела с таким же старанием, как другие скрывают самые злые поступки… В сем деле ты не могла иметь никаких корыстных побуждений, ибо один я знал все доброе, сотворенное тобою втайне.»

Душа умолкла, в радостном трепете она взглядывала еще раз на неприметное пятнышко, которое одно мелькало в светлом, бесконечном пространстве, и в самозабвении потянулась к отворенным, кристальным вратам…

Но в сие мгновение раздался громовой голос:

«Рано, рано! — проговорил он с хохотом, — еще остались на тебе следы земного праха, и смертная слепота еще не спала с очей твоих. Усердно отыскивала ты, душа правдивая, грехи свои в глубине сердечной, но ты забыла один, самый тяжкий: гордость смирения!»

И неприметная точка разрослась в мрачную, неизмеримую бездну, заклокотало черное пламя, гений потупил очи, кристальные врата затворились…

Загрузка...