— Веселая жизнь, нечего сказать! — сказал Дик спустя несколько дней. — Торпа нет; Бесси меня ненавидит; идея «Меланхолии» почему-то не возникает в моем воображении; письма Мэзи сухи и коротки; и в заключение мне кажется, что я страдаю несварением желудка. Скажи, Бинки, отчего у человека бывают головные боли и в глазах мелькают какие-то пятна? Давай-ка примем пилюлю от печени!
У Дика только что перед этим произошла довольно бурная сцена с Бесси. Она в пятидесятый раз упрекала его в том, что он заставил Торпенгоу уехать. Она признавалась, что ненавидит Дика, что является на сеансы исключительно ради денег.
— Мистер Торпенгоу в десять раз лучше вас! — объявила она в заключение.
— Совершенно верно; потому-то он и уехал. А я бы остался и ухаживал за вами.
— За мной? Желала бы я иметь вас в моей власти! Если бы я не боялась, что меня за это повесят, я бы убила вас, вот что бы я сделала! Да!.. Верите вы мне?
Дик только устало усмехнулся на это. Невесело жить с идеей, которая никак не хочет ясно оформиться, с маленьким терьером, который не умеет говорить, и женщиной, которая говорит слишком много. Он хотел было ответить ей, но в этот момент в одном углу мастерской поднялась словно какая-то пелена и заволокла ему глаза как бы тонким газом. Он протер глаза, но светло-серый туман не рассеивался.
— Проклятое расстройство пищеварения! Бинки, дружище, мы пойдем с тобой к доктору, нам никак нельзя пренебрегать глазами. Ведь это они нас кормят и доставляют также и косточки от бараньих котлет маленьким собачонкам.
Доктор, любезный, седовласый практикующий врач, молчал до тех пор, пока Дик не рассказал ему о серой пелене, застилающей ему глаза.
— Мы все нуждаемся время от времени в маленькой починке — защебетал он, — совершенно так, как любой корабль, дорогой сэр; иногда пострадает корпус — и мы обращаемся к хирургу, иногда такелаж, и тогда ступайте к специалисту по нервным болезням, а бывает, что утомится часовой на мостике, тогда надо посоветоваться с окулистом… Я вам рекомендую пойти к окулисту, дорогой сэр… Маленькая починочка и поправочка нам всем требуется время от времени, да. Непременно обратитесь к окулисту.
Дик отправился к окулисту, лучшему в Лондоне. Он был уверен, что Мэзи будет смеяться над ним, если ему придется носить очки.
— Я слишком долго пренебрегал указаниями желудка, от того и эти темные пятна перед глазами, Бинки; а вижу я так же хорошо, как и прежде.
В тот момент, когда он входил в полутемную переднюю перед кабинетом, где происходили консультации, на него наткнулся какой-то господин, и Дик успел уловить выражение его лица.
— Этот тип — писатель, у него та же форма лба, как и у Торпа; он кажется больным или болезненным; вероятно, — он сейчас услышал что-нибудь очень неприятное.
И когда он это подумал, им самим овладел невероятный страх, от которого у него перехватило даже дыхание, когда он входил в приемную окулиста, большую комнату с темными обоями и большими картинами на стенах. Среди них он заметил репродукцию одного из своих собственных набросков. В приемной было уже много больных, дожидавшихся своей очереди. Взгляд его упал случайно на ярко-красную с золотом книгу рождественских гимнов. Очевидно, у окулиста бывали и дети, и для их развлечения нужны были книги с крупной печатью.
— Варварски антихудожественная стряпня; судя по анатомии ангелов, книжка эта германского производства… — Он машинально раскрыл ее, и ему бросились в глаза стихи, напечатанные красным:
И было радостно Марии
На Сына своего смотреть,
Как возвращал слепым он зренье
И им давал на мир глядеть,
Глядеть на мир и славить Бога,
С очей сорвавшего покров.
Святую Троицу прославим,
Хвала вовеки Ей веков!
Дик перечитывал эти стихи до тех пор, пока не пришла его очередь и доктор не склонился над его лицом, предварительно усадив его в кресло. Пучок света, направленный в его глаз, заставил его поморщиться. Доктор дотронулся пальцем до рубца у него на лбу, и Дик в нескольких словах объяснил ему происхождение этого рубца. Тогда доктор стал быстро сыпать словами, очевидно желая этим ненужным многословием затуманить истинный смысл своих слов. Дик уловил только слова «рубец», «лобная кость», «оптический нерв», «крайняя осторожность» и «отсутствие всякого умственного напряжения и беспокойства».
— Ваш приговор? — сказал он слабо. — Моя профессия — живопись; мне нельзя терять времени, скажите прямо, что вы думаете?
Снова из уст окулиста полился целый поток слов, но на этот раз их смысл был ясен.
— Дайте мне выпить чего-нибудь! — прошептал Дик.
Много приговоров произносилось в этой затемненной комнате, и приговоренные часто нуждались в подбадривании и подкреплении сил, и в руках Дика очутился стакан подслащенного бренди.
— Насколько я могу понять, — сказал Дик, закашлявшись от крепкого напитка, — вы называете это поражением глазного нерва и чем-то в этом роде, и это непоправимо. Но сколько вы мне можете дать срока, при условии соблюдении всякой осторожности?
— Может быть, год или около того.
— Боже правый! Ну, а если я не буду осторожен?
— Право, затрудняюсь сказать. Определить степень повреждения очень трудно; рубец уже старый, а кроме того, действие слишком яркого света пустыни… усиленная работа, чрезмерное напряжение зрения… право, при таких условиях я ничего не могу сказать.
— Простите, это является для меня такой неожиданностью. Если позволите, я посижу здесь минутку и затем уйду… Вы были очень добры, сказав мне правду; для меня это крайне важно. И без малейшего предупреждения, так-таки без малейшего предупреждения… Благодарю вас.
Дик встал и вышел на улицу, где был восторженно встречен Бинки, дожидавшимся его у подъезда.
— Плохо наше дело, Бинки, очень плохо, хуже и быть не может! Пойдем, дружок, в парк и обдумаем там свое положение.
И они направились к тому дереву, которое было так хорошо знакомо Дику, и сели пораскинуть мыслями, сели потому, что у Дика тряслись колени и что-то сосало под ложечкой, точно от затаенного чувства страха.
— Как могло это произойти так вдруг?.. Словно обухом по голове! Ведь это значит заживо умереть, Бинки. Через год, если быть чрезвычайно осторожным, мы погрузимся в вечный беспросветный мрак и не будем никого видеть и не заработаем ничего, хотя бы мы прожили до ста лет…
Бинки слушал внимательно и весело помахивал хвостиком.
— Бинки, нам с тобой следует подумать, хорошенько подумать. Посмотрим, каково быть слепым. Дик зажмурил глаза, и огненные круги и искры замелькали у него перед глазами. Но когда он взглянул в глубь парка, то зрение его казалось совершенно нормальным. Он прекрасно видел все до мельчайших подробностей, пока у него опять не зарябило перед глазами и не появились огненные кольца и вспышки.
— Нам что-то совсем нехорошо, милый песик; пойдем домой. Хоть бы Торп вернулся!
Но Торп в это время находился на юге Англии, где он вместе с Нильгаи осматривал доки, и писал Дику короткие и таинственные письма.
Дик никогда никого не просил разделить с ним его радости или горе. И, сидя в одиночестве в своей студии, он рассуждал теперь о том, что если ему грозила слепота, то все Торпенгоу в мире не могут ему помочь, и ничего с этим не поделаешь.
— Не могу же я заставить его прервать его поездку для того, чтобы он сидел здесь и сочувствовал мне. Я должен один справиться с этой бедой! — сказал он, лежа на диване, нервно покусывая ус и мысленно спрашивая себя, каков будет этот вечный мрак, который грозит ему. И вдруг ему вспомнилась странная сцена в Судане: солдата прокололо почти насквозь широкое арабское копье; в первую минуту он не ощутил боли, но, взглянув на себя, он увидел, что исходит кровью, и лицо его приняло такое глупо-недоумевающее выражение, что и Торп и Дик, еще не успевшие отдышаться после схватки, в которой они бились не на жизнь, а на смерть, громко и неудержимо расхохотались, и пораженный насмерть солдат тоже, казалось, собрался присоединиться к ним. Но в тот момент, когда его губы раскрылись для жалкой бессмысленной улыбки, предсмертная судорога исказила его лицо, и он со стоном упал им под ноги. Дик и теперь засмеялся, припомнив этот момент. Это так походило на то, что теперь случилось с ним самим. «Но только мне дана отсрочка подлиннее», — сказал он и стал ходить по комнате взад и вперед, сперва довольно спокойно, а затем ускоряя шаг, под влиянием охватывающего его чувства страха. Ему казалось, будто какая-то темная тень стояла за его спиной и заставляла его двигаться вперед, а у него перед глазами были только вращающиеся круги, кольца и прыгающие огненные точки.
— Надо нам успокоиться, Бинки, непременно успокоиться. — Он говорил вслух, чтобы отвлечься. — Это совсем неприятно, но что же нам делать? Нам необходимо что-нибудь делать, потому что времени у нас мало. Я не поверил бы этому даже сегодня утром, но теперь все стало иначе. Скажи, Бинки, где находился Моисей, когда свет погас?
Бинки усмехнулся широкой усмешкой, растянувшей его рот от уха до уха, как и подобает породистому терьеру, но при этом ничего не сказал.
Дик отер пот со лба и продолжал:
— Что бы мне сделать? За что взяться?.. У меня нет совершенно никаких мыслей; я даже не могу связно думать, но я должен что-нибудь сделать, иначе я сойду с ума!
И он снова продолжал ходить лихорадочно торопливыми шагами по студии, останавливаясь время от времени, чтобы вытащить давно заброшенные холсты или старую записную книжку с набросками. Он инстинктивно искал спасения в своей работе, как в чем-то, что не могло ему изменить.
— Ты не пригодишься, и ты тоже не годишься, — приговаривал он, разглядывая один набросок за другим. — Не будет больше солдат, потому что я не могу теперь писать их как следует. Мне самому смерть пришла.
Начало смеркаться, а Дику показалось одно мгновенье, что это полумрак слепоты неожиданно подкрался к нему.
— Аллах Всемогущий! — воскликнул он отчаянным голосом. — Помоги мне пережить время ожидания, а я покорно преклонюсь перед карой, когда она придет! Укажи мне, что я могу сделать теперь, прежде чем свет угаснет?
Ответа не было. Дик подождал, пока ему немного удалось овладеть собой. Руки его тряслись, губы дрожали, пот крупными каплями катился у него по лицу. Страх душил его, страстное желание работать вызывало лихорадочное возбуждение, понуждавшее его сейчас же приняться за работу и создать нечто исключительное, и вместе с тем он терял голову от бешенства, потому что ум его упорно отказывался работать в другом направлении, не будучи в состоянии освободиться от единственной неотвязной и докучливой мысли о грозящей ему слепоте.
«Что за унизительное зрелище! — подумал он. — Как я рад, что Торпа нет, и что он этого не видит. Доктор сказал, что следует избегать всякого умственного напряжения и возбуждения».
— Поди сюда, Бинки, дай я тебя приласкаю.
Бинки завизжал, так как Дик чуть было не задушил его, но затем, прислушавшись к его голосу в темноте, тотчас понял своим собачьим чутьем, что ему никакая опасность не грозит, и успокоился.
— Аллах милосерден, Бинки, милосерден и добр, как только мы могли бы желать, но об этом мы с тобой еще потолкуем. Все эти этюды головы Бесси были бессмыслицей и чуть было не заманили впросак твоего друга и хозяина. Теперь идея «Меланхолии» стала для меня ясна как день. В этой головке будет Мэзи, потому что я никогда не назову ее своей; и Бесси, конечно, тоже, потому что она знает, что такое меланхолия, хотя и сама не сознает того, что она знает, и все это завершится сдержанным жутким смехом уже надо мной. Должна ли она зло смеяться или же весело усмехаться? Ни то, ни другое. Она просто будет смеяться с холста так, что всякий, кто когда-либо изведал горе, будь то мужчина или женщина, поймет, как сказано в поэме:
Поймет ее печаль, проникнется участьем
Ко всем страданиям ее младой души.
И это лучше, чем писать эту головку исключительно только в пику Мэзи; теперь я могу написать эту «Меланхолию», потому что я понял и почувствовал ее нутром. Бинки, я сейчас подвешу тебя за хвост. Ты будешь для меня оракулом. Пойди сюда, песик!
Бинки с минуту провисел на хвосте вниз головой, не пикнув.
— Ну, умница, славный маленький пес, не запищал, когда тебя подвесили. Это доброе предзнаменование.
Бинки поспешил занять свое место на стуле, и каждый раз, когда он подымал глаза, он видел Дика, который ходил взад и вперед по мастерской, потирая руки, посмеиваясь себе под нос. В эту ночь Дик написал Мэзи длинное письмо, преисполненное самой нежной заботы о ее здоровье, но почти ничего не говоря о своем, и во сне ему снилась «Меланхолия», которой предстояло родиться на его холсте. И до самого утра он ни разу не вспомнил о том, что с ним должно было случиться в недалеком будущем.
Он принялся за работу, тихонько насвистывая, и был всецело поглощен сладким наслаждением творчества, которое не часто выпадает на долю человека для того, чтобы он не возгордился и не возомнил себя равным Богу и не захотел умереть, когда придет его час. Дик забыл и Мэзи, и Торпенгоу, и Бинки, но не забыл раздразнить Бесси, которую, впрочем, очень нетрудно было раздразнить и вызвать в ее глазах гневный блеск, который ему был нужен. Он очертя голову окунулся в работу и совершенно не думал о том, на что был обречен врачом; его захватила картина, и все окружающее, внешнее, потеряло всякую власть над ним.
— Вы сегодня что-то веселы и довольны, — заметила Бесси.
Дик в ответ на это только описал в воздухе какие-то мистические круги своим муштабелем и подошел к буфету, чтобы выпить.
Вечером, когда возбужденное состояние, вызванное в нем работой, стало проходить, он опять подошел к буфету и после нескольких повторных возвратов к этому буфету пришел к убеждению, что окулист его обманул, так как он прекрасно видел, и решил, что сможет создать для Мэзи уютное гнездышко, и что волей или неволей она в конце концов все же станет его женой. Правда, это счастливое настроение прошло к утру, но буфет и то, что было в нем и на нем, были в его распоряжении. Он снова принялся за работу, но глаза изменяли ему: в них мелькали то круги, то искры, то темные пятна, пока он не прибегнул к содействию буфета, и тогда «Меланхолия» как на холсте, так и в его представлении показалась ему вдвое прекраснее, чем раньше. Он чувствовал себя свободным от всякой ответственности, как люди, обреченные врачом на смерть, но еще вращающиеся среди себе подобных с затаенным ядом недуга в груди; и так как чувство страха только отравляет то малое время, какое им остается для того, чтобы наслаждаться жизнью, то они гонят всякое чувство и чувствуют себя беззаботно счастливыми. Дни проходили за днями, не принося никаких особенных перемен. Бесси аккуратно приходила в свое время, и хотя Дику казалось, что ее голос доносится до него откуда-то издалека, лицо ее было всегда близко-близко, и «Меланхолия» выступала на холсте в образе женщины, изведавшей всю горечь скорби мира и насмехавшейся над нею. Правда, что углы мастерской постоянно окутывались серым туманом или дымкой и тонули во мраке, что темные пятна перед глазами и боль в лобной части головы ему сильно мешали и раздражали и что читать письма Мэзи и отвечать на них становилось все труднее, но гораздо хуже было то, что он не мог рассказать о своем горе и не смел посмеяться над ее «Меланхолией», которая должна была бы быть готова и все не заканчивалась. Но напряженная работа в течение дня и безумные сны по ночам искупали все, а буфет с тем, что находилось на его полках, был его лучшим другом и утешителем в эти дни. Бесси была в самом скверном расположении духа. Она кричала от бешенства, когда Дик вглядывался в нее прищуренными глазами. Она или обижалась, или следила за ним с видимым отвращением, но почти ничего не говорила.
Торпенгоу отсутствовал целых шесть недель. Бестолковое письмо возвестило о его возвращении.
«Новости, большие новости! — писал он. — Нильгаи и Кинью знают об этом; мы все вернемся в четверг. Приготовь завтрак и почистись».
Дик показал Бесси это письмо, и она снова обрушилась на него со злейшими попреками в том, что он услал Торпенгоу и загубил ее жизнь, которая так хорошо уже налаживалась.
— Ну, — сказал ей на это довольно грубо Дик, — ваше настоящее положение, во всяком случае, лучше, чем когда вы должны были навязывать ваши ласки всякой пьяной скотине на улице! — И при этом он почувствовал, что спас Торпенгоу от великого искушения.
— Я, право, не знаю, хуже ли это, чем сидеть часами с пьяной скотиной в студии! — огрызнулась она. — Вы ни разу не были трезвы за эти последние три недели. Вы все время тянули виски, и при этом вы думаете, что вы лучше меня!
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Дик.
— Что я этим хочу сказать? Это вы увидите, когда вернется мистер Торпенгоу.
Ждать пришлось недолго. Торпенгоу столкнулся с Бесси на лестнице, но не обратил на нее никакого внимания. У него теперь были новости, которые были для него гораздо важнее всяких Бесси, а за ним подымались Кинью и Нильгаи, громко призывая Дика.
— Он пьян в стельку, — прошептала Бесси мимоходом. — Он почти целый месяц пьет без просыпа. — И она крадучись последовала за мужчинами, чтобы услышать их приговор Дику.
Они вошли в студию веселые и радостные, и были встречены слишком даже осунувшимся, исхудалым, сгорбившимся человеком с заметной синевой около ноздрей, с поникшими плечами и странным, тревожно бегающим взглядом исподлобья. Вино делало свое дело так же усердно, как и Дик.
— Да ты ли это? — спросил Торпенгоу.
— Все, что от меня осталось, — по привычке отшутился Дик. — Садитесь, друзья. Бинки, слава Богу, совершенно здоров, а я это время усердно работал. — И он вдруг пошатнулся на ногах.
— Да ты так скверно еще никогда не работал во всю свою жизнь! Боже правый, да ты пьян!..
И Торпенгоу многозначительным взглядом посмотрел на своих приятелей, и те встали и отправились завтракать в другое место. Тогда он стал говорить, но так как упреки священны и слишком интимны, чтобы их печатать, а фигуры и метафоры, которыми Торпенгоу уснащал свою речь, отличались крайней откровенностью и даже непристойностью, а презрение вообще не поддается описанию, то читатели так и не узнают что именно было сказано Дику, который сидел, моргая глазами, морщась и теребя свои пальцы. Однако по прошествии некоторого времени провинившийся почувствовал потребность в восстановлении до некоторой степени чувства уважения к своей особе. Он был совершенно уверен, что он нисколько не погрешил против добродетели, и на это у него были причины, которых Торпенгоу не знал. Он сейчас объяснит ему. Он встал, постарался выпрямиться и стал говорить, глядя в лицо, которое он едва мог разглядеть.
— Ты прав, — сказал он, — но прав и я тоже. После твоего отъезда у меня что-то случилось с глазами. Я пошел к окулисту, и он пустил мне пучок света в глаза. Это было уже давно. И тогда он сказал: рубец на лбу, сабельный удар — повреждение оптического нерва… Заметь это. Итак, я должен ослепнуть. Но мне надо еще успеть сделать одну работу, прежде чем я окончательно ослепну, и мне кажется, что я непременно должен ее сделать. Я уже плохо вижу теперь, но, когда я пьян, я вижу лучше. И представь себе, я даже не знал, что я пьян до тех пор, пока мне этого не сказали. Но тем не менее я должен продолжать мою работу. Если ты хочешь ее видеть, вон она на мольберте, посмотри. — Он указал на далеко еще не законченную «Меланхолию» и ожидал похвал и одобрения.
Торпенгоу, однако, ничего не сказал, а Дик начал слабо всхлипывать, частью от радости, что Торпенгоу вернулся, частью от сокрушения над своими греховными поступками, если только это были действительно дурные, греховные поступки, а также и от ребяческой обиды из-за задетого самолюбия, потому что Торпенгоу ни единым словом не похвалил его удивительной картины.
Бесси все это время подсматривала в замочную скважину и увидела, что оба друга после этого долго молча ходили взад и вперед по комнате, как бывало, и что Торпенгоу обнял Дика за плечи и смотрел на него растроганно и с любовью. Тогда у Бесси вырвалось такое непристойное слово, что даже Бинки сконфузился и отскочил в сторону, тогда как до тех пор он терпеливо дожидался на площадке, когда выйдет его хозяин.