Суданская кампания окончилась несколько месяцев тому назад. Разбитая голова Дика поправилась, и Центральный Южный Синдикат уплатил ему известную сумму за его работы, которые, как они сочли нужным сообщить ему, были не совсем на высоте своего назначения и их требований. Дик письмо это бросил в Нил, получил по чеку в Каире и там же распростился с Торпенгоу.
— Я намерен теперь некоторое время отдохнуть, — сказал корреспондент. — Не знаю, где я поселюсь в Лондоне, но, если нам суждено Богом встретиться, мы, наверное, встретимся. А вы уж не думали ли оставаться здесь в ожидании новой войны? Войны теперь не будет до тех пор, пока наши войска не займут вновь Южный Судан. Попомните мои слова. Прощайте! Благослови вас Бог! Возвращайтесь, когда истратите все деньги, и сообщите мне ваш адрес.
Торпенгоу уехал, а Дик еще некоторое время мотался по Каиру, Александрии, Измаилии и Порт-Саиду, особенно Порт-Саиду. Несправедливость и пороки царят повсеместно, во всех частях света, но квинтэссенция всех несправедливостей и пороков всех материков земного шара находится в Порт-Саиде. Через этот окруженный песками ад, где мираж играет целыми днями над Горькими Озерами, проходят бесконечной вереницей большинство мужчин и женщин, которых вы когда-либо знавали и которых вы увидите здесь, если только прождете их достаточно долго.
Дик поселился в доме скорее шумном, чем приличном, и проводил вечера на набережной, посещая большое число прибывающих судов и видясь на них со многими друзьями и знакомыми. Тут встречал он прелестных и любезных англичанок, с которыми он вел довольно игривые разговоры на веранде Shepheard's Hotel'я, и вечно спешащих военных корреспондентов и знакомых шкиперов с тех судов, которые во время Суданской кампании перевозили войска, и множество офицеров, отправлявшихся в колониальные войска или возвращавшихся на родину, и множество других лиц, принадлежащих к менее почтенным профессиям. Здесь ему представлялся выбор моделей всех существующих рас Востока и Запада, и возможность видеть их в моменты сильнейшего возбуждения, за игорным столом, в кабаках, танцклассах и всевозможных вертепах и притонах разврата, а для отдохновения от столь возбуждающих зрелищ и картин к его услугам была длинная перспектива канала, раскаленные пески пустыни, вереницы кораблей и белые палаты госпиталей, в которых лежали английские солдаты. И он пытался перенести на холст или картон углем, карандашом или красками все, что он видел и успевал уловить, и, когда весь его запас моделей и натуры истощался, он опять искал новые сюжеты. Это было увлекательное занятие, но оно уносило много денег, и он уже выбрал вперед причитающиеся ему сто двадцать фунтов годового дохода. «А теперь придется или работать, или подыхать с голоду», — решил он, и ждал решения своей судьбы, когда неожиданно получил загадочную телеграмму от Торпенгоу из Англии, гласившую:
«Возвращайтесь скорее вам повезло приезжайте».
Широкая улыбка разлилась по его лицу.
— Уже! — подумал он. — Это приятно слышать. Сегодня ночью устрою оргию; теперь все равно, или пан, или пропал! Настало время, чтобы и мне повезло, наконец! — И вот он вручил половину всей своей наличности своим добрым друзьям, господину и госпоже Бина, и заказал им самый залихватский занзибарский танец. Monsieur Бина весь трясся с перепоя, но madame приятно улыбалась, сочувственно кивая головой.
— Monsieur, вероятно, хочет найти «тело» — и, конечно, будет зарисовывать; я знаю, monsieur любит странные забавы.
Сам Бина при этом приподнял голову над койкой, стоявшей в задней коморке, и дрожащим голосом пробормотал: «Понимаю, мы все знаем, monsieur. Monsieur художник, как некогда был и я, и в результате monsieur заживо попадет в ад, как я попал».
И он безобразно засмеялся.
— Вы также должны присутствовать во время танца, я так хочу, — сказал Дик, — вы мне нужны.
— Вам нужно мое лицо? Я так и знал. Боже мой! Это чтобы запечатлеть весь ужас и весь позор моего падения! Нет, я не хочу! Убери его отсюда! Это сам дьявол. Или, по крайней мере, потребуй с него, Селестина, дороже.
И добрейший господин Бина принялся метаться и кричать.
— В Порт-Саиде все продажно, — сказала madame, — и если вы желаете, чтобы мой супруг пришел в зал, это будет стоить дороже. Полсоверена, согласны?
Деньги были уплачены вперед, и ночью, на заднем дворе дома господина Бина, обнесенном высокой каменной стеной, состоялась бешеная пляска после обильного яствами и особенно питием ужина. Сама хозяйка, в полинялом шелковом платье, поминутно сползавшем с ее желтых плеч, сидела за расстроенным, дребезжащим роялем, и под звуки избитого западного вальса, при свете керосиновых ламп, голые занзибарские девушки кружились в неистовой, бешеной пляске. Сам Бина сидел на стуле и бессмысленным взглядом ничего не видящих, оловянных глаз смотрел перед собой до тех пор, пока вихрь пляски и дребезжание рояля не проникли сквозь винные пары и алкоголь, заменивший кровь в его жилах, после чего его лицо вдруг засветилось. Тогда Дик грубо взял его за подбородок и повернул его лицом к свету. Madame при этом взглянула через плечо и улыбнулась, оскалив все зубы. Дик, прислонясь к стене, зарисовывал всю эту картину более часа, пока керосиновые лампы не начали чадить, а танцовщицы не упали в изнеможении на землю. Тогда Дик захлопнул свой альбом и повернулся, чтобы уйти. Бина тихонько дотронулся до его локтя.
— Покажите! — тоскливо прохныкал он. — Ведь я тоже когда-то был художником, да, я!
Дик показал ему свой набросок.
— И это я? — воскликнул несчастный. — Вы это увезете с собой и покажете всему свету, каков я, Бина?
Он застонал и заплакал.
— Monsieur заплатил за все, — сказала madame. — До приятного свидания, monsieur.
Калитка заднего двора захлопнулась за Диком, и он направился по песчаной улице в ближайший игорный дом, где его хорошо знали. «Если счастье улыбнется мне, значит, ехать, если проиграюсь, то останусь здесь!»
Он расставил монеты в живописном беспорядке на сукне стола, не решаясь даже взглянуть на то, что он делает. Но счастье благоприятствовало ему. Три оборота колеса дали ему двадцать фунтов, и он отправился прямо на пристань договориться с капитаном старого грузового парохода, который доставил его в Лондон с весьма скудным запасом капитала в кармане.
Тонкий серый туман висел над городом; на улицах было холодно, хотя в Англии было лето.
«Веселая погодка, и, как видно, не расположена даже измениться, — подумал Дик, шагая от доков к западной части города. — Ну, что же мне делать!»
Тесно жавшиеся друг к другу дома не дали ответа. Дик смотрел на длинные, неосвещенные улицы и прислушивался к шуму движения.
— Ах вы, кошачьи норы! — сказал он, обращаясь к ряду почтенных полуособняков. — Знаете ли вы, что вам предстоит? Вы должны будете доставить мне лакеев и горничных, и королевскую роскошь, — вот что! — и при этом он причмокнул тубами. А пока я приобрету себе приличное платье и обувь, а затем вернусь и буду попирать вас ногами!
Он энергично зашагал и вдруг заметил, что один сапог у него сбоку лопнул. Когда он остановился, чтобы разглядеть изъян, какой-то прохожий столкнул его в сточную канавку. «Ладно, — подумал он, — и это тоже зачтется. Погодите, я тоже потолкаю вас!»
Хорошее платье и сапоги недешевы, но Дик вышел из магазина с уверенностью, что теперь он на некоторое время будет прилично одет, но всего только с пятьюдесятью шиллингами в кармане. Он вернулся на улицы, прилегающие к докам, и поселился в одной комнатке, где наволочки и простыни были снабжены огромными метками на случай кражи, и никто, кажется, никогда не спал в постели. Когда ему принесли платье, он разыскал Центральный Южный Синдикат и там справился об адресе Торпенгоу; здесь ему намекнули, что Синдикат еще должен ему немного за рисунки.
— Сколько? — осведомился Дик таким тоном, как будто он привык считать миллионами.
— Тридцать или сорок фунтов. Если угодно, мы можем уплатить вам сейчас же, хотя обыкновенно мы выдаем деньги раз в месяц.
«Если я только покажу им, что нуждаюсь в деньгах, то я пропал, — сказал сам себе Дик. — Я возьму свое потом», — и громко добавил:
— Не беспокойтесь из-за таких пустяков, мне сейчас деньги не нужны, тем более что я теперь уезжаю на месяц в деревню, а когда вернусь, тогда и заеду за этими деньгами.
— Но мы надеемся, мистер Гельдар, что вы не намерены прервать с нами отношения?
Так как профессия Дика состояла в изучении лиц и выражений, то он всегда зорко наблюдал за своим собеседником и на этот раз тоже нечто особенное в выражении лица говорившего не укрылось от его внимания.
«Это что-нибудь да значит, — подумал он. — Не буду ничего предпринимать, не повидавшись с Торпенгоу. Тут пахнет чем-то крупным».
И он ушел, не дав никакого определенного ответа, и вернулся в свою комнатенку на улице, прилегающей к докам.
Это было седьмое число месяца, а этот месяц, как он отчетливо помнил, имел тридцать один день. Человеку с добропорядочными вкусами и привычками и со здоровым аппетитом нелегко просуществовать двадцать четыре дня на пятьдесят шиллингов. Он платил семь шиллингов в неделю за свое помещение, причем у него оставалось немного меньше одного шиллинга в сутки на пищу и питье. Разумеется, он прежде всего закупил материалы для живописи, в которых он уже давно нуждался. За полдня исследований и сравнений различных способов питания он пришел к заключению, что наилучшая пища — это сосиски с картофелем по два пенса за порцию. Сосиски как фриштых[2] раза два-три в неделю — недурно. Те же сосиски на завтрак — уже несколько однообразно. Сосиски на обед — положительно возмутительно. И по прошествии трех дней Дик возненавидел сосиски и заложил свои часы, чтобы перейти к бараньей голове, которая, впрочем, не столь уж дешева, как это кажется, так как в ней много костей. Затем он снова вернулся к сосискам и картофелю, а после того ограничился уже одним картофелем в течение целого дня и чувствовал себя весьма скверно, потому что ощущал боль в желудке от недоедания. Тогда он заложил свой пиджак и галстук и с сожалением вспоминал о тех деньгах, которые он раньше попусту тратил на пустяки. Ничто так не располагает к назидательным размышлениям, как чувство голода, и Дик во время своих редких прогулок по городу — он чувствовал потребность в моционе, потому что моцион возбуждал в нем такого рода желания, которые не могли быть удовлетворены — встречаясь с людьми, невольно делил весь род человеческий на две категории: на тех, которые, по-видимому, могли бы дать ему поесть, и тех, от которых нельзя было этого ожидать. «Я раньше даже не подозревал, как многому мне еще придется научиться при изучении человеческих лиц», — подумал Дик, и в награду за его смирение Провидение надоумило одного извозчика в той закусочной, где Дик питался в этот вечер, оставить недоеденной большую краюху хлеба. Дик взял ее и был готов даже сразиться с целым миром из-за обладания ею.
Так дотянулся месяц до конца, и, не чуя под собой ног от нетерпения, он отправился получать свои ежемесячные доходы. После того он поспешил к Торпенгоу, и на всем протяжении коридора меблированных комнат Дик все время ощущал запах жареного мяса и других кушаний. Торпенгоу жил на верхнем этаже дома с меблированными комнатами; Дик ворвался к нему и был принят в объятия столь горячие, что у него затрещали кости; затем Торпенгоу потащил его ближе к свету, не переставая говорить о двадцати различных вещах сразу.
— Но выглядите вы осунувшимся и похудевшим, — заметил корреспондент.
— Есть у вас что-нибудь поесть? — спросил Дик, глаза которого блуждали по комнате.
— Сейчас мне подадут завтрак. Что вы скажете насчет сосисок?
— Нет, все, что хотите, только не сосиски! Торп, ведь я подыхал с голоду тридцать дней и тридцать ночей, питаясь одной кониной.
— Ну, какое же было ваше последнее безумство?
На это Дик принялся с неудержимым воодушевлением рассказывать о своем существовании в течение последних двух-трех недель, а затем расстегнул сюртук, под которым не оказалось жилета.
— Жил я так, что едва-едва свел концы с концами, еле-еле выкарабкался, — заключил он.
— Разума у вас немного, но выносливостью вы можете похвалиться. А теперь поешьте, а потом потолкуем.
Дик набросился на яйца и ветчину и уплетал их с таким усердием и жадностью, что вскоре его желудок уже не мог ничего более вместить. Затем Торпенгоу передал ему набитую уже трубку, и он затянулся с таким наслаждением, с каким это делают люди, давно не видавшие хорошего табака.
— Уф! — вздохнул он. — Вот блаженство!.. Ну?..
— Почему, черт возьми, вы не обратились ко мне?
— Не мог; я и так уже должен вам слишком много, дружище, а кроме того, у меня было нечто вроде предубеждения, что эта временная голодовка принесет мне счастье впоследствии. Теперь это дело прошлое, и никто в синдикате не знает о том, как мне туго пришлось. Ну же, выпаливайте скорее, в каком именно положении находятся в настоящее время мои дела?
— Вы получили мою телеграмму? Как я вам говорю, вам повезло — публике ужасно полюбились ваши рисунки. Не знаю за что, но это так. Твердят о том, что у вас есть какая-то свежесть, какая-то непосредственность передачи, словом, что-то совершенно новое в манере изображать вещи. И так как все это по большей части доморощенные англичане, то они уверяют, что у вас есть какая-то особенная глубина взгляда, «проникновенность». С полдюжины периодических изданий желают заполучить вас в сотрудники, а авторы книг желают, чтобы вы взялись их иллюстрировать.
Дик сердито промычал.
— Мало того, желают, чтобы вы выпустили ваши мелкие наброски для продажи, так как торговцы эстампами и рисунками думают нажить на них хорошие деньги и полагают, что затраченные на вас деньги явятся хорошим и выгодным помещением капиталов. Боже мой, как безотчетны вкусы толпы!
— Напротив, они весьма осмысленны.
— Толпа вообще подвержена внезапным, беспричинным увлечениям, и вот вы сделались случайным объектом одного из таких увлечений людей, утверждающих, что они интересуются так называемым искусством. В данный момент вы вошли в моду, вы божок, феномен, словом, все, что хотите. Я оказался единственным человеком, которому здесь было кое-что известно о вас, и вот я стал показывать наиболее нужным и могущим быть вам полезным людям те несколько рисунков и набросков, которые вы иногда дарили мне. Многие являлись даже в Центральный Южный Синдикат, чтобы ознакомиться там с вашими рисунками, и эти последние ценители вашего таланта, по-видимому, довершили вашу славу. Теперь счастье в ваших руках!
— Ну, нашли счастье! Вы называете счастьем, когда человек мытарился по белу свету, как бездомный пес, в ожидании этого счастья. Нет, я, может быть, буду еще счастлив впоследствии, а теперь мне нужен угол, где работать.
— Вот идите сюда, — сказал Торпенгоу, перейдя площадку лестницы. — Смотрите, эта комната похожа на большую коробку или ящик, но она вам подойдет. Здесь у вас верхний свет или как вы его там называете… и много места, а там позади маленькая спальня; чего вам лучше?
— Да, это хорошо, — согласился Дик, обводя глазами большую комнату, занимавшую чуть не треть всего верхнего этажа этого меблированного дома, с видом на Темзу. Бледно-желтое освещение, проникая в комнату, позволяло видеть всю грязь и неприглядность этого помещения. Три шага отделяли эту комнату от лестницы и еще другие три шага от дверей комнаты Торпенгоу. Сама лестница тонула во мраке, слабо освещенном кое-где маленькими газовыми рожками; снизу доносились голоса и обрывки фраз и хлопанье дверей во всех семи этажах, погруженных в теплый полумрак местной атмосферы.
— И здесь вас ничем не стесняют? — осведомился Дик. Как истый кочевник он научился особенно дорожить свободой.
— Нет, делайте, что хотите! Вам дается отдельный ключ и предоставляется полнейшая свобода. Мы здесь все больше постоянные жильцы. Я не стал бы рекомендовать этот дом молодым людям из союза христианской нравственности, но вам здесь будет удобно. Я занял эту комнату для вас, когда послал вам телеграмму.
— Вы удивительно добры и заботливы, милый друг!
— Я не думал, что вы пожелаете жить врозь со мной, — сказал Торпенгоу, положив руку на плечо Дика, и они принялись молча ходить по комнате, которая впредь должна была именоваться студией или мастерской. Послышался стук в дверь комнаты Торпенгоу.
— Верно, какой-нибудь разбойник захотел выпить, — сказал репортер, весело отзываясь на стук посетителя.
Вошел отнюдь не разбойничьего вида маленький, довольно тучный господин средних лет, во фраке с атласными отворотами. Его бледные губы были полураскрыты, а под глазами выделялись свинцово-синие круги в глубоких впадинах.
— Слабое сердце, очень слабое сердце, — сказал себе Дик, пожимая его руку, — у него пульс чувствуется в пальцах.
Господин этот отрекомендовался главою Центрального Южного Синдиката и одним из самых горячих поклонников таланта мистера Гельдара.
— Смею вас уверить, от имени синдиката, — продолжал джентльмен, — что мы вам бесконечно обязаны, и надеюсь, что вы, с вашей стороны, также не забудете, что мы в значительной мере содействовали вашей известности.
Он тяжело дышал, поднявшись на восьмой этаж. Дик взглянул на Торпенгоу, левый глаз которого на мгновение совершенно зажмурился.
— Я, конечно, этого не забуду, — сказал Дик, в котором инстинктивно пробудилось чувство самозащиты. — Вы так хорошо оплачивали мои работы, что я никак не могу этого забыть, вы понимаете. Да, кстати, когда я устроюсь здесь, я пришлю к вам за моими рисунками, которые я желал бы получить обратно. Их там должно быть около полутораста штук.
— То есть… да… Я именно об этом и приехал поговорить и боюсь, что мы не можем удовлетворить вашего желания, мистер Гельдар. За отсутствием всякого предварительного соглашения, ваши рисунки являются нашей собственностью.
— Что вы хотите этим сказать? Что вы намерены оставить их у себя?
— Да, и мы надеемся на ваше содействие; понятно, за известное вознаграждение; вы поможете нам устроить небольшую выставку, которая, пользуясь поддержкой нашего имени и тем влиянием, каким мы пользуемся в печати, окажется небезвыгодной для вас даже и в материальном отношении. А ваши рисунки…
— Принадлежат мне. Вы пригласили меня по телеграфу и платили мне самые жалкие гроши, а теперь еще думаете присвоить себе мои рисунки! Да, черт побери, ведь это все мое достояние!
Торпенгоу не спускал глаз с лица Дика и тихонько насвистывал.
Дик молча зашагал по комнате, как бы соображая что-то. Ему представлялось, что весь его маленький запас рисунков пущен в продажу этим господином, имени которого он не уловил, что его первое оружие, с которым он рассчитывал выйти на борьбу с жизнью, у него отнято, выбито из рук еще перед началом битвы этим представителем синдиката, того самого синдиката, к которому Дик не питал ни малейшего уважения. Собственно, несправедливость этого поступка не удивляла его; он слишком часто видел, что сильные мира всегда правы, чтобы быть слишком щепетильным в вопросе о праве и справедливости. Но он положительно жаждал крови этого господина во фраке, и когда Дик заговорил снова с преувеличенной вежливостью, то Торпенгоу хорошо знал, что это предвещает настоящую бурю.
— Прошу извинения, сэр, но я желал бы знать, нет ли у вас какого-нибудь более… более молодого господина, которому вы могли бы поручить сговориться со мной об этом деле?
— Я говорю от имени синдиката и не вижу причины, для чего посвящать в это дело третье лицо.
— Вы не видите, но сейчас вы это увидите… Будьте столь добры вернуть мне мои рисунки.
Посетитель с недоумением посмотрел на Дика и затем на Торпенгоу, прислонившегося к стене. Он не привык, чтобы бывшие сотрудники синдиката приказывали ему быть столь добрым и сделать то или другое.
— Это, конечно, хладнокровный грабеж, — критически вставил Торпенгоу, — но я боюсь, я сильно опасаюсь, что вы наскочили не на такого человека, Дик; будьте осторожны, не забудьте, что мы здесь не в Судане.
— Примите во внимание, какую услугу вам оказал синдикат, познакомив публику с вашими работами, выдвинув ваше имя из мрака неизвестности.
Это было неудачное замечание: оно напоминало Дику о годах скитаний, проведенных в нищете и одиночестве, в борьбе и неудовлетворенности, и с этими воспоминаниями слишком резко сопоставлялся сытый джентльмен, желавший воспользоваться плодами всех этих мучительных годов.
— Не знаю, право, как мне быть с вами, — задумчиво начал Дик. — Конечно, вы вор, и вас следовало бы поколотить до полусмерти, но вы, вероятно, умерли бы от этого, а я вовсе не желаю видеть вас мертвым здесь, в этой комнате, потому что это дурная примета, когда только что собираешься въехать в комнату. Но вы не горячитесь, сэр, это вредно для вас, не волнуйтесь, — при этом Дик взял его за руку немного пониже локтя и в то же время провел другой рукой по неуклюжему, тучному торсу джентльмена вдоль спины под фраком. — Боже правый! — воскликнул он, обращаясь к Торпенгоу. — И этот седовласый олух еще осмеливается быть вором! Я видел в Эснехе погонщика верблюдов, у которого ремнями содрали кожу за то, что он украл полфунта гнилых фиников, и он был силен и крепок, как ремень, а этот мягок, как баба.
Нет худшего унижения, как чувствовать себя в руках человека, который не хочет даже вас ударить. Глава синдиката стал тяжело дышать, а Дик продолжал ходить вокруг него, поглаживая его, точно кошка, играющая с мягким ковром, ощупывая его, как опытный врач, и даже проводя пальцем по свинцово-синим впадинам под глазами и озабоченно качая при этом головой.
— И вы собирались обокрасть меня, присвоить себе то, что всецело мое! Вы, человек, который не знает, когда ему придется умереть. Напишите сейчас же записку в вашу контору — вы говорите, что вы глава синдиката — и прикажите отдать Торпенгоу все мои рисунки, все до единого. Погодите минутку, у вас дрожат руки… Ну вот теперь! — Он подсунул ему записную книжку, ручку, и записка была написана. Торпенгоу взял ее и ушел, не проронив ни слова, и Дик все ходил вокруг своего ошеломленного пленника, преподнося ему один за другим такого рода советы, какие он считал полезными для его души. Когда Торпенгоу вернулся с гигантским портфелем, он услышал, как Дик говорил почти ласковым голосом:
— Я надеюсь, что это послужит вам уроком; а если вы вздумаете беспокоить меня каким-нибудь глупым иском за самоуправство, то, поверьте мне, я изловлю вас где попало и поколочу вас, а вы после того умрете. Да вы и так недолго проживете. Ну а теперь идите! Убирайтесь подобру-поздорову!
Глава синдиката удалился ошеломленный, едва держась на ногах, а Дик вздохнул с облегчением:
— Уфф! Ну и народ! Ни чести, ни совести. Первое, с чем бедный, обездоленный сирота встречается здесь, это дневной грабеж, организованное воровство и мошенничество. Подумать только, какая черная душонка у этого человека! Рисунки мои все, Торп?
— Все, сто сорок семь штук. Ну, признаюсь, Дик, вы начали недурно.
— Он сам напросился на это. Для него ведь это был вопрос нескольких фунтов, а для меня это было все! Не думаю, чтобы он возбудил судебное дело по этому поводу. Я дал ему совершенно безвозмездно несколько весьма хороших советов относительно его здоровья, и вообще он отделался дешево на этот раз. Ну а теперь посмотрим мои рисунки.
Две минуты спустя Дик лежал, растянувшись, на полу, погруженный в рассматривание содержимого портфеля, любовно и самодовольно посмеиваясь при мысли о том, за какие гроши они были приобретены.
Время было далеко за полдень, когда Торпенгоу подошел к дверям студии и увидел Дика отплясывающим какую-то дикую сарабанду под окном в потолке.
— Торп, ведь я работал лучше, чем я думал! — сказал он, не прерывая своей пляски. — Они положительно хороши… Чертовски хороши, говорю вам! Я устрою выставку на свой риск и страх. А этот господин собирался отобрать их у меня! Знаете ли, что теперь я положительно жалею, что не побил его.
— Полно вам, — сказал Торпенгоу, — лучше молите Бога, чтобы Он избавил вас от дерзости и нахальства, от которых вам, как видно, никогда не избавиться, и привезите сюда ваши вещи, которые вы оставили там, где вы временно остановились, да приведите этот сарай в сколько-нибудь благообразный вид.
— А затем… затем, — промолвил Дик, все еще топчась на месте и приплясывая, — мы ограбим египтян!