Всю неделю Дик не брался ни за какую работу, а там настало опять воскресенье. Он всегда ждал и боялся этого дня, но с тех пор, как рыжеволосая девушка написала с него этюд, чувство боязни или опасения преобладало даже над желанием.
Оказалось, что Мэзи совершенно пренебрегла его советом поработать над линиями и усовершенствовать свой рисунок. Она увлеклась какой-то нелепой идеей фантастической головки, и Дику большого труда стоило совладать с собой на этот раз.
— Что пользы советовать или наставлять! — заметил он довольно едко.
— Ах, да ведь это же будет картина, настоящая картина! И я знаю, что Ками позволит мне послать ее в салон. Ты ничего не имеешь против, не правда ли?
— Я полагаю, что нет. Но ты не успеешь написать ее к этому времени.
Мэзи слегка смутилась; она почувствовала даже некоторую неловкость.
— Мы поедем во Францию. Я здесь зарисую саму идею картины и разработаю ее уже у Ками.
У Дика замерло сердце, и в этот момент он был близок к чувству отвращения к «королеве, которая не может ошибаться».
«И когда я думал, что успел уже кое-что сделать для нее, убедить ее в необходимости работать серьезно, она снова гоняется за мотыльками, думает, что поймает успех на лету… Просто с ума можно сойти!» Возражать и разубеждать ее не было возможности, так как рыжеволосая все время находилась в мастерской, и Дик ограничился только одними укоризненными взглядами.
— Я очень сожалею, — сказал он, — и мне кажется, что ты делаешь большую ошибку, Мэзи. Но какова же идея этой твоей новой картины?
— Я почерпнула ее из книги.
— Это плохо; из книг не следует заимствовать сюжеты; их надо брать из жизни или из своей души.
— Она взяла эту идею из книги «Город страшной ночи», знаете вы ее? — сказала за ее плечом рыжеволосая.
— Немного. Я был не прав, в этой книге действительно есть картины. Какая же из них овладела ее фантазией?
— Описание меланхолии.
Поднять не в силах два ее крыла,
Опущенные вниз, как у орла,
Ее гордыни царственное бремя.
И далее (Мэзи, налей, душечка, чай!):
Ее чело хранит тоски печать,
У пояса ключи, простой наряд хозяйки
Тяжел, как вылитый из стали,
И груб ее башмак, он должен без устали
Давить все слабое и жалкое вокруг.
В голосе девушки звучал нескрываемый гнев и пренебрежительная лень. Дик поморщился.
— Но ведь эта картина уже написана неким небезызвестным художником, Дюрером, — сказал он, — как это гласит поэма:
Три века с половиной протекли,
С тех пор, как этот своенравный гений…
Ты бы могла с таким же успехом написать по-своему Гамлета — это будет напрасная трата и времени и труда.
— Нет, не будет! — резко и решительно возразила Мэзи, ставя со звоном чашки на стол. — Я напишу ее во что бы то ни стало! Неужели ты не чувствуешь, какая превосходная картина должна выйти из этого?
— Какая к черту может выйти картина, когда нет надлежащей подготовки! У любого дурака может появиться идея. Но надо умение, чтобы выполнить ее, нужна подготовка, убежденность, сознание своей силы, а не погоня за первой попавшейся идеей.
Дик говорил все это сквозь зубы.
— Ты не понимаешь! — сказала Мэзи. — Я убеждена, что я могу написать эту вещь.
Позади снова раздался раздражающий Дика голос рыжеволосой:
— Она работает и день, и ночь,
Душой болея, — без признанья.
Ей воля сильная одна должна помочь
В работу претворить страданья.
— Мне кажется, что Мэзи хочет воплотить самое себя в этой картине.
— Восседающей на троне из отвергнутых картин? Нет, этого я не сделаю, дорогая моя. Меня пленила эта идея сама по себе. Ты, конечно, не любитель фантастических головок, Дик, и я не думаю, чтобы ты мог написать что-нибудь в этом духе. Тебе нужны кровь, мясо и кости.
— Что ж, это вызов? Если ты думаешь, что можешь написать «Меланхолию», которая была бы не просто печальной женской головкой, а чем-то более осмысленным и глубоким, то я могу написать ее лучше тебя, и я это сделаю. Что ты, собственно, знаешь о меланхолии? — Дик был глубоко убежден, что в настоящий момент он переживал в душе чуть ли не три четверти всей наполняющей мир скорби.
— Она была женщина, — сказала Мэзи, — и она страдала так много, что даже утратила способность страдать больше того, и стала смеяться надо всем, и тогда я написала ее и послала в салон.
При этом рыжеволосая встала и смеясь вышла из комнаты. А Дик смотрел на Мэзи как-то униженно и безнадежно.
— Не будем говорить о картине, — сказал он. — Но неужели ты действительно хочешь уехать к Ками на месяц раньше обычного срока?
— Это необходимо, если я хочу успеть закончить картину для салона.
— И это все, что тебе нужно?
— Конечно. Не будь же глупым, Дик.
— Но у тебя нет того, что нужно, чтобы написать эту картину; у тебя только одни идеи; идея и немного дешевого порыва, вот и все! Каким образом ты могла проработать десять лет при таких условиях, я положительно не понимаю… Итак, решено, ты действительно хочешь уехать на месяц раньше?
— Я должна прежде всего думать о моей работе.
— Твоя работа!.. Э-эх! Ну, да я не это хотел сказать… Ты, конечно, права; ты должна прежде всего думать о своей работе, а я думаю, что на эту неделю с тобой прощусь…
— Разве ты не выпьешь чаю?
— Нет, благодарю. Ты мне позволишь уйти, дорогая, не правда ли? У тебя нет ничего такого, что бы ты хотела, чтобы я сделал для тебя? Ну а упражняться в рисунке, изучать линии, — это неважно.
— Я хотела бы, чтобы ты остался, и мы вместе обсудили бы, как писать мою картину. Ведь если только всего одна картина обратит на себя внимание публики и критики, то тем самым будет привлечено внимание и к остальным моим картинам. Я знаю, что некоторые из них действительно хороши, но на них не обращают внимания. А тебе не следовало бы быть таким грубым со мной.
— Извини, мы другой раз поговорим о твоей «Меланхолии», в одно из будущих воскресений. Ведь у нас их остается еще четыре… да… одно, два, три, четыре… до твоего отъезда. Прощай, Мэзи.
Мэзи в раздумье стояла у окна студии, когда рыжеволосая девушка вбежала в комнату с немного побелевшими губами и каким-то застывшим выражением лица.
— Дик ушел, — сказала Мэзи, — а я как раз хотела поговорить с ним о моей картине. Правда, это очень эгоистично с его стороны?
Ее подруга раскрыла было рот, как бы собираясь что-то ответить, но тотчас же плотно сжала губы и молча погрузилась в чтение «Города страшной ночи».
Дик между тем обошел в парке бесчисленное количество раз вокруг того дерева, которое уже давно избрал поверенным своих дум и тайн. Он громко произносил проклятия, и когда бедность английского языка в этом отношении не предоставляла достаточного простора его излияниям, то он прибегал к арабскому языку, специально приспособленному для скорбных жалоб и излияний. Он был недоволен наградой за свою терпеливую и покорную службу, и так же был недоволен и собой, и он долго-долго не мог прийти к заключению, что королева не может быть не права.
«Это проигранная игра, — думал он. — Я для нее ничто, когда дело идет о какой-нибудь ее фантазии. Но когда в Порт-Саиде мы проигрывали, то удваивали ставки и продолжали играть. Пусть она пишет „Меланхолию“! Она не имеет ни творческой силы, ни проникновенности, ни надлежащей техники, а одно только желание писать. На ней лежит какое-то проклятие. Она не хочет изучать законы линий, потому что это труд; но воля у нее сильнее, чем у меня. Я заставлю ее понять, что могу победить ее даже в этой области, в этой ее „меланхолии“. Но и тогда она не полюбит меня. Она говорит, что я могу изображать только кровь, мясо и кости… а у нее, мне кажется, вовсе нет крови в жилах. Это какое-то бесполое существо! И все-таки я люблю ее. И должен продолжать любить ее, и если я смогу укротить ее разнузданное тщеславие, то сделаю это. Я напишу „Меланхолию“, которая будет действительно меланхолией, превышающей всякое представление, да! Я напишу ее сейчас же, теперь!»
Но оказалось, что выяснить и выработать идею не так-то легко и что он никак не мог отделаться от дум о Мэзи и об ее отъезде, даже на один час. Он обнаружил весьма мало интереса к грубым наброскам ее будущей картины, когда она показала их ему в ближайшее воскресенье. Воскресенья проносились быстро, и подходило то время, когда никакие силы не могли удержать Мэзи в Лондоне. Раза два он пробовал жаловаться Бинки на «ничтожество бесполых существ», но эта маленькая собачонка так часто слышала всякие жалобы и от Дика и от Торпенгоу, что на этот раз даже и ухом не повела.
Дик получил разрешение проводить девушек; они ехали через Дувр ночным пароходом и надеялись вернуться в августе, а на дворе был февраль, и Дик болезненно чувствовал, что с ним поступили жестоко. Мэзи была так занята укладкой своих вещей и картин, что у нее совершенно не было времени думать. В день отъезда Дик отправился в Дувр и потратил целый день на размышления о том, позволит ли ему Мэзи поцеловать себя на прощанье. Он размышлял, что мог бы силой схватить Мэзи, как, он видел не раз, хватают силой и увозят женщин в Южном Судане; но Мэзи не дала бы увезти себя; она посмотрела бы на него своими холодными серыми глазами и сказала: «Как ты эгоистичен, право, Дик!» И тогда вся его смелость исчезла бы как дым. Нет, вернее просто попросить у нее этот поцелуй.
Мэзи была более чем когда-либо соблазнительна для поцелуя в этот вечер, когда она, выйдя из ночного поезда, вступила на пристань, где дул сильный ветер, в сером ватерпруфе и серой войлочной шапочке. Рыжеволосая была далеко не так интересна; глаза у нее как-то ввалились, лицо осунулось и губы пересохли. Дик присмотрел за погрузкой вещей на пароход и в темноте под мостиком подошел к Мэзи. Чемоданы и багаж спускали в трюм, и рыжеволосая девушка смотрела, как это делалось.
— Вам предстоит неприятный переезд; сегодня дует сильный ветер, — сказал Дик. — Полагаю, что мне можно будет приехать повидать тебя?
— Нет, ты не должен этого делать; я буду так занята. Впрочем, если ты мне будешь нужен, я тебе сообщу; но я буду писать тебе из Витри на Марне. У меня будет такая куча вещей, о которых мне нужно будет посоветоваться с тобой… Ах, Дик, ты был так мил, так добр ко мне!
— Благодарю тебя, родная… Но тем не менее это ни к чему не привело… не так ли?
— Я не хочу тебя обманывать. В этом отношении ничего не изменилось, но не думай, пожалуйста, что я не чувствую к тебе никакой благодарности. Я тебе, право, очень, очень благодарна за все.
— Будь она проклята, эта благодарность! — хрипло пробормотал Дик.
— Что пользы огорчаться? Ты знаешь, что я испортила бы тебе жизнь, точно так же, как ты испортил бы мою; помнишь, что ты говорил в тот день, когда ты так рассердился в парке? Одного из нас нужно сломить! Неужели ты не можешь дождаться этого момента?
— Нет, возлюбленная моя, я хочу тебя не сломленной, а такой, как ты есть, всецело моей!
Мэзи покачала головкой и промолвила:
— Бедный мой Дик, что я могу сказать тебе на это?
— Не говори ничего! Позволь мне только поцеловать тебя, один только раз, Мэзи! Я готов поклясться тебе, что не попрошу второй раз. Тебе ведь это безразлично, а я, по крайней мере, знал бы, что ты мне действительно благодарна.
Мэзи подставила ему свою щеку, и Дик получил свою награду в полутьме под мостиком. Он поцеловал ее всего только один раз, но так как продолжительность поцелуя не была условлена, то поцелуй этот вышел долгий. Мэзи сердито вырвалась от него, и Дик остался стоять ошеломленный, дрожа всем телом.
— Прощай, дорогая, я не хотел тебя рассердить! Извини! Только береги свое здоровье и работай хорошо. Особенно над «Меланхолией». Я тоже собираюсь написать ее. Напомни обо мне Ками, а главное — остерегайся пить воду; во Франции везде плохая вода, а в деревнях в особенности. Напиши мне, если тебе что-нибудь понадобится. Прощай… Простись за меня с этой… как ты ее зовешь? рыжей девицей… И… нельзя ли получить еще один маленький поцелуй?.. Нет. Ну, что же делать? Ты права… Прощай!
Пароход уже стал отходить, когда он сбежал с трапа на пристань, но он все еще сердцем следовал за пароходом.
— И подумать только, что ничто, ничто на свете не разлучает нас, кроме одного только ее упрямства!.. Положительно, эти ночные пароходы на Кале слишком малы; заставлю Торпа написать об этом в газете… Вон он уже начинает нырять, проклятый.
А Мэзи стояла на том месте, где ее оставил Дик, до тех пор, пока она не услышала за собой легкое судорожное покашливание. Глаза рыжеволосой девушки светились холодным блеском.
— Он поцеловал тебя! — сказала она. — Как ты могла ему позволить это, когда он для тебя ничто! Как ты посмела принять от него поцелуй?.. Взять у него этот поцелуй! О, Мэзи! Пойдем скорее в дамскую каюту, мне так что-то… смертельно плохо…
— Да мы еще даже не вышли в открытое море, — возразила Мэзи. — Иди вниз, милая, а я останусь здесь. Ты знаешь, я не люблю запаха машины… Бедный Дик! Он заслужил один поцелуй, только один. Но я никак не думала, что он так напугает меня.
На другой день Дик вернулся в город как раз к завтраку, как он и телеграфировал, но, к величайшей своей досаде, он нашел на столе в студии одни пустые тарелки. Он заревел, как разъяренный медведь в сказке, и тогда появился Торпенгоу, сконфуженный и смущенный.
— Шшш, шшш! — прошептал он. — Дик, не шуми так! Я взял твой завтрак. Пойдем ко мне, и я покажу тебе, почему я это сделал. — Дик вошел в комнату друга и остановился на пороге удивленный: на диване лежала спящая девушка. Дешевенькая матросская шапочка, синее с белыми нашивками платьице, более приличное в июне, чем в феврале, с забрызганным грязью подолом, коротенькая кофточка, отделанная поддельным барашком и потертая на плечах, и стоптанные башмаки говорили сами за себя.
— Ах, старина, ведь это, право, непростительно! Ты не должен приводить сюда такого сорта особ. Ведь они крадут вещи из комнат.
— Согласен, это не совсем красиво, но я возвращался домой после завтрака, когда она, шатаясь, ввалилась в подъезд. Я подумал сперва, что она пьяна, но оказалось, что это обморок. Я не мог оставить ее там в этом состоянии и принес ее сюда наверх и отдал ей твой завтрак. Она теряла сознание от голода и сразу крепко заснула, едва только успела поесть.
— Хм, да… я имею некоторое представление об этом недуге. Вероятно, она питалась одними сосисками. Тебе следовало передать ее в руки полицейского, Торп, за попытку упасть в обморок в приличном доме. Бедняга! Взгляни ты на это лицо, ведь в нем ни тени развращенности, только легкомыслие. Простое, слабовольное, безотчетно простодушное, пустое легкомыслие. Это типичная голова… Заметь, как череп начинает проступать сквозь мышцы на скулах и висках.
— Какой бессердечный варвар! Не можем ли мы что-нибудь сделать для нее? Она действительно падала от голода, и, когда я дал ей есть, она накинулась на пищу, как дикий зверь. Это было ужасно!
— Я могу дать ей денег, которые она, вероятно, пропьет. Что, она долго еще будет спать?
Девушка, точно в ответ, открыла глаза и взглянула на мужчин с выражением испуга и в то же время известной наглости.
— Лучше вам? — спросил Торпенгоу.
— Да. Благодарю. Немного таких добрых джентльменов, как вы. Благодарю вас.
— Когда вы оставили работу? — спросил Дик, глядя на ее мозолистые, потрескавшиеся руки.
— А почему вы знаете, что я работала? Да, я была в услужении, это верно, но мне не понравилось.
— Ну а теперешнее ваше положение вам нравится?
— А как вы думаете, глядя на меня?
— Думаю, что нет. Постойте, повернитесь, пожалуйста, лицом к окну.
Девушка послушно исполнила, что ей сказали, а Дик стал всматриваться в ее лицо так упорно и так внимательно, что она невольно сделала движение, будто хотела спрятаться за Торпенгоу.
— В глазах у нее есть нечто, — сказал Дик, расхаживая взад и вперед по комнате. — Глаза великолепные для моей цели. А глаза, в сущности, главное для любой головы. Она просто послана мне небом взамен… того, что у меня отнято. Теперь я могу приняться за работу серьезно. Очевидно, она мне послана небом. Да. Подымите, пожалуйста, ваш подбородок.
— Осторожнее, старина, ведь ты запугал ее до полусмерти, — заметил Торпенгоу, видя, что девушка вся задрожала от испуга.
— О, не позволяйте ему бить меня, сударь! Прошу вас, не позволяйте ему бить!.. Меня так жестоко избили сегодня за то, что я заговорила с мужчиной. И запретите ему смотреть на меня так; он недобрый… этот человек… Когда он на меня так смотрит, мне кажется, как будто я совсем раздета… мне стыдно…
Напряженные нервы девушки не выдержали, и она расплакалась, всхлипывая и вскрикивая, как ребенок. Дик распахнул окно, а Торпенгоу отворил дверь.
— Ну вот, — сказал Дик успокаивающе, — мой приятель может крикнуть полисмена, а вы можете выбежать в эту дверь, если понадобится. Никто не собирается вас трогать или бить.
Еще несколько секунд девушка продолжала всхлипывать, а затем попыталась рассмеяться.
— Никто вас не тронет и не сделает вам ни малейшего вреда, — продолжал Дик. — Слушайте меня хорошенько. Я то, что называется художник, по профессии. Вы знаете, что такое художники и что они делают?
— Они пишут красными, синими и черными чернилами вывески над лавками.
— Вот, вот!.. Но я еще не дошел до лавочных вывесок; их пишут академики; я же хочу написать вашу голову.
— Зачем?
— Затем, что она красива. И вот для этого вы будете приходить три раза в неделю в комнату на том конце площадки, по ту сторону лестницы, в одиннадцать часов утра, и я дам вам за это три фунта в неделю, за то только, что вы будете сидеть смирно, чтобы я мог вас рисовать. А вот вам один фунт вперед, в качестве задатка.
— Так, ни за что? Боже мой!.. — И, повертев в руках монету, она беспричинно расплакалась и затем сквозь слезы спросила: — И вы не боитесь, джентльмены, что я вас надую?
— Нет, только безобразные девушки обманывают. Постарайтесь запомнить это место, да, кстати, как ваше имя?
— Я Бесси… Просто Бесси… остальное ведь ни к чему. Ну а если хотите, то Бесси Брок, Стон-Брок… А вас как зовут? А впрочем, ведь никто все равно своего настоящего имени не называет, это так только.
Дик переглянулся с Торпенгоу.
— Мое имя Гельдар, а моего друга — Торпенгоу; вы непременно должны прийти сюда. Где вы живете?
— В Сусвотере, в комнате за пять шиллингов и шесть пенсов в неделю… А вы не смеетесь надо мной с этими тремя фунтами в неделю?
— Это вы увидите. И вот что, Бесси. Когда вы придете сюда в следующий раз, не накладывайте себе на лицо краски, у меня красок довольно каких угодно. Это только портит кожу.
Бесси гордо ушла, усердно вытирая накрашенную щеку рваным платком, а молодые люди при этом посмотрели друг на друга.
— Ты молодчина! — сказал Торпенгоу.
— Я боюсь, что я сделал глупость. Это совсем не наше дело — заботиться об исправлении этих Бесси Брок, и женщине какой бы то ни было совсем не место на нашей площадке.
— Может быть, она больше не придет.
— Придет, потому что думает, что здесь ее накормят и обогреют… Я уверен в том, что она вернется. Но только помни, старина, что она не женщина; это только моя модель, и ничего больше, потому смотри…
— Ну, вот еще! Какая-то беспутная мартышка — поскребок с подонков, и ты оберегаешь меня от нее?
— И тебя это удивляет? Погоди, когда она немножечко откормится и с нее спадет этот жуткий страх, ты ее не узнаешь. Эти белокурые очень быстро оживают. Через неделю она будет неузнаваема. Когда этот отвратительный страх уйдет из ее глаз, она будет слишком улыбающейся и счастливой для моей цели.
— Но ведь ты предложил ей приходить просто из милости, чтобы сделать мне удовольствие?
— Я не имею привычки играть с горячими углями, чтобы доставить кому-нибудь удовольствие. Она мне была послана небом, как я уже раньше сказал, чтобы помочь мне создать мою «Меланхолию».
— Никогда ничего не слышал об этой особе.
— Что пользы иметь друга, если нужно все свои мысли передавать ему в словах! Ты должен знать и угадывать, что я думаю. Ведь ты же слышал, что я в последнее время часто ворчал или мычал?
— Совершенно верно, но у тебя это ворчанье или мычанье означает решительно все, начиная от гнилого табака и кончая скаредными покупателями, и мне кажется, что в последнее время я не был особенно избалован вашим доверием.
— Да, но это была особенная душевная воркотня, и ты должен был догадаться, что это означало «меланхолию». — Дик взял Торпенгоу под руку и прошелся с ним молча взад и вперед по комнате, затем тихонько ткнул его в бок.
— Ну, теперь ты понимаешь? Постыдное легкомыслие этой Бесси и испуг в ее глазах, сливаясь с некоторыми деталями, выражающими скорбь, на которые мне раньше приходилось наталкиваться, и с теми, которые я видел в последнее время, создали в моем воображении известный образ… Впрочем, я не могу тебе это объяснить на голодный желудок.
— Признаться, я не возьму в толк, в чем тут суть, и мне кажется, что тебе лучше было бы придерживаться своих солдат, а не фантазировать над какими-то головками, глазками и т. д.
— Ты так думаешь?
И Дик пустился приплясывать, напевая:
Как их деньги восхищают,
Слышишь, как они смеются!
Но их шутки пропадают,
Едва деньги разойдутся.
Затем он пошел к столу и сел писать письмо Мэзи, в котором он на четырех страницах давал множество советов и наставлений и клялся приняться за работу, как только явится Бесси.
Она пришла, на этот раз ненарумяненная и без всяких украшений, и то была беспричинно боязлива и робка, то опять слишком смела. Но когда она увидела, что от нее требуют только, чтобы она сидела смирно, она заметно успокоилась и принялась даже без особенного стеснения критиковать обстановку студии. Ей нравились тепло и уют и возможность отдохнуть от постоянного чувства страха. Дик сделал несколько набросков ее головы, но истинная идея «Меланхолии» еще не сложилась в его воображении.
— В каком беспорядке вы держите свои вещи! — сказала как-то Бесси, несколько дней спустя, когда она уже стала чувствовать себя в мастерской как у себя дома. — Надо полагать, что и ваше платье и белье в таком же виде; мужчины вообще не знают, кажется, для чего существуют пуговицы и тесемки.
— Я покупаю платье и белье готовое, чтобы носить, и ношу его, пока оно не станет негодным; а как делает Торпенгоу, я не знаю.
Бесси после сеанса прошла в комнату последнего и отыскала там кучу дырявых носков.
— Часть из них я зачиню сейчас, — сказала она, — а часть возьму домой. Знаете ли вы, что я весь день теперь сижу дома, ничего не делая, точно барыня, а остальных девушек в доме даже и не замечаю, как будто это мухи! Я не люблю лишних слов, но живо умею осадить их, когда они лезут ко мне со своими разговорами. Нет, право, сейчас мне живется очень приятно. Я запираю свою дверь на ключ, и они могут только выкрикивать бранные слова и разные прозвища сквозь замочную скважину, а я сижу себе как барыня и штопаю носки. Мистер Торпенгоу изнашивает свои носки и на носке, и на пятке сразу.
«От меня она получает три фунта в неделю, да еще пользуется моим приятным обществом и не заштопала мне ни одного носка; от Торпа она ровно ничего не получает, кроме случайного кивка мимоходом с того конца площадки, и перештопала ему все носки, — подумал Дик. — Эта Бесси настоящая женщина».
И он прищуренными глазами посмотрел на нее. Достаточное воспитание и спокойствие совершенно преобразили ее даже в это короткое время, как и предполагал Дик.
— Почему вы так смотрите на меня? — живо спросила она. — Не делайте этого — вы такой недобрый, такой гадкий, когда так смотрите. Вы презираете меня, не правда ли?
— В зависимости от того, как вы себя ведете.
Но Бесси вела себя примерно. Только заставить ее уйти после того, как сеанс кончался, было ужасно трудно; она не хотела уходить на улицу, серую, туманную, грязную; она предпочитала теплую, уютную, светлую студию и глубокое, мягкое кресло перед камином и кучу носков, требующих починки на коленях, как благовидный предлог для того, чтобы подольше остаться здесь. Затем приходил Торпенгоу, и тогда Бесси принималась рассказывать странные и удивительные истории из ее прошлого и еще более странные из настоящего. Потом она готовила им чай, как будто имела на то право, и раза два Дик поймал Торпенгоу на том, как он какими-то особенными глазами поглядывал на хорошенькую маленькую фигурку Бесси в то время, когда она хлопотала по хозяйству. И так как присутствие Бесси в их комнатах заставляло Дика страстно желать Мэзи, то он сразу угадал, в какую сторону клонятся мысли его друга. Бесси была до чрезвычайности заботлива по отношению к белью Торпенгоу, но говорила она с ним мало; впрочем, иногда они разговаривали на лестнице.
— Я был непростительно глуп, — сказал себе Дик. — Ведь знаю же я, как манит красный огонек человека, шатающегося по незнакомому городу; а наша жизнь здесь, во всяком случае, одинокая, эгоистичная, однообразная… Удивляюсь, что Мэзи этого совершенно не чувствует. Но выгнать отсюда эту Бесси я не могу. Лиха беда начало, а там — никогда не знаешь, чем окончится или где остановишься.
Однажды после затянувшегося сеанса Дик вздремнул и пробудился от звука прерывающегося женского голоса в комнате Торпа. Дик вскочил на ноги и мысленно воскликнул: «Что же мне теперь делать? Войти к нему сейчас неудобно. О, Бинки! Спасибо тебе, милейший!»
Собачонка, вырвавшись из комнаты Торпенгоу, распахнула дверь его комнаты и кинулась к Дику, чтобы занять его кресло у камина. Дверь так и осталась широко раскрытой, так как на нее не обратили внимания, и Дик мог видеть через площадку в полумраке сумерек Бесси, умолявшую Торпенгоу; она стояла подле него на коленях и обнимала его колени обеими руками.
— Я знаю… я знаю, — говорила она скороговоркой, — что нехорошо я это делаю… но я не могу ничего с собой поделать… и вы были так добры… так добры ко мне, и вы никогда не обращали на меня внимания, никогда не подавали мне никакого повода… а я так тщательно, так старательно чинила ваше белье, право… Я, конечно, не прошу вас жениться на мне, я не посмела бы даже подумать об этом… Но разве вы не могли бы взять меня… и жить со мной до тех пор, пока не явится законная миссис Торпенгоу?.. Я, конечно, могу быть только незаконной… я знаю, но я стала бы работать на вас, сколько моих сил хватит… И ведь я уже не так дурна внешне… Скажите, что вы согласны!..
Дик с трудом узнал голос Торпенгоу, когда тот ответил:
— Но, послушайте, ведь это невозможно… Я подневольный человек; меня каждую минуту могут услать в любой конец света, если только где-нибудь разгорится война. Услать в одну минуту без малейшего предупреждения, дорогая моя.
— Что же из этого? Так пусть хоть до тех пор, пока вас не ушлют. Ведь я не многого прошу, и если бы вы только знали, как я умею стряпать!.. — Она одной рукой обвила его шею и осторожно тянула его голову к себе.
— Ну, так до тех пор, пока меня не ушлют…
— Торп, — крикнул Дик через площадку, — поди сюда на минутку, старина, ты мне очень нужен!
Дик старался придать своему голосу обычный, спокойный тон, хотя сам волновался ужасно. «Боже мой, только бы он меня послушался!»
Что-то вроде проклятия сорвалось с губ Бесси. Вспуганная Диком, она кинулась вниз по лестнице, словно за нею гнались, а Дику показалось, что прошла целая вечность прежде, чем Торпенгоу вошел в мастерскую. Он прямо подошел к камину, положил голову на сложенные руки, лицом вниз, и застонал, как раненый зверь.
— Кой черт дал тебе право вмешиваться? — сказал он наконец после некоторого молчания.
— Кто из двоих вмешивается и во что? Ведь твой собственный здравый смысл подсказал тебе, что это непростительное безумство. Правда, искушение было велико, бедный святой Антоний, но ты вышел из него с честью…
— Я совершенно не мог видеть, как она ходила по комнатам, то прибирая то или другое, то хлопоча около чая, как будто это был ее дом и она была здесь хозяйка… Это меня ужасно волновало. Это так действует на одинокого человека, ты понимаешь? — почти жалобно закончил Торпенгоу.
— Ну, вот, теперь ты говоришь резонно. Да, это действует на человека, это я понимаю, но так как ты теперь не имеешь никакой надобности обсуждать недостатки двойного хозяйства, то знаешь ли ты, что ты теперь должен сделать?
— Нет, не знаю, но желал бы знать.
— Ты должен уехать куда-нибудь на сезон или просто прокатиться с целью освежиться. Поезжай в Брайтон, или Скарбороу, или Проуль-Пойнт, посмотреть, как уходят корабли и пароходы, а я позабочусь здесь о Бинки. И как это ни странно, но уезжай сейчас же. Помни наставление: никогда не меряйся с чертом, сила в его руках, берегись его! Итак, складывай свои вещи и уезжай.
— Я полагаю, что ты прав. Но куда мне ехать?
— И ты еще называешь себя специальным корреспондентом! Корреспондент прежде всего едет, а потом уже спрашивает куда.
Час спустя Торпенгоу уехал.
— Ты, вероятно, придумаешь, куда ехать, по дороге, — сказал Дик. — Поезжай в Эйстон для начала, и… ах, да, не забудь сегодня хорошенько напиться!
Проводив друга таким напутствием, Дик вернулся в студию и зажег побольше свечей, потому что ему казалось, что в этот день в комнатах было особенно темно.
— Ах, Иезавель! Легкомысленная маленькая Иезавель! Я знаю, что ты возненавидишь меня завтра… Бинки, пойди сюда, мой милый песик!
Бинки перевернулся на спину на ковре перед камином, а Дик задумчиво стал тормошить его ногой.
— Я говорил, что в ней нет ни тени безнравственности, я был не прав. Она сказала, что умеет хорошо стряпать. О, Бинки, если ты мужчина, то ты обречен на погибель, но если ты женщина и говоришь, что умеешь стряпать, то тебе нет места даже в самом аду!..