В начале тридцатых годов в одном из московских толстых журналов появилась небольшая повесть «Ревматизм». Автор — новое имя: Борис Левин. Начало повести выглядело ясно и привлекательно — так с первого взгляда чувствуешь себя легко с человеком, который держится просто, умно и естественно.
«Командир Карпович сидел в приемном покое лагерного госпиталя. Дежурная сестра в белом халате и сандалиях на босу ногу спрашивала его. Сестру кусали комары. Она вздрагивала, встряхивалась и яростно била себя по искусанным местам. Карповича тоже кусали комары, но ему было все равно. Он сидел согнувшись, запыленный и терпел».
Этими скупыми, но бережными и мягкими штрихами автор вводил читателя в жизнь произведения.
С первых же страниц развитие повести обещало грусть, боль, несчастье, но вместе с тем чувствовалось, как сдержанно и вдумчиво рука художника наносила краски, как разборчиво отсеивала детали, искала свежести и точности: «Белоснежное полотно синело и пахло огурцом…», «Веснушки на мочках», «Оранжевый воздух», «В небе семафором повисла радуга…»
Казалось, что и от всей этой повести тоже пахнет огурцом, травой, солнцем, — так неназойлива была ее свежесть и душевность. Она походила на человека, который не подозревает о своем обаянии и не старается быть приятным, — оттого-то с ним так легко и свободно. Авторская манера Бориса Левина делиться мыслями с читателем тоже подкупала своей прямотой и ясностью.
«Карповичу было душно. Он вспотел. Во рту сухо и жарко. Ему очень хотелось пить. Хотел слезть с кровати, чтобы добраться до чайника, но жгучая боль во всех суставах не позволила ему пошевельнуться.
«Что это такое? — подумал он в ужасе. — Я не могу двинуться с места». — «Да, ты не можешь двинуться с места», — нагло ответили ему ноги».
Так человек попадает в плен болезни, ревматизм становится беспощадным хозяином его бытия. Вся его физическая природа, которой он прежде владел, будто не замечая этого, теперь ополчается против него и «нагло» обрывает каждую его попытку «двинуться с места». Человек надел «ношеный, очень широкий, цвета глины халат и сразу стал жалким», а «на опухших ногах загремели козловые туфли». Однако, если бы писатель не пошел дальше этой точно и верно написанной картины пленения человека ревматизмом, было бы одной «больничной» повестью больше — и только. Но у Бориса Левина пленником ревматизма был не просто больной человек, а человек-боец. В больничном покое советский человек почувствовал себя отрешенным, непоправимо отставшим от жизни.
«Заснуть он не мог. Дождь все усиливался и все шумел, как темный лес. Карповичу показалось, что он на каком-то глухом полустанке отстал от поезда. Он выскочил за кипятком, а в это время поезд с его товарищами ушел. Он бродит по полустанку с пустым чайником. Крышка от чайника болтается на веревочке и гремит. Никого. Все разбежались. И вот-вот сейчас должен нагрянуть казачий разъезд».
Вот в чем источник мучений больного командира Карповича: страшно отстать! Страшно, чувствуя себя неподвижным и беспомощным, провожать растерянным взглядом мчащийся на всех парах, великолепный, сверкающий поезд жизни.
Откуда она, эта упорная жажда идейно-культурного роста, это неустанное беспокойство и требовательность к себе человека, прикованного болезнью к постели? Их дала ему жизнь, борьба за советскую власть, их воспитала в нем Коммунистическая партия. В свое время он, сын почтового чиновника, был одним из желторотых птенцов, которые, обманутые шовинистическими лозунгами издыхающего царизма и русской буржуазии, прямо с гимназической скамьи шли добровольцами на германский фронт. Так сделал и он, Карпович.
Автор вселяет в нас уверенность, что если бы Карпович не пошел за призывами партии и советской власти, то он или обратился бы в ничтожество, или просто погиб…
«Кругом была смерть. И вдруг революция. Довольно! Генуг! Товарищи немцы, мы не хотим умирать! Вы не хотите умирать! Я не хочу умирать!»
Хотя эту страницу своей биографии Карпович вспоминает в бреду, однако мы не сомневаемся, что и в действительности в переломный момент своей жизни он произносил именно эти простые и горячие слова, которые тогда произносили миллионы людей. Да ведь и сама биография Карповича совершенно родственна биографиям многих юношей из трудовых интеллигентских семей, восторженной зеленой молодежи, которая вместе с рабочим классом и крестьянством дралась на фронтах гражданской войны за советскую власть.
Конечно, эта молодежь не имела и не могла иметь революционной закалки рабочего класса и органичности его мировоззрения. Эту молодежь нужно было воспитывать, учить, закалять.
Смысл жизни этого скромного, неловкого Карповича с некрасивым рябым лицом заключается в том, чтобы работать для страны и ее народа. Ведь потому с такой горечью и беспокойством Карпович переживает свою болезнь. «Обидно умирать на кровати от ревматизма», когда, по выражению комиссара полка, «пятилетка на дворе». В предсмертном бреду он видел перед собой не опостылевший ему лазарет и ревматизм, а видел героику революционной борьбы. Ночью, в бредовом сне, пришел к нему комиссар Федя Мишин, которого повесили белые.
«— Вставай! — сказал он ему, — пора идти в наступление.
— А куда же ты исчез давеча? Ведь ты с Людой тогда приходил и вдруг исчез?
— Это тебе снилось. У тебя был бред. А сейчас мы все тут. И комбриг Моргунов, и Терентьев, и Бирштейн, и Горбов, и Великс. Все твои убитые товарищи давным-давно собрались и ждем твоих приказаний, а ты дрыхнешь. Ведь сегодня ты должен повести нас в бой. Вставай!»
Пробиваясь в бреду сквозь вражеское кольцо белых, на гребне великой любви и ненависти, умер от суставного ревматизма командир Карпович. Но тогда мало кто из наших критиков понял и почувствовал смысл жизни и смерти скромного Карповича.
Рапповская критика обвиняла Бориса Левина в «интеллигентщине», в мещанстве, в «упадочничестве», обозначала его «место» в литературе как «внутрирапповского попутчика» и т. д. Этих критиканов «не устраивал» левинский герой, как, впрочем, и все последующие. Нет, вы только подумайте, что это за «герой»! Он не произносит ни одной красивой, героической фразы, а говорит смешно, сбивчиво, сентиментально влюбляется в сестру милосердия, мечтает о женитьбе («Жена будет. Дети. Еще хорошо б, чтобы поблизости озеро или река»), — ей-ей, кому интересно, что этот некрасивый, рябой человек так и не успел жениться и обзавестись семьей?.. Словом, образ командира Карповича никак не походил на тех ловко сконструированных, «обтекаемых» героев, жизнь и характер которых так легко можно было»измерять, регламентировать по полочкам и разрядам очередной литературной «моды». На командира Карповича смотрели как на случайно забредшего на поля литературы безродного человека. А между тем Карпович совсем не безродный, и родственники у него в русской литературе имеются, и, право же, очень неплохие. Мне вспоминается капитан Тушин, скромный, робкий артиллерист, в котором не было ничего «поразительного», один из героев «Войны и мира», тот самый капитан Тушин, который с благородным упорством воина сумел удержать свою батарею под огнем французов. Капитан Тушин не занимает в романе Льва Толстого сколько-нибудь видного места. Где уж ему, скромному работяге и солдату Отечественной войны, блистать в гостиных или быть героем романа, например, Наташи Ростовой, — ничего такого и вообразить невозможно. Капитану Тушину в романе только и оставалось — отстаивать свою батарею от вражеского огня. Но мы знаем, что Лев Толстой любил его, этого малозаметного героя. Он считал, что русская армия сильна именно вот такими Тушинами, средними людьми, честными воинами.
И еще есть родня у Карповича: некрасивый и робкий офицер, герой чеховского рассказа «Поцелуй». В темноте, неизвестная, невидимая, поцеловала его женщина. Чеховский штабс-капитан Рябович знал, что поцелуй предназначался не ему, что произошла ошибка, но, несмотря ни на что, он был незабываемо счастлив, как бывают счастливы люди только раз в жизни, потому что «судьба в лице незнакомой женщины нечаянно обласкала его». Мы даже уверены, что тот, кому предназначался поцелуй, совсем не обладал глубиной и чистотой чувства, которое таилось в груди робкого офицера. Карпович в отношении ласки судьбы ошибся гораздо больнее, чем капитан Рябович: любимая женщина Карповича изменила не только ему, но и советской власти. Но Карпович, одинокий холостяк, обойденный личным счастьем, не из тех, кто озлобляется и завидует. Он готов радоваться вместе с теми, кто счастливей его, как он радуется новому успеху советской жизни. Коммунар-артиллерист рассказывает ему о своей коммуне:
«Первые годы трудно было. Хлева холодные. Корова, как медведь, шерстью заросла. Откуда же у нас молоко? Пока не обстроились, порядочно натерпелись. Многие уходили из коммуны, а сейчас обратно идут. Возвращаются».
«— Возвращаются, говоришь? — переспросил Карпович и радовался. Он радовался тому, что где-то коммуна «Первое мая», где большой сад, тракторы. Где коровы больше не зарастают шерстью, как медведи, и дают много молока».
Получив письмо от старого фронтового товарища, Карпович от всей души приветствует чужое счастье. «Как хорошо жить на свете!» Карпович умер, и читателю жаль, что одним хорошим человеком стало на свете меньше.
О первой повести Бориса Левина хочется говорить подробно, потому что в ней, как в зерне, рождающем урожай, ясно и полно выражены главные черты его творческого облика: любовь к советскому человеку, к советской действительности, тонкое чувство детали, юмор, мягкая насмешка и грусть, а наряду с этим умение остро и точно провести линию, определяющую водораздел, лаконизм, а вместе с тем хорошая, подлинно лирическая наполненность фразы, живой и выразительный диалог. Этот лаконизм, юмор, точность глаза, умение нащупать наиболее динамические линии сюжета Борис Левин приобрел в своей журналистской работе, сотрудничая в юмористических журналах («Красный перец», «Крокодил»), Что касается лирико-интимных нот в голосе этого писателя, то, немного забегая вперед, скажем, что некоторые критики не сумели распознать природу этого лиризма. Но об этом речь впереди.
На каком-то собрании меня познакомили с Борисом Левиным. У него была смущенная улыбка, сухощавое лицо, небольшие живые глаза. Они жмурились и помаргивали, словно он, зорко и памятливо все замечая, в то же время стеснялся показать это. У него была легкая походка человека, привыкшего ходить много и быстро. Идя, он слегка выносил вперед то одно, то другое плечо, и в этом движении чувствовалась еще совсем юношеская застенчивость. Он говорил негромко, держался скромно и просто. Смеялся он, слегка захлебываясь, с приятной хрипотцой, и зыбкие морщинки весело лучились вокруг глаз, а лицо делалось лукавым и добрым.
Уже не помню, по поводу чего выступил на том собрании Борис Левин, да и речь его была краткой, но содержательной. Один из записавшихся ранее ораторов после выступления Б. Левина отказался от своего слова, заявив при этом, что не только присоединяется к сказанному, но и считает: точно и хорошо выраженную другим мысль лучше не повторять, а просто с ней согласиться. Многим это заявление понравилось, а кое-кого и насмешило немного, раздались сочувственные аплодисменты как в сторону отказавшегося от своего слова оратора, так и Бориса Левина. Он смущенно отмахнулся и пробормотал: «Ну что вы в самом деле!»
Мне вдруг подумалось: «Как он похож на своего героя — Карповича!»
Во время перерыва я, смеясь, заметила Левину: видно по всему, что он не только сам не любит длинных речей, а и других умеет заражать этим настроением.
Борис Левин мягко улыбнулся и виновато развел руками.
— Действительно, я не люблю выступать… разве только по необходимости, как в данном случае.
Потом, помолчав и застенчиво двинув плечом, с мягкой улыбкой добавил:
— Вообще мы слишком много все говорим… а по-моему, писатель все главное и заветное высказывает в своих книгах.
Мне захотелось рассказать этому симпатичному и застенчивому человеку, как мне понравился его Карпович, герой повести «Ревматизм».
Выслушав мои добрые слова, Левин смущенно поклонился, помаргивая лучистыми глазами, вздохнул:
— Да, бедняге не повезло.
Он так сказал о Карповиче, будто знал его давным-давно и даже бок о бок жил с ним, как с братом в одной семье. Я ожидала, что Левин скажет сейчас, как это и бывает в разговорах между литераторами, что-нибудь вроде: «А знаете, встречался я с… (таким-то)» — и т. д. Но он ничего больше не сказал и только с улыбкой пожал плечами, словно досадуя на свое неумение рассказывать о себе.
Однажды я столкнулась с ним на площадке Дома литераторов, когда он только что распрощался с молодой и, похоже, очень напористой сотрудницей какой-то газеты.
— Уф-ф! — тихонько произнес Левин, заговорщицки скосив глаза на бойкую девицу, и вытер лоб.
— Что? Интервью?.. Вижу, вижу, не любите рассказывать о себе!
— Но зачем это нужно? — искренне удивился он. — Да и разве можно все рассказать, что тебе думалось во время работы или подготовки к ней?.. Многие мысли и настроения даже пропадают, как черновые, несовершенные… ты и сам потом забываешь о них!.. И вообще… вся эта внутренняя картина работы над произведением, как называет ее виденная вами журналистка, право же, куда более глубокая вещь, чем ей кажется. А потом — нужно же время, чтобы все осознать и как можно более подытожить для себя самого… «Поймите, — говорю я ей, — о таком акте человеческого сознания, как творчество, лучше и полезнее для дела говорить не сгоряча, а по окончательным результатам!»
Это было не только убеждение, но и совестливая скрытность художника, для которого дороже всего именно то окончательное, завершенное им создание, которое стало общим достоянием.
Некоторые нетерпеливые люди, ясно представляющие себе только свой характер и темперамент или сходные с ним, принимали эту совестливую скрытность и сдержанность за робость и неуверенность в себе.
«Типичный интеллигент», — сказал кто-то о нем, вкладывая в эти слова шаблонную мысль о пресловутой интеллигентской «слабости». Подобные «оценки» были просто поверхностны и жалки. Борис Левин, этот скромный, застенчивый человек, на деле был, конечно, сильнее тех, кто считал его слабым.
Правда, о боевой биографии Бориса Левина я узнала из разных уст, — и, значит, была она подлинной биографией храброго человека, если все рассказанное удивительно сходилось вместе и одно дополняло другое.
В 1918 году он вступил в ряды Красной Армии и пошел бороться за молодую Советскую республику как раз в то время, когда стало нужным защищать ее. Он был красноармейцем, политработником, комиссаром полка, членом трибунала Петроградского военного округа. Он бился за Советскую республику на Дону, в степях Средней Азии, на Астраханском фронте под руководством Сергея Мироновича Кирова. Много мог порассказать бывший дивизионный комиссар Борис Левин, но как раз меньше всего любил он рассказывать о себе. Все-таки те отрывочные факты его военной жизни, которыми мы располагаем, довольно ярко рисуют его коммунистический и вообще человеческий облик. Несколько раз он глядел в глаза смерти и спасался благодаря собственной выдержке и заботе о нем смелых, хороших людей.
В одном селе Борис Левин был схвачен восставшими кулаками. Его предал изменник, который прополз в ряды партии, вкрался в доверие к комиссару Левину, а потом перебежал на сторону врага. К Левину, запертому в сарае, явился предатель и спросил, издеваясь: «Ну, как тебе это нравится, Левин? Мог ли ты предполагать что-нибудь подобное?» Связанный по рукам и ногам комиссар ответил спокойным голосом, полным ненависти и презрения: «Да, я не предполагал, что ты такая сволочь».
От неминуемой смерти Бориса Левина спасла хозяйка избы, где он квартировал. Не искушенная в вопросах политики, деревенская женщина почувствовала в комиссаре силу коммунистической правды, поняла нужность его жизни для народной борьбы — и решилась на смелый и благородный поступок, который ей самой мог стоить жизни.
Однажды во время боя комиссара Левина контузило. Он упал с лошади и был засыпан землей от взрыва снаряда. Бориса Левина уже сочли погибшим. Но красноармейцы, любившие своего комиссара, откопали его из-под земли и спасли от смерти.
Он никогда не был оратором, но зато он умел душевно разговаривать с бойцами за чтением и обсуждением газет, у костра, в теплушке, во время утомительных конных переходов, когда людям по целым дням невозможно ни на минуту заснуть. Бойцы спасли комиссара Левина от смерти, потому что им всегда недоставало его, потому что он был нужен им и дорог…
Но тот, кого хоть раз коснулось ледяное крыло смерти, никогда этого не забудет. Не оттого ли даже в веселые минуты в речах, жестах и улыбке Бориса Левина временами чувствовался налет сдержанной грусти и раздумья?
Вспоминается мне весенний день в конце 30-х годов, первые нежные листочки, опушившие кусты и деревья у нас во дворе, на улице Воровского, 52. В ожидании начала собрания несколько литераторов делились друг с другом впечатлениями о своих поездках по стране и командировках. Борис Михайлович слушал внимательно, с задумчивым видом и, казалось, о чем-то вспоминал про себя. Его и спросили об этом. Помедлив немного, он рассказал простую, но волнующую историю. Однажды, приехав по командировке «Правды» на крупное строительство, Борис Левин наблюдал за раскопками на месте будущих корпусов. Землекопы показали ему вырытый ими заплесневелый красноармейский шлем.
— Мне показалось, — закончил свой рассказ Борис Левин, — что это мой шлем нашли, что это мое тело нашли в земле.
Среди светлых красок прекрасного вешнего дня эта концовка прозвучала как-то особенно значительно и вместе с тем, так и хочется сказать, по-левински сдержанно. Наверно, и другие подумали в ту минуту: «Да, очень много видел и пережил душой этот человек с мягкой улыбкой и застенчивым взглядом карих глаз».
Эта грустноватость, застенчивость, простота и скромность Бориса Левина некоторым казались проявлениями пресловутой интеллигентской мягкотелости, неразборчивого добродушия и т. д. А между тем именно Борис Левин один из первых публично выступил против группки администраторов в литературе, зажимщиков критики, искусных интриганов, которых многие боялись. Вспомним здесь же, что некоторые критики подобным же образом ошибались в оценках его таланта и вообще его творчества. Рапповские менторы брезгливым тоном советовали ему «произвести серьезную переоценку ценностей, овладеть методом марксистско-ленинской диалектики»[3]. Другие предлагали расширить круг тем, чтобы не «мистифицировать» собственный талант[4]. Третьи были согласны с тем, что «идею и тон» левинской повести можно изобразить следующим образом: «Вдали, в тумане — город и строительство, ближе — ствол одинокого «лирического» дерева, лишенного листьев»[5]. Четвертые, правильно отмечая сходство художнической манеры Бориса Левина с манерой Антона Павловича Чехова, утверждали, что Б. Левин воспринял и «негромкий голос» Чехова: «Борис Левин обо всем говорит негромко, «тихим голосом»; что благодаря этому «верное, четкое, но деловитое» (?!) и «тихое» изображение событий в произведениях Левина не вызовет «ни слез, ни гнева, ни острой жалости»[6].
Можно ли говорить о «негромком» голосе Антона Павловича Чехова, а затем — «тихое изображение», «тихий голос», а дальше… «тихий писатель»? Да полно, то ли слово сказано о Борисе Левине?! Конечно, не то слово. У нас, к сожалению, слов, которые «не те», случайных слов о творчестве писателей, говорится еще довольно много. С точки зрения задач нашего социалистического искусства одним из самых вредных обыкновений, еще до сих пор бытующих в нашей критике, является крайне скудный набор оценочных критериев и нежелание динамически пополнять и разнообразить их в связи с требованиями жизни и тем «чувством нового», которому всегда и неустанно мы должны учиться у партии. «Тихий голос», «тихое изображение»… А не поискать ли других обозначений?.. Есть «тихость» голоса, которого просто не слышно, — из понятия «тихости» как будто исключается понятие о силе, — и есть сдержанность, в которой присутствуют и сила и мужество.
Творческий голос Бориса Левина звучит для меня именно так: сдержанной силой и мужеством. У него была своя инструментовка — и это было ею священное право. Скрипка, арфа, флейта и виолончель могут выразить глубину и размах человеческих эмоций, не прибегая к помощи барабанов и литавр.
Само собой разумеется, никому не придет в голову изображать творческий путь Бориса Левина гладким и безболезненным. У него были свои промахи, недочеты, недоделки, бывали и просчеты.
Иногда, по старой журналистской привычке фиксировать на ходу, Борис Левин писал торопливо, почти хроникерски. Это случалось не часто, но каждый раз бывало досадно, когда буднично-торопливые строки прерывали сдержанно-взволнованное, свежего и тонкого рисунка левинское письмо. Иногда из любви к лаконизму и динамичности Борис Левин переходил на скороговорку, на констатацию, на обозначение. Порой, напротив, стремясь ввести читателя глубже в мир своих героев, писатель в ущерб основной линии произведения ломал его композицию, перегружал ее вставными, хотя и остроумными, эпизодами и подробностями, разбивая этим ее целостность, как это особенно заметно в романе «Юноша». Бывало и так, что… Ну, понятно, перечень писательских «грехов» можно было бы продолжать и дальше: где, когда, отчего и почему недодумал одно, а другое недоучел, а третье не заметил и т. д. Но не в этом моя цель, да ведь я и не исследование пишу, а воспоминания об одном из товарищей моих по литературе. А жизнь писателя — это не только он сам, его личность, но, нераздельно с ним, его творчество и все коммунистическое и человеческое, что характерно и неповторимо выражено в мыслях, красках и образах его произведений. Борис Левин глубоко чувствовал движение и яркую молодость нашей эпохи, преобразующей мир. И в разрешении им этой проблемы молодости и жизненного движения, в его призыве понимать ее виден был художник-коммунист, который все явления оценивал не только в их внешних формах, но и стремился осмыслить их внутреннюю сущность и направление в настоящем и будущем. Кроме возрастной молодости, которая охватывает только часть жизни человека, есть молодость класса, молодость социальная, продолжительность и сила которой в значительной степени в руках человека. Восемнадцатилетний герой романа «Юноша» Миша Колче — стар, потому что его характер, его мысли и устремления отравлены дряхлостью старого мира. В «симпатичном обличии» Миши Колче писатель-коммунист вскрыл человека, опоздавшего родиться. Миша — социальный переросток. Себялюбивый, равнодушный к людям, самовлюбленный честолюбец и властолюбец, мечтающий о том, чтобы «затмить» своих сверстников, чтобы прославиться и стать «самым главным», — разве такой бывает подлинная молодость социалистического человека? И писатель показывает страстно ищущую, наивно-смелую и чистую молодость Нины. Эта девушка сначала напоминает молоденькую тонкостволую березку, которую качает ветер и дождь сечет: немало забот и страданий довелось принять ей на свои «детские плечи». Но Нина растет здоровой, потому что все ее мысли и желания, вся ее работа устремлены к людям, к общей жизни. На фронте Нина вступает в партию и чем дальше, тем вернее обращается в крепкую, умную, закаленную женщину. Закономерно, что Нина, цветущая молодая женщина, полюбила не Мишу Колче, а его дядю, сорокалетнего Александра Праскухина, — ведь юноша-то, конечно, он, а не Миша. И физически Праскухин выглядит значительно моложе своих лет — не только потому, что прошел прекрасную школу революционной борьбы и закалки, но и потому, что жизнь его деятельна и вдохновлена работой, радостью побед, поисков и находок, важных и нужных для общей жизни.
Читатель, следуя за художником, проникался презрением к социальным перестаркам типа Миши Колче, смотря на сорокалетнего Александра Праскухина, думал: «Да, долго может быть молодой, подвижной и радостной жизнь того, кто, подобно своему классу, как полный колос, повернут к солнцу будущего».
Не случайно, говоря о молодости, Борис Левин заговорил с читателями и о таланте, который ведь явление не только индивидуальное, но и социальное. Талант Миши Колче, питаемый только впечатлениями и размышлениями «в себе», всегда грозит захиреть, обескровиться. Образ Праскухина (даже несмотря на то, что он кое в чем недовыписан) наводит нас на мысль, что кроме таланта художественного есть еще талант строить жизнь. Праскухин, Наташа Лебедева, инженер Эун, начальник политотдела Сморода строят жизнь, поднимают для нее все новые человеческие пласты из самой гущи масс, не отделяя себя от любимого дела, от людей, вместе с которыми они трудятся. У всех у них, как говорит Наташа, «нет ни «мы», ни «вы», а есть одна общая цель, одна радость». Такие люди, как Наташа и Сморода, могут разойтись, страдать и томиться, что не удалась их жизнь, их любовь. Но строительство жизни, в котором все они участвуют, так громадно и прекрасно, что общая радость одоления и победы охватывает человека даже среди грусти и временного разочарования в своих надеждах на счастье. Уметь стать выше своего личного, выше своих личных обид и уколов — вот еще чем пленяет нас коммунист Сморода, шумный, порывистый, грубоватый, но в глубине души нежный, жизнелюбивый человек. Он любит смотреть вперед, он ненавидит «несчастненьких», «рваненьких», «приколотых булавками». Он хочет, чтобы все вокруг человека играло и блистало, чтобы «внутренности его играли», — вот для чего работает Сморода.
Бориса Левина нередко упрекали, будто-де он защищает романтиков из-за неразборчивой своей любви к романтике вообще. Да, он ценил романтику любви, романтику боевой дружбы, но критики этого рода не заметили, как ненавидел писатель ложную, наигранную романтику «высоких вольт», «бешеных темпов» и «риска жизнью», которую утверждает в одной из его повестей писатель Околоков («Одна радость»). Авторское презрение к этой фальшивой романтике выразилось и в выборе самой фамилии героя: Околоков, тот, кто только толкается о к о л о, мешает всем, надоедает, жалкий, отвратный, позер литературной «моды», разносчик дешевого пафоса. Такие Околоковы, беспардонные деляги, закройщики «актуальных романов», еще, кроме того, и трусы. «Хочу вот с вами согласовать, какого героя посоветуете у вас описать?» — с наглой откровенностью спрашивает Смороду этот поставщик «конкретных героев» для еженедельников».
Однажды в общей беседе Борис Левин сказал, насмешливо прищуривая глаза:
— Да, да, есть такая порода людей… Смелость, искренность и вообще их собственное отношение к предмету — все это где-то далеко, все это надо искать… а вот ложноклассический пафос… о, это всегда вот здесь, в наружном кармане. — И как презрительно прозвучал его обычно такой мягкий и задушевный смех!
Как в жизни, так и в творчестве своем Борис Левин мужественно выступал против крупных и мелких носителей дешевого пафоса, против ареопага хитрецов и честолюбцев, бюрократов-схематизаторов. Таков один из героев романа «Юноша» — Фитингоф. Многие узнали, «с кого» сделан Фитингоф, кого напоминал этот памфлетно заостренный образ. Но, за исключением только очень немногих, большинство критиков избегало подробно говорить о Фитингофе, может быть потому, что его «прототип» в те дни еще функционировал в литературе. Обычно у нас так чутки ко всему «стилевому разнобою», а тут на памфлетную заостренность образа Фитингофа, благодаря которой он так резко отличался от остальных персонажей романа, никак не обращали внимания. Тем более ценен был мужественный голос писателя-коммуниста Бориса Левина.
Он любил нашу социалистическую родину, он всем сердцем чувствовал, что она далась нам в боях, борьбе и труде. Временами он, непосредственно от себя, от Бориса Левина, распахнув двери в повествование, врывался своим взволнованным голосом на страницы книги: «Товарищи, я тоже с Красной Армией входил в города. Нас тоже встречали рабочие, их жены и дети. Мне было тогда двадцать лет…» — и т. д. А то его голос звучал как песня среди колхозного пейзажа. Вот как он видел колхозный лен:
«А как он рос! Ах, как он рос! Жирный, густой. Как львиная грива. Двести гектаров колхозного льна. Когда мимо ехали кулаки, они морды ворочали. Сплевывали, завидовали:
— Во как у них уродило!
Колхозный лен хватал их за горло. Свежий, молодой, он рысью забегал вперед. Лен цеплялся за колеса. Кулаки сильней по лошадям. Но все равно некуда было деться от большевистского льна».
В одной из своих последних повестей — «На Врангеля» (изд. «Библиотека красноармейца») — Борис Левин рисует образ молодого черноглазого лектора, которого красноармейцы прозвали «Робинзон Крузо». Лектор горячо верил в прекрасное будущее родины и со всей силой своей пламенной мечты и фантазии рассказывал бойцам, как чудесна будет жизнь человечества при коммунизме. Слушать Робинзона любили, однако, случалось, и посмеивались над ним. Во время боя Робинзон показал себя подлинным героем и был убит. Бойцы, расставаясь с ним навсегда, оплакивали его как героя и поняли, какая прекрасная и мужественная душа жила в этом смешном, чудаковатом человеке.
Как в жизни Борис Левин стремился делать все «без фраз», так и в творчестве он любил мужественную сдержанность, благодаря которой глубина и сила внутреннего содержания, направленность и краски внешнего выражения яснее. Подтекст, это якобы вольное, а на деле незаметно направляемое авторской рукой чтение между строками, при таком сдержанном письме часто бывает легче и прозрачнее, чем междустрочное чтение среди пышных словесных орнаментов и фиоритур.
Образы и сравнения Бориса Левина, как правило, лаконичны, почти всегда точны, без кричащих красок, а кроме того, неизменно доводят до читателя не только смысл, но и время, и настроение, и даже температуру этого настроения: «…голубенькие ситцевые цветочки льна…», «У ворот лежала лужа и блестела, точно синяк…», «Морщины, точно мундштуки-уздечки, сжимали вялый подбородок…», «Седой воздух…», «Пальцами обласкал треугольник бородки и усы цвета золы…», «Вспотевшее, алюминиевое небо…», «Белыми восклицательными знаками, запятыми и кляксами падал лохматый снег…», «Нога казалась тяжелым протезом, наполненным сельтерской…», «…Голова у него была такая большая, что на нее хотелось надеть уздечку…», «Никто не отвечал. Была тишина. Паркет блестел, как медь…», «Коричневая баранья шапка, точно гнездо аиста…» и т. д.
Он любил Чехова, Уолта Уитмена, Хемингуэя, Маяковского и многие произведения нашей советской литературы. Но все то, что влияло на него и впечатляло его, он выносил в мир выраженным по-своему, неповторимо, по-левински, как он любил и умел.
Жизнь идет. Новые, молодые поколения советской литературы мужают у нас на глазах, новые читатели — тоже. И молодые наши литераторы, и молодые читатели, знакомясь с произведениями Бориса Левина, может быть, не раз вспомнят слова любимейшего его современного поэта Владимира Маяковского о неумирающей силе горячего, сердечного слова, в котором всегда бывают свои «железки строк», — многие левинские строки можно тоже «с уважением ощупывать, как старое, но грозное оружие»: ведь у него тоже своя неподкупная сила любви и ненависти.
Однажды небольшой компанией мы сидели у меня в кабинете. Разговор зашел о книгах — о старых, давно вышедших, и новинках. Перебирая книги на полке, Борис Михайлович взял в руки томик Уолта Уитмена.
— Старый друг мой! — сказал Борис Михайлович и так лучисто улыбнулся, будто старый поэт в ореоле пышных седых волос смотрел на него не с книжной страницы, а был с нами вместе.
Перелистав несколько страниц и взглядом испросив разрешение прервать общую беседу, начал читать вслух, негромким и проникновенным голосом:
Я видел дуб в Луизиане,
Он стоял одиноко в поле, и с его ветвей свисал мох;
Этот дуб вырос один, без товарищей, весело шелестя своей темной листвой.
Несгибаемый, корявый, могучий, он был бы похож на меня,
Но мне было странно, что он мог в одиночестве, без единого
Друга, так весело шелестеть своей листвой, ибо я на его месте не мог бы…
— «…ибо я на его месте не мог бы…!» — повторил он тише, словно это были и его мысли.
Потом, разгладив ладонью новую страницу, Борис Михайлович произнес, виновато вздохнув:
— Еще несколько строк… можно?
И он снова прочел:
Я сделаю, чтобы города было невозможно разнять, так крепко они обнимут друг друга,
Сплоченные любовью товарищей,
Мужественной любовью товарищей.
Он замолк, тихонько закрыл книгу, поставил ее обратно на полку и опустился на диван, тихо и серьезно улыбаясь, будто выполнил какой-то долг, давний и бесконечно дорогой душе. Потом, все так же улыбаясь, он неторопливо соединил свои ладони и, крепко сплетя вместе гибкие пальцы небольших рук, несколько раз тряхнул ими, будто безмолвно добавляя что-то от себя к вдохновенным словам великого американского поэта о городах, которые «невозможно разнять».
Кстати сказать, никто не удивился этому неожиданно ворвавшемуся в беседу чтению стихов Уитмена: всем присутствующим было известно, что в годы гражданской войны комиссар Борис Левин носил в своем вещевом мешке томик стихов любимого поэта.
В морозный день поздней осени 1939 года, когда по улице крутилась поземка, я встретила Бориса Левина. Он торопливо шел, то запахивая на ходу от ветра свое черное драповое пальто (вообще ни разу не довелось мне видеть его в шубе), то поправляя кашне. Во время короткого разговора я успела заметить, что лицо Левина как-то особенно серьезно. Он о чем-то хотел еще спросить, но вдруг озабоченно сунул правую руку в нагрудный карман пальто.
— Вы что-то потеряли, Борис Михайлович?
— Нет, все в порядке… документы здесь.
Мы пожали друг другу руки и разошлись, каждый в свою сторону. Потом вспоминая эту беглую встречу, я поняла, что Борис Левин проверял тогда только что полученные им военные документы перед отъездом на советско-финляндский фронт.
И на фронт он ушел просто, без лишних слов, даже не подав и намека, куда он собрался.
Когда появились первые слухи о гибели Бориса Левина в финских лесах, не хотелось верить этому. Мне так и представлялось, что многоопытный боец и политработник, бывший комиссар эпохи гражданской войны не мог бы не найти каких-то возможностей, чтобы выбиться из тяжелого положения. Но, видно, оно действительно было чрезвычайно тяжелым — и выход было найти невозможно.
Долго еще потом вспоминали в моей семье тот вечер, когда Борис Левин читал вслух стихи Уитмена. А мне вспоминалась еще одна вдохновенная строка поэта, которую в тот же вечер Борис Левин продекламировал наизусть:
«Годы современности!.. Ваш горизонт встает, и я вижу, как расступается…»
И в жизни и в творчестве Борис Левин был подлинным писателем современности, знал ее, любил и глубоко чувствовал во всех ее выражениях. Живи бы он сейчас, с еще более зоркой и взволнованной силой и прелестью отразил бы он в своих новых произведениях, как все выше встает и расступается во всю ширь свою горизонт нашей великой советской родины.
1940—1956