Осенью 1915 года, для какой-то семинарской работы просматривая за несколько лет журнал «Современный мир», я прочла в нем статью А. М. Горького «О писателях-самоучках». В горьковской статье было приведено стихотворение молодого поэта Янки Купалы «А кто там идет». Эти стихи привлекли к себе внимание, естественно, прежде всего потому, что перевел их на русский язык Максим Горький и рассказал о творческом пути белорусского поэта.
В очень небольшом по объему стихотворении Янки Купалы белорусы и д у т, чтобы показать миру «свою кривду», свою бесправную, темную и нищую жизнь. А чего они хотят, белорусы? «Людьми зваться». И эта строка изумила своей эпической сжатостью. Помнится, обсуждая со своими курсовыми коллегами это замечательное стихотворение, я признавалась, что оно принесло, например для меня, новые мысли об эпическом начале. Привычно представлять себе все эпическое как-то широко, пространственно, величаво. А у Янки Купалы кратчайшая фраза из двух слов: «Людьми зваться», — но какие горизонты она открывает, как ясно и пластично видятся за ней эти идущие вперед белорусы!..
Тогда мне просто и в голову не могло прийти, что приблизительно через полтора десятка лет я познакомлюсь с автором этого стихотворения.
Произошло это на одном из литературных собраний в начале 30-х годов. Разговор наш с Иваном Доминиковичем Купалой начался сразу непринужденно, как это и бывает, когда писатели впервые пожали друг другу руки после того, как не однажды встречались на страницах книг и журналов.
Хотя Янке Купале было тогда уже за пятьдесят, глядел он бодро и моложаво подтянуто. Но в его сдержанно-мягкой улыбке из-под русых, чуть обвисших усов, во взгляде светлых глаз, в глуховатом голосе чувствовались отзвуки не то какой-то давней печали, не то неразлучного с ним поэтического раздумья.
Разумеется, из скупых сведений «Литературной энциклопедии» тех лет мне было известно, что юные и молодые годы Янки Купалы прошли в тяжелом труде, в скитаниях и безработице.
Вскоре, как-то к слову, в связи с пережитым в те годы, Иван Доминикович сказал с суровой иронией:
— Мы, кто из народа вышел, всего хлебнули, всего повидали: пана в жупане да с кнутом, урядника с нагайкой…
— Царского цензора с его беспощадным карандашом, — добавила я и сказала, что слышала когда-то историю о первой его книге «Жалейка», тираж которой был конфискован царской цензурой.
— Да… это было испытание воли… воли к творчеству… — задумчиво произнес Купала.
Конечно, извещение о конфискации всего тиража поразило его, молодого тогда поэта.
— Ведь и название-то было такое тихое… «Жалейка»… Пожалеть, мол, надо народ, тяжко ему живется… и, значит, понимай — «крамольное» то было чувство, оттого и прихлопнули…
Кто-то из молодых поэтов, явно желая продолжить разговор, попросил «подробнее осветить, как был пережит этот удар», то есть конфискация книги.
Иван Доминикович с той же грустновато-мягкой улыбкой, будто вспомнив свои крутые тропы, каких и не мог себе представить этот юноша, неторопливо повторил:
— Как это было пережито? Достойным образом. Мне все-таки было тогда двадцать шесть лет, и я понимал, с кем имел дело.
— Но душевные страдания, обманутые надежды, оскорбленное самолюбие? — настаивал юноша на каком-то своем толковании.
— Да разве дело в самолюбии и прочем? Ведь об этом вы говорите? — усмехнулся Купала. — Надо было тогда не просто держаться усилием воли, но главное — гореть убеждением…
— В силе поэзии? В ее красоте? — пылко спросил юноша.
— Я не о том… — спокойно отвел Купала прервавший его мысль вопрос. — Надо было быть убежденным, что ты своей поэзией отстаиваешь борьбу и надежды народа…
Иван Доминикович еще раз взглянул на нетерпеливого юношу и добавил:
— Только при таком убеждении поэзия и сам поэт будут иметь настоящую силу…
На Первом съезде советских писателей мы с Иваном Доминиковичем могли часто обмениваться впечатлениями. Тот первый наш писательский съезд был по-своему незабываем. А. М. Горький открыл его как подлинный глава русской и всей многонациональной советской литературы. В обширном и многогранно проблемном докладе он широко осветил пути развития советской литературы, говорил о ее подлинно эпохальных идейно-художественных задачах.
Во время горьковского доклада лицо Янки Купалы выражало не только естественный и общий для всех интерес, оно еще и как-то особенно светилось. Временами он смотрел на Горького, как бы отдаваясь воспоминаниям и видя в горьковском лице что-то близкое и знакомое только ему, Купале.
Мне представлялось, что характеру Янки Купалы более всего свойственна сдержанность, застенчивость, а порой и стремление помолчать. Но на съезде Купала словно помолодел, был оживлен, разговорчив. Растроганный, любовался он стройным и звонкоголосым шествием пионерской делегации, которая пришла в Колонный зал приветствовать писателей.
В те дни строилась первая линия московского метро. Прямо из шахты (где-то под нами) поднялась в Колонный зал делегация рабочих Метростроя, в брезентовой прозодежде, в рабочих касках, некоторые с отбойными молотками и шахтерскими лампами, «бравый, могучий народ, покорители земных глубин», как назвал их Купала. Он громко рукоплескал им и вслух восторгался трудом людей, которые первые — «за миллионы лет, подумать только!» — проникли в древние пласты Земли.
Осенью 1935 года мне довелось вместе с Иваном Доминиковичем побывать в Чехословакии. В то время это была буржуазно-демократическая республика, заключившая с СССР (в мае 1935 года) договор о взаимной помощи. Вначале чехословацкие писатели и журналисты приехали в СССР, а осенью мы, советская делегация, отправились с ответным визитом[12].
Когда советская делегация во главе с Михаилом Кольцовым вышла на площадь перед вокзалом, народные толпы встретили ее россыпями цветов, гулом дружеских приветствий: «Наздар! Наздар!» — и такими же горячими восклицаниями: «Мир! Мир!»
На другой день утром мы стояли на балконе гостиницы «Амбассадор» и любовались Прагой. Осенний ветерок развевал над балконом алые советские и бело-сине-красные чехословацкие флаги как зримые знаки дружбы двух народов.
Идущие на работу пражане приветствовали нас, а мы их теми же, что и накануне, словами: «Наздар!» и «Мир, мир!»
Украинский писатель Иван Кондратьевич Микитенко, веселый и крепкий человек лет под сорок, громко откликался на приветствия всех и вслух восторгался «златой Прагой». Иван Доминикович, кланяясь то влево, то вправо, внимательно вглядывался в проходящих перед нами людей и приветствовал их своей грустновато-задумчивой улыбкой.
Иван Микитенко наконец заметил это несходство настроений и спросил у Купалы, отчего он «такой сумный»?
— Я не сумный, — просто ответил Купала. — Я только вижу, что больше всего народ хочет мира, а сам встревожен, беды от врага боится… А враг не так уж далеко.
Микитенко проводил взглядом жест Купалы, указывающий в сторону Рудных гор, и заметно помрачнел.
— Д-да… действительно, в той стороне фашистская солдатня марширует… а Гитлер разбойничьи планы строит…
В те годы германский фашизм «со взломом вошел в историю» и уже показал свою бандитскую, кровавую сущность: разбойничий пожар рейхстага, процесс Георгия Димитрова, концентрационные лагеря с пытками и топором палача, еврейские погромы со всеми проявлениями самого разнузданного расизма.
И недаром мне тогда, в Праге, вспомнились зловещие впечатления, вынесенные мной за время короткого пребывания в Берлине: летом того же года, возвращаясь из Парижа после Первого Всемирного конгресса в защиту культуры, я воочию увидела, как выглядит столица гитлеровского рейха, фашистский Берлин, который, по меткому замечанию М. Е. Салтыкова-Щедрина, обращенному к Берлину бисмарковской эпохи, словно каждого «готов обидеть». Берлину летом 1935 года, думалось мне, уже мало было «каждого обидеть» или в бараний рог согнуть, — этот фашистский Берлин угрожал всем честным мирным людям и всех хотел сделать своими рабами, а если не покорятся — уничтожить.
— Да, страшная черная банда захватила власть в центре Европы, — сурово сказал Иван Доминикович. — Если вовремя не преградить ей дорогу, если не обуздать этот разбой среди бела дня, — будет кровь и огонь!.. Реки крови и огня!..
Он резко вздрогнул, и его доброе лицо так помрачнело, что жизнерадостно настроенный Иван Микитенко принялся «рассеивать» общее суровое настроение, уверяя, что «пока эта черная банда одна», что «есть в Европе люди, которые найдут средство ее обуздать и скрутить как следует!».
— Есть, есть кому бороться с коричневой чумой! — повторял Микитенко…
И в ту погожую осень 1935 года наши друзья чехи пока еще в тоне язвительной иронии говорили о Генлейне, возглавлявшем так называемую судето-немецкую партию, агентуру Гитлера в Чехословакии. Честные патриоты презирали и высмеивали Генлейна, показывая нам, гостям, залихватские лозунги и надписи на стенах домов. Но как ни остроумны были эти шутки по адресу судето-немецкой партии и ее профашистских планов, отсюда было еще далеко до понимания прямой, нависшей над страной опасности. У себя дома мы ясно осознавали опасность фашизма для мира и жизни. Почему же — часто говорили мы между собой — наши добрые и внимательные друзья-хозяева будто и не спешат проникнуться этим осознанием опасности?
— Потому что они еще верят в силу буржуазной демократии, — сказал Янка Купала. — Они еще уверены, что эта демократия что-то может спасти и предотвратить… — и безнадежно махнул рукой.
Но какие бы мысли ни тревожили нас, мы были в гостях, и день каждого члена делегации был расписан с утра до самого ужина. Мы побывали в разных районах страны, видели более десятка городов, обозревали большие заводы, фабрики, музеи, театры, картинные галереи, слушали народные хоры, любовались национальными танцами и деревенскими пейзажами.
Особенно нравились Купале сады и огороды.
— Земля-то как разделана, как чудесно ухожена! — вслух восторгался он, вызывая довольные улыбки любезных хозяев. Его восхищали ровные пучки зелени на грядках, курчавые стенки гороха и хмеля, ровные, чистые тропки между грядами. Он любовался белоногими яблонями, отягощенными румяными и золотистыми плодами, с похвалой отзывался о выполотых садовых дорожках и особенно хвалил «чистый, что твое блюдо» земляной круг под каждой яблоней, охранявший ее «от всяких врагов». Кто-то из сопровождающих нас друзей спросил, откуда у Янки Купалы, «большого столичного поэта», такое пристальное внимание к сельскому хозяйству и вообще к крестьянской жизни?
Он улыбнулся мягко и терпеливо, словно отвечая на детский вопрос:
— Откуда? Так я же в деревне родился, мужицкую нужду и печальную жизнь сызмала знаю… И только вот теперь наши люди на земле свет увидели… и еще как хорошо себя покажут.
Но мне показалось, что во всех его отзывах был еще и какой-то подтекст: например, в том, как он хвалил чистоту, которая охраняет плоды «от всяких врагов», мне чудилось напоминание людям об опасности, неучитываемой, а то и просто незамечаемой.
Когда наша делегация посетила спортивное общество «Сокол», Иван Доминикович вместе со всеми аплодировал мастерству сокольской молодежи. Один молодой чехословацкий журналист, наверное сам страстный спортсмен, то и дело спрашивал поэта, как нравятся ему разнообразные гимнастические упражнения. Иван Доминикович неизменно отвечал «прекрасно», «чудесно». Журналист заметил, что вот такая «сокольская сила и красота» дает человеку зарядку уж по крайней мере на семьдесят — восемьдесят лет. Янка Купала посмотрел на смеющееся молодое лицо и, помедлив, ответил, что «насчет зарядки» он полностью согласен, а «насчет всего прочего ручаться трудно». Журналист так и расцвел улыбкой, очевидно опустив вторую половину высказанного, а Купала, конечно, это заметил…
Накануне отъезда из Чехословакии в холле гостиницы, как обычно бывало по вечерам, я просматривала газеты и журналы. Мое внимание привлек рисунок в одном иллюстрированном французском журнале: светлой штриховкой была изображена на нем карта Чехословакии, напоминающая своими очертаниями изогнутый стручок гороха, а этот стручок окружала непроницаемо-черная тьма, и ее очертания напоминали хищно разинутую волчью пасть. На каждой из ее сторон белыми буквами были обозначены названия стран — соседей Чехословакии. Легко можно было понять, какими представлялись эти страны художнику — автору сего мрачно-сатирического рисунка. Эти соседи — германские, польские, австрийские, венгерские фашисты. Не вообще народы, а именно черные пасти фашизма. Не народы, а именно бандитские шайки фашистских палачей, самых лютых поджигателей войны, — вот кто, по замыслу художника, черными волчьими клещами зажал Чехословакию. Кажется, еще немного — и беспощадные волчьи клыки, сомкнувшись, вонзятся в тело маленькой страны в сердце Европы.
За размышлениями над этим мрачным рисунком застал меня Янка Купала, тоже пришедший просмотреть газеты.
— Неожиданного тут, конечно, ничего нет, — заговорил Иван Доминикович, в озабоченном раздумье смотря на рисунок. — Мы все примерно представляем себе так называемую «логику» фашизма: съем, мол, всех, кто возле меня, а потом — и еще дальше. Что говорить, опасность чехословацкому народу грозит большая!..
На другой день, уже стоя у окна вагона и обмениваясь с Янкой Купалой впечатлениями от поездки в Чехословакию, мы снова вернулись к вчерашнему разговору. Мы вспоминали все виденное и слышанное в этой маленькой стране.
— Дай-ка этому народу дорогу пошире, он еще как себя покажет! — воодушевленно сказал Янка Купала, но тут же тяжело вздохнул: — Вот, побыли в гостях, хозяева добрые нас встречали, а в гостях у них — о них сердце болит!
В начале 1936 года Янка Купала послал мне свою новую книжку стихов «Песня будаўніцтву». На заглавной странице несколько сердечных строк и слова: «На память о поездке в Чехословакию».
Вскоре, приехав на очередной пленум Союза писателей в Минск, я снова встретилась с поэтом.
Не помню названия улицы, где жил Я. Купала[13], вспоминается лишь старый дом[14] с высокими узковатыми окнами, как строили во второй половине прошлого века. Высокие старые деревья, чернея в сумеречный час, глухо шумели от ветра.
В кабинете было тепло, тихо и несколько сумрачно; Янка Купала приветливо встретил меня и спросил, была ли я в домике I съезда РСДРП. Рассказав ему о своих впечатлениях от посещения исторического домика, я передала и тот общий разговор, который завязался у других посетителей с пани Констанцией[15], которая оказалась именно такой, как он мне и описал ее.
— Да, да!.. Ее не смутишь! — довольно и ласково усмехнулся он. — Что меня больше всего трогает в таких людях, так это их простая душевная преданность общественному служению, в котором они видят неотъемлемую часть своей жизни.
Разговор коснулся прочитанной мной книги стихов «Песня будаўніцтву» и связанных с ней мыслей. Вначале Иван Доминикович полушутливо похвалил:
— Умиляюсь, когда прозаик так сердечно читает стихи поэта!
Я ответила, что прозаик, не читающий и вообще не любящий стихов, не может чувствовать и всей глубины и силы смиренной прозы.
Потом Янка Купала заговорил о родной природе, о своей любви к ней, «тихой, скромной и волшебной». Это был подлинно лирический экспромт, непринужденное смешение стихов, прозы, народных присказок и песен. Он говорил о своей гордости родной Беларусью, свободной, растущей страной, на землю которой, мы надеялись, никто не посмеет ступить и нарушить ее мирный труд.
Да, все-таки, как и миллионы честных людей нашей планеты, мы не могли даже отдаленно предполагать, какие неслыханно страшные события ожидают нашу родину впереди, какая борьба предстоит нам всем за ее свободу и будущее. Но несколько лет спустя мы вновь встретились уже в прифронтовой Москве…
Приехав с Урала в июне 1942 года, я на другой же день увидела Янку Купалу в Союзе писателей.
В те грозные дни редко кто вслух удивлялся: «Ах, как вы изменились!» — наивно и совсем ни к чему было это замечать: все изменились, пожелтели, похудели, до времени постарели.
И на Иване Доминиковиче его темный костюм сидел более чем мешковато, появилась и в движениях какая-то медлительность. В русых волосах поблескивала седина, лицо осунулось, резкие морщины пролегли на лбу, вдоль щек, в уголках рта, вокруг запавших глаз, только во взгляде их светилась знакомая задумчиво-мудрая улыбка.
Иван Доминикович несколькими днями раньше меня приехал из Казани.
— А о работе друзей мы знаем со страниц «Правды», и как хорошо, что черная беда не сломила людей, наша родная литература и на фронтах бьется, и в тылу работает, — говорил он с удовлетворением.
Я рассказала, что его стихотворение «Белорусским партизанам», созданное в грозную осень сорок первого года, стало широко известным. Мне доводилось слышать его в артистическом исполнении по радио, с эстрады, слышала я и как читали его наши раненые бойцы в госпитале.
— Бойцы? — живо переспросил он. — Расскажите, очень прошу, как это было?
Я рассказала об одном большом госпитале в Свердловске, где мне случалось бывать довольно часто. Тогда вообще многие писатели шефствовали над разными госпиталями, помогали раненым. Работы хватало: читать вслух газеты и книги, писать письма, а то и просто надо было посидеть, поговорить душевно, помочь утишить боль и печаль, послушать рассказы о пережитом и передуманном. Среди выздоравливающих оказалось немало любителей поэзии, которые просто талантливо декламировали наизусть стихи «Белорусским партизанам».
Помня о новых поколениях читателей, которые только по рассказам старших знают о тяжелейших годах Великой Отечественной войны, хочу привести несколько строк этого страстного, боевого стихотворения Янки Купалы в переводе Мих. Голодного.
Партизаны, партизаны,
Белорусские сыны!
Бейте ворогов поганых,
Режьте свору окаянных,
Свору черных псов войны!
Вас зову я на победу.
Пусть вам светят счастья дни!
Сбейте спесь у людоедов, —
Ваших пуль в лесу отведав,
Потеряют спесь они…
Помнилось мне, как эта воодушевленная декламация иногда сопровождалась хоровым повтором последней из приведенных мной строк, а также и завершающей строфы:
Мы от нечисти очистим
Землю, воду, небеса,
Не увидеть псам-фашистам,
Как цветут под небом чистым
Наши нивы и леса!
Мне казалось в те минуты, рассказывала я Ивану Доминиковичу, что, повторяя эти слова непоколебимой веры в грядущую победу, раненые даже забывали о своей боли и страданиях.
По выражению лица Янки Купалы я видела, что он ясно себе представляет картины созвучных его поэзии дум и чувств его читателей.
— Передайте им всем спасибо от всего сердца! — сказал Купала растроганным голосом и добавил, что эти стихи «сразу пошли по адресу» — к белорусским партизанам.
Кто-то незнакомый мне подошел к Янке Купале и спросил о своей семье, тоже эвакуированной в Казань. Иван Доминикович ответил, что все в знакомой ему семье здоровы и бодры. Когда спрашивавший отошел, Янка Купала заговорил о Казани и о Волге.
— Прекрасная, величавая река… Пейзажи чудесные… а закаты и восходы над этими просторами — красота какая!.. Теплоходы плывут, как гигантские лебеди, — залюбуешься!.. — рассказывал он и вдруг смущенно усмехнулся: — А ты вспоминаешь, например, нашу скромную Свислочь или Птичь… вспомнишь какой-то лесок с болотцем, тропинку в поле… Родные места вспомнишь, где жизнь прошла… ну и…
— Увидите, все увидите, дорогой Иван Доминикович!
Он улыбнулся, чуть-чуть потаенно, будто в ответ каким-то своим заветным, глубинным мыслям, а потом тихо сказал:
— Скорей бы только…
Несколько дней спустя я увидела, что эта мечта: «Скорей бы только!» — всегда жила в душе Янки Купалы вместе с тоской и болью за родную страну.
Москва летом 1942 года была прифронтовым городом. И где бы вы ни находились, суровое, исторически ответственное время всюду напоминало о себе. У нас, в клубе писателей, было необычно людно, шумно, и большинство посетителей были наши военные писатели. Посуровевшие, загоревшие лица, поседевшие волосы. Всего около года прошло, а люди постарели сильнее, чем за десятки лет. Но все-таки это было время уже после великого разгрома вражеских полчищ под Москвой, и уверенность в будущем, внутренняя собранность чувствовалась решительно в каждом человеке.
Писатели, военные корреспонденты и редакторы фронтовых газет приезжали в Москву запросто, на попутных машинах, — фронт ведь был еще недалеко. Выполняя в Москве поручения фронта, литераторы не могли не зайти к себе, в Союз писателей. «Живая газета» поэтому работала очень действенно; всюду обменивались самыми свежими новостями, делились разного рода прогнозами — где и как в ближайшем будущем развернутся события на фронтах. Чаще всего говорилось об одном из ближайших к Москве — о Белорусском фронте. Оживленно комментируя сводки Совинформбюро, наши фронтовики, естественно зная более окружающих, высказывали разные предположения, но вместо еще не опубликованных в сводках названий городов и сел часто употребляли буквенные обозначения: пункт «А» и «Б» и т. д. Вокруг беседующих сразу собирались люди. Так, среди слушателей я однажды увидела и Янку Купалу. На лице его выражались глубочайшее волнение и самое напряженное внимание, а взгляд, казалось, был устремлен к тем местам, о которых шла речь. Рассказывали, как помогают фронту успешные действия белорусских партизан. Наряду с уже известными по сводкам Совинформбюро пунктами были названы и другие: «пункт «В»… «пункт «О»…
— Витебск, Орша! — вдруг одним дыханием произнес Янка Купала, и лицо его вспыхнуло взволнованным румянцем.
Все оглянулись, и кто-то осторожно сказал:
— Нет, Иван Доминикович, это просто условные обозначения… Витебск и Орша еще впереди.
Янка Купала вздрогнул, понимающе кивнул, румянец его мгновенно погас, лицо осунулось, а глаза потемнели как бы от приступа жесточайшей тоски и боли. Его душевное состояние было понятно всем. Никто из беседующих больше не назвал ни одной буквы, да и беседа вскоре закончилась.
Я видела, как Янка Купала отошел к окну и некоторое время стоял, глядя на улицу…
Как и многим людям, мне всегда доставляло душевную радость говорить с Иваном Доминиковичем, но в тот день лучше было оставить его одного, с самим собой: человек сильной и глубокой души так скорее успокоится.
Прошло еще день-два, и я, внутренне радуясь, увидела его спокойное лицо. Поздоровавшись, я шутливо одобрила его бодрый вид, светло-серый костюм, да еще с бутоньеркой в петлице. Каждому бы, право, в преддверии шестидесятилетия так выглядеть!..
— Стараемся, стараемся! — в тон шутке ответил он.
Всем было уже известно, что 7 июля 1942 года Союз писателей готовился торжественно отметить шестидесятилетие Янки Купалы, и я напомнила поэту о готовящемся в честь его празднике.
— Это не так уж обязательно… Да и время какое… — мягко возразил он.
День был прекрасный, и после обеда Иван Доминикович предложил пройтись. Жил он тогда в гостинице «Москва», на строительстве которой в свое время мне доводилось бывать в связи с одной моей работой в 30-х годах. Возможно, с этого воспоминания и начался наш разговор о творческих замыслах, о будущих планах. Я спросила, не думает ли он издать свою публицистику военных лет вместе с такими подлинно эпическими стихами-призывами, как «Белорусским партизанам» и другие.
— А почему вместе? — спросил он, улыбаясь. — Публицистика и стихи?
Публицистика поэта, считала я, особенно с таким многогранным поэтическим охватом народной жизни, как у Янки Купалы, объединяет глубоким внутренним родством образности и смысла «смиренную прозу» и напевную поэтическую речь.
— Что же, возможно… — сказал он задумчиво и стал рассказывать, что у него благодаря многим встречам с партизанами уже накоплен огромный жизненный материал о борьбе народных мстителей и всего белорусского народа против ненавистных фашистских палачей. На этом «богатом грунте», как выразился Янка Купала, «есть из чего родиться и взрасти» и поэмам.
— Словом, вы в пути, Иван Доминикович! И какая широкая, великолепная дорога творчества еще ждет вас!
— Да, я это чувствую и знаю, — сказал он просто, как о чем-то твердо решенном. — Как ни тяжело бывает на душе, а творческая мысль и чувство сильнее боли сердца!..
Неторопливо дошли мы до Тверского бульвара. Час затемнения был еще далеко, а в небо уже поднялись аэростаты заграждения.
— Зеленый слон, зеленый слон! — кричали ребятишки-дошкольники и звонко хлопали в ладоши.
— Вот, возьмите-ка эту публику! — засмеялся Иван Доминикович. — Для них эти заграждения просто «зеленые слоны»!.. Только эти «слоны» в памяти у них и останутся! Смотрите, сколько здесь ребятишек… и сколько в них счастья! — оживленно и ласково говорил он. Какой-то карапуз, заглядевшись на него, залепетал что-то на своем непередаваемом сказочном языке. Янка Купала снова засмеялся, поднял ребенка на воздух, ловко покрутил, поцеловал и бережно опустил на землю.
Вскоре мы расстались, пожав друг другу руки. Я пошла в свою сторону, унося в памяти эту полную жизни и света картину — мудрый старый поэт, поднявший над собой смеющегося ребенка. Я и не подозревала, что последний раз видела великого сына Белоруссии…
Смерть его 28 июня 1942 года всем, кто знал его, показалась такой неожиданной, что трудно было поверить — нет с нами Янки Купалы!..
Теперь, через двадцать лет после этой скорбной даты, радостно знать, что бытие истинной поэзии, жизнь поэтической мечты, жизнь слова Янки Купалы не ограничены сроками — они устремлены далеко в века.
1962