Убавлять петли — дело опасное, напортачишь — потом не исправишь, а если перестараться, свитер не сядет точно по фигуре. Понятно, что для Сандры с ее осиной талией без убавления петель не обойтись. Но не ошиблась ли она? Уж больно маленький размер. Долорс осмотрела вязанье, отодвинула его от себя и снова осмотрела, нет, должно быть, она точно ошиблась, такой крошечный размер подойдет разве что мартышке. Она вынула из пакета листок, на котором Леонор записала точные мерки дочери, и проверила свою работу. Вроде все верно. Ладно, в любом случае, прежде чем двигаться дальше, надо обсудить это с Леонор, возможно, тут все-таки закралась ошибка, потому что, конечно, Сандра худенькая, но не до такой же степени. Или до такой? Во времена юности Долорс одежда такого размера пришлась бы впору лишь самым истощенным детям, беднякам из бедняков, которые постоянно голодали. Что ж, Сандра действительно истощена, правда, теперь это называется анорексией. А ведь истощение и анорексия суть одно и то же. Разница только в том, что истощенным нечего есть, а анорексикам просто не хочется. Любой из тех голодных побирушек, что просили милостыню после войны, остолбенел бы от удивления, узнав, что спустя полвека люди, у которых достаточно денег, чтобы стол каждый день ломился от еды, добровольно закрывают рот на замок, скрещивают на груди руки и говорят: не хочу есть.
Раньше все было по-другому, совсем по-другому. Когда миновала пора сбора каштанов, она стала находить другие предлоги, вроде того, что ей нравится гулять за городом и дышать свежим морозным воздухом. С Антони они виделись примерно раз в неделю. Когда девушка узнавала, что Антони готов к встрече с ней, она вешала за окно платок, который он мог увидеть из окна своего дома. Белый платок означал сегодня, голубой — завтра. Красный — наберись терпения, я тебя предупрежу. Долорс жила словно в постоянной горячке, забыв все уроки и наставления интернатских монахинь. В первый день был лишь поцелуй, знаменовавший собой начало того, что не должно иметь конца. Долорс покинула этот скромный дом с пылающим лицом и бешено бьющимся сердцем, даже не попрощавшись с Антони, потому что не могла найти нужных слов…
На следующий день они начали целоваться сразу, как только за Долорс захлопнулась дверь, — ничего не сказав друг другу, ничего не объяснив, молча, — Антони странно на нее посмотрел и прямо там, прижав спиной к входной двери, принялся покрывать ее поцелуями, ее всю, а она уже знала, что может подарить ему нечто большее, чем поцелуй, и ничего так не желала, как отдать ему все свое тело целиком, без остатка. Потом он подвел ее к своей кровати, такой мягкой и такой теплой. Все было чудесно до того момента, как он сделал ей больно, и она сразу вспомнила слова монахинь — возможно, они не так уж заблуждались. У нее из глаз полились слезы, она вскочила, оделась и бросилась вон из комнаты, не слушая, что он говорит, Долорс, не плачь, это нормально, так всегда бывает в первый раз, не переживай, больше не будет больно, успокойся, Долорс, успокойся!
Леонор вернулась домой и вошла в столовую. Теперь надо обсудить размер талии Сандры — жестами, конечно, поскольку иным способом она общаться не может. Дочь подошла ближе, и старуха заметила, что у нее заплаканные глаза. В самом деле, она плакала. Долорс испугалась: да, ее дочь, безусловно, размазня, но плачет она не часто, а раз глаза у нее на мокром месте, значит, на то есть серьезная причина. Отложив вязанье, она вопросительно посмотрела на дочь. В ответ та снова заревела. Долорс растерялась, попыталась подняться с кресла и подойти к Леонор, но та, заметив попытку, замахала руками — не надо, сейчас сама все расскажу. Она пододвинула стул и, чуть помолчав, сообщила:
— Меня повысили. С сегодняшнего дня я — начальник административного отдела нашего предприятия.
Сказав это, дочь заплакала еще горше. Долорс ничего не поняла. Может, это слезы радости? Вообще-то не похоже. Леонор смахнула соленую влагу и продолжала, не глядя матери в глаза:
— Я сделала ужасную вещь, мама. Ужасную. Поэтому меня и повысили.
Пресвятая Богородица, что она такого натворила? Украла? Убила? Леонор медленно встала, взяла пачку бумажных носовых платков, вытянула из нее один и, всхлипывая, объяснила:
— Директор, он же одновременно и владелец нашего предприятия, помешался на мне, понимаешь? В конце концов он сказал, что если я не пойду ему навстречу… сама понимаешь, что он имел в виду… то меня уволят. Я знаю, знаю, что не должна была уступать… Но я представила, как мне придется объяснять Жофре, почему меня уволили, а он так ревнив, он способен натворить таких дел, и я вообще не хотела его расстраивать. В моем возрасте трудно получить другую работу, я же не такая умная, как Жофре, вряд ли я бы хоть что-то нашла.
Больше всего Долорс поразило не то, что ее дочь оказалась способной доставить плотские радости хозяину предприятия, а то, насколько слепо та верит в собственного мужа, этого идиота Жофре, который хоть сам и развлекается в обществе Моники Я Тоже, но при этом не забывает регулярно пользоваться тем обстоятельством, что ее дочь ценит себя так низко, еще бы, ведь это позволяет ему самоутверждаться и доминировать, и — ни больше ни меньше — толкает Леонор в постель к хозяину-шантажисту, который уверен, что до сих пор живет при феодальном праве. Да, вот уж сейчас Долорс особенно жалко, что она не в состоянии говорить, а то бы произнесла целую речь (из тех, что обычно произносят матери) и отвесила доченьке пару-тройку увесистых затрещин, чтобы та наконец поняла, что, хоть она и размазня, но стоит гораздо больше, чем этот прыщ на ровном месте — Жофре. Она сказала бы ей: посмотри на себя в зеркало, дочка, внимательно посмотри, огляди себя с ног до головы, как твой муж и Сандра, а не так, на скаку, на бегу, словно боишься себя и собственного отражения. Встань, вглядись как следует, подумай о себе самой, и ты поймешь, что, коли захочешь, можешь быть очень привлекательной, несмотря на возраст, из-за которого тебя якобы никуда не возьмут на работу. Она сказала бы: выше голову, Леонор, докажи самой себе, что ты кое-чего стоишь!
Но это ей недоступно. Ей остается только молча слушать.
— Это длится уже довольно долго… Когда шеф вызывает меня к себе в кабинет, меня всю прямо трясет. Секретарше он приказывает, чтобы его никто не беспокоил, и прямо там, на диване, получает, что хочет. Такая гадость, мама! Я смотрю в сторону, стараюсь думать о чем-нибудь другом и мечтаю, чтобы все побыстрей закончилось. Ну почему он на мне зациклился? Правда, сегодня он меня не трогал. Вызвал к себе, ухмыльнулся и объявил, что повышает меня в должности. Я сказала: большое спасибо, но мне это не надо, не хочу я никакого повышения. Он стал настаивать. Я уперлась — не хочу, и все. Тогда он перестал улыбаться и говорит: это не обсуждается, вашего согласия никто не спрашивает, и никакие возражения не принимаются. А когда я уже стояла в дверях, напоследок бросил: теперь мы сможем вместе ездить в командировки, вот увидишь, как будет весело.
Долорс растерялась. Снова попыталась подняться — чтобы взять листок бумаги и написать, что она по этому поводу думает, хотя письмо давалось ей с большим трудом, но потом она сообразила, что представления не имеет, как сформулировать на письме свои мысли, чтобы Леонор правильно ее поняла. Леонор воспринимает только устную речь, она — не Тереза, которая отлично схватывает не только суть любого текста, но и то, что скрыто между строк, то, о чем в нем вообще не говорится. Леонор же все воспринимает буквально, нет, ей писать бесполезно. Как на бумаге объяснить ей, что во всем, что с ней происходит, виновата она сама, потому что в молодости, вместо того чтобы демонстрировать миру свою силу и стойкость, дочь спряталась под спасительное крылышко мужчины, который не любил ее, но хотел подчинить себе, чтобы вырасти в собственных глазах, самоутвердиться в своей мужской, а точнее говоря, жеребячьей сущности, потому что он и в самом деле всего лишь тупое животное, хотя окружающим кажется, что Жофре — идеальный отец и муж, умный, тонкий, интеллигентный человек, знаток Ницше. Как объяснить дочке, что если жить, не видя, что происходит у тебя под носом, в твоем собственном доме, жить с шорами на глазах, жить с этим Жофре, то в какой-то момент тебе хочешь не хочешь, а придется свернуть на скользкую дорожку, уступить домогательствам шефа, чтобы в итоге, вполне вероятно, оказаться в центре грязного скандала вроде тех, что гремят сейчас на страницах газет и журналов, — Марти обожает комментировать такие истории, он читает кучу газет и по каждому вопросу с удовольствием вступает в спор с отцом, называя того не иначе как «обращенным хиппи», — внук шутит, а Жофре бесится и, должно быть, негодует про себя, что сегодняшняя молодежь в подметки не годится той, среди которой рос он.
А даже если и так, ну и что? Все поколения откликаются на одни и те же ласки, на одни и те же слова любви. И, так или иначе, все поколения им верят. К тому времени, когда Долорс начала ходить в гости к хозяину фабрики и беседовать с Эдуардом, Антони уже пообещал ей достать луну с неба. Луна с неба — это всего лишь вечная любовь, потому что больше молодому человеку предложить было нечего. Они не встречались какое-то время после того случая, потому что Долорс нездоровилось и ее раздирали противоречивые чувства. Знаменитый раздутый червь из рассказов монахинь произвел на нее скорее отрицательное впечатление и показался слишком большим и твердым, чтобы поместиться внутри ее тела, что ж удивляться, что он проделал в ней дырку и сделал ей больно, так что вся романтика, наполнявшая их отношения с Антони, исчезла. Какие мы были глупые, вздохнула Долорс. Но у нее есть оправдание — тогда царили другие времена и она была совсем юной. А вот у Леонор, напротив, оправданий нет, с какой стороны ни взгляни.
Сейчас Долорс с удовольствием рассказала бы дочери про эту Монику Я Тоже из школы, чтобы до той наконец дошло, что Жофре вовсе не такой безупречный, как она полагает. Но, поразмыслив, старуха вновь вознесла благодарность Всевышнему за то, что тот послал ей инсульт и лишил возможности говорить, потому что такие разговоры только вносят в дом разлад: с идолопоклонством Леонор не покончишь одним махом, она просто не поверит ни единому твоему слову и, выбирая между матерью и мужем, безусловно встанет на сторону мужа, да еще и подумает, что мать в очередной раз решила очернить зятя. Ей хватит ума напрямую спросить об этом у Жофре — и тогда все станет еще хуже. Так что да здравствует инсульт! Хоть бы Леонор обо всем узнала сама. Хоть бы узнала!
Она не спала в ту ночь, когда потеряла девственность. Лежала с открытыми глазами, на всякий случай засунув между ног салфетку. Это нормально в первый раз, сказал Антони. Значит, для него это — не первый раз? Поэтому он знает, как должно быть? К ужасу и потрясению от физического вторжения, которого она, по правде говоря, желала, прибавилась еще и ревность, затмившая все остальное. Каждое новое сильное чувство словно пожирает в нас предыдущее, корчит нам гримасы и добивается, чтобы мы сосредоточились на нем. Такова жизнь, вздыхает Долорс.
Хлопнула входная дверь, и Леонор поспешно вытерла набежавшие слезы.
— Ни слова, мама! Пожалуйста!
Дочь даже не заметила, какую глупость сморозила, застигнутая врасплох, она совсем растерялась, а тем временем Марти двигался по коридору к столовой — чрезвычайно чем-то довольный, он на ходу мурлыкал популярную песенку. Долорс спасла положение, вытащив на свет листок с размерами Сандры, и знаками показала Леонор, чтобы та проверила, все ли верно. Когда вошел Марти, Леонор, напустив на себя озабоченный вид, вникала в жестикуляцию матери, пытавшейся втолковать ей, что талия у свитера получается слишком узкой, наверное, тут какая-то ошибка. Леонор обрадованно нацепила на нос очки и спрятала от Марти заплаканные глаза. Бросив сыну, уже устраивавшемуся у компьютера, равнодушное «привет!», она поспешно скрылась в ванной, не забыв, впрочем, подтвердить матери, что никакой ошибки нет, это точные мерки Сандры.
Мама, как жалко, что у тебя все время плохое настроение, сказала ей Тереза, ведь у тебя, между прочим, самые умные глаза, какие я когда-нибудь видела. Долорс почувствовала себя польщенной, но не нашлась что ответить. Не болтай глупостей, в конце концов проворчала она и ушла в другой конец комнаты. Этот разговор произошел у них в один из последних приездов Терезы перед тем, как с Долорс случился инсульт, тогда, если память ей не изменяет, она вновь поругалась с Фуенсантой и Тереза пыталась их помирить. Неужели Фуенсанта уж настолько невыносима, что нужно постоянно ее обижать? Просто я не нуждаюсь в надсмотрщике, который следит за каждым моим шагом, отрезала Долорс. Тереза вздохнула и тогда-то как раз сказала про умные глаза, а потом добавила: мама, именно потому, что ты так умна, ты должна понять, что в твоем возрасте необходим кто-то рядом, кто может немного побыть с тобой, совсем чуть-чуть. Потому что даже если с тобой все в порядке, ты все равно нуждаешься в помощи, тебе ведь уже не двадцать лет. Не нужна мне никакая помощь. Тереза прислонилась спиной к двери туалета и с ироничной улыбкой сказала: а знаешь, мама, мне кажется, что тебе все-таки двадцать лет.
«Самые умные глаза». Что дочь имела в виду? Должно быть, то, что у нее умная голова. А что это значит? Когда про кого-то говорят, что он очень умный, не знаешь, как на это реагировать: то ли ходить перед этим человеком на цыпочках, то ли поверить, что он знает о жизни абсолютно все. Тереза наверняка путает ум и опыт, поскольку ум — это врожденное, а Долорс в юности была туповата. А может, ум — это все-таки опыт, поди разберись…
Эдуард начал обхаживать ее с помощью шоколадных конфет. В тот раз, когда она допила на кухне свой шоколад, он и служанка в наколке прям-таки закатились от смеха, ой, Долорс, гляньте-ка на себя в зеркало — какие у вас усы! Долорс не стала смотреться в зеркало, потому что ни одного поблизости не обнаружила, а просто облизнула губы и вытерла их салфеткой, которую протянула служанка. Эдуард как-то особенно посмотрел на нее, и этот его взгляд Долорс совсем, ну совсем не понравился, — так смотрел на нее Антони тогда, в постели. Но взгляд Антони грел ей сердце, а взгляд Эдуарда вызвал тоску. В Эдуарде ей понравилось только одно: он не побоялся нарушить порядок, привести ее на кухню и тайком от всех, особенно от своей матери, которая бы не одобрила этот поступок, напоить шоколадом. Эдуард был обманщиком. Вот уж кто умен, думала она, еще бы, ведь он помогал отцу на фабрике. Он улыбнулся ей, но Долорс эта улыбка показалась пустой.
Зато в улыбке Антони ей виделась та самая луна с неба. Золотая луна, которая той зимой опускалась к ним в комнату, где они столько раз грезили наяву, а потом ложились в постель, и их любовь была сродни безумству. Здесь не водилось льняных простыней, только ее это меньше всего волновало. Она вернулась туда примерно через две недели. Долорс случайно встретилась с Антони на улице, потом наткнулась на него в продуктовой лавочке. Она даже не взглянула на него, и хозяйка лавки наверняка подумала, что директорская дочка слишком много о себе воображает, наверное, и с ней самой здоровается только потому, что рассчитывает за это получить кусок получше. В тот день Долорс показалось, что Антони еле волочит ноги, и звук этих шаркающих шагов разбередил ее сердце, которое словно начало кровоточить. Девушка не выдержала и решила назавтра пойти к нему. Она встала перед ним, посмотрела в глаза и спросила: откуда ты знаешь, как бывает в первый раз? Антони честно ответил: потому что единственная женщина, которую я знал до тебя, тоже была девственницей. Долорс почувствовала, как острое жало проткнуло ее насквозь, но Антони ничего не заметил и продолжал: мои родители прислуживали в одном поместье, в Саррья, я там родился и вырос, хозяйка дома позаботилась, чтобы я ходил в школу и читал. Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я начал встречаться с одной служанкой, которой уже стукнуло двадцать, мы сошлись, потому что были там самыми молодыми, вероятно, она считала меня дерзким молокососом, но все-таки не отвергла. Так продолжалось около года. Потом хозяйское предприятие обанкротилось, сам хозяин умер от инфаркта, а его жена перестала интересоваться не только моим чтением, но и вообще чем бы то ни было. Она продала все и чахла день ото дня. Служанка ушла — нашла себе работу в другом семействе, в Барселоне, и забыла про меня, а я про нее. Эта связь ничего для меня не значила.
Между ними повисла звенящая тишина, такая, в которой раздор двух душ постепенно сходит на нет. Игла ревности уже колола Долорс не так сильно. Она почувствовала стыд — не зная отчего — и спросила первое, что пришло ей в голову: а где твои родители? Они живут с хозяйкой, у нее крохотная квартирка в городе. Всем троим уже немало лет, и они прекрасно друг с другом ладят. Все меняется, и отношения между людьми тоже. Он протянул руку, и Долорс вложила в его ладонь свою, Антони привлек ее к себе и тихонько сказал: не бойся, его сладкое дыхание щекотало шею и заставляло слегка дрожать. В тот день они продвинулись еще на шаг вперед или, лучше сказать, сделали еще шаг в одном, вполне конкретном направлении, открыли новую дверь, которая до того стояла закрытой, а отворить ее они могли только вдвоем.
Леонор вернулась — с красными, опухшими глазами, окруженными чем-то белым — должно быть, поработала над собой, подумала Долорс, в этом смысле нам, женщинам, проще — мы можем скрыть, что плакали, с помощью крема или макияжа. Мужчинам труднее, если они так сделают, их зачислят в трансвеститы. Но мужчины не плачут. Нет, плачут, конечно, но — тайком. Они не имеют права делать это прилюдно, это считается дурным тоном. Долорс погрузилась в работу, Леонор пересекла комнату и вошла в кабинет, даже не взглянув на нее, должно быть, переживает жгучий стыд и корит себя за то, что рассказала про «право феодала», а это именно так и называется, отец очень часто использовал его по отношению к служанкам, только теперь это совершенно противозаконно, аморально со всех точек зрения и предосудительно, даже если все остается шито-крыто.
Иногда отец вызывал у нее отвращение, иногда — чувство горечи. Пока она училась в монастырском интернате, его обхаживала одна дальняя родственница, утешала вдовца после потери жены. Но когда дело дошло до свадьбы, эта особа пошла на попятный, как выяснилось, успела полюбить другого. И отец остался один, совершенно один, его жизнь протекала между фабрикой и клубом, куда ходили только мужчины, он практически не общался с женщинами своего круга, одну из которых могла бы соблазнить идея выйти замуж за немолодого вдовца с сомнительным состоянием — отец никогда не был очень богатым. В итоге ему остались только служанки, одна покладистей другой. И одна пугливей другой. Некоторые сбегали от них в другие дома, где жили не отчаявшиеся вдовцы, а люди женатые, с удовлетворенными инстинктами.
Хорошо, что теперь у мужчин все проще, говорит себе Долорс. Если все женщины нынче доступны так же, как Сандра, у них не должно возникать серьезных проблем, когда необходимо дать волю инстинктам. Теперь женщина не воспринимает все так, как раньше. Теперь она любит. Потом может оказаться, что она отдала свое тело тому, кто его недостоин. Но — только тело, душу она не может отдать ни под каким видом. По сути, тело мало что значит, рассуждала сама с собой старуха, и тут заметила, что уже убавила достаточно петель.
Она вытащила сантиметр и измерила вязанье на уровне талии, боже мой, Сандра, у тебя и тела-то толком нет. То невеликое количество плоти, каким ты обладаешь, ты уже отдала мужчине, между прочим, мне было двадцать шесть лет, когда это произошло со мной, на десять больше, чем тебе, что я тогда себе думала, уже не помню, но то, что я не слишком в этом нуждалась — точно. К двадцати шести годам Долорс уже пришла к выводу, что останется старой девой и вечно будет жить в этом большом доме с отцом, спасая служанок до тех пор, пока у него не иссякнет задор гоняться за ними. Сколько раз самые молоденькие из них ночевали в ее комнате, чтобы не попасть в лапы хозяину. И как они любили ее за то, что Долорс для них делала, особенно Мирейя, изящная, хрупкая и одновременно очень живая, она доверительно рассказала хозяйке, что любит одного рабочего с фабрики, и благодаря заступничеству Долорс дело кончилось свадьбой.
Сама же Долорс до двадцати шести лет оставалась старой девой. Еще за год до замужества на ее руку не претендовал ни один кавалер, и вдруг появились сразу двое. Конфетный Эдуард и книжный Антони. Но Эдуард ничего для нее не значил. Правда, какое-то время она испытывала к нему симпатию — спасибо шоколаду, впрочем, такое же чувство Долорс испытала бы к любому, кто стал бы дарить ей шоколад и конфеты, тем более такого высокого качества, ведь после войны их днем с огнем было не сыскать. И Эдуард превратился в ее хорошего друга. Вскоре она непринужденно смеялась с ним и болтала: кто бы подумал, что ты окажешься таким забавным, когда я увидела тебя в первый раз, то решила, что ты никогда не улыбаешься, с виду такой строгий… В конце концов вечеринки по воскресеньям перестали ее тяготить.
Кроме того, было и еще кое-что, о чем ей никак не удавалось забыть: связь Антони с той служанкой из Саррья. Не важно, что она осталась в прошлом, не важно, что сейчас Антони принадлежит ей одной, Долорс, словно одержимая, никак не могла выбросить эту историю из головы, постоянно представляла своего любовника в объятиях той женщины, без конца воображала, как он делает со служанкой то же, что делал с ней, и у нее немедленно портилось настроение, да так, что она готова была вцепиться в любого, кто попадется под руку. И воскресные вечера с Эдуардом стали ее маленькой местью за ту боль, которую причиняла Долорс незаживающая рана в сердце, не дававшая ей жить спокойно. Она чувствовала удовлетворение, когда после близости с любимым мужчиной, после разговоров о книгах, философии и прочем роняла, словно бы случайно: прошлое воскресенье я провела очень приятно. Говоря это, она замечала, как в сердце Антони тоже вонзается шип ревности — острый и болезненный, и девушке казалось, что от этого на какое-то время ее собственная боль утихает.
Долорс тихонько засмеялась, вспомнив этот более чем невинный способ отомстить Антони за то, что тот не был девственником. Этот же невинный способ помогал ей поддерживать в себе уверенность в том, что большинство мужчин так и остаются девственниками, пока не встретят женщину своей мечты. Ох уж эти мужчины. Долорс снова хихикнула.
— Слышишь, как бабушка смеется?
— Да, оставь ее. Вспоминает что-нибудь, наверное.
Леонор и Марти разговаривали в соседней комнате. Это Леонор сказала «вспоминает что-нибудь» — чтобы отвлечь внимание сына, потому что сама не сомневалась: мать смеется над ее рассказом о директоре, смеется над ней, что, разумеется, абсолютно не соответствовало действительности, и Долорс очень жаль, что дочь так думает, это должно ее ранить, надо будет потом сказать, что она смеялась совсем по другому поводу, над самой собой, она напишет записку, чтобы все окончательно прояснить, не хватает еще, чтобы бедная Леонор решила, будто ее собственная мать смеется над тем, как хозяин предприятия ловко воспользовался своей властью. Она еще очень молода, Леонор. Мало того, что она размазня, она еще и очень молода, раз ее могут ранить подобные вещи. К тому же дочь сейчас в таком деликатном возрасте, когда гормоны вытворяют что хотят. Вот когда кожа у тебя становится тонкая, словно пергамент, когда ты состарилась, тебя тревожат другие вещи, связанные с домом, семьей, с детьми и внуками. Мужчины мало тебя волнуют. Она бы сейчас позволила делать с собой что угодно кому угодно, ни секунды не переживая по этому поводу. Но кому взбредет в голову лечь в постель со старухой восьмидесяти пяти лет? На Долорс снова накатил приступ смеха. Ну что за глупости приходят ей в голову! Да, Долорс, ты неисправима.
Зима сорок шестого года, помнится, выдалась довольно теплой. После долгой войны, после первых послевоенных лет, полных печали и нужды, в эту зиму Долорс вовсю наслаждалась молодостью и тем, что дарило ей сердце любимого, единственного мужчины, которого она любила со всей страстью. Раз в неделю их ждал особый вечер — сладостный, запретный, принадлежащий только им. Время каштанов давно закончилось, ну и что, уходя из дому, она говорила, что идет полюбоваться природой, подышать свежим воздухом, погулять по хрустящей мерзлой траве луга — не забывая, конечно, потеплее одеться: куртка, ботинки и перчатки. Простудишься, озабоченно говорил отец, или, того хуже, подхватишь пневмонию, дочка, сейчас неподходящее время для прогулок, разве не видишь, какой на улице холод! Вовсе нет, папа, не волнуйся, ты слишком много беспокоишься, целовала его в лоб и прибавляла, я тепло одета, я не замерзну — что ж, она говорила чистую правду, ведь все это время она собиралась провести не в загородной прогулке, а в объятиях мужчины, горячего, словно печка, в его жаркой постели — опять-таки жаркой не от того, что в доме хорошо топили (для обогрева Антони пользовался только маленькой плитой на кухне, а в комнатах стояла жуткая холодрыга), а благодаря целой кипе одеял и тому секрету, что прятался под простынями и раскалял их обоих.
В хорошую погоду она ходила играть в теннис с Эдуардом. Однажды сын хозяина фабрики появился на пороге их дома и попросил Мирейю позвать Долорс. Когда она вышла, то обнаружила в прихожей Эдуарда — чрезвычайно взволнованного, потирающего руки, озирающегося по сторонам. На сей раз он не принес шоколад, зато спросил, не хочет ли она поиграть с ним в теннис. Долорс смешалась, она не испытывала ни малейшего желания идти куда-то с Эдуардом и хотела лишь одного — оказаться у Антони дома, но свидание намечалось только на завтра, к тому же как-то некрасиво с ходу отвергать приглашение, к которому наверняка приложили руку и будущая свекровь, и ее собственный отец, они, похоже, уже обсудили возможность породниться, обменялись всякими соображениями наподобие «почему бы им не поладить», «глядишь, и до алтаря дойдет», «наши дети уже достаточно взрослые, чтобы начать собственную жизнь», «пора им уже, а то еще чуть-чуть, и будет поздно мечтать о потомстве» и прочее в том же духе. Что это за мания такая, прямо-таки помешались на отпрысках, ну и что, что у отца она единственная дочь, а Эдуард — наследник большого состояния? Ясное дело, главы обоих семейств опасались остаться без внуков, а если в двадцать шесть лет у тебя нет ни одного ухажера, считай, что жить тебе и дальше монашенкой.
Пресвятая Богородица, как же все изменилось, достаточно посмотреть на Сандру, которая может выбирать между своим Жауме Большие Горячие Руки и другими, которых у нее предостаточно. Во времена молодости Долорс девушки выходили замуж за первого, кто прочитал им стихи и подарил шоколад. Сейчас они к двадцати шести годам уже по горло сыты мужчинами и не знают, на котором из них остановиться, а зачастую приходят к выводу, что, возможно, лучше быть понемногу со всеми и ни с кем; потерять невинность в шестнадцать лет прежде считалось вещью немыслимой, в свои шестнадцать она и помыслить не могла о том, чтобы вообще задавать кому-нибудь какие-нибудь вопросы, это было табу, она имела право только отвечать, если спросят, причем учтиво, кратко, с обязательным прибавлением «сеньор» или «сеньора», и монахини обучали их очень старательно, они доходчиво объясняли, что их будущее и их жизненное предназначение — стать настоящими сеньорами, что мужчины хотят иметь рядом с собой женщину культурную и образованную, но при этом такую, которая никогда не покажет, что знает больше мужа, — никогда в жизни, потому что мужчина, взявший тебя в жены, сам скажет, что тебе делать. В основном ты должна управлять прислугой, и этого достаточно. Долорс умирала от желания спросить мать, насколько справедливо это учение монахинь, но мамы уже не было, она умерла, а спрашивать отца было нельзя, такие вопросы — не для мужчин. Она внимательно слушала монахинь, но про себя — поскольку обладала пытливым умом — решила, что надо все проверить на себе и убедиться, правы они или нет.
Разразилась война, а ей оставался еще год учебы. Это неспокойное время Долорс провела в интернате, вместе с остальными девочками доучила все что положено и сдала экзамены. Получила свои семь с половиной баллов и, напичканная философскими теориями, по возвращении домой попросила у отца разрешения поступать в университет, по примеру нескольких своих подруг — очень немногих счастливиц, которым повезло. Но отец отказался даже обсуждать эту возможность, он заявил, что женщине ни к чему науки, и тогда Долорс начала подозревать, что монахини знали, о чем говорили, когда уверяли ее в том, что ее жизненное предназначение — стать настоящей сеньорой; потом, после долгих уговоров, отец сказал: подождем, когда закончится война, не будет же она продолжаться вечно. Долорс сокрушалась, что, настаивая на своем, нехорошо ведет себя, ведь отца могут вот-вот отправить на фронт, но продолжала гнуть свое, и тогда отец еще раз сказал: подождем, пока все кончится, поняла?
Нет, она ничего не поняла. Голова ее была забита самыми странными теориями многочисленных авторов, которые пытались постичь, в чем смысл жизни, при этом теории эти позволялось изучать лишь до определенного предела — например, считалось приличным оголять руку по локоть, но ни в коем случае не выше. Однажды ночью в спальне интерната девочек охватило безудержное желание посмотреть друг у друга локти, ведь то, что под запретом, всегда неудержимо притягивает; и что же обнаружилось той ночью? Что у всех у них локти одинаковые, довольно-таки грязные, точнее говоря — очень даже грязные, покрытые черной коркой. С философией произошло то же самое: все, что считалось запретным, будило в беспокойном уме Долорс неуемное стремление посмотреть, что же от нее закрыто и нет ли и там, в этой тайной философии, грязи? Или, напротив, там таится мягкая, нежная и чистая плоть? Она с нетерпением ждала окончания войны. Девушка видела войну во всех ее красках и испытала на себе все ее прелести, отец управлял еще и другой фабрикой, далеко от города, а на городской дела тем временем пришли в полный упадок, что не удивительно — производство вообще переживало трудную пору, рабочие без конца бастовали, выступая против всех, кого подозревали в правых взглядах или религиозности.
Все два года, что шла война, Долорс провела дома одна, есть было почти нечего и заняться тоже нечем, она пробовала заработать на жизнь шитьем, но представители народной милиции предупредили, что это запрещено, так что ей только и оставалось, что просто пытаться выжить. Так продолжалось два года, и пусть она не слышала свиста пуль и разрывов бомб, но войну прочувствовала каждой клеточкой, и впоследствии это обернулось своего рода амнезией, не дававшей ей воспроизвести в памяти некоторые сцены, свидетельницей которых она стала; война — вот единственная вещь, которая до сих пор причиняла ей боль.
А потом все сдул порыв раскаленного ветра. От него заложило уши у тех, кто еще мог слышать, он заставил пригнуться и в поисках случайных крошек, чтобы прокормиться, смотреть в землю и не видеть дальше собственного носа. Отец вернулся и стал управлять другой фабрикой, которой тоже владели родители Эдуарда, только она находилась на окраине города. Предприятие, которым он руководил во время войны, также принадлежало им, но сейчас от него ничего не осталось. И никто не собирался его восстанавливать.
Когда страх и голод остались позади, когда жизнь начала вновь походить на жизнь, у Долорс возродилась надежда. Папа, я хочу учиться дальше, ты помнишь, я говорила тебе. Отец выглядел очень усталым, он больше не приставал к служанкам, на это у него уже не хватало ни сил, ни желания. Идея дочери по-прежнему казалась ему вздорной, Долорс, ты говоришь глупости, как-то вырвалось у него, ее настойчивость раздражала, и она поняла, что в сложившихся обстоятельствах ей рассчитывать не на что, но годы-то идут, и время, подходящее для учебы, уходит. Это никакие не глупости, продолжала настаивать Долорс, ты обещал, что мы вернемся к этому разговору после войны. Война уже закончилась. Год назад, папа.
В итоге отец вновь сказал «нет» и посоветовал обратить внимание на фабричную библиотеку, куда она может ходить, когда хочет, и читать, что хочет.
Сандра все твердит, что хочет учиться на актрису. Есть специальное училище, или институт, или что-то вроде того, но ей еще два года сидеть за школьной партой, а если вспомнить, какой ветер гуляет в голове у внучки, затея с поступлением туда выглядит проблематично. Раньше, в молодости Долорс, актрисы были просто актрисами, они принадлежали к особому кругу и не учились ни в каких институтах. Или ты родилась актрисой, или нет. И не каждая могла стать актрисой. Вернее сказать, захотеть стать актрисой могла почти любая девушка, но только не из хорошей семьи. Ведь быть актрисой означало вести свободную, чтобы не сказать распутную, жизнь. То есть скандальную.
Как легко нас шокировать. Стоит чуть-чуть выйти за рамки привычного, и готово дело — уже есть повод для скандала. Люди видели, как ты входила в дом к какому-то рабочему, отец уронил эту фразу, сидя в кресле, и при этом даже не шевельнулся. Она прозвучала как приговор, четкий и недвусмысленный, словно гвоздь вколотили — собственно, для того она и предназначалась. Гром грянул внезапно, среди ясного неба, в тот день, когда Долорс пошла за покупками вместе со служанкой Мирейей. Отец говорил обычным тоном, не повышая интонации, да и зачем — все и так понятно. И короткая эта фраза произвела ожидаемый эффект: она сгустила воздух в комнате до такой степени, что стало невозможно дышать. Долорс окаменела. Она ничего не ответила, все случилось так неожиданно, что девушка растерялась, да у нее и духу не хватило бы произнести хоть слово. Отец, который до того глядел в пол, поднял голову и посмотрел ей в лицо. Долорс не видела выражения его глаз, но догадывалась, что в нем говорит ущемленная гордость.
Нечто похожее произошло с Жофре, когда Сандра объявила, что хочет быть актрисой. Внучка носилась с этой идеей уже несколько месяцев, правда, все еще может перемениться, хотя шестнадцать лет — такой возраст, в котором уже начинаешь понимать, чего тебе хочется. Ее отец, великий философ революции, сказал так: хочешь играть в театре — играй, но в любительском, потому что для нормальной жизни в кармане должен лежать диплом о достойном высшем образовании. Обычно такие вещи у них дома обсуждали за столом. Сандра, не знакомая с законом молчания, непререкаемым для детей во времена юности Долорс, раздраженно возразила, что актерская профессия так же уважаема, как и любая другая. Ответом ей было молчание. Марти, не изменившись в лице, продолжал спокойно есть, Леонор переводила взгляд с одного на другого, словно кролик, под дулом охотничьего ружья парализованный паникой, Долорс все внимание сосредоточила на тарелке с супом, Жофре протирал стекла очков — он всегда так делал, когда хотел потянуть время, а затем произнес, как выстрелил: ты ничего не понимаешь в жизни, Сандра. А потом принялся разыгрывать комедию — смягчил взгляд, сделав его почти что нежным: я был таким же, как ты, дочка, но, к счастью, выбрал респектабельную профессию, иначе не нашел бы никакого приличного места. Долорс приподняла голову, ожидая ответа Сандры, который последовал мгновенно — задорный, простой, прямой: папа, ну что ты говоришь, ты же никогда не играл на сцене. А старуха подумала про себя: ты ошибаешься, внучка, твой папа всю жизнь только этим и занимается.
Отец Долорс в тот день больше всего походил на палача, хотя она, сидя против света, толком не видела ни его лица, ни оскорбленного взгляда, и портьеры за креслом придавали всей сцене еще более мрачный колорит. Молчание уже становилось невыносимым, но тут наконец к Долорс вернулась способность дышать, и она смогла тонким голосом спросить: что ты хочешь этим сказать? Что ты вовсе не гуляла за городом и не собирала никаких каштанов, угрожающим тоном произнес отец, а ходила к этому рабочему. И теперь это известно всем.
Вот в чем все дело — «теперь это известно всем». Остальное не имело значения. Долорс открыла рот, чтобы сказать: как и про твои интрижки со служанками, но предпочла промолчать. Она вдруг поняла ход отцовских мыслей: в стенах дома, вдали от чужих глаз, может происходить что угодно, так он считает. Но на людях нужно вести себя как подобает.
Итак, все открылось. Долорс опустила оружие и выставила перед собой щит, чтобы отразить атаку противника. Я люблю тебя, папа, сказала она. Отец взъярился: ты не знаешь, что такое любить, что ты вообще понимаешь в жизни, ты погубишь себя, Долорс, погубишь. Мне двадцать шесть лет, возразила дочь, словно это могло ее от чего-то защитить. Отец продолжал гневаться, напряжение все нарастало, да по мне хоть сорок, ты — дочь директора и обязана вести себя соответствующим образом, ты не должна путаться с рабочим, разве я тебе не объяснял, что они — не такие, как мы, ничему в жизни я тебя не научил. Не научил, готова была согласиться Долорс, но промолчала. А Эдуард? Что Эдуард? Что у тебя с Эдуардом? Долорс нашла этот вопрос довольно странным. Как вижу, ты не встречаешься с Эдуардом? Нет, я не встречаюсь с Эдуардом, раздраженно ответила дочь. Ах так? А как называется то, что между вами происходит: все эти беседы, партии в теннис? Это и есть нормальное ухаживание, каким оно и должно быть! А ты губишь свою репутацию, связавшись бог знает с кем. Как такое могло случиться, дочка, что скажет Эдуард, когда узнает, что ты уже не девственница?
Сейчас, в начале XXI века, если мужчина обнаружит, что женщина в двадцать шесть лет невинна, он точно решит, что с ней что-то не в порядке, что-то не так, невозможно же, чтобы в таком возрасте она не изведала радостей жизни; либо она не умеет общаться, либо монашка и не желает в этом признаться, либо вообще неизвестно кто. Сандре всего шестнадцать, и, судя по тому, что происходит в дальней комнате между ней и Жауме Большие Горячие Руки и что слышала Долорс, внучка давно рассталась с девственностью. Пресвятая Богородица, как изменились времена.
Однако есть вещи, которые не меняются никогда, и это тоже надо принимать во внимание. Например, не меняются чувства. Быть может, раньше они производили впечатление менее искушенных и более искренних, но по сути остались теми же самыми. Я не встречаюсь с Эдуардом, мы просто друзья. Отец рассердился еще больше: в каком смысле друзья, что ты говоришь, дочка, нельзя дружить с одним мужчиной и играть в игры с другим. Есть вещи, которые вообще делать нельзя — во всяком случае, до свадьбы, и уж тем более с тем, кто не собирается на тебе жениться. Отец затряс головой и прошептал сдавленным голосом, словно его душили: девочка моя, ты губишь не только себя, ты и меня выставляешь на всеобщее посмешище. Слава богу, что я тебе отец, а не муж.
Хлопнула входная дверь, это вернулась домой Сандра. Долорс поспешила спрятать вязанье. Пока Сандра вошла, пока сняла куртку и глянула на себя в зеркало, старухе хватило времени, чтобы быстренько убрать все в пакет. Внучка довольно долго крутилась перед зеркалом — как всегда. Долорс на расстоянии угадывала, что та делает: вот встала в профиль и рассматривает свою попку, вот втягивает живот, которого вообще нет; да, сейчас она и в самом деле некрасива — что хорошего, когда все ребра наружу. Леонор, доченька, думала старуха, ты только посмотри на девочку, повернется у тебя язык сказать, что она хорошо питается, не дочь уже, а полдочери, если не четверть, почти что ничего от нее не осталось, и ясно как день, что талия у нее точь-в-точь такая, как ты записала мне на бумажке с размерами, лучше сказать, там вообще ничего нет, ни талии, ни размеров. Боже мой, Леонор, неужели ты этого не видишь?
Родители всегда обо всем узнают последними. Позднее это амплуа простака переходит к мужьям и женам, тоже не случайно, потому что они — самые близкие люди и ни за что не согласятся поверить, что ты способен вести себя неподобающим образом. Я выйду замуж за Антони, папа, с безумной смелостью, чудесным образом родившейся от избытка чувств, заявила Долорс. Тут отец разразился обидным смехом, а потом воскликнул: и знать ничего не хочу, Долорс, коли желаешь замуж — так выйдешь за Эдуарда, а не за Антони. И снова любовь придала ей смелости: я хочу выйти за Антони, и не вижу ничего ужасного в том, чтобы жить, как живут рабочие. Отец парировал: значит, я вырастил дочь-забастовщицу. Он поднялся с кресла и медленно приблизился к ней. Долорс застыла, стараясь унять дрожь. Конец первого действия: отец, кажется, выиграл поединок, когда сказал: нет больше никакого Антони, я вчера выгнал его. Он больше здесь не живет. И не работает на фабрике.
Вот и Жофре вернулся. Теперь вся семья в сборе. В столовую зашла Леонор, и старуха кивнула ей на пакет с вязаньем, лежащий под стулом, — не волнуйся, все спрятано, Сандра ничего не заметит. Леонор улыбнулась, глаза у нее более-менее пришли в норму, она больше не выглядит заплаканной и успешно притворяется слегка простуженной. Вот бестолочь, и сейчас она готова ради него ломать комедию.
Во время разговора с отцом Долорс не проронила ни слезинки, но потом, запершись в своей комнате, долго рыдала, пока вечером к ней не постучалась Мирейя, которая, когда хозяйка открыла, сказала: насчет вашего Антони не беспокойтесь, сеньорета, у него все в порядке, если хотите, можете увидеться с ним завтра, в пять вечера, в скалах на берегу.
Наступило время ужина. Долорс, собравшись с силами, поднялась с кресла и пошла за бумагой и шариковой ручкой, которая лежала возле телефона. Леонор, я сейчас напишу, что смеялась вовсе не над тобой, а над своими мыслями. То, что случилось с тобой, кажется мне очень серьезным. Долорс посмотрела на записку — коряво написано, вот несчастье. Потом понесла ее на кухню, где Леонор хлопотала над ужином. Отдала ей бумажку, чтобы та прочла.
— Я знаю, мама, я знаю.
Леонор улыбнулась, порвала записку, выбросила обрывки, а потом, с глазами, опять полными слез, поцеловала ее в щеку и велела идти в столовую, — ужин уже готов.
Скалы вторгались в царство песка на пляже, который находился уже за чертой Барселоны. Дорога туда занимала три четверти часа от фабрики быстрым шагом. Летом дети играли здесь, в укромных местечках среди скал, в прятки, но когда море волновалось, приходилось держать ухо востро, чтобы тебя не окатило водой с ног до головы. Когда назавтра Долорс пришла туда, вокруг не было ни души, а море оставалось достаточно спокойным. Мирейя пошла с ней и караулила, чтобы никто их не побеспокоил, не тревожьтесь, сеньорета, я вас предупрежу, если что. Успокоенная, Долорс вошла в этот маленький природный лабиринт, где ее ждал Антони, они обнялись и, сначала со слезами, а потом с надеждой в глазах, решили пожениться и жить там, где захотят или смогут устроиться. Если придется, то и милостыню будут просить. Их отношения вновь изменились, они не только не угасли, но, напротив, крепли с каждым днем.
Мы тогда совершенно обезумели, вздохнула Долорс.