ГЛАВА ПЕРВАЯ

До тех пор пока немцы не "облагодетельствовали" Словакию "свободой и самостоятельностью", Венделин Кламо был на дубницкой станции единственным людаком. И именно потому можно было ожидать, что теперь он сделает карьеру и получит на одной из больших станций между Леопольдовом и Братиславой место по меньшей мере кладовщика. Но людаков вдруг расплодилось столько, и таких заслуженных, что все лакомые куски достались другим, а Венделин Кламо как был, так и остался простым рабочим.

Кламо был человек серьезный, не слишком расторопный, но работящий, маленького роста, но коренастый. За двадцать лет работы на дубницкой станции он ни разу не опоздал на службу, ни по болезни, ни по какой-либо другой причине. Все свои домашние дела он успевал закончить в дни, свободные от дежурства. А мысль о том, чтобы сделать карьеру, ему и в голову не приходила.

Обладая идеальным для железнодорожного рабочего характером, Кламо пережил уже пятерых начальников станции. Сначала каждый из них хотел от него избавиться, — первое впечатление всегда было не в пользу нерасторопного, медлительного человека, да к тому же людака, а женушек начальства ужасал его вид: уж очень старик был неказист. И не делай он всего того, что входило и не входило в его обязанности, давно бы на его место взяли какого-нибудь социал-демократа или агрария.

Но, к счастью, всегда вовремя обнаруживалось, что этот скромный рабочий совершенно незаменим. И обнаруживалось это обычно в те моменты, когда новый начальник станции получал из управления первую похвалу за то, что станция его блестит чистотой, а супруга начальника — оплетенную бутыль самого лучшего вина, кошелку самых крупных яиц и первую пару жирных цыплят, собственноручно откормленных Вильмой Кламовой.

Кламо вел себя на службе так, будто станция была не государственной, а его собственной, и уделял ей не меньше внимания, чем своему винограднику на Дубовой горке. Потому-то станция и сверкала чистотой! С самой ранней весны и до поздней осени там пламенели цветущий мускат, петуньи и фуксии. Цветы украшали парапеты и стены вокзала, висели в корзинках и ящичках, изготовленных самим Кламо, росли под окнами станционных зданий. Клумбы у входа в вокзал и все свободные места вдоль станционной ограды и в палисаднике начальника станции цестрели флоксами, анютиными глазками и львиным зевом.

Слава о дубницкой станции прокатилась по всему краю между Братиславой и Трнавой. Целых двадцать лет только и говорили вокруг: "Ну и красавица эта дубницкая станция!" Об этом писали в газетах, передавали по радио. И хотя все эти похвалы следовало, по существу, адресовать Венделину Кламо, начальник, трое дежурных по станции и шестеро стрелочников принимали их на свой счет. Самому же Кламо эти похвалы в какой-то степени заменяли прибавку к жалованью, в которой он и его семья так нуждались.

2

В этот весенний вечер было так тепло, что Кламо вышел из дому без форменной шинели. А проезжая на велосипеде по Дубинкам, он даже расстегнул ворот кителя.

— Теплынь-то, а? — окликнул он Игнаца Ременара, своего сменщика, который во время дежурства неизменно торчал у станционного ларька со стаканчиком в руке.

— Наконец-то явился, слава богу, уже четверть седьмого! — буркнул Ременар.

Кламо прислонил велосипед к перилам и смерил своего сменщика не столько сердитым, сколько насмешливым взглядом. На всякий случай он все же посмотрел на часы: не было еще и шести. "Ну и подлец", — в который раз подумал он о Ременаре, но, взглянув на мускат, тут же забыл об этом бездельнике. За день появились новые листья и новые бутоны, превратив уродливые железные перила в прекрасную живую изгородь. Заметив, что в окрашенных ящиках земля совершенно сухая, старик резко повернулся к ларьку:

— Сам сосешь, как пиявка, а цветы не полил!

Но Ременара уже и след простыл.

На перроне пассажиры ожидали поездов из Братиславы и Трнавы. Венделин Кламо к пассажирам относился почтительно, но тут пришел в такую ярость, что не сдержался и во всеуслышанье обругал своего сменщика ленивой вошью. Когда же он пустил ему вслед еще "негодяя" и "скотину", из ларька вылезла Вероника Амзлерова — женщина, своими размерами и формами напоминающая добрый стог сена. Увидев ее, Кламо перестал ругаться и, в который уже раз, изумился — как этакая махина может уместиться в маленьком ларьке, полном ящиков, бутылок и коробок. Когда она сидела в ларьке, Кламо еще мог терпеть ее, но за его пределами, на перроне — это уж слишком. Только она начинала кричать, он тут же пускался наутек.

— Я тоже просто из себя выхожу от злости, — затараторила Вероника. — Подумайте только! Этот негодяй уже вылакал у меня в долг сто тридцать рюмок по пятьдесят граммов, а ведь сегодня только девятнадцатое!

— Дурак он был бы, если б не стал пить, когда наливают! — проворчал вполголоса Кламо. У него самого была привычка сразу по приходе на службу опрокинуть рюмочку боровички. Кламо считал, что это отлично способствует пищеварению. Но на сей раз он поспешил в дежурку. Подойдя к лестнице, Кламо, по укоренившейся привычке, поднял голову к окнам начальника. Так и есть. Супруга начальника, которая вот-вот догонит дородностью Веронику Амзлерову, уже торчит в окне.

— Как хорошо, что вы попались мне на глаза, пан Кламо! Представьте себе, на этой станции не найдешь человека, который сумел бы посеять салат. Не знаю, что бы я без вас делала… Ловите! — Она бросила вниз бумажный пакетик. Кламо поймал его, развернул и поморщился: один мусор!

— Сколько вы уплатили за эту дрянь?

— Кажется, три кроны.

Железнодорожник покачал головой и выкинул пакетик в урну.

— Ах, батюшки, что вы сделали! — всполошилась жена начальника.

— Вся эта дрянь не стоит и ломаного гроша! — заявил Кламо со знанием дела.

— Да ведь мы теперь останемся без салата…

— А я вам своих семян принесу — увидете, какой будет салат.

— А вдруг вы забудете, что тогда? Да и редиску пора сеять, — в ее руке Кламо увидел еще один пакетик. — Поглядите! Тоже на три кроны…

— Это называется бросать деньги на ветер…

— Подождите, я сейчас спущусь к вам, а то рассыплется…

В это время из дежурки вышел начальник станции — худощавый высокий красавец, одетый в парадный мундир нового покроя.

— Ты бы лучше с детьми посидела, чем приставать с пустяками к Кламо. Люди, чего доброго, скажут, что ты завела себе дарового поденщика!

Скорее всего, начальник слышал разговор своей супруги с Кламо, но счел своим долгом для виду сделать ей замечание. На самом деле он хорошо понимал, что, если б не Кламо, вся эта работа легла бы на его плечи.

Но старик очень тактично пресек эти лживые излияния.

— Следить за всем, что есть на станции, — моя обязанность, — заявил он и, взяв пакетик с семенами, решительно направился к грядкам.

Супруги удовлетворенно переглянулись.

— Одень кофту, простудишься, — заботливо, как и подобает хорошему супругу, сказал начальник. — Я вернусь часов в девять.

— Или часа в четыре утра, — зло усмехнулась жена. Она на секунду исчезла в комнате и тут же снова показалась в окне в пестрой шерстяной кофте. Но напрасно она искала глазами мужа — он уже скрылся за углом вокзала! Тогда она обрушилась на детей, и из соседней комнаты вскоре послышался рев. Затем, вытерев им мокрые носы, она спустилась с ними в сад и, пока железнодорожник возился с грядками, отводила душу, выкладывая ему все, что думала о своем муже.

Еще засветло Венделин Кламо успел сделать все, что полагалось. Он отправил триста двадцатый ровно в половине седьмого, а четыреста пятый с получасовым оно зданием. Это опоздание дало ему возможность не спеша подготовить багаж к отправке, помочь молодому дежурному по станции продать билеты и расшифровать срочные телеграммы. Двум дубничанкам, которые ездили в Трнаву за мукой и кукурузой, Кламо помог погрузить мешки на багажную тележку: ведь бабы могут надорваться под такой тяжестью. Потом он долго и тщательно поливал мускат на парапетах, щедро вознаграждая его за жажду, которую ему пришлось терпеть из-за Игнаца Ременара. Уже в полной темноте Кламо принес жене начальника ведро свежей питьевой воды и сходил для нее за углем и дровами: толстуха боялась ночных заморозков.

3

Венделин Кламо работал обычно неторопливо, словно с ленцой, не бегал, не суетился, зато и времени зря не тратил, и на всем пути между Братиславой и Леопольдовом вряд ли кто из железнодорожных рабочих справлялся со своими обязанностями лучше, чем Кламо. Он был железнодорожником до мозга костей. За два десятка лет службы ему удалось сделать то, что мало кому удавалось: приучить к порядку местных пассажиров. А ведь пассажиры — народ большей частью беспардонный, недисциплинированный, просто одержимый духом разрушения. В дежурство Венделина Кламо никому и в голову не могло прийти плевать на пол, бросать бумагу и остатки еды куда-либо, кроме урны, или, наконец, умываться у колодца с питьевой водой.

Кламо никогда не кричал на пассажиров и не грозил им штрафом, как это делал Ременар. Отведет нерадивого пассажира в сторонку и вежливо так объяснит, почему и за что он делает ему замечание и какую выгоду извлечет для себя пассажир, если прислушается к его, Кламо, словам. И все. Против его увещеваний не могли устоять даже самые шаловливые школяры и озорные подмастерья.

В общем Венделин Кламо имел все основания быть довольным жизнью. Добрый христианин и хороший людак, он научился подчиняться начальству и не совать нос не в свое дело. И все-таки многое из того, что он видел, заставляло его страдать.

Да и забота о бессмертии души доставляла ему много мучений. Эта забота одолевала и других дубничан, кроме разве что неисправимых негодяев и достойных лишь сожаления безбожников. Но Венделина Кламо она мучила особенно жестоко, ведь он любил людей и страдал за них. И, может быть, именно благодаря этой любви к людям Кламо не превратился в человека беспринципного, хотя вся его жизнь прошла в богомольном городишке, утонувшем в болоте идолопоклонства, среди такого количества слуг божьих, какое бывает только там, где можно поживиться добрым винцом.

Два больших костела, три часовни, два монастыря, калвария, три распятия и тринадцать изваяний святых, не считая святых и крестов на обоих кладбищах и изваяниц и крестиков на стенах и под сводами домов и домишек!

В конце концов дошло до того, что на улице на каждом шагу приходилось стаскивать с головы фуражку и осенять себя крестным знамением. Даже проезжая на велосипеде, Кламо не переставал кланяться: столько всяческой святости мелькало вокруг. По христианскому обычаю нельзя было также уклониться от приветствия любой из местных духовных особ: пропустить фарара, капеллана, монаха или монахиню. Иначе — быть беде! Раз уж печешься о бессмертии души — всегда будь начеку, чего-нибудь не пропусти, не забудь! Ведь человека на каждом шагу подстерегает грех.

К духовным особам младшего ранга в Дубниках причисляли и членов Ассоциации католических женщин, и парней из Объединения сердца Иисуса. Из-за всей этой братии жизнь в Дубинках стала невыносимой: святоши без конца организовывали торжественные богослужения и молебны, внушали иноверцам, что из безграничного океана божьего милосердия на них не прольется и капли, если они и дальше будут упорствовать в своей "ереси", они принуждали католических овечек зарабатывать себе пропуск в царствие небесное чистосердечным покаянием, проникали в семейные тайны ближних и выносили на божий свет целые охапки отвратительных сплетен. Людям с деликатной душой, к которым принадлежал и Венделин Кламо, от всего этого подчас становилось тошно.

В его собственной семье тоже не всегда все шло гладко.

С женой Вильмой старик, правда, жил дружно, они любили друг друга суровой любовью людей, чья жизнь проходит в тяжелом труде. Но вот с детьми не все обстояло благополучно. Дочь Цецилия недавно вышла замуж. На первый взгляд, брак был удачным: муж — учитель, жена — учительница. О муже Цильки сначала поговаривали, будто он неверующий, но молодые венчались в костеле, и болтовня прекратилась. Теперь дубиичане считали Яна своим. Да кроме того, все отлично знали, что словацкое правительство неверующего учителя в школе не потерпит. Роскошь быть безбожником могли позволить себе лишь рабочие — ведь наказать их государство не могло, они и так уже сидели без работы, а на заработки в Германию, кроме евреев, мог отправиться и безбожник.

Так Цилькин муж кое-как включился в христианскую жизнь городка. Но и религия и вопросы "возрождения" мало волновали его. Наоборот, все, связанное с Глинкой, было ему отвратительно: и партия, и гарда, и молодежь. Ян Иванчик был достаточно смел и мог каждому заявить в глаза, почему все это ему не по душе. Поэтому Венделин Кламо жил в вечном страхе, что зять лишится службы, или его изобьют гардисты, или жандармы бросят его в тюрьму. А иногда старику казалось, что на зятя могут свалиться все эти беды сразу.

Сын Винцент служил в солдатах. До того как его призвали, он работал в Братиславе помощником счетовода в Управлении земледельческих кооперативов. Туда охотно брали юношей из бедных семей, окончивших начальные коммерческие училища, — робких и неопытных, соглашавшихся работать за гроши. Когда юный Винцент Кламо купил себе месячный проездной билет Дубники — Братислава и обратно, у него от жалованья осталось едва триста крон. Парень он был способный и поэтому сначала стремился в Высшую школу, но вскоре понял, что сыну рабочего нечего и мечтать о высшем образовании. Венделин Кламо не раз всплакнул на ночном дежурстве: будь его виноградник на Дубовой горке хотя бы в два раза больше, смог бы и Винцо учиться.

Младший сынишка Тонько ходил в начальную школу в Дубниках. Ему была уготована печальная судьба, — Вильма Кламова, опутанная святыми отцами, поклялась в костеле перед алтарем с изображением святого Антонина Падуанского, что младшего сына отдаст богу. Венделину Кламо все это не больно нравилось — он по своей натуре был противником любого насилия, но с женой, как известно, сладить не легко, а против бога людак идти не может. И все же он радовался, что Тонько и слышать не хочет о том, чтобы стать монахом. Третьим источником страданий Венделина Кламо была дубницкая городская управа.

Благодеяния, оказанные Германией Словацкому государству, в Дубниках выразились в том, что здесь разогнали выборное городское управление и скинули городского голову — социал-демократа. Сожалеть о нем, правда, особенно не приходилось. Но плохо было то, что дубницким правительственным комиссаром стал Киприан Светкович, которого Венделин Кламо в глубине души считал полным ничтожеством. В помощь этому Киприану дали шестерых матерых людаков, чтобы он мог править мудрее и смелее, "по-христиански и по-словацки". Новый правительственный комиссар владел большими виноградниками и винными погребами и занимался оптовой торговлей вином. От этого "великого" человека вначале ожидали великих подвигов, но он заботами о городе себя не утруждал, а если и выносил постановления, то лишь в пользу своего кармана.

Венделин Кламо наивно полагал, что в советники к Светковичу он, человек простой, попал по ошибке. На самом же деле это было сделано для того, чтобы бросить хоть какую-нибудь кость дубницким рабочим. Для этой цели как нельзя лучше подходил именно Венделин Кламо — и как людак, и как рабочий, и как человек, которого все любили. Но как ни пытался Кламо повлиять на правительственного комиссара, заставить его подумать о рабочих и поденщиках, которые составляли в Дубниках две трети населения, все его попытки оказывались тщетными.

В том, что творится на белом свете, Венделин Кламо не разбирался. Если б не Цилькин муж, ему было бы известно только то, что пишут людацкие газеты и передает братиславское радио.

Старого железнодорожника угнетали "подвиги" Гитлера, но то, что немецкая оккупация и война миновали Словакию и что сам Гитлер. "оказывает Словакии свое покровительство" — его успокаивало… Правда, "Протекторат Чехия и Моравия" сидел в его душе, как заноза, но ведь чешская кровь не проливается… Оккупация Бельгии, Голландии, Дании, Норвегии его не очень взволновала — ведь этих стран он не знал… Другое дело — поляки. Их судьбе, конечно, не позавидуешь, даже если счесть это божьей карой за те словацкие деревеньки, что они когда-то отхватили безо всякого на то права. Хотя сам Кламо отлично обходился и без этих деревень, раскиданных где-то в горах…

Что касается Франции, то возвратившиеся оттуда дубницкие габаны, которые ездили на заработки, рассказывали о чудовищной трусости ее министров и генералов… Сербов Кламо жалел, он знал их еще с первой мировой войны. Хорошо, хоть им, беднягам, долго мучиться не пришлось… Теперь уж, наверное, немецкий бог, воплотившийся в Адольфе Гитлере, достаточно набил свою утробу и лет на десять оставит мир в покое. Такая точка зрения господствовала и на дубницком вокзале: станционные служащие и случайные пассажиры на перроне постоянно утешали себя тем, что новая Европа уже создана и Словакия осталась в стороне. И все же у Венделина Кламо нет-нет да и запоет тревожно сердце. Он никак не мог взять в толк: если все уже кончено, зачем тогда каждую ночь идут на восток тяжелые немецкие составы?

4

В эту ночь дежурным по станции был очень молодой, тощий и до смешного маленький человечек, которого прозвали Горошиной. Венделин Кламо дежурил с ним вместе уже третий раз и мог с уверенностью сказать, что из всех дежурных по станции, которых перевидел на своем веку Кламо, этот щеголеватее всех носит красную фуражку и как-то особенно ловко умеет заткнуть под мышку жезл. Не успел он поступить на службу, как уже отличнейшим образом спелся с прохвостом Игнацем Ременаром. Ясно, что хорошего от такого человека не жди. Кламо не любил Ременара, а потому не жаловал и Горошину. Самое неприятное в Горошине было то, что он постоянно выпытывал у людей мнение о новом "режиме", о словацком правительстве, а сам никогда ни с кем не откровенничал.

Незадолго до полуночи к Дубинкам подошел большой товарный состав. Паровоз с минуту попыхтел и подал к эстакаде два крытых итальянских вагона. Из квитанций Кламо узнал, что в одном из них — итальянское вино для Киприана Светковича: тот, конечно, разбавит его своим кислым велтлином, а потом продаст как рейнский рислинг. А во втором вагоне — вино похуже, для приходских погребов. Его, конечно, тоже, с божьей помощью, смешают с водянистой кадаркой, привезенной с Шинтавы, и получат "натуральное малокарпатское" вино для причастия, которым будут угощать прихожан в "присутственных местах" трнавской епархии. Но разгрузку и отправление товарного состава пришлось задержать, чтобы освободить путь для подходившего немецкого эшелона.

Раздался сигнал и чуткое ухо железнодорожника тотчас же уловило все усиливающийся металлический лязг, доносившийся со стороны Линдавы. Чувствовалось, что движется что-то очень длинное и тяжелое. Потом вдали затанцевали огни, и к станции, пыхтя и отдуваясь, подошли два утомленных локомотива, а за ними — до отказа нагруженные платформы: танки, пушки, броневики… Рельсы стонали и прогибались под этим убийственным бременем. У Кламо мороз пробежал по коже.

Горошина стоял рядом со старым железнодорожником, вытянувшись в струнку. Казалось, он стал выше ростом. Когда в поезде мелькала фигура солдата в каске, дежурный по станции каждый раз по-военному отдавал честь.

— О боже, куда же все это тащут? — воскликнул Кламо. — Ведь с Югославией и Грецией уже покончено…

— На восток! — отрезал Горошина.

— Куда, куда?

— Россия, Москва, Урал! — трижды отрубил дежурный. — Начинается охота на большевиков.

— А я-то уж думал, что будет тихо, — огорчился Кламо. Большевиков он, как и всякий людак, не любил, но ведь и они люди.

— Теперь скоро начнется, — Горошина радостно ухмыльнулся и с удовольствием козырнул последнему немецкому вагону.

— А мы-то для них железные дороги из одноколейных на двухколейные переделали, — простонал старик, ужасаясь мысли о войне.

— Для кого это — для них?

— Для немцев. Не понимаете, что ли?

Горошина вспылил:

— Я считал вас хорошим словаком, пан Кламо. И все говорят, что вы добрый людак, но теперь я вижу, что это неправда… Да кто вы, собственно, такой?

— Христианин, католик!

— И к тому же еще старый осел! — выкрикнул Горошина, повернулся и, вбежав в дежурку, захлопнул за собой дверь.

Некоторое время Кламо, обиженный и расстроенный, бродил по станции. Нигде не было ни души. Должны были пройти два скорых, но они в Дубняках не останавливались. Старик примостился на скамье в темном уголке перрона и пригорюнился, попыхивая трубкой. Сгорбившись в полутьме, он пускал едкий дым дешевого табака и старался отогнать черные мысли.

Весна в этом году была ранняя, все зацвело недели на две раньше обычного. Сирень в палисаднике начальника станции уже благоухала. А на цветущем каштане, за зданием вокзала, ночи напролет заливался соловей. Он был так поглощен своим пением, что даже лязг немецкого транспорта не мешал ему. Ночь стояла теплая, как в мае. И хотя западный ветер мог еще нагнать дождь и холод, а заморозки прихватить виноградники, природа была полна спокойствия. Ничто в ней не походило на безумие, которое овладело людьми, заставляя их проливать кровь…

Только глубокой ночью удалось старому железнодорожнику немного вздремнуть. Разбудили его пронзительные крики. Громко плакали женщина и ребенок, слышались грубые мужские ругательства. Вокзальные двери с грохотом распахнулись, и на перрон ворвались трое парней, которые гнали перед собой дубницкого зубного техника — еврея Лохмайера с женой и сыном. Один из парней был в кожаном пальто, второй — в новенькой с иголочки форме глинковской гарды, которую почти невозможно было отличить от эсэсовской, а на третьем была немецкая фашистская коричневая рубашка с засученными рукавами. Венделин Кламо отлично знал всю троицу: Золтан Конипасек, гардистский деятель для особых поручений, его дубницкий помощник Игнац Ременар, железнодорожный рабочий, и девятнадцатилетний габанский сопляк Каринечко Чечевичка были первыми головорезами в городе.

— Какие-нибудь пассажиры есть? — спросил Золтан Конипасек с некоторой тревогой в голосе. Видно, встречаться с рабочими, ездившими первым утренним поездом на работу в Братиславу, ему не хотелось.

— Вы первые, — сухо ответил старый железнодорожник. — Но лучше бы и вам сидеть дома…

Сын главного городского нотариуса удивленно взглянул на Кламо водянистыми голубыми глазами и молча направился к виадуку, но внезапно обернулся и заявил:

— Советую тебе предупредить зятя, чтобы он не делал глупостей. Эти, — он показал на евреев, — пришли сюда на своих двоих, а он у нас поползет на четвереньках! — И кинулся в дежурку к Горошине. Громогласные приветствия свидетельствовали об их давней дружбе.

Сопляк в коричневой рубашке хотел было двинуться вслед за ним, но передумал и уселся на скамейке у ларька. Он был пьян и боялся, что в теплой комнате его окончательно развезет.

— Можете сесть! — разрешил Игнац Ременар Лохмайерам.

Те подошли к скамье, на которой только что дремал Кламо, и принялись укладывать свои пожитки. Перепуганный мальчуган не решался тронуться с места. Тогда Ременар ткнул его сапогом в спину, и ребенок, закричав от страха и от боли, упал.

— Ты что делаешь, собака? — ужаснулся Венделин Кламо и бросился к мальчику.

Женщина беспомощно опустилась на скамью, тихонько причитая. Когда Кламо подвел к ней сына, она судорожно прижала его к себе и обернулась к сидящему рядом мужу:

— Как ты можешь терпеть это! Ведь ты же отец!

Ее слова прозвучали таким горьким упреком, что несчастный отец порывисто сжал своих близких в объятиях. Он гладил их, произнося их имена с невыразимой нежностью и болью, на какую только способен человек, на которого свалилась большая беда. И тут старый железнодорожник не выдержал — он подошел к Ременару и плюнул ему в глаза.

Прежде чем тот пришел в себя и успел покарать обидчика, с шумом распахнулись двери и с улицы на перрон ввалился начальник станции. Он находился в той стадии опьянения, когда человеку уже море по колено. Фуражка была сдвинута на правое ухо, словно у деревенского заводилы, готового к драке.

— Посторонние пусть немедленно убираются отсюда, не то я… — орал он.

Ему, как видно, было уже кое-что известно о событиях в городе, иначе он не вернулся бы так рано — пробило всего лишь половина третьего. Никто не двинулся с места, и начальник распалился еще больше.

— Ну, уберетесь вы отсюда или нет?!

Первым поднялся со скамьи и неохотно поплелся к дверям сопляк в коричневой рубашке. Но двигался он так медленно, что начальник скинул с себя мундир и засучил рукава рубахи на немецкий манер.

— Ну погоди, я тебе сейчас вмажу, негодяй ты этакий!

Но негодяй не испытывал желания попасть в его руки. Он уже не раз видел в трактире своего отца, на что способен начальник станции, когда хорошо выпьет. Почуяв, что дело добром не кончится, сопляк проскользнул в дверь и исчез в темноте.

Начальник, отдуваясь, натянул мундир, торжественно застегнул его на все пуговицы, еще больше сдвинул фуражку на правое ухо и подступил к Ременару.

— И тебе было б не вредно испариться! Авось до утра проспишься. И стой смирно, мужлан несчастный!.. Отвечай: сколько на твою долю выпало еврейского добра? Красть, разбойничать, грабить — на это вы мастера. А ну, давай сюда ключи от их дома, не то разорву тебя пополам, сволочь железнодорожная!

— Пан начальник, — вытянулся Игнац Ременар, ругая про себя друзей, бросивших его одного, — не забывайте, что я сейчас не ваш подчиненный, а гардист при исполнении обязанностей!

Ну мог ли начальник станции не съездить нахала по морде? А насчет этого он был мастак! И началась настоящая потасовка, которая продолжалась до тех пор, пока на перроне по появились рабочие-габаны, ехавшие в Братиславу. Они увидели, как Венделин Кламо, защищая начальника, молотит кулаками Игнаца Ременара, услышали причитания Лохмайеров, забившихся в темный угол, и сразу сообразили, в чем дело.

— Хорошо, что мы сегодня пораньше встали, — бросил один из них своему товарищу, — надо это прекратить.

Они схватили Игнаца Ременара за ноги и, словно мешок картошки, выволокли на улицу. Казенные гардистские сапоги, оставшиеся у них в руках, полетели ему вслед.

— Возьмите у него ключи! — крикнул им начальник. — Не то эти несчастные не смогут попасть домой.

Золтан Конинасек слышал, что происходит на перроне, и в первый момент решил вступиться за своих помощников, но, увидев габанов, раздумал. Сбросив впопыхах с парапета ящичек с цветущим мускатом, он перепрыгнул через него на перрон. Прежде чем исчезнуть в темноте, он кинул дежурному:

— Сорвалось! Ну, ничего, этот ваш дурак еще будет пенять на себя! Вечером встретимся на мельнице. На страж![5]

Горошина с полуслова понял, что сорвалось и кто дурак. Но не успел он прийти в себя, как к дежурке подлетел взбешенный начальник станции. Сброшенный ящик с мускатом он счел доказательством того, что маленький дежурный отважно боролся с долговязым гардистом.

— Ты бы подержал его, пока я добегу! — рявкнул он на Горошину. — Мы б ему карманы вывернули, посмотрели, сколько он на этом свинстве заработал!

Но тут подоспела дебелая супруга начальника станции и повела своего героя, сразу превратившегося в кроткую овечку, домой. Раздевая и укладывая его в постель, она все удивлялась, где он мог так вывозить свой новый мундир. Потом она сварила ему черного кофе. И чем больше он его пил и трезвел, тем больше приходил к убеждению, что допустил нынешней ночью что-то такое, что может весьма пагубно отразиться на его карьере.

5

Утром солнце поднялось из болотистых Багнисек, словно из мягкой постели, и разом сбросило с себя белесую простыню редкого тумана. С каждым часом на улице становилось все жарче. К тому времени, как прошли рабочие поезда и, словно два сказочных коня с развевающимися гривами, пролетели два скорых, солнце уже припекало вовсю.

Венделин Кламо от души радовался весеннему солнышку — с самого утра вокруг было так светло, тепло и хорошо, что даже долгое дежурство у багажного отделения не казалось таким нудным.

Но вот уже сменились дежурные по станции, заступила другая смена стрелочников, а Игнаца Ременара, как это частенько случалось, все не было. Уйти домой Кламо не мог. Впрочем, до прибытия следующего поезда времени оставалось много, и он решил разнести уведомления. Старик надеялся, что получатели итальянского вина в благодарность за хорошее известие поднесут ему рюмочку-другую. После бурной ночи это совсем не помешало бы.

Когда Кламо садился на свой велосипед, дорогу ему преградила супруга начальника станции. Она была не причесана и одета в старый неказистый халат. Только крайняя необходимость могла заставить ее выйти в таком виде из дому.

— Скажите, пан Кламо, что тут мой муж вытворял ночью?

— Что вы, сударыня, — смущенно проговорил старик, — ничего он не вытворял. Вел себя, как обычно, когда является навеселе.

— Ничего себе "навеселе"! Да ведь он, говорят, учинил здесь настоящий дебош!

— Не знаю, сударыня, что вы имеете в виду, — удивился Кламо. — Что он выгнал с вокзала Каринечко, так это совершенно правильно. Чего тут не видел этот сопляк? Съездил Ременару по морде — так этого негодяя давно пора было проучить. А вот что Золу, сыночка нотариуса, ваш супруг не догнал, так это жаль, очень жаль, сударыня, — огорченно добавил Кламо.

Но жена начальника станции, видимо, не пришла в восторг от подвигов своего супруга.

— Скажите, а новый режим он не ругал?

— Некогда было, и без того работы хватало.

— А что с семейством зубного техника? — спросила она мимоходом, как о чем-то второстепенном.

— С ними? Да ничего… Я их домой отвел! Бедняги от страха едва ноги волочили. — Венделин Кламо оглянулся, не подслушивает ли кто, и нагнулся к женщине. — Вы бы видели, как их избили! До тех пор молотили и пинали сапогами, пока те не отдали все, что у них было: деньги, драгоценности, кольца, золотые зубы…

— Иисусе, Мария! — ужаснулась женщина столь откровенному грабежу.

— И представьте себе: эти несчастные до того запуганы, что все отрицают… Жена его мне так и сказала: "Нет, нет, пан Кламо, они у нас ничего не взяли, ей-богу ничего!" А он сам даже говорить не может, все губы у него разбиты. Но ребенок — тот рассказал все… Хотя родители и пытались закрыть ему рот. Ну что вы на это скажете, сударыня?

— Этим должны заняться жандармы.

— Э-э-э! Я уже говорил с главным…

— Ну и что? — испуганно спросила она, подумав, не повредил ли старик неосторожным словом ее мужу.

— Да что там… Ответил, что евреями жандармы не занимаются, это, мол, дело гардистов да немцев. И что зубным техникам вообще опасаться нечего, потому что они относятся к "необходимым".

— Относиться-то, относятся, да им от этого не легче! — наконец пожалела Лохмайеров жена начальника станции, обрадованная тем, что репутация ее мужа не пострадала.

— Ваша правда, сударыня, — и старый железнодорожник поставил ногу на педаль.

Толстуха взбежала по лестнице с легкостью серны. После ее "доклада" ободренный супруг немедленно поднялся с постели и начал одеваться. Через полчаса он уже спустился вниз и приступил к своим обязанностям. Ему льстило, что его ночная драка расценивается людьми как справедливая борьба против грабежа. Но вместе с тем с сегодняшнего дня он решил избегать всего, что так или иначе связано с евреями.

6

Сначала Кламо поехал на Простреднюю улицу. Все деревья уже пышно зеленели, только акация еще стояла голая. Простредняя улица напоминала щербатый рот: одни дома выступали вперед, другие — стояли в глубине дворов. Казалось, их когда-то поставили так лишь для того, чтобы как-то отличать друг от друга, — уж слишком все они были одинаковы. Узкие и высокие, все они сидели на погребах с винными бочками, как наседка на яйцах. В середине улицы, напротив городской управы стоял дом, который был выше и массивнее других. Окна его защищали железные решетки, ворота снаружи были обиты жестью, а изнутри запирались на огромный замок, величиной с доброе ведро. Все это свидетельствовало о том, что люди, живущие здесь, очень беспокоятся за свое имущество.

Калитка в воротах днем не запиралась. Ее сторожили собаки. Из подворотни высовывались их оскаленные морды. Всех проходящих мимо они провожали злобным ворчанием, но старого железнодорожника сразу признали. Когда Кламо вошел, собаки для верности обнюхали его, а потом, завиляв хвостами, весело запрыгали вокруг. Большой двор был весь застроен сараями, навесами, хлевами, конюшнями. В центре его росли два могучих ореховых дерева, около них просушивались на солнце винные бочки. Древняя старуха проковыляла мимо Кламо. Она окинула его подозрительным взглядом, но не сказала ни слова.

В воздухе носился аромат хорошего, выдержанного вина. Венделин Кламо проглотил слюну. К самому дому с застекленной верандой собаки не подпустили Кламо. Пришлось подождать, пока их лай не выманил из внутренних покоев хозяина — коренастого, толстого человека с багровым лицом, одетого так бедно и неряшливо, что его можно было скорее принять за работника.

— Ступайте в дом, матушка, — крикнул он старухе с лицом ведьмы, которую Кламо встретил во дворе. — Ведь ей уже девяносто! Еще простынет, схватит воспаление легких — возись тогда с ней, ставь компрессы!.. Ты с чем пожаловал, Венделько?

— Итальянец тебе вагон вина пригнал, — Кламо достал из кармана уведомление.

Прежде чем взять из рук железнодорожника официальную бумагу, новоиспеченный оптовый торговец обтер руки о пиджак и торжественно подтянул штаны, которые никак не хотели держаться на его толстом брюхе. Бумагу он рассматривал и так и эдак, несколько раз ее перечитывал и даже походил с ней зачем-то по двору, что-то бормоча себе под нос. Потом направился к дому, осторожно переступая ногами. Он уже поднялся на веранду и только тут вспомнил, что должен отблагодарить Кламо.

— Забеги к Бонавентуре, скажи, что я велел поднести тебе стаканчик! — крикнул он ему из окна.

Старый железнодорожник вышел на улицу не солоно хлебавши, и псы проводили его громким лаем. Что Киприан Светкович скряга — это он всегда знал, но ведь всему есть предел! Старик предполагал, что в награду за добрую весть, принесенную к тому же спозаранок, хозяин поведет его в погреб и нацедит целую кружку наилучшего вина. Когда-то у Киприана Светковича был такой обычай, но с тех пор, как он занялся оптовой торговлей и стал правительственным комиссаром, старые привычки позабылись.

В воротах Кламо столкнулся с габаном Якубом Пай-пахом, который уже много лет служил у Светковича виноделом.

— Итальянец вам вино прислал, — объявил ему Кламо.

Якуб Пайпах подскочил при этом известии так, словно его укусили за ногу, и, не ответив ни слова, скрылся во дворе. Он сразу сообразил, что хозяин сейчас особенно нуждается в нем. Пайпаху у Светковича было совсем неплохо. Себя он не очень утруждал, но зато зорко приглядывал за поденными рабочими, не давал им лениться. И превратился в конце концов в такого надсмотрщика, который немногим отличается от сторожевого пса: на людей рычал или юлил перед ними, в зависимости от того, что выражало в данный момент лицо хозяина.

— Уж этот своего не упустит! — проворчал ему вслед железнодорожник и, раздосадованный, взобрался на велосипед.

Дубницкий приходский дом помещался на самом конце Простредней улицы. Двор был, так же как и у Светковича, окружен высоким забором, только ворота снаружи были окованы более тонкой жестью и запирались не на такой большой замок. Рядом с домом зеленели деревья и кусты, в траве желтели одуванчики.

У входа Кламо задержался. Он всегда, прежде чем войти в богатый дом, старался собраться с мыслями.

Почти одновременно с Кламо к дому подошел капеллан — плотный мужчина лет тридцати, по имени Мартин Губай. Зная его необыкновенное пристрастие к вину, дубничане перекрестили его в Бумбая[6].

— Если вы несете нам уведомление насчет итальянского вина, то я вас горячо приветствую! — бросился он к старику с распростертыми объятиями и потащил его к лестнице. Он хотел побыстрее препроводить Кламо к фарару, но на террасе путь им преградила кухарка:

— Пан Кламо, вы ведь знаете все, что творится в наших Дубниках. Скажите, это правда, что ночью убили зубного техника? Вы сами видели?

— Этого, слава богу, не произошло. Несчастные Лох-майеры живы, — с горечью сказал Кламо. Но, взглянув внимательно на беззубый рот старухи, который был словно специально создан для перемывания косточек ближним, не удержался и злорадно добавил: — А вот если кто заказал ему зубы из собственного золота, то оно действительно загублено!

— О господи! — завопила кухарка. — Сегодня этот еврей должен был поставить мне золотой мостик… Глядите сюда, — она растянула губы пальцами и обнажила голые десны, — эти бездельники могли бы хоть денек подождать!

Теперь остановить ее было уже трудно, но капеллан ловко оттеснил железнодорожника к кабинету фарара и, втолкнув его в дверь, сам пролез вслед за ним.

— Чего вам? — проворчал фарар вместо приветствия. Он был похож на крестьянина, на старости лет наконец сообразившего, чем следует заняться, чтобы разбогатеть. Сейчас он сидел, погруженный в размышления о происшествии с зубным техником, так некстати взбудоражившем и неприятно настроившем его столь кроткую до сих пор паству. Происшествие это вытеснило из его головы даже заботы о продаже вина.

— Вам пришло итальянское вино, пан фарар. Да славится имя господне! — отрапортовал Кламо.

Фарар даже покраснел от приятного волнения.

— Добрую весть несешь, мой друг, во веки веков аминь!

Он поднялся из-за стола, где разбирал приходскую и личную корреспонденцию, касающуюся вина для причастия, подошел к полке, висевшей на стене, достал бутылку велтлина домашнего производства, поставил ее на стол и снова направился к полке за бокалами.

Железнодорожник и капеллан уже глотали слюну в предвкушении удовольствия. Мрачный кабинет фарара вдруг показался им удивительно приятным.

— Добрую весть надо обмыть, — изрек фарар.

Возражений не было.

Попивая винцо, капеллан между делом попросил у фарара разрешения упомянуть в воскресной проповеди об избитых и ограбленных Лохмайерах.

— Боже сохрани, — ужаснулся фарар. — Да это значило бы искушать духа святого! — И он налил капеллану подряд две рюмки отличного велтлина, чтобы хоть немного охладить его христианский пыл. Про Кламо он совсем запамятовал.

Огорченный железнодорожник дал волю своему возмущению.

— Что ни говорите, а нехорошо, что такое безобразие творится в словацком католическом государстве… Была масонская Венгрия, была безбожная Чехословакия, но никто ни к кому не врывался по ночам в дом, не избивал, не грабил. А теперь Словакия — словацкая, христианская, а людей бьют, обирают, да еще из дому выкидывают… А жандармы заявляют, что их это не касается…

Фарар морщил лоб, пожимал плечами, но в конце концов решил прекратить эти излияния:

— Это, пожалуй, слишком высокая материя для вас, дорогой Венделин.

— Какая она там есть, я не знаю, — неразумно настаивал на своем железнодорожник, — но так избить людей, как это сделали Золо, сыночек нашего нотариуса, Игнац Ременар и Каринечко Чечевичка, — это не по-христиански…

Фарар взвесил в руке бутыль, в которой оставалось еще немного вина, взболтнул его и налил Кламо. Ему не нравились слишком резкие суждения. Он считал их гораздо большей дерзостью, чем насилие, содеянное над евреями. Без сомнения, на старого, всегда кроткого железнодорожника вредно влияет его зять Ян Иванчик, которого в Дубниках считают отличным учителем, прекрасным музыкантом, но безусловно неблагонадежным гражданином.

— Вчера, например, — сказал фарар, — у Гитлера был этот… как его… день рожденья. Городской спортивный зал разукрасили, собрался народ, подготовили выступления… И вдруг ваш зять, учитель Иванчик, всегда такой аккуратный, вышел дирижировать хором, одетый, словно сезонник: гольфы, как у чешского бродяги, рваный пиджак, башмаки — будто в футбол играть собрался. Вид самый что ни на есть неприличный! В зале, конечно, хохот. Упаси нас господи, но последствия могут быть самые скверные. Вы бы, пан Кламо, объяснили ему, предостерегли, а то ведь одно дело — думать про себя, а другое — публично вытворять такие штуки.

— Да, да, надо про себя! — захохотал капеллан и выдул остатки вина прямо из бутыли.

После такого замечания Кламо счел за благо поскорее откланяться. Когда он был уже на улице, в приходском доме отворилось окно и высунулась седая голова фарара:

— Не могли бы вы заскочить к этому… Бонавентуре Клчованицкому и сказать, что я прошу его запрягать поскорее быков и помочь нам… привезти вино? Что я еще хотел? Ага, это, как его… Загляните еще к Йозефу Дучеле и скажите, чтоб поторопился…

— Ладно, сделаю, пан фарар, — угрюмо ответил старик. Его хорошее настроение как рукой сняло. Теперь он понял, почему сегодня утром молодой Конипасек так нагло высказался насчет Иванчика.

И все время, пока Венделин спускался на велосипеде вниз по Простредней улице, он сочинял про себя речь, с которой обратится к своему зятю. Доехав до конца улицы, Кламо повернул на Костельную, где напротив огромного костела жил Бонавентура Клчованицкий.

Крестьянин, виноградарь и шинкарь в одном лице, он был уже настолько богат, что мог не считаться с другими, но еще настолько беден, что вместе с семьей должен был трудиться не покладая рук. Было известно, что родился он на месяц-два раньше, чем это принято у приличных людей, и потому при крещении наречен был именем такого малоизвестного святого. В действительности же Бонавентура Клчованицкий стоял гораздо ближе к черту, чем к святым. Зато его семья — жена Схоластика, сыновья Пиус и Доибоско, дочери Перепетуя и Олимпия — отличалась редкой святостью. Дом Бонавентуры Клчованицкого был низкий и нескладный, крыша осела от старости и почернела, но зато в доме этом шумели дети, в хлевах мычала скотина, в подвалах сгрудились бочки с вином, а на дворе скопилось столько навоза, что ни пройти, ни проехать.

Над входом в дом Бонавентуры висел пучок соломы[7]. Обычно пили в первой комнате, куда был ход прямо из сеней. Если же посетителей набиралось слишком много, то в теплые дни и ночи располагались прямо во дворе.

В дверях Кламо остановился. В конце концов, любой посетитель шинка, прежде чем войти, вправе послушать, что творится внутри, — никому не охота якшаться с дурной компанией. Железнодорожник и не предполагал, что ранним утром застанет в шинке такое изысканное общество, но пискливый голос Бонавентуры подтверждал, что здесь уже собрались местные политиканы.

— Я, господа, до этих зубодеров даже не дотронулся, я их не бил и ничего у них не брал. У меня, слава богу, зубы в порядке, а в голове свои заботы. Вы спросите стражей общественного порядка, пан пиарист, кто убийца и кто грабитель!

— Я ничего не знаю, — отрезал чей-то знакомый голос.

— А я хоть и знаю, да сказать не могу, — добавил другой.

— Вы только послушайте! Вот это здорово: один не знает, а другой знает, да сказать не может! Хороши блюстители закона! — визгливо захохотал шинкарь.

Венделин Кламо удивился — вот, оказывается, кто собрался в такую рань промочить горло: жандарм, пиаристский патер с фиолетовым носом, городской полицейский, он же глашатай, и приходский винодел Йозеф Дучела.

Кламо наконец отворил дверь и обратился к виноделу:

— Хорошо, что я тебя отыскал. Беги к фарару, не то тебе влетит!

Дучела добросовестно трудился на приходских виноградниках, но был таким пьяницей, что о погребах приходилось заботиться самому фарару. Капеллану их тоже нельзя было доверить.

— А что, наш приход горит? — поинтересовался шинкарь.

— В том-то и дело, что горит. И загасить его можно только вином. Быстрей запрягай быков, будешь возить фараровы бочки! — приказал железнодорожник.

— Кому же это наш отче уже успел сбагрить вино, что ему так срочно понадобились быки и телега? — удивился Бонавентура Клчованицкий.

— Да не продавал он вино. Оно ему из Италии прибыло.

— Откуда? — чуть не свалился со стула шинкарь. Он налил себе стакан вина и от огорчения опорожнил его одним духом.

Дучела между тем уже выскочил из шинка.

— А платить кто будет? Господь бог? — завопил ему вслед Бонавентура. Но винодел даже не оглянулся. Расстроенный шинкарь отвел Кламо к свободному столику.

— Что будешь пить, Венделько?

Вместо ответа старик не без ехидства сообщил:

— И Киприан Светкович получил из Италии целый вагон вина.

— Чтоб его разорвало, — вспылил шинкарь. Гнев исказил его багровую физиономию. — Ну да ладно, и у меня есть рислинг и сильван — выбирай, что хочешь!

— За рислинг сколько берешь? — Кламо принялся рыться в карманах.

— Сегодня даром, комиссар приказал налить тебе триста граммов. Записку прислал с Кнехтом.

— Это мне нравится, — обрадовался Кламо. — Значит, не зря носил я Светковичу уведомление.

— А мне как раз наоборот — не нравится, — отрезал Бонавентура, возмущенный тем, что дубницкие богатеи наживаются больше, чем он. — До нынешнего дня вино из Дубников только вывозили, и мы этим гордились. А теперь его ввозят нам на позор. Я, правда, по свету не шатался, — повернулся он к жандарму и пиаристу, — но мне хорошо известно, какое вино у фарара и у комиссара — дрянь и больше ничего!

— Да, когда-то у нас продавали только то винцо, что нам сам господь посылал, — со вкусом потягивая рислинг, проговорил Кламо, — это было настоящее вино, как у тебя, не то, что продают эти оптовые торговцы.

— Допивай, я тебе еще налью, — расщедрился польщенный Бонавентура.

— Мне ведь на дежурство идти, — запротестовал было Кламо. Однако вино допил, разрешил налить себе еще и разразился целой речью.

— После мировой войны вино от своего урожая начали смешивать с купленным у тех людей, которые не имели ни пресса, ни погребов, ни денег, — вот оно и стало слабее. А сейчас уже совсем совести ни у кого не осталось — мешают все вместе: что уродится, что купят и что придет из Италии и Венгрии. Вот и приходится пить помои!

Бонавентура, который весь кипел от злости и жалости к себе, только рукой махнул. И несмотря на то, что в шинок в этот момент ввалились два самых горьких пьяницы — тучный мясник Штефан Герготт и однорукий перекупщик вина Штефан Гаджир, — он отправился запрягать быков, крикнув дочери Перепетуе, чтобы шла обслуживать посетителей.

С приходом этих любителей выпить в шинке могло начаться истинное веселье, но Венделин Кламо быстро допил свое вино и ушел. Старик знал, что сын его, Винцент, перед уходом в армию поглядывал на Перепетую, и теперь, услыхав ее имя, Кламо загрустил: не по себе сынок деревце ломит!

7

Сев на велосипед, железнодорожник поехал на вокзал. От вина настроение у него поднялось, и он уже не только не сердился на зятя, но даже оправдывал его вчерашнюю выходку.

Подъехав к вокзалу, Кламо на крытом перроне увидел начальника станции, который с рюмкой в руке стоял у ларька.

— Составь компанию! — крикнул тот своему подчиненному.

— Можно, — охотно согласился Кламо и скомандовал Веронике Амзлеровой: — Налей-ка и мне боровички!

— Слыхали новость? — хозяйка ларька высунулась из окошка и сразу стала похожа на откормленную гусыню, застрявшую между кольев изгороди. — Он заплатил мне за нее сто тридцать рюмок, что выпил с первого числа, да еще за сто тридцать вперед!

— Кто заплатил? — не понял начальник станции.

— Хе-хе-хе, а вы будто не знаете? — усмехнулась Вероника. — Да этот бандит, — она перешла на шепот, — что ночью обобрал нашего зубодера. Заплатил мне еврейской тысячей, хе-хе! — она втянула голову обратно в ларек и оттуда показала им большую банкноту. — Пустили козла в огород, а? — уже смелее крикнула она.

Начальник станции расплатился и, не сказав ни слова, ушел.

— Боится, — кинула ему вслед Вероника.

— Скоро все будем бояться. — Кламо выпил боровичку, неловко порылся в карманах, достал кошелек и вытряхнул из него несколько монет.

Ошеломленный бесстыдством и безнаказанностью грабителей, Венделин Кламо уже было направился домой, но за забором в палисаднике начальника станции вдруг увидел Игнаца Ременара, который тащил ведро воды. Кламо оставил велосипед и кинулся к Ременару.

— Не смей поливать герань! — еще издали крикнул он.

— Почему?

— А потому, что погниет!

— От воды? — вылупил глаза Ремепар.

— От заразы!

— Это я зараза? — с ненавистью процедил сквозь зубы гардист. Он поставил ведро на землю и сжал кулаки.

— А кто же еще? — Кламо схватил ведро и выплеснул воду на рельсы. Потом швырнул его к ногам Ременара и приказал:

— Отнеси на место.

Все это старый железнодорожник проделал так уверенно, энергично и властно, что Ременар вдруг сник, нагнулся и, взяв ведро, зашагал к багажному отделению. Там он швырнул со злостью жестяное ведро на цементный пол — только звон пошел по всему перрону. Ночные похождения так обессилили Ременара, что ему и свет был не мил.

Когда Кламо ехал вверх по Вокзальной улице, переднее колесо его велосипеда непрерывно вихляло из стороны в сторону — старик был сильно расстроен, и руки у него дрожали. Он чувствовал себя к какой-то мере виновным в том, что Лохмайеров избили и ограбили. И зачем только он согласился подежурить ночью за этого Ременара! Уж больно убедительно звучала просьба: "в виду неотложного дела". Конечно, раз у человека неотложное дело — почему не помочь. Но как мог он предположить, что все это обернется такой мерзостью!

Тут Кламо пришлось свернуть в сторону перед грузовиком Пушпергера, груженным бочками, на которых восседал винодел Якуб Пайпах с одним из поденщиков. В кабине рядом с Пушпергером развалился комиссар Киприан Светкович. Машина сбавила скорость.

— А я думал, что ты нам поможешь! — крикнул Кламо торговец, высунув свою багровую физиономию.

— Игнац Ременар вам поможет! — прокричал в ответ Кламо, сильнее нажимая на педали.

Увидев издали пестрых быков Бонавентуры Клчованицкого, тянувших телегу с пустыми бочками, и фарара с капелланом, остановившихся на тротуаре под акациями, Кламо поспешно свернул в сторону, зная, что духовные особы не преминут запрячь его в работу. Уж лучше сделать крюк, чем во имя божие помогать оптовой торговле святым вином.

Вильма встретила его ворчаньем: и явился-то он поздно, и спину гнет на каких-то дармоедов, и лезет в еврейские дела, и гардистов задирает, и с самого утра пьет, и вообще, видно, решил погубить всю семью…

Под эту немелодичную, но безобидную музыку Кламо уснул и проснулся уже перед самым обедом. С дочерью и зятем ему встречаться не хотелось, он полагал, что серьезные разговоры лучше всего вести вечером. Поэтому он наскоро поел фасолевой похлебки и запеканки с маком, взвалил на плечи связку новых колышков, которые за зиму вытесал из ствола акации, прихватил топор и отправился на Дубовую горку.

Когда Кламо проходил мимо габанской молельни, из нее выскочила ватага ребятишек самого различного возраста. За ними следовала молоденькая учительница Эюшка Чечевичкова, разодетая как на картинке, в белых чулках и с кинжалом на боку. Дети поздоровались с дядюшкой Кламо, как обычно: "Благословен будь господь Иисус Христос!" Но Эюшке Чечевичковой такое приветствие пришлось не по душе, кое-кто из ребят постарше заработал подзатыльник, а двое маленьких были выдраны за уши. Когда же малыши захныкали, молодая учительница рявкнула по-солдатски:

— Ruhe! Marschieren marsch! Em, zwei, drei![8]— После чего эта вооруженная кинжалом чешско-словацко-немецкая габанка метнула на старого железнодорожника сердитый взгляд и презрительно процедила сквозь зубы, словно плюнула: — Trottell![9]

Кламо это было не в диковинку — когда-то в австровенгерской армии ефрейторы обращались к нему точно так же. Проглотив оскорбление, старик двинулся дальше.

Неровная тропинка, вдоль которой струился ручей, круто полезла вверх, и Кламо пришлось не меньше трех раз присесть передохнуть, прежде чем он взобрался на Дубовую горку.

8

Дубовая горка — самое высокое место в Дубницком районе, где растет виноград, выше идет лишь редкий дубняк да одинокие каштаны. Закладывать здесь виноградники было делом нелегким. Долгие десятилетия трудились люди, выкорчевывая источенный ветрами гранит и камни, разрисованные жилками черного мрамора. Каменные межи стали теперь выше домов и тянулись длинными улицами. Кое-где на голых камнях, обвитых плющом, прицепились кусты шиповника, боярышника и ежевики. Под склоны пришлось подвести кладку и на тропинках вырубить ступени. А чтобы налетевшая буря или снежный обвал не сносили землю, люди сделали из плоских камней канавки для стока воды.

Здесь расположены виноградники самых бедных дубничан. Одни из них не успели получить свою долю плодородной земли, а другие ее получили, но по бедности лишились, а когда немножко встали на ноги, то смогли добиться нового надела лишь под самыми небесами.

Говорят, что в виноградники на Дубовой горке было вложено столько труда каменоломов и каменщиков, сколько потребовалось его для обработки под виноград всех остальных гор и горок, а их в Дубниках, слава богу, хватает.

Но уж зато такого искристого и ароматного винограда, как на Дубовой горке, младшей из виноградных горок, не найти нигде в округе, хоть места эти и славятся испокон веков своим виноградом. Черные гранитные глыбы, сверкающие стеклышками слюды, за лето так разогреваются на солнце, что корни зеленого сильвана, итальянского рислинга, зеленого велтлина и французского трамина, томясь от жажды, пьют неотрывно, прямо захлебываются сладким соком земли.

С горы Дубники видны как на ладони. Первые домики появились здесь очень давно. Они расположились под плодородными склонами горы по обе стороны Рачьего ручья, протекающего по Приепадлой долине. Позже вокруг городка возвели каменные стены, которые так и не сумели защитить его от турок. Разрастаясь, городишко все же не задавил виноградников — крыша лепилась к крыше, дом к дому, двор ко двору, — за пределы каменной стены не вышел.

Да, глядя с горы на городок, трудно понять: как может на таком небольшом пространстве разместиться сто двадцать пять тысяч человек… Некоторые дворы кажутся сверху пчелиными сотами, но острый глаз может разглядеть, чем заняты в этих сотах люди. Дворики все уплотняются и уплотняются: только прилепится к стене отцовского дома комната сына, как рядом уже строят себе жилье внуки…

Железнодорожные пути отделили город, виноградники и лиственные леса с их глубокими оврагами и полянками от Багнисек — болот, которые берут свое начало в полях, потом переходят в трясину и кончаются озерками прозрачной воды лишь за оливковыми рощами. Там, за Багнисками, где-то далеко-далеко, куда не достигает взор, течет Дунай.

Дубницкие виноградники расползлись по склонам гор, охватив город огромным полукругом лозы и кольев, абрикосовых деревьев и миндаля, каменистых, поросших травой межей, укрепленных террас и каменных ступеней, непроходимых зарослей кустарника, глубоких оврагов с камешками на дне и родничками на склонах. И все это с помощью одной только мотыги да лома создали руки человека, имя которому виноградарь.

Да, дубницкие виноградники не похожи на те, что белеют колышками на равнинах или глинистых холмах. Там известны лишь два сорта: белая кадарка да синий португалец. Но истинный дубничанин не может без содрогания даже слышать эти слова: кадарка дает кислятину, а из португальца получается приятный, но слабенький напиток.

Вот дубницкие виноградники — это действительно неисчерпаемый источник отменного вина! Чего тут только нет. Три велтлина, три сильвана, два рислинга, два бургундских и два муската — отонель и лунель! Целая дюжина сортов! Тут есть чем утолить жажду.

Долгие годы шла здесь, на дубницких виноградниках, суровая борьба человека с природой. Природа уступила — человек победил, скрутил ее, сковал Дубинки гигантской "подковой на счастье". Эту подкову от ранней весны до поздней осени озаряет, греет, калит солнышко. Она всегда горяча и не остывает даже за ночь, потому что фантастические изломы и причудливые изгибы Приепадлой долины не пропускают сюда даже слабого северного ветерка. Честь ей и слава, дубницкой природе!

А люди здесь разные…

Кое-кто сам не работает на своем винограднике — держит помощников и поденщиков. Такой прикажет — и поденщики повезут на гору в телеге или на грузовике удобрение, а туда, где повыше, на своем горбу дотащат. Придет пора собирать урожай — и они нагрузят телеги и машины зрелыми гроздьями. Так идет дело у Светковича, у пиаристов, у Конипасека, на приходских виноградниках. Все эти загребалы подвели под оползающую землю своих виноградников каменные стены, на месте старых проходов и лазов натянули проволочные изгороди — ключи от калиток хранятся у их помощников.

Другие поденщиков не держат, но у них есть быки и телега, чтобы доставить на виноградник удобрение и привезти домой урожай. Бадьи с навозом и бочки с виноградом таскает на телегу и с телеги сам хозяин. Вы только поглядите, как Клчованицкий, Бранишович, Милетич, Шнопсер, Тейфалуши, Крижан и еще человек двенадцать им подобных усаживаются с женами и детьми в тени раскидистых черешен у каменных стен завтракать, как истово едят они ржаной хлеб своего урожая с салом, толщиной в ладонь, от своих свиней и запивают правед-ним вином из собственного погреба. Да, силы и здоровья господь бог отпустил им не скупясь, и все у них будет хорошо, если не схватит виноградники мороз, не побьет град или не сожрет филлоксера.

Но больше всего в Дубниках таких, кто подобен муравью — тащит ношу тяжелее самого себя.

Весь навоз от дубницких коз и свиней тащит этот муравей на собственном хребте аж на Выгналово, до Турецких гробов, до Класованиска и даже на Дубовую горку, да еще делает крюк через Габанскую слободу, потому что ее состоятельные братья во Христе понастроили всюду заборов. Он скрипит зубами и часто останавливается перевести дух, прислонив кадушку к крутому боку горы, но не сдается! А когда по тем же отвесным тропинкам он тащит свой урожай вниз, то опять скрипит зубами и ноги у него подкашиваются, но не от тяжести, а потому, что тащит он свой виноград не к себе в дом, а в давильню к оптовому торговцу, да к тому же еще за полцены. К таким принадлежит Веиделин Кламо…

Бедняков этих — изможденных мужчин, оборванных женщин, иззябших детей — не перечесть… О них господь бог настолько запамятовал, что они даже и завтракают-то стоя: некогда, да и не к чему рассиживаться из-за куска сухого хлеба и стакана кислого вина.

9

Взобравшись наконец на Дубовую горку, Кламо сбросил связку колышков на землю, отер рукавом вспотевший лоб и долго обмахивался полой расстегнутого кителя. Потом прислонился к каменной стене и, смерив взглядом гору, на которую он только что с таким трудом поднялся, вдруг выпалил:

— Черт бы побрал эту работенку!

— Да услышит тебя господь бог! — раздалось в ответ.

Кламо оглянулся. На бетонном ящике, в котором размешивают медный купорос с известью, чтобы предохранить виноград от филлоксеры, сидел Петер Амзлер, муж Вероники, один из двух дубницких сторожей на виноградниках. В летнее время он обходился без винтовки. Сейчас он выравнивал тропинки, одновременно сметая с них колючки шиповника, акации и боярышника.

— Зачем сюда вскарабкался я — это понятно, — улыбнулся Кламо, — но что ты здесь делаешь — и сам, наверное, не знаешь.

— Подсчитываю, сколько времени ты ползешь на Дубовую горку, — сторож вытащил часы из кармана. — Нынче вся дорога с тремя остановками продолжалась у тебя полных девятнадцать минут! А в прошлом году ты взбирался на четыре минуты быстрее, а отдыхать присаживался всего два раза… Стареешь, приятель…

Сторож был тощ как щепка. Когда он шествовал по улице рядом со своей женой, встречные дубничане не могли удержаться от улыбки: рядом с ней он казался еще худее, а она возле него — еще толще.

— А у тебя такой вид, будто тебя держат на голодном пайке, — не остался в долгу Кламо.

— На каком я пайке — это к делу не относится, но только я от Габанской слободы взбегаю на Дубовую за пять минут.

— Но без кольев на плечах.

— А какого черта я стану их сюда тащить? У меня, слава богу, своего виноградника нет.

Внизу из-за поросших дубом склонов вынырнули два отдувающихся паровоза. Сторож, пристально посмотрев в ту сторону, в гневе соскочил с бетонного ящика и легким ломиком, словно копьем, ткнул в направлении состава, ползущего с запада на восток.

— Ты погляди только, что эти бестии везут!

Но старый железнодорожник даже не обернулся: вздохи паровозов и грохот вагонов уже рассказали ему, какой страшный груз они тащат. Старик обрадовался, что сторож тоже осуждает немцев за перевозку оружия к местам будущих боев.

Поднявшись по каменным ступенькам на свой виноградник, Кламо распутал проволоку, которой были перевязаны колышки, и, захватив половину из них, пошел вверх по тропинке. Старик знал на память, в котором ряду и у какого куста подпорки подгнили или пришли в негодность. Сторож следовал за ним.

— Я слышал, что сегодня вечером ты должен быть на собрании, — сказал Петер.

— Откуда ты знаешь?

— Мне сказал Кнехт, ему — Гранец, Гранецу — старый Конипасек, а тот слыхал от Светковича, да и комиссар не сам выдумал это собрание, его подбил командир глинковской гарды… Слетятся все, как мухи на мед, и начнется пустая болтовня; потом получишь по носу ты, а потом в погребке начнется свалка… Знаю я ваши сборища.

— Ну и хорошо, что знаешь, — рассердился железнодорожник. "Интересно, с чего это вдруг сторож начал так беспокоиться обо мне, — думал Кламо, — прямо по пятам ходит". Старик не помнил, чтоб они когда-нибудь пускались в долгие беседы. Кламо был глинковец, Амзлер же — черт его знает, кем он был.

— Как вспомню, что ты плюнул Ременару в его гардистские зенки, — продолжал сторож, — так нарадоваться не могу.

— И об этом ты тоже слыхал?

— А как же. Утром он орал на габанской мельнице, что хоть гардист людаку и должен все прощать, он все-таки переломает тебе руки и ноги.

— Ну, а что ты еще знаешь?

— Как же, многое знаю! Например, какой номер выкинул твой зять: люди просто лопались со смеху. Мальчишество, но смело!

— Тебе понравилось?

— Еще бы!

Венделин Кламо махнул рукой и пошел вниз по тропинке за остальными кольями. Сторож ле отставал. Охваченный недобрым предчувствием, железнодорожник обернулся.

— Ты что это со мной заигрываешь, Петер?

— Я с тобой заигрываю?

— Ладно, не хитри! Выкладывай прямо, чего тебе от меня надо… Может, ты хочешь мне сообщить, что моего зятя уже посадили?

— Не бойся, не посадят, они уже напихали полную тюрьму! Но если твой зятек не будет осторожен, он один получит столько, сколько все семейство Лохмайеров… Ты что на меня глаза вылупил?

— Откуда ты все это знаешь?

— А я заскочил на рюмочку к Бонавентуре. Там уже вся братия собралась: и Михал Кнехт, и Штефан Герготт, и Штефан Гаджир. Кнехт как нализался, так сразу позабыл свою гардистскую присягу. Тут Герготт с Гаджиром и выведали у него все, что задумали гардисты против учителя…

— Что задумали?! — У Кламо упало сердце.

— А вот что: заявлять никуда не будут, чтобы братиславское воронье не решило, будто все Дубники — против нового режима, а просто набьют учителю морду… Ну как, здорово, а?

— Ей-богу?

— Стар я уже врать. Ты свое получишь сегодня вечером… Тебе эти негодяи отпустят, в конце концов, все грехи — ведь ты же добрый людак, но зятю твоему никакое покаяние уже не поможет… Ему не следует забывать, что наши гардисты получили вчера новые мундиры и целую неделю будут находиться "в полной боевой готовности" и выслуживаться перед немцами за их тряпье и сапоги…

Закончив свою речь, Петер Амзлер спустился с Дубовой горки к Турецким гробам и исчез, словно сквозь землю провалился. Кламо успел только крикнуть ему вслед:

— Спасибо тебе, Петер!

На что сторож прогудел снизу:

— Ладно, если что понадобится, передай через мою жену!

Виноградники в эту весеннюю пору всегда пустынны. Земляные работы уже закончились, и лишь иногда кое-где раздается стук топора: старые подпорки выкидывают, новые ставят. На обширных виноградниках дубницких богачей, словно седина в кудрях, уже давно белеют новые колышки.

Венделин Кламо тоже вытаскивал из своих бурно разросшихся виноградных кустов старые колья и вбивал на их место новые. Делать это приходилось осторожно: одно резкое движение — и плодоносные побеги погибнут.

В маленьком винограднике Кламо росло около тысячи отборных кустов. Чтоб вырастить их, понадобилось двадцать лет. Больше сажать было нельзя — мешала дубовая рощица, что росла на скале, принадлежавшей городу. Раз уж нельзя расширить виноградник, так Кламо старался хотя бы улучшить сорта. Когда Вильма носила в себе Цильку, ей захотелось иметь розы, и Кламо посадил их вдоль тропинки, благоуханные, белые и красные.

Потому и личико у Цильки такое свежее. А когда Вильма ждала Винцента, пожелала она абрикосов, и Кламо достал пять саженцев, чьи предки давали плоды величиной с кулак. Вот и глаза у Винцента, как абрикосы. Настал час — и захотелось Вильме смородины. Тогда как раз должен был появиться на свет Тонько, и Венделин посадил десять кустов розовой смородины, такой, как розовое детство мальчугана.

Наверху, на Дубовой горке, всегда было так хорошо, так красиво, солнечно и тепло, вдали от неспокойного мира, что старый Кламо построил себе здесь из кольев и жести будку, в которой прятался от непогоды и мирской суеты.

Стояла та пора весны, когда сумерки наступают сразу после захода солнца. Кламо взглянул на часы и ахнул: через десять минут в городской управе должно начаться собрание. Взяв топор, он быстро спустился с горы и, не заходя домой, чтобы переодеться и поесть, зашагал к управе.

10

В зале заседаний на первом этаже собрались уже все пять советников правительственного комиссара. Глава города Киприан Светкович, недавно назначенный также председателем местной организации Словацкой народной партии Глинки, сидел, самоуверенно развалившись за столом, рядом с бюстом президента Тисо. Бронзовая голова бюста, стоявшего на поставце, находилась на одном уровне с багровой физиономией комиссара, и когда старый железнодорожник вступил в зал, ему померещилось, что у Киприана Светковича на шее сидят две совершенно одинаковые головы.

Справа, под картиной с видом Дубников, рисованной, вероятно, с Дубовой горки, сидели представители избранного дубницкого общества: крестьянин и шинкарь Бонавентура Клчованицкий и мясник Штефан Герготт — туша на сто килограммов. Между этой парочкой стоял пустой стул, оставленный для железнодорожника Венделина Кламо.

— Господа, Вендель-то на нас — с топором! — выкрикнул Бонавентура таким тоненьким голоском, что хоть в иглу вдевай.

Герготт изобразил на лице испуг, выскочил навстречу Кламо, усадил его на стул и, выхватив топор из рук старика, швырнул его на стол.

— Ты бы оставил топор на улице, Вендель, — нахмурился Киприан Светкович. Он злился на Клчованицкого и Герготта за то, что те пришли на заседание выпивши сильнее, чем полагается в приличном обществе. Впрочем, справедливости ради следует сказать, что он и сам был не совсем трезв, так как целый день провозился с итальянским вином.

— На улице такую вещь могут утащить! — мясник положил свои могучие руки на топор.

Слева примостился капеллан Мартин Губай, который то и дело деликатно прикрывал ладонью рот, — от итальянского вина его совсем развезло. Возле капеллана восседал директор средней школы Андрей Чавара, словно самой природой созданный для того, чтобы командовать городской глинковской гардой. Физиономия у него была птичья, остренькая, сведенная злобой — того и гляди он кинется на кого-нибудь и больно клюнет. Третьим представителем дубницкой интеллигенции был покоритель женских сердец Габриэль Гранец, руководитель местной организации глинковской молодежи, помощник главного городского нотариуса Гейзы Конипасека, славившийся отличным почерком и потому бессменный секретарь.

Отчитав со всей официальностью Венделина Кламо за опоздание, председатель откашлялся, вытер клетчатым платком вспотевший лоб, взъерошил руками гриву густых черных волос и, как подобает комиссару, гаркнул:

— Тихо!

— Слушаемся! — проснулся мясник. Он с утра сидел у Бонавентуры в шинке и потому с трудом поднимал голову.

— Должен сообщить о некоторых неотложных делах.

— Ты должен или мы должны? — перебил его подвыпивший Бонавентура.

— Я — да будет тебе известно! — отрезал комиссар гордо. — Первое, о белых евреях, которые вдруг объявились сегодня ночью в Дубниках. — Он укоризненно взглянул на Кламо, но тут же отвел глаза: обычно кроткое лицо железнодорожника стало вдруг свирепым. — Во-вторых, от меня требуют, чтобы мы получше плодились и размножались. Из Братиславы пришел циркуляр, в котором сообщается, что словаков день ото дня становится все меньше и меньше. — Он покосился на Герготта, у которого было семеро детей, словно именно от него ожидал помощи в этом деликатном деле. Но, увидев, что голова мясника уже снова покоится на Кламовом топоре, безнадежно махнул рукой. — И, в-третьих, нужно наконец решить вопрос об осушении наших болот.

— Правильно! — вырвалось у Бонавентуры Клчованицкого. У него на болотах был луг, и он постоянно плакался, что не может там сеять ячмень и клевер. — Начинай с болот. Белых евреев и наше размножение, хе-хе-хе, мы обсудим в погребке за рюмочкой. Гляди — мясник и капеллан уже умирают от жажды!

— Я должен все сообщить по порядку, Бонавентура, — не уступал комиссар. Он знал, что дело с болотами с места не сдвинешь, насчет размножения ему самому было неясно, поэтому он хотел покончить хотя бы с белыми евреями. Во всем был виноват этот проклятый командир глинковской гарды, который приставал к нему с самого утра и заставил-таки созвать собрание в неподходящий день. — Не суй свой нос, когда не понимаешь! — сорвал он злость на шинкаре.

— А зачем же ты меня сюда звал, гром тебя разрази! — закричал писклявым голосом тучный Бонавентура Клчованицкий, навалившись на стол перед комиссаром. — Можешь тогда все решать сам. Я по крайней мере ни за что отвечать не буду! Эй, Штефан, — повернулся он к спящему мяснику, — верни Венделю топор, чтоб ему было чем защищаться, когда этот интеллигент, — он ткнул пальцем в Андрея Чавару, — станет обзывать его белым евреем.

Но Венделин Кламо сам вытащил свой топор из-под рук мясника и встал:

— Я защищал людей от зверья!

Вид у него был такой, будто он и в самом деле вот-вот стукнет кого-нибудь.

— Но-но-но! — замахал руками капеллан.

Командир глинковской гарды отскочил от стола с такой поспешностью, что стул, на котором он восседал, перевернулся и отлетел к стене.

— Сядь, Венделин, никто не собирается тебя обижать! — успокаивал старика Киприан Светкович. Он и сам порядком струхнул, увидев, что гардист уже открыл рот и вот-вот ляпнет что-нибудь. Комиссар тяжелой рукой пригвоздил бравого гардиста к стулу, который помощник нотариуса успел ловко подсунуть под его тощий зад. Но тот не сдавался. Тогда комиссар вспылил: — Здесь хозяин я или ты?! — заорал он.

Откровенно говоря, комиссар не любил и не уважал гардистов. Он считал, что все они народ никчемный. Его собственные интересы ограничивались областью коммерции. Оптовый торговец вином брал в нем верх над политиканом. Но вместе с тем он уже поднаторел в глинковской политике настолько, что не мог понять, как можно жалеть евреев. Именно в жалости к ним он и собирался упрекнуть Кламо и по-комиссарски отругать его. Это помогло бы ему сбросить со своих плеч ответственность и успокоить грубую гарду.

— Ну, будешь выносить постановление о болотах? — не отставал Бонавентура Клчованицкий.

— Разберем все по порядку.

— Тогда нам здесь делать нечего, — пригрозил шинкарь, уверенный, что его поддержат и Штефан Герготт и Венделин Кламо. Бонавентура и мысли не допускал, что они могут иметь другое мнение. Мясника он поил с самого утра, а железнодорожника защитил, не дал обвинить в "белом еврействе". Теперь они в свою очередь должны поддержать его в вопросе осушения болот. А вообще-то дело было вовсе не в болотах — его пожирала ненависть к новоиспеченному перекупщику итальянского вина. Разве мог он смотреть спокойно, как легко и быстро богатеет этот "комиссар".

Киприан Светкович вытащил из светло-зеленой папки свежие "Мелиорачне новины" и бросил их через стол помощнику нотариуса. В статье, которую в эту специальную газету написал за ведерко зеленого велтлина дубницкий лесничий Имрих Тейфалуши, были подчеркнуты строчки:

"Если переместить 550 тысяч кубометров почвы на болота, дубничане получат 2300 моргенов пахотной земли, 2100 моргенов лугов и 400 моргенов первосортных пастбищ.

На осушенной площади ежегодно можно было бы иметь 22 тысячи центнеров пшеницы, то есть: муки на 12 тысяч человек и отрубей на 3 тысячи свиней; болота дадут 80 центнеров сена для 5 тысяч лошадей и пастбища для 300 коров, удой молока от которых равен 400 тысячам литров".

Цифры эти были Бонавентуре Клчованицкому давно знакомы — разговоры об осушении болот велись в Дуб-никах лет пятьдесят. Но сегодня он здорово подвыпил и цифры в его глазах двоились. Он глотал слюну и скреб в затылке.

И все же его одолевали сомнения.

— Уж слишком хитро что-то подсчитано, — проворчал он. — Так точно, словно в учебнике. И интересно знать, кто сможет переместить всю эту землю? Может, у меня и глупая башка, но думается, если б в этой земле и болоте копались целый божий год все дубничане, то нарыли бы там, прошу прощенья, только кучу дерьма.

— А на что существуют евреи? — вставил командир глинковской гарды.

Бонавентура так и просиял.

— Вот видите, — гардист решил, что уже обвел крестьянина вокруг пальца, — пан Кламо защищает евреев от гардистов, а мы собираемся отправлять их на осушительные работы.

Бонавентура Клчованицкий так взглянул на старого железнодорожника, словно хотел сказать: "А ты, оказывается, хитрая штучка, Венделин!" Но птичья физиономия директора средней школы вывела его из себя.

— Дорогой пан директор, — начал он. — Мне все равно, переведете вы моего сына в следующий класс или нет. Но я должен сказать, что прав Кламо, а не вы. Знайте же, что выгонять Лохмайера нельзя. Жандармы утверждают, что зубного техника пока заменить некем. Поэтому сначала научитесь сами вставлять зубы, а потом уже посылайте его на болота. И не воображайте, что если вас сделали командиром глинковской гарды, то вы можете молоть всякую чепуху…

— Я мелю чепуху? Ах ты…

— Сам ты… Да ведь Лохмайер своими ручками и пустой лопаты не подымет, как же он будет ворочать землю в болотах?

— Закрой пасть!

— Сам закрой! А я свою пасть и тогда буду разевать, когда всех гардистов уже давно черти уволокут! Вы лучше скажите нам, сколько денег и золота уперли у Лохмайеров ваши молодчики? Небось надеетесь, что все Дубники будут молчать, когда власти приедут разбираться в этом грабеже?

— Да замолчи ты наконец! — Андрей Чавара решил на всякий случай несколько сбавить спесь. Несмотря на все клятвы Конипасека, Ременара и Чечевички, он и сам не верил, что те не присвоили еврейские деньги, золотые кольца и часы. Он мечтал, чтобы хоть половина добычи перепала гарде.

Но Бонавентуре все же уступать было нельзя, и Чавара решил оставить последнее слово за собой:

— В вашем шинке поют антигосударственные псалмы!

— У меня каждый поет, что хочет, — я рот никому не затыкаю!

Командир гарды понял, что дело с "белыми евреями" не выгорело и что старый полоумный людак каяться не станет. Он решил продолжить спор за бутылкой вина в городском погребке. Схватиться с маленьким человечком командир глинковской гарды умел, а вот с богатым крестьянином — это уже рискованно. Да к тому же этот хам Бонавентура поставляет молоко в школу.

— Перейдем лучше к болотам, — предложил капеллан Мартин Губай, все еще пытаясь разобраться в заключении специалиста относительно болот. Ему необходимо было чем-нибудь заняться, чтоб совсем не уснуть. Комиссар выхватил у него бумаги и бросил их Габриэлю Гранецу.

— Сейчас вам будет зачитано мнение Словацкого университета, подписанное каким-то доктором естественных наук. Имени его не разобрать и под лупой, но он против осушения.

— Чтоб его разорвало! — высказался Бонавентура Клчованицкий и навострил уши.

— "В дубницких болотах была обнаружена Entziella babori, — читал помощник натариуса. — Это весьма интересный факт, ибо до сих пор считалось, что она является представительницей исключительно морских форм".

— О господи! — вздохнул Бонавентура Клчованицкий, подпер двойной подбородок и закрыл глаза.

— Слушай дальше, Боно! — подбодрил его правительственный комиссар, который и сам ничего не понял.

Все существенное в этом документе было заранее подчеркнуто красными чернилами главным городским нотариусом Гейзой Конипасеком.

— "Carabus monilis существует лишь в указанных болотах, и его существованию угрожает цивилизация. Очень ценна также и Armiger crista".

— Христа хоть оставьте в покое! — заметил помощнику нотариуса шинкарь.

— Да ведь это простая улитка! — объяснил Габриэль Гранец, который еще раньше проштудировал документ и нарочно выбирал из него самые чудные наименования.

— "Обитает там и не обнаруженный в иных местах Agabus fascipiens и родственная ему Hygrotus decoratus — водяная блоха…"

Бонавентура Клчованицкий невольно нагнулся и стал почесывать себе ногу. Поднялся всеобщий хохот, разбудивший мясника, загоготавшего спросонья громче всех.

— "На вербах в той местности обитает сорок восемь видов насекомых, а на тополях даже семьдесят девять. Самый любопытный из них Amara communis".

— Какой коммунист? — снова встрепенулся мясник.

— А такой, как Ян Иванчик, Кламов зять, — подпустил железнодорожнику шпильку гарднст, но капеллан лягнул его под столом ногой. Слуга божий не любил, когда политическая борьба переходила на личности, особенно если дело не касалось религии.

— "Всего в дубницких болотах обитает тридцать пять разновидностей насекомых, нигде более не обнаруженных".

— Повезло же им! — тут Бонавентура вскочил со стула, ему показалось, что насекомые уже копошатся под его задом. — Всюду эта погань давно уже передохла, только у нас ее охраняет университет, чтоб его черт побрал!

— Пока речь шла только о фауне, — помощник нотариуса перевернул страницу. — Теперь пойдет всякий бурьян, который не растет нигде, кроме нашего болота.

— Бурьяна хватает и на виноградниках, — встал на дыбы уже окончательно выведенный из себя Боиавентура.

Габриэль Гранец перевернул несколько страниц и остановился на последней:

— "Из предложенного краткого обзора вполне ясно, каким естественным уникумом являются наши дубницкие болота. Необходимо сохранить их как резервацию".

— На страж! — вскинул руку в фашистском приветствии мясник.

Бонавентура Клчованицкий в ярости рванул ворот рубахи.

— Хорош университет, который заступается за всякую дрянь, когда людям и скотине есть нечего! Если мы не примем мер, попомните мои слова: разведется столько нечисти, что она пожрет нас самих… Ну, Кинриан, какое постановление ты вынесешь?

— Жаль, что и министерство внутренних дел заодно с этим вшивым университетом.

— А ты не слушай дураков!

Киприан Светкович поднялся во весь рост, словно для того, чтобы вынести приговор. Лицо его побагровело еще больше, чем обычно.

— Что касается болот, я постановляю: осушить! И все тут! Постановление окончательное и имеет законную силу.

Довольный Бонавентура уже собирался усесться снова, но в это время заметил лукавое выражение на лице Габриэля Гранеца. Ему и раньше казалось, что карандаш секретаря что-то уж слишком лихо танцует по бумаге. Схватившись за живот, будто ему приспичило, шинкарь закряхтел и выхватил лист бумаги из рук помощника нотариуса.

— Ах вот в чем дело! — заорал он в ярости. — Теперь я вижу, что вы одного поля ягоды! — он ткнул пальцем в Гранеца и комиссара. — Так-то вы записываете постановления! Значит, здесь указано, что болота должны быть осушены? Гляди, гром тебя разрази, гляди: не болота здесь, а черт с рожками и высунутым языком! — Разозленный виноградарь поглядел внимательней на бумагу и неожиданно для всех рассмеялся.

— Господа, поглядите, да это же наш комиссар Киприан Светкович! Нет, вы только поглядите, каков наш комиссар!

Заглянув в бумагу, капеллан и мясник тоже разразились неудержимым смехом, но глава города так свирепо повел глазами, что им пришлось замолчать.

Бонавентура Клчованицкий сложил листок вчетверо, удовлетворенно засунул его в карман и похлопал рукой по пиджаку.

— Это ваше постановление об осушении болот я теперь всем покажу у себя в шинке, так и знайте, мошенники! Пошли! — приказал он мяснику и железнодорожнику, словно своим подчиненным. — Пошли подальше от этих обманщиков!

— Куда вы? — опомнился комиссар.

— Прочь отсюда! — снова заорал шинкарь, подмигнув мяснику.

Он схватил железнодорожника под мышки и, словно перышко, поднял со стула. Кламо охотно двинулся вслед за ними — ему-то уж, во всяком случае, было все равно, идти или оставаться.

— Да погодите вы, сумасшедшие, мы тоже идем. — Комиссар, хотя его и душила злость, пытался смягчить озорную выходку помощника нотариуса. Подумать только, его, комиссара города и председателя глинковской партии в Дубниках, изобразить в виде обыкновенного черта!

Выйдя в скупо освещенный коридор, мясник вдруг вскинул перед кем-то свою ручищу.

— На страж, приятель!

На скамье в коридоре развалился пьяный полицейский Шимон Кнехт.

— Да оставь ты эту свинью, Штефан! — одернул его комиссар. — Сейчас не до него, надо еще решить с размножением, а то Братислава даст мне по шапке.

— В этом деле положись на господа бога, он щедр, — захохотал помощник нотариуса.

— Вот разведется пакости! — заржал мясник и выбежал из коридора вслед за своими приятелями.

Мучимый жаждой капеллан предложил передать это щекотливое дело городской Ассоциации католических женщин.

— Пусть дубницкие дамы пригласят с докладом кого-нибудь из специалистов по этому вопросу, например каноника Карола Корнхубера из Трнавы…

— Этот не подкачает! — расхохотался помощник нотариуса. — Он нашим женщинам такого ума вложит, что через год в Дубниках население увеличится ровно вдвое.

Обрадованный комиссар тут же вынес решение;

— Что касается увеличения народонаселения, постановляю: пусть об этом позаботится Ассоциация католических женщин во главе с председательницей Схоластикой Клчованицкой и в содружестве с каноником Каролом Корнхубером из Трнавы.

Довольный капеллан кинулся к выходу, таща за собой помощника нотариуса. Итальянское вино бродило в нем и настойчиво требовало, чтоб он выпил хотя бы литр еще чего-нибудь покислее.

— Так как же насчет белых евреев? — напомнил Киприану Светковичу командир глинковской гарды, когда они остались в коридоре одни. — Я ведь должен доложить начальству.

— Оставь ты меня в покое со своими евреями! — оборвал его комиссар. — Ты что, не видишь, что из-за болот все собрание разбежалось? Теперь ты хочешь, чтоб мы и на белых евреях себе шею свернули?

— Но мне нужна твоя резолюция, Киприан… Сделай это хотя бы в погребке, в шутку или всерьез, но только сделай!

Но тут комиссар уже окончательно вышел из себя.

— Ты меня не искушай, пан директор! — заорал он на Андрея Чавару. — Я тебя уже один раз послушался и созвал собрание в тяжелый день. Сегодня как раз пришло итальянское вино, и капеллан от него совсем обалдел, Клчованицкий, как назло, держит шинок, и мясник пьет у него целый день… Если я тебя и второй раз послушаюсь, недалеко до несчастья… Ты что думаешь, Венделин такая уж кроткая овечка? Думаешь, он этот топор так просто принес? Напьется, как свинья, и как только я начну выносить постановление, размахнется и снесет кому-нибудь башку!

Андрей Чавара прикусил язык — к таким вещам, как топор, он относился с уважением.

11

Усадьба при городской управе была величиной с небольшой хутор.

Огромный двор был весь застроен бараками для батраков, хлевами и конюшнями, сараями, навесами для машин и телег, дровяными складами. В углу зияли ямы для навоза, и люди, проходившие мимо, зажимали нос. У входа в погребок, являя собой живую арку, вился самый стойкий из всех сортов винограда — синий португалец. На втором этаже дома проживал с многочисленным семейством городской винодел Алоиз Транджик, здоровенный верзила с цыганским лицом и длинными, как мотыги, руками.

Когда Бонавентура Клчованицкий со Штефаном Герготтом и Венделином Кламо миновали темную ригу, отделяющую хозяйственную часть двора от винодельческой, — более чистой и благоуханной, где росли столетние абрикосовые и тутовые деревья, Алоиз Транджик уже отворял окованные железом двери в городской винный погребок. Над входом в подземелье горела лампа, и в ее резком свете отчетливо выступали лица собравшегося там дубницкого "высшего общества".

— Бездельники! — закричал Бонавентура, ткнув пальцем в сторону алчущих интеллигентов.

Он уже предвкушал добрый местный мускат, а тут эта братия! Замедлили шаги и мясник с железнодорожником.

Но правительственный комиссар не мог допустить, чтоб в городском винном погребке не было прослойки простого народа. Увидев, что троица, представляющая этот народ, заколебалась, он начал подталкивать их к дверям:

— Входите, господа, входите!

На багровой физиономии правительственного комиссара играла величественная улыбка. Первый гражданин города был непоколебимо убежден, что не только трудовой народ, но и дубницкие "сливки" жаждут его общества.

Огромный, выше всех на голову, тучный городской нотариус Гейза Конипасек беспокойно потирал лысое темя белым платочком. Продолговатое лицо его было пунцовым от злости и распухшим от неумеренного потребления вина. Рядом с ним красовался городской врач, который в любом государстве был бы ценным гражданином. При венграх на его дверях висела дощечка с надписью: "Елачиш Бела. Д-р". Во времена чехословацкой республики он стал "Д-р Войтех Елачич". А когда было провозглашено "самостоятельное" словацкое государство, его лекарская фирма изменила свое название еще раз: "Д-р Адалберт Елахих". Зато христианином он был примерным: поговаривали, будто вместо лекарства он прописывает пациентам молитвы. Доктор всегда ходил в черном костюме, словно заранее был готов присутствовать на похоронах своих жертв… О лесничем Имрихе Тейфалуши нельзя было сказать ничего, кроме того, что он носит зеленую шляпу с пышным хвостом какой-то синей птицы и что под носом у него торчат коротко подстриженные усики a la Адольф Гитлер… Но самым красивым и самым аристократичным из дубницких интеллигентов был, несомненно, молодой настоятель пиаристского монастыря ректор духовной семинарии Виктор Штрбик, заядлый картежник и не дурак выпить. Он вел войну с местным белым духовенством за души дубницкой молодежи: фарары отдавали предпочтение Ассоциации католической молодежи, в то время как пиаристские наставники считали, что молодое поколение лучше всего обогащается духовно в рядах глинковской молодежи…

Последний из интеллигентов, ожидающих у входа в винный погребок, был не слишком образованный, но зато умудренный опытом местный счетовод Алексин Челес, который так неустанно радел, чтобы что-нибудь не пропало, не рассыпалось и не пролилось, что преждевременно состарился и ослеп.

Правительственный комиссар Киприан Светкович подкатился к погребку, словно винный бочонок.

— Приветствую вас, дорогие гости! Как я рад, что вижу здесь почти все наше просвещенное общество! — радостно воскликнул он, пожимая по очереди холеные руки, не знающие физического труда. Выполнив таким образом долг хозяина города, он вошел вслед за Алоизом Транджиком в погребок и снова затянул сладким голосом:

— Прошу пожаловать, уважаемые господа!

Городской винный погреб не был самым большим в Дубниках. У Светковича, у пиаристов, в католическом приходе, у винодельческого кооператива и даже у Кони-пасека погреба были значительно больше, но все дело было в том, что только здесь вино оставалось таким, каким сотворил его господь бог. Городской запас составляла сотня гектолитров старых вин. По мере расхода вина к запасам прибавлялись новые, лучшие сорта и убывали худшие. К проданным гектолитрам приписывались и "дармовые", а их было предостаточно, ибо город постоянно кого-нибудь благодарил за различные службы и услуги.

В углу около гигантской старой бочки с изображением святого Себастьяна был уже приготовлен столик с батареями бутылок и рюмок. Винодел, он же виночерпий, взобрался на бочки он цедил вино и был похож на большого двуногого комара.

Представители дубницкого народа не стали обмениваться рукопожатиями с господами. Они враждебно сбились в кучку, захватили в плен Алоиза Транджика и не отпускали его до тех пор, пока он каждому из них трижды не наполнил стакан. Именно столько понадобилось им выпить, чтобы избавиться от смущения.

Интеллигентам тоже было не по себе. Их раздражало, что "народ" оказался таким неучтивым, и огорчало, что они никак не могли подыскать вескую причину, чтобы немедленно приступить к возлиянию.

Но расторопный нотариус все же нашелся.

— Уважаемые господа! — начал он. — Мы собрались сегодня для того, чтобы сердечно и искренне поздравить многоуважаемого пана Киприана Светковича, правительственного комиссара нашего города. На его долю выпала великая честь — стать председателем нашей славной, героической народной партии Глинки, которая только в нашем городе насчитывает более тысячи ста членов. Правда, это случилось в конце прошлого года, но, занятые важными делами, мы до сего дня не имели ни времени, ни возможности отметить это знаменательное событие. Теперь пришло время поздравить нашего первого бесстрашного борца за бога и народ. На страж!

— Слава ему! Слава! — зарукоплескала интеллигенция, благославляя про себя не Киприана Светковича, конечно, а Гейзу Конипасека, который так ловко нашел выход из затруднительного положения.

— Хорошо придумал, — подтолкнул мясника Бона-вентура Клчованицкий и подскочил с пустым стаканом к бочонку, где стоял Алоиз Транджик, разливавший мускат.

Когда к ним подошел со своим стаканом и Венделин Кламо, винодел шепнул ему на ухо:

— Гардисты собираются напасть на твоего зятя, Вендель… Когда стемнеет, пусть лучше не выходит из дому…

Венделин Кламо выпил мускат, поставил пустой стакан на бочонок, взял топор и вышел из погребка.

— Благодарю вас, господа, — ответил на поздравление правительственный комиссар. Он, конечно, понимал, что это поздравление — лишь плата за добрую выпивку, но все же чувствовал себя польщенным.

— Не благодари, Киприан, не за что! — крикнул Бона-вентура Клчованицкий, пробираясь с мясником к столу, за которым восседало "высшее общество".

Интеллигенты расступились.

Андрей Чавара смерил крестьянина взглядом.

— Кому оказали доверие наши высочайшие людацкие деятели, тому принадлежит и наше доверие, не так ли, пан Клчованицкий?

— Там, наверху, ему доверие, конечно, оказали, это так. Иначе и не назначили бы. Но плохо, что внизу ему нет доверия! У наших дубницких людаков он и пяти голосов не получил бы… Покойного Игиаца Крижана мы когда-то избрали единогласно… Если бы мы и нынче могли избирать кого хотели, то наши голоса получил бы Венделин Кламо. Ему мы доверяем, а не тебе, Киприан!.. Да где же он?

Бонавентура оглянулся, намереваясь чокнуться с Венделином, осмотрел погребок, прошел шагов десять к выходу, но железнодорожник словно сквозь землю провалился.

— Нет, Кламо доверия не заслуживает! — заявил Гейза Конипасек.

— Белый еврей, вот он кто! — выпалил гардист. Он видел, как ушел старик, и теперь не боялся его топора.

— Лучше бы вы оба помолчали! — разозлился Клчованицкий, недовольный тем, что железнодорожник ускользнул. — Да вы и не людаки вовсе! Вы просто ловкачи и в подходящий момент затесались к нам, когда у аграриев и социал-демократов начала гореть земля под ногами!

— Хам!

— Болван!

— Я удивляюсь тебе, Боно, — покровительственно сказал комиссар.

Бонавентура Клчованицкий — богатый крестьянин — смерил взглядом всех трех неприятелей поочередной пожал плечами.

— Можете ругаться сколько угодно, но я таким людакам, как вы, не верил и не верю.

— И я тоже! — заблеял Штефан Герготт.

Поняв, что надо как-то выходить из неловкого положения, господа снова ухватились за стаканы. Подвыпившего Бонавентуру Клчованицкого нельзя было ни выпроводить из погребка, ни заставить замолчать. Оставалось только споить его.

— Твое здоровье, Боно! — поднял стакан правительственный комиссар, чтобы подать пример остальным.

— Выпьем за дружбу, пан Клчованицкий, — льстиво улыбнулся главный городской нотариус.

— Не стоит нам ссориться из-за какого-то белого еврея, — презрительно добавил командир глинковской гарды.

Бонавентура Клчованицкий наверняка бы успокоился, потому что крестьянин всегда запутается, если господа вдруг пойдут ему на уступки, но тут произошло такое, чего никто не мог ожидать.

Капеллан Мартин Губай, который слишком часто прикладывался к зеленому велтлину, дошел до того состояния, когда даже у духовной особы, к тому же еще не слишком понаторевшей в церковной службе, вдруг пробуждается чувство справедливости. Оторвавшись от бочонка с изображением святого мученика Себастьяна, он протиснулся поближе к командиру глинковской гарды и громко, так что все слышали, спросил:

— Совесть у вас есть или вместо нее осталось одно голенище?

— В чем дело? — оцепенел гардист.

— А в том, что лучшего католика, лучшего людака, лучшего человека в целых Дубниках вы весь вечер обзываете белым евреем!

Венделин Кламо в глазах "сливок" дубницкого общества всегда был чем-то средним между вьючным животным и поденщиком. Уход чумазого железнодорожника из погребка лишь обрадовал их. Они объяснили это тем, что в их высоком обществе его начала мучить совесть. Не понимая, как можно считать этого грязного железнодорожника самым достойным человеком в Дубниках, они решили умерить пыл разгоряченного капеллана, и к Мартину Губаю сразу потянулись четыре стакана с чистым мускатом. Пиаристский патер протянул пятый:

— Ну, ну, дорогой капеллан! Если уж этот белый… как его там… ушел, так не будем о нем вспоминать. Давайте лучше пить!

Но в представителе светского духовенства кипела молодая кровь, и он вышиб стакан из рук патера, обдав при этом благоуханным вином городского врача Елахиха, лесничего Тейфалуши и счетовода Челеса. Все трое молча стряхнули душистые винные капли с костюмов, делая вид, будто ничего не случилось. Им было абсолютно безразлично, кто кого оскорбляет и кто за кого заступается. Но пиаристский патер строго спросил:

— Как это следует понимать?

Виктор Штрбик был человеком добрым — в карты играл только с богатыми, которым было не страшно проиграть лишнюю тысячу (тем более, что обыгрывал он их постоянно), человеком деликатным — вино пил только хорошее и, по возможности, только в обществе значительных лиц; и, наконец, человеком прогрессивным — паломнический католицизм уже давно казался ему примитивным; гораздо больше импонировал ему католицизм политический, воплощенный не в форму религиозной процессии, а в монолитные шеренги глинковских войск…

— А это следует понимать так, — распалился капеллан, — что Венделина Кламо здесь оскорбляют с самого утра, обзывают белым евреем. Но мне кажется, что этим просто хотят отвлечь наше внимание от бесстыдной ночной драки и ограбления зубного техника Лохмайера!

— Плевать в лицо гардисту — это преступление!

— Я, кажется, не с вами разговариваю, пан Чавара!

— Но, золотой мой пан капеллан, — елейным голосом затянул гардист, — ведь я только выполняю свои христианские и национальные обязанности!

— Так выполняйте их с головой, по-человечески, а не так, как поется в вашей песне: "Режь, руби до крови!" Если бы старый Кламо после обеда подвыпил, вы бы за белого еврея получили свое уже в городской управе!.. Зачем вы его дразните?

— Потому что он собака! — огрызнулся за гардиста нотариус. Спьяну он уже готов был выболтать, что один из бессовестных ночных грабителей — его сынок.

Виктор Штрбик даже голову склонил от удивления.

— Собака! — повторил нотариус.

Бонавентура Клчованицкий тряхнул за плечо совсем уже отупевшего мясника.

— Пошли, Штефан! Там, где так обзывают нашего товарища, нам делать нечего: сегодня он собака, завтра ты, а послезавтра и я буду собакой. Нет, за такую ласку покорно благодарю.

— Не дури, Боно! — огорчился правительственный комиссар.

Но Бонавентура был непреклонен.

— Идем, идем, Штефан, — подтолкнул он мясника. — Вино у нас и свое есть, да еще получше, чем у этих господ.

— И я пойду с вами, — вскочил капеллан, услыхав о лучшем вине.

Киприан Светкович и Бонавентура Клчованидкий тянули молодого священника каждый к себе. Враждующие стороны были приблизительно одинаковой силы, поэтому капеллан не двигался с места. Но когда у него лопнул по шву рукав, он отчаянно завопил:

— Помогите мне, Алоиз!

Чернявый верзила схватил комиссара сзади за локти своими лопатообразными ручищами и оттащил его от капеллана.

Когда бунтовщики скрылись за дверью, интеллигенты облегченно вздохнули.

12

А Венделин Кламо в это время уже тащился вверх по Поличкову переулку. На свежем воздухе голова у него слегка кружилась, как бывает со всяким, кто выходит из винного погребка. Но вскоре опьянение прошло, и хотя ему очень хотелось продолжить выпивку, начатую в городском погребке, где-нибудь еще, он заставил себя идти домой. "Поговорю как следует с зятем, — решил он, — и спать".

Поличков переулок был вымощен крупной речной галькой, тротуаров вдоль домов так и не проложили. Кламо шел по мостовой, по неглубокой выемке, заменявшей канаву. Окна домов бросали на мостовую слабый свет, из четырех фонарей горело только два. Прояснившееся было с вечера небо снова затянуло тучами, ветер швырял в глаза редкие капли дождя.

На Костельной улице, где вовсе не было ни одного фонаря, стояла глубокая тьма. Впрочем, здесь даже днем никогда не видели солнца — могучие каштаны обрамляли ее с двух сторон, образуя сплошной зеленый туннель.

В нижней части Костельной улицы находились: средняя школа, женская начальная школа и детский сад. Учительницами в женской школе и воспитательницами малышей были монашенки из стоявшего неподалеку монастыря с часовней "Непорочной девы Марии". Чуть дальше начиналось старое заброшенное кладбище, заросшее древними липами и вербой. Среди деревьев кое-где еще можно было обнаружить покосившийся железный крест или остатки мраморного надгробья. На противоположной стороне улицы располагались почта, жандармское отделение и, аптека.

В верхней части Костельной стоял пиаристский костел, такой громадный, что в нем в иное марианское воскресенье умещалось до двадцати деревенских процессий с хоругвями и оркестрами! Напротив костела возвышался пиаристский монастырь с таким количеством окон, что их хватило бы на все дома какой-нибудь небольшой улочки. Но обитало в монастыре не больше шести-семи монахов — законоучителей гимназий в Трнаве и Братиславе, куда они ежедневно ездили поездом. Между костелом и новым кладбищем протекал бурный, шумливый Рачий ручей, который брал начало где-то за Дубниками и клокотал под мостом, украшенным фигурой святого Яна Непомуцкого.

Единственный человек из живших на Костельной улице, который, по мнению простых дубничан, хоть чего-нибудь да стоил, был Бонавентура Клчованицкий. Шесть раз в году он вывешивал над дверями своего дома пучок соломы и торговал добрым вином.

Не доходя до ворот Бонавентуры, Венделин Кламо остановился: из шинка доносилась песня. Странно, обычно окрестные крестьяне распевали здесь песни лишь после жатвы и обмолота — в то время у них еще водились денежки, — но уж никак не в апреле, когда сберегалась каждая копейка.

— Ребята! — послышался из шинка молодой голос. — Давайте-ка споем наши словацкие псалмы. Я буду запевать, а вы отвечайте: "Сжалься над нами, помилуй нас, молим тебя, услышь нас!"

Гул одобрения свидетельствовал о том, что парень пользовался у честной компании любовью и уважением. По голосу Венделин узнал в нем Якуба Амзлера, который вместе с его Винцентом отбывал военную службу в Братиславе. "И откуда он здесь взялся, бездельник?" — мелькнуло у старика. Он приставил руку к уху в надежде разобрать голос своего Винцента — обычно оба солдата получали увольнительную вместе.

Молодые люди во все горло распевали псалмы собственного сочинения, то и дело разражаясь громким хохотом.

— Да прекратите вы это безобразие, негодники! Побойтесь бога! — набросилась на них маленькая упитанная хозяйка.

— А мы его, тетушка, не обижаем! — весело бросил ей молодой Амзлер. — И будьте добры, еще литр зеленого рислинга!

— Не дам, — буркнула хозяйка и схватила со стола пустую бутыль. Но дойдя до дверей, не выдержала и милостиво крикнула. — Подождите минутку! — повернулась и побежала к воротам. Осторожно приоткрыв их, она сердито завопила в темноту: — Перепету-у-я! — Но не дождавшись ответа, захлопнула ворота и в сердцах бросила: — И куда эта негодница запропастилась?

Услышав ее крик, парни засмеялись.

— Не волнуйтесь, тетушка, — успокоил ее один из солдат. — Не успеем мы допить вино, как Перепетуя объявится…

— Если бы она знала — спаси нас, — где и с кем ее птичка сидит, то тогда уж — помилуй нас, — пропел Амзлер. — Но все, кто знает, — молчок!

— Могила! — ответил хор с хохотом.

В это время со стороны Поличкова переулка послышались чьи-то шаги. Венделин Кламо подошел к мосту и уселся на ограду возле фигуры святого.

— Перепету-у-я! — снова выбежав на улицу, закричала хозяйка. Ответа не было. Увидев подходивших к дому мужа и мясника, она обратила свой гнев на них: — Погодите, пьянчуги, вот я вам покажу! — Но заметив капеллана — особу духовную, — вежливо пригласила. — Очень вам рада, паи капеллан.

Венделин Кламо уже хотел тронуться дальше, но в этот момент до него явственно донеслись слова:

— Ты как яблонька весной, дорогая Перепетуя!

Старик так и подскочил. Да ведь это его сын Винцент!

Кламо подошел поближе и вгляделся. Так и есть. Парень сидел с Перепетуей Клчованицкой на лесенке, по которой спускались к ручью по воду.

— Матушка убьет меня! — сказала девушка, продолжая, однако, сидеть на месте.

В это время Якуб Амзлер и его товарищи снова принялись распевать богопротивные псалмы.

— Выгони этих негодных безбожников, Боно, — обратилась к мужу вконец разозленная Схоластика. — Чавара передал мне с Донбоско, что прикажет закрыть наш шинок, если у нас еще хоть раз будут петь эти бесстыдные песни.

— Пусть эта гардистская пташка поцелует меня в…

— Пускай стоит, что с ней станется?

Впрочем, Бонавентура тоже не собирался породниться с железнодорожником. Поэтому он подошел к воротам и сам позвал дочь:

— Туя-а!

— Отец! Теперь уж надо идти! — девушка поднялась со ступенек.

Венделин Кламо, согнувшись, прошмыгнул через мост. Он давно уже слышал, что его старший сын бегает за дочкой шинкаря, и знал, что парню это не принесет ничего, кроме горя: ведь в Дубниках испокон веков молодых людей соединяла не любовь, а виноградники: они женили, они выдавали замуж.

13

Дом Кламо стоял в глубине небольшого двора. Ворота были настолько узкие, что через них с трудом проезжала груженная дровами телега. Но все же и дом, и двор, и садик были собственностью его, Венделина Кламо, и его жены Вильмы, люди им не докучали, а это в Дубниках кое-что значило.

Молодые Иванчиковы жили в передней комнате.

Когда Кламо взглянул на их окно, у него забилось сердце — время позднее, а света нет, видно, зять еще не пришел. В кухню, где собственно протекала вся жизнь семьи и откуда вели двери в обе чистые комнаты, он заходить не стал, а подошел к окну и заглянул внутрь. Жена и дочь сидели у стола. Зятя не было видно.

В дом Венделин вошел с мрачным лицом.

— Ну, божья душа, идешь наконец! — приветствовала его Вильма тоном, каким обычно встречает жена своего запоздавшего мужа, обрадованная, что он наконец вернулся, и недовольная тем, что он где-то прошатался допоздна. — С самого обеда меня люди пугают, будто с тобой беда стряслась…

— Ну, как вы тут? — Кламо сделал вид, что не слышит ee ворчанья.

— Сам видишь, живы еще, — буркнула Вильма раздраженно. Она сидела за швейной машинкой, которую переставила от окна к столу, поближе к лампе. Цилька, низко склонившись над столом, что-то выкраивала ножницами из тонкого белого полотна. Обе — мать и дочь — готовились к великому событию.

— Ты Янко не видал? — спросила Цилька, стараясь казаться спокойной. Но Кламо сразу почувствовал, что дочь так же терзает страх, как и его самого. Так спрашивала она еще в детстве, когда ее что-нибудь мучило или обижало.

— Я думал, что он уже дома, — солгал старик. Он вымыл в тазу руки и вытер их полотенцем, висящим на дверном косяке.

— А мы думали, что вы придете вместе, — Цилька украдкой смахнула слезу. Она была на последнем месяце беременности и стала очень нервной. Музыка и хор отнимали у мужа все свободное время. Это подчас приводило Цильку в отчаяние. Вильма оставила шитье, освободила часть стола и достала из духовки ужин. — Винцек приехал вечером из Братиславы, по увольнительной…

— Знаю, — Кламо сел за стол.

Дверь отворилась, и в кухню вошел Тонько. От яркого света он с минуту моргал и протирал глаза. Как и все остальные дети, глаза он унаследовал от матери, но у него они занимали добрую треть лица. На Тонько была синяя в белую полоску пижамка, из которой он давно вырос.

— Папочка, а пан директор Чавара сказал нам на уроке истории, что ты белый еврей, — хмуро заявил он отцу.

— Болван ваш директор! — Железнодорожник небрежно перекрестился и погрузил алюминиевую ложку в фасолевую похлебку.

— И ребята меня дразнили…

— А ты бы дал им как следует!

— Я дал… — признался мальчик без особого энтузиазма.

— Дайте отцу покушать! — одернула их мать. — А ты, Тонько, иди-ка спать, тебе завтра в школу! И послушай меня: не горюй, что тебя дразнят белым евреем, и не дерись из-за этого. Скажи, что Иисус Христос тоже был еврей…

Венделин Кламо поднял глаза от тарелки. Лицо его потеплело. Он с любовью поглядел на жену. Вильма стояла, сложив руки на груди и прислонившись к зеленому кафелю печки. На голове у нее был теплый шерстяной платок — последнее время ее часто мучили головные боли. Вильма стояла и ждала, пока муж начнет рассказывать обо всем, что произошло с ним за день. Возвратясь с работы домой, Кламо всегда делился с женой всеми новостями. Ее радовало, что он трезв. Ведь нередко после своих заседаний он, едва добравшись до дому, падал, как сноп. Тонько навострил уши — может, отец расскажет что-нибудь интересное.

— Ты будешь слушаться или нет? — прикрикнула на него мать.

Мальчик недовольно поплелся в комнату.

Как только Тонько закрыл за собой дверь, Цилька не вытерпела:

— Плевать в этого бездельника Ременара тебе не следовало, — начала она поучать отца.

Венделин Кламо вздрогнул и молча отложил ложку. Похлебку не доел, а до лапши с маком даже не дотронулся. Такого выговора от дочери он не ожидал. Они любили друг друга, и до сих пор, что бы один из них ни сделал, другому и в голову не могло прийти упрекнуть его.

Вильма отскочила от плиты, встала посреди кухни, уперев руки в бока, и с гневом заговорила:

— Ты бы лучше думала о своем Янеке. Это для чего же он на вчерашнем празднике строил из себя шута горохового? Ты ребенка ждешь, а он выкидывает номера, как мальчишка! А отца ты не тронь!

Цилька ударилась в слезы.

— Пять человек мне сегодня сказали, что его убьют гардисты! А его, как на грех, дома нет!.. — заголосила она.

Кламо решительно поднялся из-за стола и сорвал с крючка железнодорожную шинель.

— Господи, да куда ты? — ужаснулась Вильма.

— Искать зятя, — буркнул он, выскакивая из кухни во двор.

— И я с тобой, — рванулась за ним Цилька.

— Этого еще недоставало! Я своего мужа никогда из трактира не вытаскивала и тебе не позволю, — крикнула ей мать и выбежала вслед за мужем. Во дворе она увидела, что Венделин прячет под шинель топор. Если до этой минуты ей еще казалось, что ничего страшного с зятем и мужем не произойдет, то сейчас ее объял страх.

— Господи Иисусе! Оставь топор! — взмолилась она.

— Жаль, что у меня ружья нет! — сказал железнодорожник и выбежал на пустынную улицу.

14

Венделин Кламо обошел все дубницкие трактиры и шинки. В трактире на Крижной улице об Иванчике вообще не слыхали. От Милетича, где в этот поздний час было почти пусто, Иванчик, как сказали, ушел вечером в спортивный зал, на репетицию хора и оркестра. В шинке у Бонавентуры Клчованицкого, который находился рядом, он задержался всего минутку. А у Рипла, где подавалось самое кислое вино, Иванчик кого-то искал. В шинке у Ино-цента Бизмайера, который в духовом оркестре дудел на геликоне и всегда страдал от жажды, Иванчик посидел с часок. Наконец железнодорожнику с трудом удалось вытянуть из Бизмайера, что пан учитель Ян Иванчик только что ушел "вполне трезвый" на габанскую мельницу.

К этому часу туда перебралось из городского погребка все "высшее общество". В самой дальней и тихой комнатке играли в очко.

Патер Виктор Штрбик тасовал и сдавал карты, и выражение его лица было столь суровым и алчным, что он более походил на дьявола, чем на духовную особу. У него была слава самого азартного игрока во всей округе, однако проигрывал он редко и помалу. У главного городского нотариуса Гейзы Конипасека и правительственного комиссара Киприана Светковича от азарта и пьянства опухли не только физиономии, но даже шеи и затылки, и они стали походить на раздувшихся клещей. В ход пошли тысячи. Городской врач д-р Адалберт Елахих и лесничий Имрих Тейфалуши, у которых не было ни виноградников, ни погребов, а следовательно и денег, были наблюдателями и притворялись пьяными, чтобы их не втянули в игру.

У полуоткрытых дверей сидели старый пес со щенком — Андрей Чавара с Габриэлем Гранецем. Когда Венделин Кламо в поисках зятя заглянул в эту комнату, они дружно заворчали и захлопнули дверь перед его носом.

Богумир — Готтфрид Чечевичка — Тшетшевитшка, который за деньги мог перед кем угодно согнуться в три погибели, сегодня даже не ответил на приветствие Кламо. А когда тот попросил рюмку вина, трактирщик, обычно столь услужливый, словно оглох. Все это свидетельствовало о том, что дела старого железнодорожника совсем плохи.

В большой комнате под цыганский оркестр несколько тощих дубницких парней отплясывали с кругленькими барышнями, которые исполняли на габанской мельнице роль официанток. За столами мореного дуба сидели мужики из Дубников и паны из Братиславы и Трнавы.

И лишь о Яне Иванчике ни слуху ни духу!

Когда Венделин Кламо вышел из трактира, моросил мелкий частый дождь. Придерживая под шинелью топор, Кламо поглядел на темное подворье, откуда в этот момент выезжала легковая машина. Какие-то парни поспешно прощались с мужчиной, сидевшим рядом с шофером.

— Крепко дали ему, — сказал один из парней.

— Да, надолго запомнит.

— Как бы не окочурился…

— А хоть бы и так.

— И то правда.

— Я тебе звякну с вокзала.

— На страж!

Приглядевшись, Венделин Кламо разобрал, что в машине сидят гардистский начальник, гроза всей округи Золтан Конипасек, а позади него какой-то верзила, занявший все сиденье. Около автомобиля вертелись Каринечко Тшетшевитшка и тщедушный дежурный по станции Горошина.

Кламо показалось, что топор раскалился и жжет ему бок. Пришлось вытащить его из-под шинели.

Когда машина выехала с подворья на дорогу, Каринечко и Горошина принялись хохотать и одобрительно хлопать друг друга по плечу. На дежурном по станции был непромокаемый плащ и гражданская шапка, а габанский сопляк был одет, как обычно: сапоги, бриджи и коричневая рубаха с засученными рукавами.

— Этому безрукому надо что-нибудь подкинуть, Кари, а то он, чего доброго, шум подымет, — сказал Горошина.

— Подымет шум — получит по роже! — ответил Каринечко по-немецки. — А сейчас мы это дело спрыснем, черт побери! — он подтолкнул Горошину к входу в трактир. — После такой работенки чертовски хочется пить.

В это время на подворье вбежал запыхавшийся человек: один рукав пиджака у него свободно болтался.

— Проклятие! — выругался Каринечко и бросился навстречу однорукому.

— Дай ему отступного, и он будет молчать, — снова посоветовал Горошина.

Но безрукий уже поднял крик:

— Люди, помогите! Скорее доктора!

— Заткнись, скотина! — процедил сквозь зубы сопляк в немецкой рубахе. Он вытащил из заднего кармана бриджей бумажник.

— Вот тут две бумажки, и попридержи язык.

— У меня, Каринко, денег достаточно, — попятился однорукий и спрятал единственную руку за спину.

— Бери, а то плохо будет!

— Кому это нужен доктор? — неожиданно спросил из темноты Кламо.

Каринечко и Горошина вздрогнули.

— Иисусе Мария, Венделько! — испугался однорукий, увидев вооруженного топором железнодорожника.

Негодяи пустились наутек.

— Этот сопляк тоже избивал его, — заговорил однорукий. — А теперь сует мне деньги, чтоб я молчал… Какая-то скотина треснула меня по голове, когда я…

— Кого избивали? Говори, ради Христа!

— Да пана учителя, Яна Иванчика…

Топор железнодорожника, пролетев через весь двор, засел в стволе большого ореха. Каринечко и Горошина, добежав до забора, перемахнули через него в сад.

Венделин Кламо вырвал топор из ствола дерева и что есть мочи закричал:

— Ну, погодите, сволочи!

— Оставь, Вендель! Против гардистов и немцев не попрешь, еще посадят….

— Пускай сажают, все равно кому-нибудь из них раскрою башку!..

— Представь себе, одна из этих свиней пырнула его ножом… Твой зять лежит около дома Бонавентуры Клчованицкого… Доктор Елачич там? — однорукий кивнул в сторону мельницы.

Этот однорукий — Штефан Гаджир — вот уже более двадцати лет занимался тем, что посредничал между дубницкими виноградарями и трактирщиками из ближних и дальних деревень и городишек. Дубничане берегли его как зеницу ока, хоть он и был пьянчужка, каких мало. К его слабости они относились снисходительно, понимали: при таком ремесле нельзя не пить… Посредничество давало Штефану такой заработок, что, несмотря на беспробудное пьянство хозяина, его многочисленное семейство не знало нужды. С Венделином Кламо они были давние друзья — вместе пасли гусей, ходили в школу, отбывали воинскую повинность, пережили мировую войну, в которой Гаджир лишился правой руки.

Венделин Кламо, не помня себя, бежал с габаиской мельницы на Костельную. Ноги у него подкашивались, голова была, как в тумане, к горлу подкатывал ком. Чтобы сократить путь, он пробирался по тропке вдоль Рачьего ручья, хватаясь за перекладины в заборах. Местами тропинка совсем раскисла от дождя. Когда он шел между костелом и новым кладбищем, у него защемило сердце: здесь и днем-то страшно было ходить, а ночью и вовсе казалось, что над тобой витает смерть.

15

У дома Бонавентуры Клчованицкого толпились люди. Пока Ян Иванчик лежал навзничь на столе, казалось, что он просто сильно избит. Бонавентура Клчованицкий, искренне жалевший учителя, поил его самым лучшим, что было в шинке, — чистым мускатом. Но когда Алоиз Транджик и сторож Петер Амзлер перевернули учителя вниз лицом и стянули с него мокрый, выпачканный пиджак и окровавленную рубаху, у Бонавентуры едва не выпал из рук жбан: в зияющей на правой лопатке ножевой ране белела кость.

— Боже святый! — застонал он. — Так исполосовать человека может только законченный подлец.

— Гардистский подлец! — уточнил Петер Амзлер и бросил злобный взгляд на Шимона Кнехта, который энергично отгонял от стола любопытных. Он уже был достаточно трезв и жалел, что клюнул на удочку гардистов.

Избитого и израненного учителя перевязывал капеллан Мартин Губай.

Дочери Клчованицкого, старшая — Перепетуя и младшая — Олимпия, притащили по приказанию капеллана из дому чистое полотенце, простыню и скатерть. Бонавентура Клчованицкий разрывал их своими лопатообразными руками на длинные полосы. Но Схоластика Клчованицкая ни в чем не принимала участия. Ее волновало лишь одно: спасение души пана учителя. Каждую минуту она наклонялась к его лицу, чтобы убедиться, что он еще дышит.

— Пан капеллан, — скулила она, — ведь этот бедняга умрет, не приняв святых тайн…

— Он не бедняга и потому не умрет, — отрезал вспотевший капеллан и оттолкнул женщину выпачканными в крови руками. — Сначала ему нужна больница, а потом уже соборование!

Но ревностная председательница Ассоциации католических женщин не хотела упустить учительскую грешную душу. Обнаружив, что капеллан вообще позабыл о своих прямых обязанностях, она немедленно послала сына Донбоско в монастырь за патером пиаристов. Схоластика металась от учителя к воротам и обратно — все боялась, что патер не поспеет вовремя. Разве могла она допустить, чтобы учитель испустил дух без последнего напутствия, да еще у них в доме.

Когда Венделин Кламо прибежал к Бонавентуре, учитель лежал на столе лицом вниз. Спина, руки и голова его были перевязаны полосами белой материи. Но кровь продолжала сочиться, и по полотну расплывались темные пятна.

При виде железнодорожника все расступились.

— Вот бедняга, — раздался чей-то сочувственный голос. Среди простых дубничан не было никого, кто мог бы пожелать Венделину Кламо такого страшного несчастья.

— Куда лезешь? — оттолкнул железнодорожника своим тощим задом Шимон Кнехт, исполнявший обязанности полицейского. Но, узнав Кламо, сам же помог ему пробраться к столу.

Увидев черную фигуру капеллана, Кламо, как христианин и католик, решил, что зятю его пришел конец. На глаза его набежали слезы, он сдернул мокрую форменную фуражку, покорно перекрестился и молитвенно сложил руки. В этот момент у него из-под шинели выскользнул топор.

— Не плачь, не крестись, не молись, Вендель! — воскликнул Петер Амзлер. — Зять твой еще жив. Гардисты его только слегка приласкали ножами… А с топориком надо бы тебе, дорогой, на полчасика раньше прибежать!

Старик надел фуражку и сконфуженно нагнулся за топором. Учитель с трудом повернул голову к тестю. На Венделина Кламо смотрели залитые кровью, но живые, даже усмехающиеся глаза.

— Не горюйте, отец! — сказал Ян.

Старик вытер глаза.

В это время капеллан с виноделом приподняли учителя и стащили с него пропитанные запекшейся кровью брюки. Колотые и резаные раны были и на ногах. Иван-чик застонал, руки и голова его упали на стол.

Кто-то ахнул. Сторож нехорошо выругался. Капеллан закричал на дочек Клчованицкого — ему казалось, что они слишком медленно приготавливают бинты, — и грубо обругал Бонавентуру и Алоиза за излишнюю жалостливость. И лишь когда полотняными бинтами Иванчику стянули ноги так, что из ран перестала сочиться кровь, капеллан успокоился.

Где-то на Костельной улице загудел грузовик. Через минуту он резко затормозил в переулке. С машины соскочили солдаты — Винцент Кламо и Якуб Амзлер.

У капеллана от усталости начали дрожать руки и подкашиваться ноги. Ему пришлось схватиться за стол, чтобы не упасть, так он ослабел.

— А теперь, ребята, скорее в Братиславу! — распорядился он, обращаясь к солдатам.

В это время в комнату вполз уже наполовину отрезвевший мясник Штефан Герготт. Он никак не мог понять, в чем дело. А разобравшись, принялся страшно ругаться. Шимон Кнехт даже не пытался удерживать его на положенном расстоянии от стола.

Но вслед за мясником в комнату ворвалась Схоластика Клчованицкая, которая наконец-то в общем шуме услыхала долгожданный тонкий голосок колокольчика, оповещающего, что к умирающему идет патер. Схоластика сияла от радости: ей уже виделось, как из ее дома прямо в царствие небесное возносится чистая душа учителя.

— Все вон! К нам идет патер с распятием! — приказала она.

Комната разом опустела. Кто вышел во двор, кто в переднюю комнату, кто на улицу. Старый железнодорожник, сгорбившись, тоже двинулся к воротам. За ним следом вышли городской винодел с шинкарем, Шимон Кнехт с мясником, выскользнул и сторож. А капеллан стал торопить солдат:

— Ребята, скорей тащите учителя в машину, не то дело для него кончится плохо!

Солдаты взяли Иванчика под мышки, а капеллан ухватил его за ноги, и они быстро потащили Иванчика к открытым воротам.

Толстый мясник уже подсадил тощего полицейского в кузов, чтобы тот помог поднять учителя. Но ревностная председательница Ассоциации католических женщин, широко раскинув руки, загородила молодому капеллану до-роту.

— Вы хотите отнять его у бога, пан капеллан?

Капеллан оцепенел от испуга. Какую-то секунду он не знал, что делать. Но именно за это время он окончательно отрезвел. "Если, — промелькнуло у него в голове, — патер подойдет до того, как машина тронется, — учитель пропал". Он задом оттолкнул председательницу и крикнул Клчованицкому:

— Тащите свою ненормальную бабу в чулан и заприте на ключ!

Клчованицкий колебался.

Колокольчик звенел где-то уже совсем близко.

— Пьянчуга! Черт! Сатана! — вопила женщина, тесня капеллана обратно в дом.

Но Штефан Герготт крепко обхватил ее сзади, приподнял и потащил, держа на вытянутых руках, обратно во двор. Стараясь вырваться из его объятий, она разразилась яростной руганью. Попадись ей в эту минуту капеллан — разорвала бы его на части. Подумать только — он помешал ей вырвать грешного учителя из лап дьявола и вернуть милосердному небу!

Когда учитель был уже в машине, над самым ухом капеллана запел патер:

— Нельзя лишать умирающего последнего напутствия!

Сопровождавший его Донбоско Клчованицкий затряс колокольчиком. Люди, стоявшие в полутьме перед домом, упали на колени прямо на мокрую мостовую.

— Извольте, пан профессор! — покорно указал капеллан на кузов грузовика, перед тем как стать на колени.

— Снимите этого несчастного с машины! — приказал патер по праву божьего жандарма.

Но мужчины и юноши, которые могли бы выполнить его приказ, стояли перед домом коленопреклоненные, склонив головы. А между тем Винцент Кламо и Якуб Амзлер уже спустили Шимона Кнехта с машины и подняли задний борт. Сидевший за рулем Рудольф Пушпергер был лютеранин и не знал, в какой форме католический патер предлагает последнее утешение. Услыхав стук закрывающегося борта, он включил мотор и, оставляя за собой облако пыли, выехал из ухабистого проулка на дорогу.

Схватив маленького Донбоско за плечо, патер повернул его лицом к костелу. После этого он поднял голову и, как павлин, с оскорбленным видом двинулся вслед за мальчиком.

Несколько человек, вернувшиеся со двора в шинок, привели с собой Венделина Кламо. Старик с тяжелым сердцем наблюдал за Перепетуей и Олимпией, отмывавшими окровавленный стол.

Схоластику Клчованицкую освободили из чулана сразу же после того, как грузовик скрылся из виду. Прежде всего она съездила по физиономии своему супругу, который, не желая оставаться в долгу, ответил ей тем же. Потом она до тех пор пинала и лупила мясника, пока тот не отступил на улицу. Шимон Кнехт попытался заступиться за друга, но сам полетел вслед за ним. Тогда разъяренная председательница Ассоциации католических женщин принялась за капеллана. Бить духовную особу она не осмелилась, но за ворота его вытолкала и заперла их на ключ. Когда драться было больше не с кем, она от злости упала в обморок, и Перепетуя с Олимпией отнесли ее в дом.

16

Атмосфера очистилась.

Бонавентура притащил новый жбан вина и поставил его на вымытый стол.

— У кого жажда — наливайте!

В это время явились жандармы с винтовками на плечах.

— Время закрывать, — строго заявил старший жандарм. — Что тут за шум? Что произошло?

— Очень печально, что вам это неизвестно, — ответил за всех сторож.

— А я у вас не спрашиваю, пан Амзлер.

— А я вам ничего и не говорю, пан начальник. Я только удивляюсь: вчера гардисты избили зубного техника Лохмайера с семьей, да так, что он лежит замертво, сегодня изрезали чуть не насмерть учителя Иванчика, а господа жандармы ничего не знают!

— Как же, не знают!

— Гардистов боятся!

— Подлецы!

Голоса принадлежали дружкам Якуба Амзлера. И тут же раздался топот ног удирающих парней.

— Как вы думаете, чья это работа? — старший жандарм вытащил из кармана блокнот и карандаш.

— Золтана Конипасека и компании.

У жандармов испуганно забегали глаза. Все знали, что долговязый городской винодел не имел привычки врать. Вера тащила его к глинковцам, труд — к коммунистам, и потому он остановился на полдороге — у социал-демократов.

— Откуда вам это известно, пан Транджик?

— От Штефана Гаджира.

— Невозможно! — старший жандарм выразил притворное удивление.

— Как же невозможно, когда мы сами вытащили пана учителя из ручья… Когда мы несли его сюда, Гаджир нам и рассказал… Да вы лучше его самого спросите…

— Есть здесь Штефан Гаджир? — жандарм засунул блокнот и карандаш обратно в карман.

— Сейчас придет. — Бонавентура налил жандармам вина.

— На дежурстве не пьем, — отрезал молодой.

Но старший жандарм сгреб стакан и отхлебнул сразу больше половины. После этого и молодой проделал то же самое.

В этот момент в комнату вошел однорукий Гаджир. Жандармов он не заметил. Над левым глазом у него налилась шишка величиной с куриное яйцо, и глаз затек.

— Увезли учителя в больницу? — поинтересовался он.

— Да, Рудольф Пушпергер только что… — ответил шинкарь.

— А я чуть не на коленях умолял доктора Елачича пойти со мной сюда. Он или притворился пьяным или по правде пьян, уж не знаю… Правительственный комиссар с лесничим заткнули уши, чтобы не слышать меня… Директор Чавара и помощник нотариуса Гранец рычали на меня, как собаки… прошу прощенья. Господи Иисусе, что ж это за народ?.. Пан главный нотариус послал меня к чертям. Но это не удивительно — за то время, что я уговаривал доктора, он спустил в очко тысячу крон… Поднялся только пан ректор Штрбик… А потом меня выставили…

— Кто? Ректор? — взвизгнул винодел.

— Не ректор, а Готт-фрид Тше-тше-ви-тшка, — по слогам ответил однорукий.

Бонавентура Клчованицкий усадил Гаджира за стол и налил ему вина. Когда Гаджир, запрокинув голову, тянул из стакана, шишка над глазом выглядела особенно страшно.

— Вы наверное упали на что-нибудь твердое, пан Гаджир? — сочувственно спросил старший жандарм.

— Да нет, это меня стукнул по ошибке тот гардистский скот, который порезал пана учителя. Золо, нотариусов сыночек, привез его специально из Пезинка в своей машине…

— Выражайтесь осторожней, пан Гаджир! — вмешался молодой жандарм, у которого в голове еще бродили свежие жандармские предписания. — "Гардистский скот", "порезал учителя", "нотариусов сыночек Золо", "специально из Пезинка" — что это за речи, скажите пожалуйста? Это грубые оскорбления. Чтобы подтвердить ваши слова, нужны свидетели, достойные доверия.

Сторож Петер Амзлер саркастически расхохотался.

— Над чем это вы смеетесь? — разозлился молодой жандарм.

— А над этими "грубыми оскорблениями" и "свидетелями, достойными доверия"! — продолжал дерзко хохотать сторож. — Я не гардист и не сопляк в коричневой рубашке, я не имею права никого лупить по башке и совать нож в спину. Так я, пан жандарм, хоть посмеюсь, — И сторож залился неудержимым смехом.

— Попридержи язык, приятель!

— Не слишком ли многого желаете, — сквозь смех проговорил сторож.

Молодой жандарм позеленел от злости. Штефан Гаджир поднялся с места. С багровой шишкой на лбу, небритый, с всклокоченными, слипшимися от пота волосами он выглядел намного старше своих лет. Никто никогда не слыхал, чтобы он кого-нибудь оскорбил, обидел, с кем-нибудь не поладил. Вытащив из кармана штанов две помятые тысячекроновые словацкие банкноты, он брезгливо швырнул их на стол.

— Вот! Эти деньги дал мне Каринечко Чечевичка! У габанской мельницы сунул в карман с той стороны, где у меня нет руки… И сказал совсем так, как вы сказали сторожу, пан жандарм: "попридержи язык"… Но сегодня я видел такие вещи, что не стану держать язык за зубами ни за какие деньги… Меня хотят подкупить? Меня, который с детства был и до смерти останется честным Штефаном Гаджиром!

— А как вы докажете, что вас хотели подкупить? — спросил с дурацким видом жандарм.

Штефан вздрогнул. Он швырнул банкноты подальше от себя и ткнул пальцем в Венделина Кламо.

— Свидетель вам нужен? Вот он, глядите! Говори, старый людак, покупал меня этот габанский молокосос Тшетшевитшка или нет?

Железнодорожник сидел за столом, положив локти на стол и уткнув лицо в ладони. Со стороны казалось, что он плачет. Взглянув на жандармов, он без особого энтузиазма подтвердил:

— Подкупал.

— Это дело мы еще расследуем! — молодой жандарм взял со стола помятые словацкие банкноты и подал их старшему.

— Не ломайте себе голову! — посоветовал жандармам Петер Амзлер. — Поставьте сами себе магарыч и дело с концом.

Старший жандарм не оскорбился. Вытащив из кармана блокнот, он спокойно вложил в него обе бумажки, потом приказал Бонавентуре Клчованицкому немедленно закрыть шинок и подтолкнул своего помощника к дверям. Это был тертый калач. Он служил жандармом еще во времена австро-венгерской монархии, два десятка лет был чехословацким жандармом, а после образования словацкого правительства уже два года руководил местным жандармским отделением. Свои жандармские обязанности он исполнял более четверти века довольно честно и более или менее человечно. И если в его округе затевались драки да еще пускались в ход ножи, не было случая, чтобы он не арестовал двух-трех заядлых хулиганов.

В воротах старый жандарм обернулся.

— Завтра до полудня загляните в жандармское отделение, пан Гаджир. Составим протокол…

— Которым подотрете зад! — заявил сторож, когда жандармы уже скрылись за воротами, но достаточно громко, чтобы они слышали.

Городской винодел подлил себе из жбана вина и сказал:

— Наши жандармы не такие уж плохие.

— А кто говорит, что они плохие? — снисходительно изрек сторож. — Вот железнодорожники — те похуже.

Венделин Кламо поднял голову.

— Охо-хо, если бы вы все знали! — Штефан Гаджир пощупал шишку над глазом. — Знаете того, маленького, что выдает на вокзале билеты? Новый дежурный, не помню, как его зовут.

— Горошина! — подсказал Венделин Кламо, но тут же сообразил, что это вовсе не имя дежурного.

— Ох и свинья! — выпалил Штефан Гаджир. — Когда нотариусов Золо с Каринечко и с тем, из Пезинка, гнались по улице за учителем, этот недоносок бросился ему под ноги…

У старого железнодорожника набежали на глаза слезы. От маленького дежурного такого он все же не ожидал. Не сказав ни слова, Кламо вышел на улицу. Дождь лил как из ведра, похолодало.

В шинке с минуту стояла мертвая тишина.

— Мне не хотелось говорить при бедняге Кламо, — вздохнул однорукий. — Этот подонок светил фонариком и все покрикивал: "Дай ему! Пырни ножом! Бейте насмерть!" А потом меня треснули по голове, и я пришел в себя, когда они уже швырнули учителя в воду…

Старый Кламо плелся домой, чувствуя себя так, словно это его стукнули по голове.

17

Когда было образовано Словацкое государство, Кламо проникся убеждением, что молодая Словацкая республика должна иметь своих отлично обмундированных защитников родины… Но теперь сердце его начинало ныть, как только он вспоминал о гардистах…

На перекрестке Костельной и Простредней улиц железнодорожник чуть было не столкнулся с доктором Елачичем, но успел вовремя отскочить за ствол каштана. Врач шел быстро и уверенно — совесть гнала его оказать "первую помощь"!

Проходя мимо жандармского отделения, Кламо снова увидел старшего жандарма.

— Эй, Кламо!

— Я, пан начальник.

— Час назад я сообщил по телефону в братиславскую больницу, что машина доставит к ним из Дубников вашего зятя. Чтобы врачи были наготове… Вы ведь понимаете — часто минуты решают… А сейчас мне оттуда дали знать, что он уже лежит на операционном столе и ему делают переливание крови… Я надеюсь…

— Спасибо вам за вашу доброту, — разрыдался старик.

— Послушайте, пан Кламо, когда вы прибежали к нам вчера утром сам не свой из-за Лохмайеров, я сказал вам, что мы ничего не можем сделать… Но поверьте: нам стыдно, что мы жандармы. Случись нечто подобное в Австро-Венгрии или во времена Чехословацкой республики, — тут осторожный жандарм понизил голос, — с таким разбойником, как Золтан Копипасек, мы бы церемониться не стали! Схватили бы прямо на улице, как бешеного пса!

— Верю, верю вам, паи начальник.

— Утром я снова позвоню в больницу и сообщу вам, что и как.

— Вы даже не представляете, как я вам благодарен.

— Но я ничего не говорил вам, а вы от меня ничего не слышали, пан Кламо!.. На страж… Тьфу! — плюнул жандарм, по привычке произнеся ненавистное приветствие фашистов. — Спокойной ночи!

У своего дома Кламо в нерешительности остановился: как сообщить жене и дочери о случившемся? Впрочем, он хорошо знал Дубинки: здесь любое событие становится известным всему городку через десять минут. И, вероятно, Вильма уже знает о том, что случилось с зятем.

"Заглянув в окна, Кламо увидел, что они, кроме занавесок, завешаны еще и простынями. Он поспешно вошел в дом. В кухне никого не было. Неожиданно до него донесся чей-то плач. Старик оглянулся.

В дверях в полосатой пижамке стоял Тонько. Мальчик держался за косяк, грудь его судорожно вздымалась.

— Ты не спишь? — удивился Кламо. — Чего ты плачешь, сынок!

— Убили его, уби-и-или!

— Да нет, не убили! — утешил он сына. — А там что случилось? — Кламо кивнул на дверь, за которой слышались приглушенные женские голоса.

— Папочка! Цилька то-оже умирает… Ци-илька то-оже-е…

— Боже мой! — старику показалось, что сердце его сжали клещами.

Тут в кухню уверенным шагом вошла Вильма. Она всегда была самой стойкой в семье.

— У Цильки родился ребеночек, Тонько! — сказала она ласково. — Иди-ка ты спать… Цилька уже уснула… — Она взяла мальчика за плечо и увела.

Кламо буквально обомлел. Обессиленный, он опустился на стул. Вот это новость! А ведь предполагалось, что это радостное событие произойдет только недели через две-три.

В кухню снова вошла Вильма.

— Теперь говори, только честно, — жив? — спросила она, в упор глядя на мужа.

— Жив! — воскликнул старик. — Он уже у братиславских врачей… Пан капеллан…

— Знаю, все знаю, — твердо ответила Вильма. — Сегодня бабы прибегали сюда одна за другой, словно паломницы к трем девам Мариям. Одна стонет: "Ой, бабоньки, лежит, как покойник!" Другая летит, не чуя ног под собой: "Если бы вы видели, как его изрезали!" Третья подбежала к дверям, только рукой махнула: "Кончился!" Цилька замерла, бедняжка… А потом как вскрикнет, меня прямо мороз по коже подрал, и — глаза в потолок. Я едва успела ее до кровати довести…

— Кто? — простонал старик.

— Внученька!

Измученное лицо Кламо просветлело.

Вильма улыбнулась.

— Как виноградника!

В кухню вошла повитуха. Из соседней комнаты донесся тоненький голосок новорожденной.

Старики радостно переглянулись.

Вильма вскочила и побежала на этот тоненький голосок, а Кламо, достав из кармана клетчатый платок, медленно отер добрые старые глаза.

Загрузка...