Несмотря на будний день, любой человек, глядя на Дубницкую станцию, решил бы, что сегодня воскресенье, — так она благоухала ароматом цветов и сверкала всеми цветами радуги. В палисаднике начальника станции на молодой черешне уже краснели ягоды, под тяжестью которых сгибались топкие ветви.
Пассажиров было мало. Прибывшие из Братиславы спешили к выходу, а те, что собирались в Трнаву, успели уже занять места в вагонах.
Только один пассажир все никак не мог выйти из последнего вагона, остановившегося за краем перрона. Сначала он пытался спуститься спиной к вагону, потом боком, но после каждой попытки убеждался, что от последней ступеньки до земли для него по-прежнему слишком высоко. Горошина, тощий, маленький дежурный по станции, в красной фуражке стоял перед дежуркой с жезлом в руке.
— Эй! — закричал он. — Стащите этого недотепу со ступенек!
Игнац Ременар кинулся было к вагону, по проводник уже подхватил пассажира и бережно поставил на землю.
Этот нескладный пассажир был не кто иной, как учитель Ян Иванчик. Увидав его лицо, похудевшее и болезненное, дежурный и железнодорожный рабочий отвернулись, как по команде. Горошина засунул жезл под мышку, взглянул на часы и быстрым шагом направился к машинисту. Игнац Ременар в свою очередь с безразличным видом пошел к товарному вагону, хотя разгружать было нечего.
Братиславские врачи залечили Яну Иванчику все его раны и после двухмесячного пребывания в больнице выписали его, заявив, что он абсолютно здоров. Хотя по больничным лестницам Иванчик передвигался довольно сносно, сойти с поезда самостоятельно он не смог, а по платформе шел с трудом, опираясь на палку.
К тому же ему приходилось тащить небольшой обшарпанный чемодан. Костюм и белье тесть привез ему в этом чемодане потому, что в него можно было засунуть еще и хорошую бутыль вина. Вино они выпили во здравье Яна, после чего Венделин Кламо забыл чемодан в больнице.
Неожиданно на платформу вбежала еще более растолстевшая Вероника Амзлерова.
— Ах батюшки, пан учитель! — завопила она, заламывая руки и причитая. — Здравствуйте, дорогой пан учитель! Мы думали, что вы помрете, бедняжка, а вы совсем как огурчик… Золотой вы наш!
Толстая хозяйка ларька не успела расцеловать исхудавшего учителя и выхватить из его рук чемодан, как Горошина уже поднял флажок, а Игнац Ременар рявкнул по всю глотку: "Готов!" Не дожидаясь, пока пройдет весь состав, они поторопились скрыться за уставленным цветами парапетом.
— Гляньте-ка! — ткнула в их сторону женщина. — Эти негодяи стыдятся взглянуть вам в глаза!
Здоровенной ручищей она схватила Иванчика под локоть, и потащила к своему ларьку. Ян не очень упирался, понимая, что тут всякое сопротивление бесполезно. "Сколько, однако, ловкости в этой толстухе", — подумал он. Вероника в один момент оказалась в тесном ларьке, поставила на деревянную стойку рюмки и тут же наполнила их сливовицей.
— За ваше здоровье, паи учитель!
Иванчик осторожно чокнулся и выпил водку. Но не успел он поставить свою рюмку на стойку, как она уже снова была полна.
— А теперь за здоровье вашей Цильки, дорогой пан учитель! Вы даже не представляете, какая она стала красавица, как ей идет быть матерью! Ставлю бутыль вина, что вы ее до утра зацелуете насмерть…
Ян Иванчик не любил водки. К тому же в Дубниках он привык к вину. Но чертова баба наполнила рюмки в третий раз.
— А это за здоровье вашей малышки, дорогой пан учитель! Дочурка у вас словно небом дарована — хороша, как ангелочек!
И опять Иванчик не мог отказаться.
Вероника Амзлерова готова была поведать ему обо всем, что творится в Дубниках, но Ян не стал ее слушать. Он взялся было за бумажник, собираясь уплатить за водку, но Вероника тут же захлопнула окошко, опустила желтую занавеску и, словно большая улитка, прячущаяся от опасности, вползла в свой домик.
Ян смущенно поклонился закрытому окошку и громко сказал:
— Благодарю за теплую встречу, пани Амзлерова!
Но не успел он сделать и двух шагов, как толстуха выскочила вслед за ним на улицу и отобрала у него чемодан.
— О боже, пан учитель, не хватало только, чтобы вы тащили этот ободранный ящик через весь город! Я его вам сама принесу, когда провожу поезд… Или завтра прицеплю к велосипеду старого Кламо.
— Большое спасибо, дорогая пани Амзлерова!
— Не за что!
Привокзальная улочка была чисто подметена, а местами даже полита водой. Домики на ней были маленькие, новенькие, похожие на коттеджи. В них жили железнодорожные служащие, большинство из которых работало в Братиславе. Почти перед каждым домиком зеленел палисадник, и почти у всех под окном мансарды висел ящик с цветами. Здесь было много чище, чем там, где жило "высшее общество" — владельцы крупных виноградников.
Из Братиславы Ян Иванчик ехал в пустом купе, глядел в открытое окно на зеленые, поросшие виноградом склоны холмов и полной грудью вдыхал воздух, напоенный ароматом цветущей лозы. Но он не замечал того, что творится вокруг.
Он поднимался вверх по улице, а в такт его шагам звонили малиновым перезвоном дубницкие колокола. Где-то на самой горе, скорее всего на перекрестке Простредней и Костельной улиц, квакали корнет-а-пистоны и выл геликон. Иванчик решил, что это играют его друзья из оркестра. Где-то выше, наверное на полдороге между приходским костелом и холерным столбом с изображением святой Троицы, верующие католики пели религиозные гимны: женщины ловили божественные потки за уши и визгливо поднимали с грешной земли к небу, а мужчины хватали те же самые божественные нотки за ноги и, кряхтя, тащили с неба на грешную землю.
Ян Иванчик понял, что по Дубинкам движется огромная процессия богомольцев, которую возглавляет не иначе как сам светлейший Трнавский генеральный викарий.
Но он не замечал этого: все его мысли были о жене и новорожденной дочери. Он попытался представить себе, как встретят его дома.
Вот он входит с Линдавской улицы во двор, стучится в дверь кухни и, обычно такая неприветливая, теща, которой он в глубине души даже побаивался, отпирает ему дверь. Она широко улыбается и, обрадованно крикнув дочери: "Цилька, муж вернулся!", — спешит во двор, чтобы не мешать свиданию молодых… А Цилька, его Цилька, не пытаясь скрыть свои чувства, выскакивает из дому во двор, босая и простоволосая. С любовью и удивлением шепчет она: "Янко!", хватает его за обе руки и тащит в кухню. Там, прислонившись к двери, чтобы никто не мог войти, она целует его и долго не отпускает от себя…
Но свою маленькую дочь он никак не мог себе представить. Он вспоминал многих малышей, которые за эти годы прошли перед его глазами, но маленькой Анульки среди них не находил. И вдруг Ян понял, почему он не может представить себе свою дочь, — ведь он ее никогда не видел…
Когда Ян Иванчик попал на Простреднюю улицу, длинную и широкую, всю заросшую травой, он в удивлении замедлил шаги: все дубницкое римско-католическое христианство стояло на коленях прямо на земле и яростно осеняло себя крестом. Яркие хоругви и многочисленные статуи девы Марли возвышались над этой коленопреклоненной толпой. Перед воротами большого дома Киприана Светковича среди зеленых липовых ветвей висел расшитый золотом балдахин. Под ним находился один из алтарей. Министранты звонили в колокольчики, и монахи окуривали фимиамом дубницкого фарара, который поднимал над головой блестящую дароносицу.
Иваичик жил в Дубниках три года, но до сих пор ему удавалось избегать участия в празднике Тела господня. Первый раз он "был тяжело болен", во второй — "уехал по неотложному делу", но сейчас он неосмотрительно попал в самую гущу процессии. Ян хотел юркнуть в проулок, что вел на Крижную улицу, но в этот момент верующие дубничане поднялись с земли и двинулись к следующему алтарю. От их проницательных набожных очей скрыться было некуда.
Крест нёс длинный и тощий, как червяк, мальчишка. Лицо его показалось Яну удивительно знакомым.
— Здравствуйте, зять! — радостно крикнул мальчуган, и Ян узнал в нем Тонько.
Но возглавлявший процессию пономарь, который постоянно был под мухой, дернул Тонько за ухо, чтобы тот не перекликался со всякими проходимцами, схватил его за узкие плечики и грубо повернул в другую сторону процессия поворачивала обратно.
Вслед за крестом семенили ученицы монастырской женской школы. В волосах у них белели шелковые ленты, а в руках были корзиночки с лепестками пионов, которые они разбрасывали по земле. Девочек сопровождали монашки-учительницы, похожие на огромных черных жуков.
Светские учителя не любили монашек. Уровень знаний их подопечных был столь низок, что во время проверки успеваемости не только светские, но даже духовные инспекторы сгорали со стыда. Но широкие белые чепцы нравились дубничанам. Глядя на этих христовых невест, Ян никак не мог понять, почему они так угрюмо глядят на такой в общем прекрасный мир. Молодой учитель не знал, что они в этот момент угрюмо смотрят вовсе не на весь мир, а только на него. И раздражение их вызвано не тем, что они видят в нем безбожника, — просто он единственный оказался сейчас в шапке. Шапку же Ян не снял лишь потому, что забыл обо всем на свете — навстречу ему шла Цилька. На ней было светлое, видно недавно сшитое платье в цветочках, которое очень шло к Цилькиным каштановым волосам. Никогда, даже в ту пору, когда она была еще его невестой, не видел ее Ян такой красивой, розовой, просветлевшей. Опираясь о палку, он поспешил ей навстречу. Цилька не ответила на его теплую улыбку.
— Зачем ты их дразнишь, Янко? — Она сорвала у него с головы шапку и сунула ему в руку, в ту руку, которую он протягивал ей для приветствия. Ян побледнел. Все тело его покрылось испариной. Но увидев, что у Цильки на глазах выступили слезы, покорно ответил:
— Я забыл, Цилька.
Трнавское католическое педагогическое училище приобрело печальную известность тем, что молодые учительницы, выходящие из его стен, отличались не только набожностью, но и редкой ограниченностью. Приступая к педагогической деятельности, многие девушки старались немедля восполнить пробелы в образовании и избавиться от излишней святости. Те, что были посмышленей, вскоре кое-как овладевали основами педагогики, а наиболее хорошенькие вообще считали, что есть вещи поважней учительства.
Цилька довольно быстро расширила свой кругозор, но от святости отвыкала чрезвычайно медленно.
Услышав подавленный, хриплый голос мужа, она почувствовала к нему острую жалость и упрекнула себя: как могла она унизить своего дорогого "язычника" перед всеми Дубниками! Ведь Ян и так достаточно выстрадал! Как он бледен, как висит на нем костюм, который еще на пасху был ему в самый раз, какой шрам краснеет на его остриженной голове. Потому он, бедняга, и хотел, наверное, остаться в шапке… От всех этих мыслей у Цильки на глаза навернулись слезы.
Учителя, которые во время отсутствия Иванчика вели пятый класс, уделяли его мальчикам не слишком много внимания — у них и своих забот хватало. Они заставляли школьников учить стишки, решать примеры да зубрить историю и этим ограничивались.
Не желая тратить время на уговоры, учителя ежедневно колотили мальчишек, чтобы те не приставали с глупыми вопросами и хорошо себя вели. В результате пятиклассники так одичали, что с ними не мог справиться даже всемогущий директор, не выпускавший из рук розгу. И поэтому, когда мальчишки увидели наконец своего любимого учителя, они, мгновенно позабыв, что участвуют в процессии, дружно закричали:
— Здравствуйте, пан учитель!
Расстроенная Цилька бросилась к пятиклассникам.
— Кто вам позволил кричать? Разве можно шуметь во время процессии? — набросилась она на них. — Такие большие мальчики! Бог покарает вас, а пан законоучитель поставит плохие отметки…
Мальчишки с надеждой поглядывали на Иванчика — заступится он за них или нет? И надежды их оправдались.
— Оставь их, Цилька! — сказал Ян жене.
Но разве есть такая женщина, которая послушает своего мужа? Нет, конечно. Поэтому понятно, почему с таким нескрываемым злорадством мальчишки объявили ей:
— Пани учительница, а ваши третьеклассники дерутся!
Цилька обернулась. Ее третьеклассников уже разнимали другие учителя. Они таскали их за волосы, драли за уши, награждали затрещинами. Прежде чем Цилька успела подбежать к ним, все уже было кончено. Ей оставалось лишь успокоить плачущих детей да с трудом самой удержаться от слез.
Между тем Яна Иванчика без его согласия уже окончательно включили в процессию.
— Ну, мальчики, держитесь! — скомандовал он своим ученикам. — Покажем Дубникам, как ведут себя настоящие ребята!
Пятиклассники преобразились. Они зашагали, как солдаты в торжественной похоронной процессии, — важно и медленно, держа образцовое равнение. В конце концов, они были уже большие и разумные ребята, они понимали, какое необычное внимание возбуждает их учитель с длинным розовым шрамом на коротко остриженной голове.
Они гордились своим учителем.
Вниз по улице на белых носилках, которые несли рослые юноши, плыли одна за другой три статуи Дубининой девы Марии. Вокруг каждой статуи, как живое ко-лесо, двигались девушки. Они держались за ленты, спускавшиеся с головы девы Марии.
Голову непорочной девы Марии украшали белые как снег ленты, за них держались маленькие девочки в белых платьицах и с белыми бантиками в волосах: они, собственно, не шли, а прыгали, как козлята.
От головы девы Марии, у которой на руках был святой младенец, струились ленты желтые, розовые, лиловые и зеленые; за них держались девочки-подростки с распущенными волосами в пестрых платьях — они тоже шли, будто танцевали.
И, наконец, к голове девы Марии "с семью мечами в сердце" были прикреплены лепты темно-красные, синие, пурпурные; за них держались девушки, члены городской дружины пресвятой девы Марии; их белые платья крест-накрест были перевязаны широкими синими лентами; в Дубинках считали этих "марианок" светскими монашками, а они шли смущенные, пели тихо и благостно, словно стыдясь, что до сих пор еще не вышли замуж.
Сам того не замечая, Иванчик заулыбался, увидев дорогой шелк и атлас их одеяний. С детства его волновал и трогал марианский культ, олицетворяющий материнство. Он всегда считал, что на фоне жестокой бесчеловечности католической религии это единственное светлое пятно. Еще студентом он спорил с товарищами-евангелистами, утверждая, что лютеранское вероисповедание столь сухо и бедно именно из-за отсутствия культа девы Марии. Тогда его радовало, что он католик. Он поймал себя на том, что радуется этому и сейчас.
Но радость его быстро померкла.
Вслед за статуями девы Марии гордо вышагивал местный руководитель глинковской молодежи — красавец Габриэль Гранец. В парадном мундире он походил на прилизанного поручика, только что окончившего военное училище. За ним по четыре в ряд маршировали маленькие сыновья местных богатеев, после них — мальчишки попроще и, наконец, грубые дубницкие парни. Как видно, среди глинковской молодежи соблюдалось строгое деление. Однако все юнцы одинаково гордились своими кожаными ремнями и шапками с желтыми, синими и красными бомбошками и кистями.
Ян Иванчик ненавидел мундиры, и группа пожилых людей в обычных костюмах порадовала его глаз. Они несли горящие свечи и поэтому шли медленно и осторожно. Все они были люди степенные, уважаемые, которых знал каждый в Дубинках, в общем — местная интеллигенция.
Он и не предполагал, что ее в Дубниках так много, и это еще без учителей, присматривавших за детьми, и без священников, обслуживавших своего господа бога во время его летней прогулки.
Правда, в ряды дубницкой интеллигенции затесались и те, в ком, по всеобщему мнению, интеллигентности было весьма мало. Например, правительственный комиссар города и оптовый торговец вином пан Киприан Светкович и моравская помесь чешского "сокола" с немецким прихвостнем — пан Богумир Чечевичка, ныне герр Готтфрид Тшетшевитшка. Были здесь и такие, что ходили в костел лишь на пасху и рождество, как, скажем, лесничий Имрих Тейфалуши и счетовод Алексин Челес, которых дубничане уважали главным образом за то, что те не боялись бога.
Правительственный комиссар города Киприан Светкович шествовал в первом ряду. Как у большинства люден, занимающихся физическим трудом, лицо у него было добродушное, но густо-багровое от постоянных возлияний. Справа от него шагал главный городской нотариус Гейза Конипасек, зловещий, как сам дьявол, а слева — городской врач Бела — Войтех — Адалберт Елачиш — Елачич — Елахих, черный, словно могильщик. Этой уважаемой троице встреча с учителем Яном Иванчиком не доставила никакого удовольствия. Словно приведение, дерзко предстал он перед ними, опираясь на палку, и как укор, блестел розовый шрам на его остриженной голове! Впрочем, каждый из этих господ реагировал на эту встречу по-своему.
Пан правительственный комиссар Киприан Светкович беззлобно подумал: "Я-то ведь не виноват в том, что с тобой приключилось, голубчик".
Пан главный городской нотариус Гейза Конипасек отметил про себя злорадно: "Так тебе и надо, стервец!"
А пан городской врач Бела — Войтех — Адалберт Елачиш — Елачич — Елахих, как всегда стараясь даже мысленно быть в стороне от подобных дел, сказал сам себе: "Не думал я, что ты выпутаешься из этой истории!"
И хотя ни Иванчик ни умел читать мыслей своих ближних, этих трех дубницких интеллигентов он все-таки донял и подарил им такой взгляд, что тем пришлось отвести глаза в сторону.
Балдахин над дубницким фараром несли люди простые, но пользовавшиеся в Дубниках полным доверием церкви и властей: впереди виноградарь, крестьянин и шинкарь Бонавентура Клчованицкий с мясником и перекупщиком скота Штефаном Герготтом, а позади городской винодел и виночерпий Алоиз Транджик со станционным подсобным рабочим Венделином Кламо.
Министранты не умолкая звонили в колокольчики, а пиаристские монахи без устали окуривали дубницкого фарара, который в холодочке под балдахином буквально плавал в дыму фимиама.
По обеим сторонам балдахина горделиво вышагивали гардисты в новеньких мундирах, наподобие эсэсовских, с настоящими винтовками на плечах. На правом фланге словацких эсэсовцев шел гардистский капитан Андрей Чавара, директор средней школы, на левом фланге людацких оруженосцев — командир гардистской десятки Шимон Кнехт, городской полицейский и глашатай.
Колокола звонили, музыка играла, глотки ревели, цветы испускали аромат, солнышко припекало. И все, кто уже поднялся вверх по улице, вновь преклонили колена.
Ян Иванчик из-за больной ноги на колени опуститься не мог. Он низко поклонился, опираясь на палку, и показал священникам и гардистам свой розовый шрам со следами швов. Кровь прилила к его лицу, и тело покрылось потом. "Католическая церковь вступила в союз с фашистами. Как в Испании и Италии. А я этому союзу здесь, в Словакии, кланяюсь", — отметил он про себя со стыдом и злостью.
Священники взирали на поклон Иванчика с удовольствием, а гардисты — с удовлетворением. Но пиаристский патер, тот самый, который памятной апрельской ночью так жаждал приобщить Яна Иванчика к святым тайнам, остался недоволен. Этот Иванчик уже посмел в прошлый раз ускользнуть от него и — подумать только — остался жив.
Вдруг патер взметнул свою длань над Иванчиковой остриженной головой и злобно рявкнул:
— На колени!
Учитель быстро согнул здоровую ногу и вытянул больную назад, как это делают бегуны на старте. Он чувствовал себя в эту минуту так, будто монах стегнул его плетью по голове: палка выпала из его рук, и он не свалился только потому, что оперся руками о землю. Такого унижения он еще никогда не испытывал.
Все это происходило напротив великолепного алтаря, впервые установленного в этом году во славу божию стараниями богомольной супруги Штефана Герготта в дверях мясной лавки ее мужа. Право на эту святыню жена мясника завоевала тем, что даже во времена жестокой нехватки мяса и сала старательно снабжала ими всех святых отцов. И вот к этому святому местечку, укрытому среди зеленых липовых ветвей, завернул шелковый балдахин с министрантами, святыми отцами и гардистами.
Ян Иванчик казался сам себе собакой, получившей пинок от злого человека. Чтобы не мозолить глаза коленопреклоненному римско-католическому христианству, он поднялся и принялся энергично утирать платком вспотевший лоб. Как хотелось ему сейчас уйти отсюда, укрыться в тени старых акаций. Ученики подали ему палку и по примеру учителя тоже поднялись на ноги.
Неожиданно невдалеке грянула музыка — дубницкий духовой оркестр решил помочь верующим петь божественные песни. Восемнадцать ртов изо всех сил дули в деревянные кларнеты и медные трубы в честь дорогого отца небесного, но все восемнадцать пар веселых глаз глядели на своего столь трагически утраченного и ныне счастливо обретенного дирижера. Ведь это он, Ян Иванчик, создал в Дубинках оркестр.
Учитель вдруг махнул рукой и двинулся к оркестру. В этот момент он забыл о своем унижении, о жене, вся процессия вылетела у него из головы. Он видел лишь музыкантов и уже издали помахивал палкой, а те затрубили и запищали так громко и протяжно, что дубницкий фарар от удивления забыл поднять дароносицу.
Но вот Ян стал перед оркестром, поднял руки кверху — в одной — фуражка, в другой — палка, — музыка на секунду оборвалась, и тут же фанфары протрубили тревожный сигнал, точно такой, как в канун нового года, когда Иванчик призывал дам приглашать кавалеров на танец.
В толпе наступило приятное смятение. Оглянувшись, Ян решил, что отныне он скинул с себя бремя грехов: строгий пиаристский патер, который минуту назад немилосердно бросил его на колени, поощрительно усмехаясь, глядел на него своими елейными глазками.
Когда разопревшие от духоты дубничане и дубничанки вышли из костела и черным потоком хлынули вниз по Простредней улице, дубницкий духовой оркестр заиграл танцы, а палка учителя Яна Иванчика так и замелькала в воздухе. Наиболее энергично взлетала она, когда звучала чешская мелодия, которую музыканты исполняли, а дубничане слушали с особенной охотой, хотя многие из них и были (или притворялись) отъявленными глинковцами.
Прибежав из костела домой, Цилька покормила грудью маленькую Анульку, а потом села возле нее и предалась горьким размышлениям. Слезы текли у нее по щекам. Она чувствовала себя виноватой перед мужем — так унизить его на глазах у дубничан! Вильму, которая уже сварила праздничный обед и поставила на покрытый скатертью кухонный стол тарелки с приборами, раздражал плач дочери. Она и сама никак не могла дождаться мужа, обоих сыновей и своего "несчастного зятя".
— Вместо того чтобы реветь, лучше бы сбегала за ними, — сказала она дочери.
Цилька послушалась и выбежала на улицу. Перед холерным столбом она увидела мужнину палку, скачущую в воздухе. Потом оглянулась в поисках отца и младшего брата: чтобы лучше видеть, они влезли на постамент памятника, так что головы их оказались вровень с головами святой Троицы. В стороне стояли солдаты-отпускники и среди них — Винцент. Его окружали парни и подростки, на головах у которых красовались шапки с синими и красными бомбошками и кистями. Оркестр продолжал играть, и молодежь распевала во все горло:
Песенка чешская на-а-ша-а
так прекрасна, так хороша-а-а.
Цилька дотронулась до мужниного плеча, и он сразу повернулся к ней, словно только и ждал этой минуты. Оркестр оборвал мелодию на самом красивом месте, и дубничане начали неохотно расходиться; особенно молодые, которые полагали, что имеют право повеселиться и попеть. Цилька схватила мужа за руку.
— Янко, пожалуйста, не сердись на меня!
Обрадованный Иванчик, желая избежать щекотливой темы и зная, чем угодить жене, ответил вопросом:
— Скажи, Цилька, наша Анулька красивая?
Цилька была приятно удивлена таким вопросом и, не раздумывая, выпалила:
— Очень!
У Иванчика в ту же минуту испарился из головы весь марширующий католицизм — колокола больше не звонили, верующие не голосили, фимиам не курился, гардисты не чеканили шаг…
По Костельной улице теплыми волнами разливались голоса: довольные дубничане торопились к праздничным столам. Обгоняя молодую пару, они подчеркнуто громко здоровались.
— Ты уже работаешь? — спросил Ян жену.
— С понедельника.
— Как дела в школе?
— А так, что во вторник был инспектор, и мои ребята ничего не знали.
— И всю вину, конечно, взвалили на тебя?
— А ты как думал!
Во двор они вошли впятером: отец — Венделин Кламо, его сыновья — солдат и школьник, дочь-учительница и зять-дирижер. Еще ни разу до этого не удавалось старому железнодорожнику пройтись со всем своим семейством на глазах у всей улицы. Когда он отворял калитку, руки его дрожали от радости. Господи боже, какие у него удачные дети! В дверях кухни их, как всегда без улыбки, уже ждала Вильма.
— Слава богу, идете наконец! — вздохнула она.
Не успел Ян протянуть теще руку, как Цилька втащила его в соседнюю комнату. Она-то хорошо знала, что мать в этот момент демонстративно ухватится за миску с горячим супом.
Маленькая Анулька лежала в плетеной колясочке и, широко раскрыв темные глазки, глядела в потолок.
Она помахала тоненькими, как соломинки, ручонками и, дотронувшись до крохотного носика, зачмокала губами. Молодому отцу все это показалось очень милым, хотя розовое крохотное существо и не напомнило ему ангелочка, как это утверждала Вероника Амзлерова. Чем дольше он смотрел на дочь, тем больше чувствовал себя разочарованным. Еще мальчишкой в Трнаве видел он детей гораздо более красивых… Его вывел из задумчивости голос Цильки:
Детское личико,
как оно прекрасно
для глаз материнских…
Ян не знал, чьи это стихи. Возможно, сама Цилька была их автором — за ней водился такой грешок. Во всяком случае, он понял, что жена хочет ему сказать: "Видишь, какое прелестное дитя подарила я тебе, а ты мне и слова благодарности не сказал!" И почувствовав нежность к жене, Ян воскликнул:
— А наша Анулька и впрямь хороша!
Никогда еще он не видел жену такой: в глазах Цильки было столько любви, они манили, завлекали. И когда она протянула ему руки, он бросился в ее объятия.
Из кухни донесся громкий голос Венделина Кламо, который требовал, чтобы молодые наконец сели за стол.
Не дождавшись ответа, старик поднялся с места и направился к дверям, но Вильма остановила его:
— Оставь их, Вендель, дай им побыть вдвоем!
Однако молодые не выходили так долго, что и она наконец не выдержала и внушительно постучала к ним в дверь…
За столом все происходило так, как всегда бывало по праздникам, если отец семейства не дежурил на станции. Венделин Кламо ел суп медленно, но зато полными ложками. Для него это была такая же работа, как и всякая другая, — честная, истовая, обстоятельная. Солдат Винцент хлебал, как деревенский поденщик, который всегда голоден. Глядя на него, любой мог убедиться, что словацкое государство своих солдат не перекармливает. Вильма вместо супа ела особо приготовленную петрушку, порей, сельдерей, вареную морковь и капусту. В этом она ничем не отличалась от остальных дубницких вегетарианок. Цилька выловила у себя самую большую клецку, положила мужу и прикрыла руками свою тарелку. Но Ян не стал возвращать клецку в тарелку жены, он сунул ее Цильке прямо в рот. Только ел вяло и неохотно, родители напрасно уговаривали его. Кто знает, где бродили мысли мальчика.
— Зять, а зять! — вдруг сказал он. — А ведь та чешская песенка, что играли ваши музыканты, запрещена…
— Не может быть! — испугался старый Кламо.
Вильма уронила кусок моркови.
— А у нас в казарме ее и младшие офицеры поют! — вставил Винцент.
— А у нас в школе за нее тройку по поведению ставят! — отрезал Тонько.
Тут уж Вильма не выдержала:
— Сдается мне, что кто-то сегодня пришел из больницы, а завтра угодит прямо в тюрьму.
Воцарилась тревожная тишина. И вдруг за полуоткрытой дверью раздался тоненький голосок Анульки Иванчиковой:
— У-а! У-a! У-а!
Цецилия Иванчикова бросила ложку. Вильма Кламова, забыв обо всем, вскочила с места. Обе женщины кинулись в комнату.
Приоткрыв дверь в комнату молодых, Вильма процедила сквозь зубы:
— В который раз тебе говорю: ты должна туда пойти!
— А я не пойду! — заупрямилась Цилька. Ей совсем не хотелось уходить из дому, им с мужем было так хорошо после долгой разлуки.
— Женщины уже собираются в спортивном зале. Ты — учительница и не можешь оставаться дома. Наша председательница сожрет тебя!
— Что же вы сами не пошли? Ведь вы были рядом.
Вильма побагровела.
— Мне нечего заботиться о том, что обо мне подумают господа, а тебе надо смотреть в оба, чтобы не остаться без места. Вот переведут тебя куда-нибудь в Зламану Льготу — что ты там с малым дитем будешь делать? Не видишь разве, что кой у кого не все дома?
— Этот кое-кто, конечно, я? — улыбнулся Ян.
Цилька испуганно оглянулась на мать, боясь, что сейчас разразится скандал.
Но Вильма не удостоила зятя ответом.
— Схоластика Клчованицкая с меня в костеле дважды обещание брала, что я обязательно тебя туда пришлю, — продолжала она, обращаясь к дочери. — И сунула мне приглашение. Вот, погляди-ка!
Цилька стала неохотно собираться, поминутно поглядывая на мужа и пожимая плечами, — он должен понять, что она не виновата.
Ян пробежал глазами приглашение и поморщился. Но неожиданно лицо его прояснилось.
— Я тоже пойду с тобой, — предложил он жене.
— Но ведь там соберутся одни женщины! Что ты будешь там делать?
— То же, что и ты: сидеть и тихонько слушать.
Такие слова пришлись теще по вкусу.
— Пускай идет, — заявила она решительно, — может, ума наберется.
Пока Цецилия в темном углу надевала выходное платье, Ян еще раз прочитал приглашение. Листок был отпечатан в типографии с час назад: краска еще не просохла, буквы расползались. Ян читал с расстановкой, слово за словом, тихо, чтобы не разбудить Анульку, но достаточно внятно, чтобы теща в кухне могла слышать каждое слово. В голосе его звучала насмешка. И он достиг своего: старуха всунула ногу между дверными створками и не трогалась с места, пока зять не закончил чтение.
Приглашение было следующего содержания:
Внимание! Католические женщины! Внимание! Католические женщины! Внимание! Католические женщины!
Все на собрание Ассоциации католических женщин, которое состоится в Дубниках сегодня, 19 июня 1941 года, в городском спортивном зале!
Программа:
1. Председательница, сестра Схоластика Клчованицкая: "Католические женщины, сплотите ряды!" Приветственное слово.
2. Его преподобие пап патер, профессор Теофил Страшифтак: "Кино, театр, литература — рассадник общественной безнравственности". Размышления.
3. Его преподобие пан каноник, доктор теологии и философии Карол Корнхубер, духовный руководитель Ассоциации католических женщин Словакии: "Многодетная словацкая семья — опора нравственности и государства". Основная лекция.
Предупреждение. Католическая женщина, ты обязана присутствовать на этом собрании! Бог и народ требуют этого от тебя! Ты получишь наставления, наберешься новых моральных сил, станешь неуязвимой для дьявольских козней!!! Докажи, что ты умеешь трудиться и приносить жертвы во имя святого дела!!!
Отделение Ассоциации католических женщин,
Д у б н и к и.
Когда Ян дочитал приглашение, Вильма снова вошла и комнату. Она села на стул возле коляски, посмотрела на спящую внучку, — лицо ее было удивительно добрым, приветливым и милым, словно она смотрела на спящего ангела. Такого лица Ян еще никогда не видел у своей тещи. У него даже сердце сжалось. Анулькина бабушка обратилась к дочери, и в голосе ее звучала такая кротость, что Ян поразился.
— Ты кормила ее? — спросила Вильма.
— Да, полчаса назад.
— Значит, у тебя есть три часа времени.
Молодые супруги вышли во двор.
— К Анулькиной бабушке я претензий не имею, — сказал Ян жене.
— Ах, Янко! Ты должен радоваться, что Анулькина бабушка не предъявляет претензий к тебе… Если бы ты только знал, как она эти два месяца из себя выходила, чего только не собиралась тебе наговорить! А теперь, когда ты вернулся, она и слова не сказала…
"Это она еще сделает, и не один раз", — подумал он, но ничего не успел ответить: на улице раздался мальчишечий крик. Ян быстро открыл калитку и увидел, что с Костельной улицы с истошными воплями вылетели трое ого прошлогодних учеников с камнями в руках.
"Держи его! Бей!" — кричали мальчишки. Двое из них — первоклассники Винцек Кнехт и Лойзик Светкович — были в скаутских шапках с синими бомбошками и кистями. На третьем, что был повыше и поплечистей, красовалась фуражка "гитлерюгенд". Это был Францек Пайпах; он сидел в пятом классе два года и основательно помучил своей тупостью Яна Иванчика. Вся эта троица гналась за Рудко Лохмайером, который едва переводил дух.
— Что тут происходит? Прекратите сейчас же! — закричал Иванчик.
Винцек и Лойзко остановились перед учителем, бросили камни и пристыженные помчались обратно на Костельную. Но юный гитлеровец, даже не взглянув на Иванчика, швырнул в Рудко камень. Сын зубного техника словно подкошенный упал на тротуар, схватился за ногу и громко заплакал.
Цецилия Кламова, которая находилась с Пайпахами в отдаленном родстве, решила, что сумеет усовестить нахального мальчишку:
— Подожди, Францек, вот я расскажу твоей учительнице, пани Чечевичковой, какой у нее ученик!
— Да говорите! — усмехнулся Францек. Одним глазом он следил за палкой учителя, а другим — с удовлетворением наблюдал за Лохмайером, извивающимся от боли. Ему не терпелось подступить к Рудко поближе и дать ему еще хорошего пинка.
— Пани учительница Ева фон Тшетшевитшка за такой героический поступок немедленно поставит Францеку Пайпаху пятерку по поведению! — громко объяснил Ян жене сущность новой немецкой морали. Он нагнулся к Рудко: нога посинела и отекла. Но мальчик не дал до нее дотронуться; с трудом поднявшись, он заковылял домой, на Линдавскую улицу. Цецилия с болью смотрела, как он хромает.
— Зачем ты обидел Рудко? — снова обратилась она к Францеку.
— Он еврей!
— Евреи такие же люди, как все! — не выдержал Ян.
— Для вас, словаков, — да, а для нас, немцев, — нет! — дерзко бросил мальчишка, за десять месяцев успевший превратиться из словака в немца. Правда, по-немецки говорить он еще не умел, но мыслил и действовал уже вполне в духе "высшей расы".
Два года пришлось Яну Иванчмку мучиться с этим на редкость тупым отпрыском ловкого винодела, и ни разу не ударил он Францека. Но теперь этот негодяй так возмутил его, что Ян наверняка вытянул бы его палкой по спине, окажись он рядом.
— Убирайся, и чтобы духу твоего здесь не было, дрянь ты эдакая!
Винцек Кнехт и Лойзик Светкович с любопытством выглядывали из-за угла: интересно, чем кончится эта история для Францека Пайпаха?! За другим углом притаились Владко Чавара и Вилько Ременар, сегодня в первый раз с гордостью надевшие шапки с желтыми бомбошками и кистями. Юный гитлеровец оглянулся и, увидев приятелей, решил показать им, как героически он сведет счеты со словацким учителем. Встав по стойке "смирно", он схватился за немецкий кинжал, висевший у него на поясе, высунул учителю язык и, проблеяв по-бараньи, не спеша пошел прочь.
Иванчиковы растерянно глядели ему вслед.
— Теперь ты видишь, что из него сделала эта гадина! — с горечью сказал Ян.
Но Цилька не согласилась с ним.
— Напрасно, Янко, ты обижаешь Эюшку, — возразила она, заступаясь за недавнюю подругу. — Она сама жаловалась мне на этого мальчишку. Чем больше она его бьет, тем хуже и тупей он становится.
— Вот именно: не учит, а бьет, воспитывает колотушками… Разве теперь кто-нибудь станет утверждать, что это плохой педагогический метод? Такой метод дает отличные результаты там, где от ученика не ждут ничего, кроме злости и ненависти.
Молодые супруги были так возбуждены, что, сами того не замечая, почти бежали по улице.
— Эя мне когда-то говорила, что Францек Пайпах — настоящий чурбан; ничего не запоминает, ничего не знает, даже до десяти не может сосчитать по-немецки.
— А зачем Францеку уметь считать по-немецки? — вспылил Ян. — Немецкий профессор математики из него не выйдет. Немцы воспитают из него деятеля более крупного масштаба!
— Какого же? — рассмеялась Цилька.
— Специалиста по разбою.
— Говори, прошу тебя серьезно!
— Я и говорю серьезно: немцам нужны профессиональные головорезы, — выкрикнул Иванчик, ткнув палкой в могучий каштан, стоявший перед жандармским отделением.
— Не кричи, пожалуйста! — Цилька дернула мужа за рукав. — Услышат… Я не верю, что есть такая школа, где из детей не старались бы вырастить порядочных и образованных людей. Таковы все школы на свете: словацкие, венгерские, русские, американские, а значит, и немецкие.
— Нет, дорогая, — Иванчик понизил голос и оглянулся. — С тех пор как немцам понадобились такие молодцы для покорения мира, им стали нужны и соответствующие школы. Одну такую они открыли в нашей габанской молельне… И на бедняге Францеке Пайпахе мы с тобой только что убедились, что собой представляет немецкая "педагогика". Метод обучения в этом случае до предела прост: двенадцати летнего словацкого мальчишку наряжают в мундир, обувают в желтые ботинки, опоясывают кожаным ремнем с металлической пряжкой, чтоб было куда прицепить тесак, — и, пожалуйста, перед вами готовый юный "фольксдейч". Ему вовсе не обязательно уметь считать по-немецки даже до десяти…
Цецилия Иванчикова задумалась — муж, вероятно, был прав. Она еще не забыла об их споре в прошлом году. Ян утверждал, что в Дубинках будет немецкая школа, а она считала, что это невозможно. Он не ошибся! И хотя в городке не было не только ни одного ребенка, но даже ни одного взрослого, который умел хотя бы сносно говорить по-немецки, с этим не посчитались. Эюшка Чечевичкова, вернувшись с одногодичных немецких учительских курсов, превратилась в Еву фон Тшетшевитшка и начала преподавать в габанской молельне десяти "немецким" ученикам! С тех пор не проходило и месяца, чтобы ее класс не пополнился хотя бы одним юным "соплеменником".
Иванчиковы вошли в спортивный зал, когда его преподобие пан пиаристский патер, профессор Теофил Страшифтак уже полным ходом радел "за бога и народ". Им не посчастивилось послушать, как председательница местного отделения Ассоциации католических женщин и приветственном слове призывала дубничанок "сплотить ряды". Призыв "сплотить ряды" стал за последнее время самым модным лозунгом. К этому призывали не только солдат, но и гардистов Глинки, студентов, железнодорожников, интеллигенцию, членов кооперативов и, наконец, женщин. И, пожалуй, самым рьяным командиром, способным заставить дубницких женщин "сплотить ряды и едином строю", была Схоластика Клчованицкая. Уж если она принималась молоть языком, то остановить ее было невозможно.
Спортивный зал был набит до отказа. Осмотревшись, Иванчиковы заметили позади свободные места, и Ян ринулся было туда, но Цилька схватила его за пиджак — она не могла допустить, чтобы муж помешал самому строгому из дубницких патеров в самый разгар проповеди. Тем более, что это был тот самый приземистый патер, который в памятную апрельскую ночь явился к Бонавентуре Клчованицкому, чтобы обеспечить Яна Иванчика святым помазанием перед смертью и которому не удалось выполнить свое святое дело. С тех пор патер настолько невзлюбил учителя, что, увидев его через два месяца на празднестве Тела господня живым, да к тому же еще и на обеих ногах, зажегся священным, гневом и немилосердно бросил его на колени.
Когда Иванчиковы вошли в зал, патер расправлялся с литературой — "отвратительнейшим рассадником общественной безнравственности". С кино и театром он уже разделался.
— Да, да, женщины! Это так! — бесновался он. — И в нашей мужской гимназии были обнаружены дурные, никчемные книги… Одна находилась в школьной библиотеке и была посвящена, казалось бы, совсем невинным существам — собачке и кошечке, автор ее — некий Чапек. В ней хорошие картинки и простой текст, но что из того? Ведь книга-то чешская! Нас, взрослых, чехи мытарили своим "ржиканьем" двадцать лет! Так пусть хотя бы наши словацкие католические дети не знают безбожного языка, на котором богохульствовал мерзкий еретик Ян Гус… Прочь чешские книги из школьной библиотеки!.. Вторую книгу нашли в учительской библиотеке… Оставил ее там, вероятно, человек, которому она нравится…
Эта книга носит весьма приятное название — "Кусок сахару". Но она настолько пропитана коммунистическим и сатанинским духом, что ее следовало бы назвать "Кусок яда"… Вот так-то, дорогие женщины! Это совсем не тот сахар, который мы кладем в наш кофе! Это не сладостная пища для христианской души, а омерзительные испражнения, навоз!.. И потому — прочь такую книгу из учительской библиотеки!
Испуганные дубницкие бабенки по знаку председательницы Схоластики Клчованицкой бурно зааплодировали разгневанному патеру.
— Этот еще почище чешского Кониаша[10],— чуть ли не во весь голос обратился к жене Ян Иванчик.
— Янко! — зашипела Цилька на мужа. — Ты же говорил, что будешь слушать тихо.
— Ладно, молчу, молчу…
В это время Цильку увидела высокая и стройная жена мясника — Филуша Герготтова, выступавшая в роли распорядительницы.
— Пожалуйста, пани учительница, — прошептала она, — для вас оставлено место. — И она усадила Цильку в третьем ряду.
Яну Иванчику, которому уже становилось дурно от запаха разгоряченных женских тел, пришлось остаться у дверей. Он, правда, мог примоститься на нижней перекладине шведской стенки, но смущенный тем, что, кроме двух попов, он единственный мужчина на этом женском собрании, Ян остался стоять. Чтобы хоть немного развлечься и убить время, он принялся рассматривать сидящих впереди женщин.
Обычно дубничанки, которым приходится работать на виноградниках, своих или чужих, повязывают голову платком; черные, голубые, коричневые или серые, — эти платки напоминают огромную гроздь темной франковки в пору созревания, когда попадаются и черные, и голубые, и коричневые, и серые виноградины.
В нервом ряду, в непосредственной близости к богу на небесах и священникам на амвонах, сидели монашенки в красивых белых чепцах. Эти Яна Иванчика не интересовали.
Второй ряд оккупировали шляпки, все разных фасонов. Они принадлежали Пожилым матронам и молодым дамочкам — благородным супругам местных интеллигентов. Среди них Ян насчитал пятерых учительниц, вышедших на пенсию в возрасте между тридцатью и сорока пятью по дамскому счету. Они называли себя "немощными" и рассказывали, что стали инвалидами в результате тяжелых заболеваний и неизлечимых недугов, в действительности же держали прислугу и отличались цветущим здоровьем.
Третий и часть четвертого ряда заняли молодые учительницы и ежедневно ездившие на работу в Братиславу продавщицы и конторщицы; дальше сидели женщины, которых кормило ремесло и торговля, то есть все те, кто составлял так называемый пролетариат.
Увидев, что Цилька беспрестанно вертит головой и оборачивается назад, выискивая его глазами, Ян Иван-чик без всякого стеснения улыбнулся жене. Но даже поймав ее ободряющий взгляд, он не смог заставить себя слушать демагогические разглагольствования патера Теофила Страшифтака. Тогда он стал прижимать к ушам ладони и снова отнимать их. Получался сплошной гул. Вероятно, так глушили немцы, а по их методу и словаки, передачи лондонского и московского радио. Атака монаха на литературу казалась теперь Иванчику пустым нагромождением звуков. Ему стало жаль всех этих обманутых женщин в платках, шляпках и беретках, которые слушали разъяренного святошу "с восторгом, достойным слова божия". "Старая лиса умело вбивает в их головы всю эту чепуху", — подумал Ян. Чтобы не видеть патера, Иванчик уселся на нижнюю перекладину шведской стенки, опустил голову, зажмурил глаза и снова прикрыл ладонями уши. Вдруг ему показалось, что наступила тишина. Он отнял руки — действительно, строгий патер закончил свою речь. Ян Иванчик от радости даже захлопал в ладоши и продолжал аплодировать, когда женщины уже успокоились. Многие с любопытством обернулись — кто это осмеливается шутить над святым отцом?
Выступление трнавского каноника Карола Корнхубера обещало быть более интересным. Ян уже не затыкал ушей и не закрывал глаз, наоборот, он поднялся с лестницы и приготовился слушать прославленного проповедника. Ведь каноник — дважды доктор наук, да к тому же еще из Трнавы, а ведь это кое-что значит! Слухи о нем ходили по всей Словакии. Имя его чуть ли не каждый день мелькало в газетах, голос его по меньшей мере раз в неделю раздавался по радио, а благообразная физиономия красовалась в ежемесячных иллюстрированных журналах. Это был высокий, толстый, красивый мужчина, не достигший еще пятидесяти лет. Казалось, он специально сотворен был для того, чтобы стать духовным пастырем Ассоциации католических женщин. Как-то Яну попался его портрет в иллюстрированном журнале "Мир в образах", на котором каноник был изображен в сутане и фуражке глинковского гардиста. "Экий ферт", — подумал тогда учитель и невольно вспомнил писателя Гейзу Вамоша, который то ли из озорства, толи вполне сознательно в одной из своих книг выдал дикую кошку замуж за домашнего петуха. От этой удивительной любви родилось диковинное существо — полукошка, полукурица — "кошкуренок"… Это был зверь чрезвычайно коварный и злобный: от курицы он унаследовал крылья и клюв, а от дикой кошки — когти и зубы и поэтому мог царапаться, грызть и рвать! Горе всему живому, горе любому человеку, если на него нападет такой "кошкуренок". Его преподобие пан каноник, доктор теологии и философии Карол Корнхубер являл собой страшный гибрид словацкого католицизма с немецким фашизмом. Особенную страсть он питал к деньгам. Было известно, что он является членом правления банков, торговых и промышленных акционерных обществ и кооперативов, то есть старается приложить руки всюду, где пахнет деньгами.
Ян Иванчик сам был из Трнавы, но никогда до этого не имел счастья лично увидеть великого земляка. В годы юности Яна "кошкурята" такого сорта еще не водились в Словакии. Потому-то Ян Иванчик с нетерпением ждал момента, когда знаменитый каноник поднимется на кафедру и откроет уста. В глубине души Ян признавался себе, что явился на это бабье сборище не столько ради дорогой Цильки, сколько ради этого "кошкуренка", рожденного от сутаны и гардистской фуражки!
Однако начало речи разочаровало его.
Каноник Корнхубер говорил тихо и глуховато, как говорят люди с больным горлом. Женщины, сидевшие в последних рядах, напрягали слух и вытягивали шеи, стараясь расслышать его вещие слова. "А я-то думал, что ты хотя бы хороший оратор", — злился учитель. Он иг знал, что именно так — ни шатко, ни валко — каноник начинает каждую свою проповедь или светскую речь. И действительно, пока каноник повествовал что-то о заботливых родителях и неблагодарных детях, о старательных учителях и ленивых учениках, речь его была туманна и до тошноты назидательна. Ян Иванчик снова опустился на лесенку — ему трудно было стоять на больной ноге. Но каноник, казалось, только и ждал этого момента. Возвысив голос, он принялся ругать молодых людей за то, что они "лишают честных дев зеленых венцов", а девушек упрекать в том, что они "безбожно совращают и соблазняют честных юношей". Он с такой грубостью пробирал тех и других, сравнивая парней с кобелями, а девиц с сучками, что учитель, не утерпев, встал во второй раз, чтобы поглядеть, как, собственно, выглядит каноник во гневе или когда он таковой изображает.
Потом прославленный духовный пастырь принялся за супружескую любовь. Супруги-католики каждую минуту, днем и ночью, провозгласил он, находятся одной ногой в раю, а другой — в пекле! О самых интимных вещах, о которых в женском обществе говорят лишь шепотом, он разглагольствовал так громогласно и ядрено, словно был не духовной особой, а опытным врачом, читающим курс гинекологии акушеркам. Покрасневший Ян Иванчик чувствовал себя мальчишкой, застигнутым за рассматриванием грязных картинок. "Как жаль, — со злостью подумал он, — что такому специалисту в вопросах сожительства католичек и католиков церковь запретила именно то, что велел господь бог: плодиться и размножаться".
Теперь этот католико-фашистский "кошкуренок" уже не понижал голоса. Он беспощадпо клеймил безнравственную женщину, которая хотя и льнет к мужу, но детей иметь не хочет, и кричал громким, властным голосом, словно провозглашал с амвона новейшую церковную догму:
— Но еще отвратительней безнравственной женщины женщина, занимающаяся политикой! Сам Адольф Гитлер сказал, что круг интересов немецкой женщины должен ограничиваться тремя К: Kuche, Kinder, Kirche[11]! И словацкой женщине тоже достаточно кухни, детей и костела.
"А кто же будет обрабатывать виноградники?" — спросил его мысленно Иванчик, с огорчением глядя, как зачарованно слушают женщины этого святошу. Когда Схоластика Клчованицкая захлопала в ладоши, к ней энергично присоединились все остальные.
Из исторической части речи каноника дубничанки узнали то, что они затвердили почти наизусть, читая газеты и слушая радио:
— Мы, словаки, должны вознаградить себя за то, чего были лишены во времена мрачного прошлого. Сотни тысяч наших соотечественников вынуждены были из-за евреев уехать в Америку. Сотни тысяч словаков денационализировали мадьяры, сотни тысяч так изуродовали чехи в нравственном отношении, что наши люди повсеместно не желают иметь детей!
Несмотря на весь пыл святого оратора, Ян видел, что дубничанки никак не могли рассердиться ни на безбожников-чехов, ни на шовинистов-мадьяр, ни на торгашей-евреев. Однако когда каноник сообщил, что святая Екатерина Сиенская была рождена в числе двадцати четырех детей в страхе божьем, женщины принялись подталкивать друг друга и шушукаться. Под Вероникой Амзлеровой даже заскрипел стул — так резко она повернулась к соседке.
— Эта пани Сиенская варила детям картошку не иначе, как в бельевом баке! — пробасила толстуха.
Ян Иванчик никогда бы не подумал, что владелице ларька было столь свойственно чувство юмора. Кстати сказать, в Дубниках большие семьи вовсе не были редкостью: в каждом доме бегало, как правило, шесть ребятишек. А среди бедняков габанов нашлись и такие, где было восемь, десять и даже двенадцать детей… Но двадцать четыре? Уму непостижимо!
Наконец прозвучал заключительный аккорд. Разъяренный каноник трубным басом, словно он собирался дать дубничанкам отпущение грехов и назначить спасительное покаяние, проревел:
— Отец небесный и народ словацкий приказывают вам, словацкие католички, рожать! Рожать! Рожать!
— Аминь! — вырвалось у Яна Иванчика, которому показалось, будто на него плеснули кипятком. Он на мгновение забыл, где находится… Женщины оборачивались, а строгий патер Теофил Страшифтак погрозил учителю пальцем.
Пока Схоластика Клчованицкая сидела на сцепе, над столом торчала только ее голова. Но вот она поднялась, и над столом словно возникла корзина с бурьяном. Председательница с воодушевлением провозгласила, что "святые слова его преподобия найдут в Дубниках благодатную почву".
Женщины аплодировали и поднимались со стульев. Только теперь Ян увидел, сколько их набилось в этот зал. Ему даже стало страшновато — ведь он был здесь единственный мужчина, если не считать двух священников. Пока правоверные католички пели гимн, Ян с некоторым злорадством размышлял о том, во что превратятся несчастные Дубники, если все эти женщины станут жить в соответствии со "святыми словами" каноника Корнхубера.
Каждой из них, даже монашке в белом чепце, аист ежегодно будет приносить младенца… В Дубинках за год народится триста-четыреста детей, три-четыре тысячи за десять лет, шесть-восемь — за двадцать!.. А у Цецилии Иванчиковой, кроме Анульки, будет двадцать детей — то есть всего на три меньше, чем у мамаши святой Екатерины Сиенской!.. Больше Ян ничего придумать не успел, потому что гимн допели и около него уже стояла Цилька.
— Ведь ты обещал, что будешь слушать тихонько, — зашептала она, — а сам выкрикнул "аминь"… Пан патер тебе даже пальцем погрозил, ты видел? Мне было так совестно…
— Ничего не поделаешь, дорогая, пан каноник заразил меня своим энтузиазмом.
— Ну что мне с тобой, грешником, делать? — смягчилась Цилька.
— А ты не знаешь? Любить! — Ян нежно сжал руку жены.
Со склонов холмов, оттуда, где раскинулись виноградники, тихий ветерок доносил аромат цветущей лозы и, взметая невидимыми крыльями, развеивал его по дубницким улицам. Был чудесный летний вечер.
Городской полицейский, он же глашатай, Шимон Кнехт в новом мундире гардистского младшего сержанта стоял с барабаном на животе у холерного столба с изображением святой Троицы. Он был еще не так пьян, как ему полагалось по воскресеньям и праздникам, и сравнительно твердо держался на ногах. Чтобы привлечь внимание женщин, выходивших из спортивного зала, он изо всех сил забил в барабан и пропитым голосом матерого полицейского принялся выкрикивать:
— Уважаемая публика как мужского, так и женского пола! Из Братиславы приехали поэты, которые пишут книжки, во главе со своим шефом-председателем!.. Приехали Аугустин Холкович, Роберт Оковиткович, Ян Доминикович и с ними еще то ли пять, то ли шесть человек. В восемь вечера в кинотеатре "Гардист" будет такое, чего в Дубниках еще не бывало… А кто имеет дома книги этих поэтов, пускай принесут их для подписи, а у кого таких книжек нет, те смогут послушать хорошие стишки просто так!.. А пан директор средней школы приглашает всех учеников! А пан правительственный комиссар города требует, чтобы граждане активно участвовали… Вот и все! На страж!
Супруги Иванчиковы остановились на широкой каменной лестнице перед входом в спортивный зал и выслушали сообщение о прибытии поэтов.
— Уж туда-то я ни ногой! — заявил Ян.
— Почему? — огорчилась Цилька.
Она и сама писала стихи. Каллиграфическим почерком переписывала их в большую тетрадь и все не могла решиться послать в какой-нибудь литературный журнал или в воскресное приложение к газете. Сколько лет мечтала Цилька увидеть и послушать настоящих живых поэтов — и вдруг муж не хочет идти! Она стала просить его так нежно, как только могла:
— Ну пойдем, Янко! Ну, Яничко!
— Цилька! — Яну показалось, будто что-то сдавило ему грудь. — Ведь мы же два месяца не виделись!.. Ты мне даже не успела еще ничего рассказать. Сначала процессия… Потом обед… Потом нам велели рожать детей…
— Не говори пошлостей!
— Извини, пожалуйста, я только повторяю то, что сказал пан каноник.
Ян Иванчик пошел бы за женой хоть на край света, но слушать поэтов… Еще в детстве ему всегда хотелось понять, зачем люди пишут стихи, если между собой они никогда не говорят в рифму… А в последнее время все словацкие поэты слагали такие стихи, Которые, по его мнению, ни один нормальный человек понять не сможет, как бы ни старался. Конечно, стыдно ему, учителю, не понимать стихов, но что поделаешь… Он просматривал модный "Горизонт", тупую "Культуру", весьма своеобразные "Ведомости" и даже женскую "Весну" и каждый раз, увидев там заумные стихи, спрашивал у жены, которую он считал специалистом в этом деле: "Послушай, Цилька, тебе это понятно?" Она, пробежав глазами три-четыре строчки, всегда отвечала: "Конечно! Здесь же все ясно!" Когда же он упрекал ее в притворстве, Цилька защищалась: "Стихи не обязательно понимать — их надо чувствовать!" Очень может быть, но Ян никак не мог "почувствовать" новейшую словацкую поэзию. А Цилька не могла его этому научить, и ему было жаль ее тщетных стараний. В конце концов Ян пришел к выводу, что усвоение модернистской словацкой поэзии — непосильное занятие для людей определенного толка, то есть для тех, кто в студенческие годы отдавал предпочтение математике и физике и греховно запускал грамматику и литературу.
Сейчас в моде были три словацких поэта: профессор Аугустин Холко, монах Роберт Аквавита и редактор Ян Доминик. Каждый из них строчил не покладая рук и выпускал ежегодно не меньше двух сборников! Литературные критики утверждали, что эти трубадуры словацкой поэзии должны быть примером для всех словацких поэтов. Правда, те же критики отмечали, что "ничего нового они не придумали, ибо все их поэтические приемы иностранные поэты уже давно отбросили как старье и ненужный хлам". Но, по мнению таких любителей поэзии, как Цилька, поэтический талант у них, безусловно, был, иначе разве могли бы они так прославиться…
Взять хотя бы Аугустина Холко, который рылся в закромах словацкого словарного запаса так непринужденно и виртуозно, как мальчонка в куче песка. Из слов и словечек он делал куличи и куличики, приглаживал их руками, проделывал ямки и туннели, иногда топтал ногами или разбрасывал, чтобы снова собрать в кучу и сделать новые куличики, и снова прихлопывал их руками… Это была чудесная игра, хоть и не всегда достойная такого солидного седого господина, метра всех словацких писателей… Но именно благодаря такому детскому творческому методу Холко сумел сочинить стихотворение "Черная среда", заслужившее первую словацкую государственную премию!
А Роберт Аквавита? Последний его сборник назывался несколько нескромно для монаха — "Валика в штанах". И нет ничего удивительного в том, что Аквавита чрезвычайно опечалил иных настоятелей монастырей и гимназических законоучителей, особенно тех, что были уже в годах, но зато обрадовал, даже, можно сказать, вскружил головы многим выпускницам средних школ и педагогических училищ. Какая жалость, что этот темпераментный поэт был монахом!
И наконец Ян Доминик! Этот был редактором. В третьем сборнике стихов ему удалось то, что редко кому удается: в загадочные аллегории и бессмысленные сплетения фраз он сумел ввернуть деликатнейшие и соблазнительнейшие "дамские штучки"! Критики писали — и они, вероятно, не ошибались, — что "из такой тонкой материи" иной поэт создал бы в лучшем случае лишь "культурное скотство", но он, Ян Доминик, создал истинную поэзию! Так возникла книга стихов "Привет, Амалия!" Неожиданный успех настолько ошеломил молодого поэта, что, меньше чем за год он превратился в непревзойденного шалопая.
— Я возьму с собой "Черную среду" Холко, "Валику в штанах" Аквавиты и "Привет, Амалия!" Доминика и попрошу авторов подписать их, — заявила Цецилия, уверенная, что ей предстоит принять участие в исключительном и неповторимом событии.
— А по мне, хоть пусти их на обертку! — хмуро пробурчал Ян. В душе у него все кипело, хотя в какой-то мере и ему хотелось наконец увидеть и услышать создателей того, что иногда принимают за поэзию.
Все сошло бы относительно гладко, если бы Цецилия Иванчикова не обнаружила дома письмо, написанное директором школы, командиром глинковской гарды Чаварой, и подписанное правительственным комиссаром города и председателем Словацкой народной партии Глинки Киприаном Светковичем: "Убедительная просьба к пани учительнице принять участие в вечере поэзии в кинотеатре "Гардист" и помочь обслужить поэтов на званом ужине в городском погребке".
— Ты, собственно, кто — официантка или учительница?! — закричал Ян, стукнув палкой об пол.
— Что ты на меня кричишь? Чего ты стучишь своей палкой?! — отрезала Цилька злобно и топнула ногой.
Лежавшая в коляске маленькая Анулька заплакала. За те два месяца, что она жила на свете, никто возле нее не кричал, не стучал палкой и не топал ногами. Из кухни прибежала Вильма Кламова, успокоила плачущую внучку и выставила дочь и зятя из комнаты.
— В кухне можете кричать и топать сколько душе угодно!
Молодые супруги смущенно и холодно глядели друг на друга, — долгожданный день был испорчен.
Первый шаг к примирению сделал Ян:
— Во всем виноваты эти чертовы поэты!
Но Цилька не могла успокоиться:
— Этих "чертовых поэтов" в Дубники приглашала не я!
— Но я на твоем месте не пошел бы туда.
— Скажи еще, что я бегаю за ними!
— Бегать не бегаешь, но ведь и в кино и в погребок с ними пойдешь?
Вильма Кламова отворила дверь в кухню:
— А не пойдет, так каждая дрянь будет ей потом в нос тыкать. Если б муж у нее был гардист — можно бы и ослушаться, а уж коли выбрала себе такого, как ты, коммуниста, так изволь делать, что прикажут. Если мужа посадят, а ее с работы выгонят, что будет с ребенком?
— Ну что вы говорите, матушка?! — простонала Цилька.
— А то и говорю, что пойдешь и в кино и в погребок!.. Никто тебе там носа не откусит… Только накорми Анульку сначала… Да не реви — молоко испортится!
Вильма снова прикрыла дверь, и в кухне воцарилась гнетущая тишина, нарушаемая лишь всхлипываньем Циль-ки, которая стояла у печки, уткнувшись лицом в стену.
— Но ведь тебе вовсе не обязательно туда идти, — просительно сказал Ян.
— Тебе все не обязательно! — Она бросилась в заднюю комнату и заперла дверь на крючок. Она всегда поступала так еще до замужества, когда ей хотелось в одиночестве выплакаться.
— Ну и ладно, — вздохнул Ян.
С минуту он грустно стоял посреди кухни, потом постучал в дверь, за которой скрылась Цилька. Ответа не было. Что-то жестокое, вздорное поднялось в нем, вложило ему в руки палку и погнало из дома во двор, а со двора на улицу. Ему казалось, что он убегает от самого себя, старается не дать себе опомниться и вернуться. Даже в тот вечер, когда он лежал, весь изрезанный, на столе у Бона-вентуры Клчованицкого, не было ему так скверно.
В трактире Имриха Каро на Крижной улице, возле кинотеатра "Гардист", заядлые картежники резались в карты. Играли почти с самого обеда, позабыв об ужине. Накурили так, что в табачном дыму их трудно было разглядеть, хотя на улице было еще совсем светло. За столом сидели Петер Амзлер, винодел Алоиз Транджик, габан Францл Тутцентгалер, трактирщик Имрих Каро и Штефан Гаджир. Неожиданно Гаджир воскликнул:
— Глядите-ка, кто пришел!
— Пан учитель Иванчик восстал из мертвых, аллилуйя! — швырнул карты на стол сторож. — Я все равно еще не объявил игры; сдавай снова! — заявил он Тутцент-галеру и усадил учителя на свой стул.
— А парень-то уже на ногах! — И Каро зажег в честь гостя подслеповатую лампочку в углу комнаты.
— На ногах-то на ногах, да что толку, если он хромает, — добавил Тутцентгалер и сдал Яну Иванчику первые семь карт. — Назначайте, пан учитель… А ты, Имро, уступи место сторожу и тащи литр рислинга! Надо чокнуться с дирижером нашего оркестра за счастливую встречу.
— Неси два! — приказал сторож.
— Три! — присоединился винодел.
— Четыре! — смахнул слезу растроганный количеством литров Гаджир.
— Принесу пятилитровую бутыль, и дело с концом! — объявил толстый трактирщик и с юношеской легкостью устремился в погреб.
— Ну, так как? — спросил габан учителя, слишком долго размышлявшего над картами.
— Когда меня принесли из операционной в палату, мне почему-то все мерещилось, что я именно здесь, в этом углу, играю в карты. Уже не помню, с кем я играл, но только выигрывал! — Ян сбросил две лишние и заявил: — Масть!
— Добро! — ответил сторож. — А мы тут почти целую неделю боялись, что придется идти на ваши похороны… Францл даже собрал хор и разучивал траурные песни… Слез было — вы себе и представить не можете!.. Это что? Пики? Хожу.
— Бью!
Штефан Гаджир, заглянув Иванчику в карты, ахнул:
— Вот это называется везет!
Винодел положил карты и, выбрав из кучки крону, передвинул ее к учителю.
— Такое везение мне не нравится, — сунул учителю крону и сторож, — это говорит о том, что у вас еще не все в порядке.
Тут в трактире появился гардистский младший сержант, он же городской полицейский Шимон Кнехт.
— Глядите-ка, вошь в мундире! — пробурчал Петер Амзлер.
— Вино учуял, — добавил Гаджир.
— Эта вошь явилась за мной — пора городской погребок открывать, — пояснил Алоиз Транджик.
— На страж!
Имрих Каро налил рислинг в большие бокалы, каждый на триста граммов, прямо из бутыли. Он всегда так потчевал гостей, отмечающих в его трактире какое-нибудь важное событие.
— А генералу тоже налить? — Каро повел локтем в сторону полицейского.
— Конечно! Ведь и он сотворен по образу и подобию божию! — Францл Тутцентгалер встал и поднял бокал. — За ваше здоровье, пан учитель!
Шимон Кнехт выпил вино единым духом и потянул винодела за полу пиджака.
— Пошли, Лойза.
— Ты куда спешишь? — отмахнулся от него винодел.
— Он надеется, что ты разрешишь ему сосать вино прямо из шланга, — усмехнулся сторож.
— Не тут-то было! — возразил полицейский. — Надо столы составить… стулья достать… корзины с закусками принести… Эти поэты уже здесь, в кино…
— Они там пробудут часа полтора, — виноделу до смерти не хотелось уходить. — Сдавайте, пан учитель.
— А сколько их прикатило? — спросил однорукий.
— С барышнями восемь.
— Надо было утром объявлять. Теперь по твоей милости мало народу соберется, — издевался Гаджир.
— Какое там, полное кино.
— Явились ни с того ни с сего, и нужны они мне так же, как эти несчастливые карты. Надо же! Сорок да еще двадцать, а это была последняя надежда! — сердился Транджик. — И все из-за твоих поэтов, Шимон!
— Пардон, пан гардист! — продолжал издеваться сторож.
— Дело было так, — полицейский поставил пустой бокал рядом с бутылью. — Золо — нотариусов сын — ехал в машине из Пезинка через Дубники, просто так, куда глаза глядят… А пан Чавара и пан Светкович как раз собирались после обеда проветриться… И… хе-хе-хе… Ой, не могу! Уморили! В Братиславе взяли такси и вытащили из ресторана "Даксор" всех сидящих там поэтов!
— А ты откуда знаешь?.. Ну, этого трефового я ждал; этот как бальзам на мои раны.
— Золо говорил Гранецу.
— Кладите, господа, и отваливайте бедняку по пять пятаков!.. А ты что, за дверьми подслушивал?
— Я стоял у ворот, когда пан Чавара с паном Светковичем показывали поэтам орудия пыток в нашем городском музее.
— А кого ты ходил приглашать на ужин из нашей дубницкой знати?.. Сдавай, Лойза!
— Пан комиссар приказал, чтоб было двадцать стульев. Пошли, Лойза!.. А приглашения я носил только двум хорошеньким учительницам…
— Чтоб поэты не скучали, — объяснил сторож.
Ян Иванчик вздрогнул, как от удара. Он схватил бокал и отхлебнул добрую половину. Хорошо хоть, присутствующие не проявили к словам полицейского о хорошеньких учительницах большого интереса. А главное, никто не заметил, как его передернуло.
В этот момент в трактир ввалилось человек десять мужчин, которые слушали выступление поэтов у входа в кино. Их возглавляли Бонавентура Клчованицкий и бывший уже здорово навеселе Штефан Герготт.
— Ну, что нового у поэтов? — спросил Амзлер.
— Да этот монах там что-то тявкает, а что — сам господь бог не разберет, — ответил Бонавентура с мрачным видом. — Вот мы и пришли сюда, чтобы хоть немного проветриться. А вы о чем тут беседуете?
— О чем же еще, как не о новых немецких открытиях! — с дерзкой иронией, но с серьезным видом ответил сторож.
— Вы о немцах поменьше болтайте, чтобы потом жалеть не пришлось! — виноградарь широко расставил ноги и засунул руки в карманы брюк; это должно было означать, что он готов сцепиться с кем угодно. — Немцы открыли и Амзлера, и Тутцентгалера, и Кнехта, и даже Герготта! Хайл Гитла, либере фолькстайчер!..[12] Кого я вижу! — виноградарь вытащил руки из карманов и подскочил к столу. — Пан учитель! Значит вас и меня — Иванчика и Клчованицкого — еще оставили в Словакии святые Кирилл и Мефодий!.. Имро! Бутылку бургундского!
— Две бургундского! — поправил мясник Герготт.
Они обменялись сильным и долгим рукопожатием.
Затем последовали многочисленные тосты.
После того как из бутыли был вылит последний рислинг и прикончено бургундское, Алоиз Транджик со Штефаном Гаджиром выволокли Шимона Кнехта из трактира. Вино свалило его с ног всерьез и надолго — здоровенный парень превратился в мокрую курицу. За стол уселись Клчованицкий с Герготтом, и к ним присоединились Крижан с Милетичем. Начали пить и играть по-крестьянски: в ход пошли не легкий рислинг и деликатный марьяж, а тяжелое бургундское и грубый шнопсер!
Когда стали сдавать карты, Ян Иваичик вдруг почувствовал, что вино ударило ему в голову.
— Схожу погляжу на этих поэтов хоть одним глазом, — он поднялся и, тяжело опираясь на палку, пошел к выходу. От долгого сидения болела нога.
Амзлер и Тутцентгалер поднялись вслед за учителем.
— Надо поглядеть, как бы эти поэты не обидели его, коли они уж в такой дружбе с нашими гардистами! — обратился сторож к оставшимся.
На улице они столкнулись с Винцентом Кламо и Перепетуей Клчованицкой. Юноша и девушка шли под руку. Эта встреча молодую пару в восторг не привела.
— Разве поэты уже кончили выступать? — спросил учитель Винцента.
— Еще нет, но мы не могли больше выдержать… — и они скрылись в темноте.
— Вы не волнуйтесь, пан учитель, — подбодрил Иванчика сторож.
— А я и не думаю волноваться. С чего вы взяли?
— Не думаете? А почему же вас так передернуло, когда Шимон Кнехт болтал что не надо?
— У вас слишком хорошее зрение…
— Конечно, ведь я же сторож… Но вы не беспокойтесь, — поговорим с Лойзой Транджиком, он ее там в обиду не даст…
— Кого? — учитель отер пот со лба.
— Да вашу Цильку!
Ян Иванчик, сам того не желая, облегченно вздохнул. Ему бы следовало стыдиться, что Петер Амзлер заметил его глупую ревность, а он вместо этого радовался, что с женой ничего дурного случиться не может. Он уже собирался поблагодарить сторожа за добрую услугу, как вдруг, неожиданно для самого себя, сказал с досадой:
— Давайте поговорим о чем-нибудь другом!
— Хотя бы о ваших делах… Позволите?
— Пожалуйста, сколько угодно…
Они остановились у входа в кино, помещавшегося в здании, которое еще совсем недавно было городским амбаром. Через двери, отворявшиеся прямо на улицу, до них долетали отдельные слова и фразы. Кто-то из поэтов, надрывая глотку, декламировал что-то высоко патриотическое. Заключительную строку в каждой строфе он выкрикивал так, будто отдавал команду: "Гардисты Глинки, на страж!"
Обозвав поэта дураком и скотиной, сторож с презрением сплюнул у двери и увел своих спутников подальше от входа. Потом, понизив голос до интимного полушепота, так горячо принялся обсуждать дела учителя, словно был добрым дядюшкой легкомысленного и упрямого племянника, который, натворив бед, нуждается теперь в добром совете и крепкой поддержке. Сторож многое знал, ему было известно почти все, что происходило в городишке. Кроме того, его постоянно информировала жена, державшая ларек на станции.
— Оркестр на сегодняшнем празднестве Тела господня сослужил вам добрую службу. Наши господа даже начали сожалеть о том, что с вами произошло такое несчастье. Дело могло пойти уже на лад, но все испортила чешская песенка… Теперь случись что — сидеть вам в тюрьме!
— Не пугай его, Петер! — вступился за учителя Тутцентгалер.
— Тебе, Францл, опасаться нечего. Тебя словацкие немцы не посадят! Кто им тогда в Братиславе динамит варить будет? А вот без учителя немецкие словаки всегда обойдутся.
— Надо бы для него что-нибудь в Братиславе подыскать, — забеспокоился габан. — Был бы он слесарем — хоть завтра выходи на работу…
— … Монтировать новые котлы для динамита!.. Какая жалость, что он всего лишь учитель! — договорил за Тутцентгалера сторож.
Но Францл не понял насмешки.
— Утром туда, вечером обратно, либо вечером туда, утром обратно… — продолжал он горячо. — И на дубницких гардистов вы могли бы тогда, извините, на… А так они все время будут к вам цепляться.
— Или он к ним! — добавил сторож.
Ян Иванчик испугался. Оба приятеля говорили так, словно он не только получил повестку об увольнении, но уже сидит в Илаве. Ему вспомнились слова Вильмы: "Кое-кто из больницы угодит прямо в тюрьму", "Цилька останется без работы, ребенок без отца". Значит, теща все это не выдумала, а от людей слышала.
— Почему вы так обо мне беспокоитесь? — спросил Иванчик своих новых друзей.
— Потому что вы наш! — ответил Францл Тутцентгалер.
Ян Иванчик постучал палкой о тротуар, словно это могло помочь ему собраться с мыслями, и снова спросил:
— А вы чьи?
— А мы ваши, — ответил тот, не раздумывая.
Яна Иванчика обдало горячей волной. Такое чувство, вероятно, охватывает отставшего бойца, когда к нему на помощь приходит товарищ. Да, у него появились новые друзья, на которых он и не рассчитывал. Ян горячо пожал обоим приятелям руки, но подходящих для такой минуты слов не нашел. Ни одного. Он даже не заметил, что их ответные рукопожатия были слишком сильны для его учительских рук.
В вестибюле кинотеатра "Гардист", который еще недавно назывался "Просвещение", мерцала слабая лампочка. Человек, вошедший с улицы, обычно в первый момент не мог ничего разглядеть.
Ян Иванчик никак не мог отважиться и отворить дверь в ярко освещенный зал, боясь, что ее скрип привлечет внимание публики, все начнут с любопытством оборачиваться и выражать свое неудовольствие. Он осторожно заглянул в ложи, напоминавшие крольчатник. Во время киносеансов каждый стремился попасть в ложу, но на торжествах и лекциях они почти всегда пустовали. Сегодня, однако, сюда забрались школьники. Пока Ян раздумывал, из правой ложи выскочил Тонько.
— Идите сюда, зять! Тут есть для вас место.
Мальчишки в правой ложе повскакивали с мест, приветствуя учителя. Их примеру последовали ребята, сидевшие в левой ложе. И в результате поднялся такой шум и возня, что публика в зале начала оборачиваться, а робкий поэт Ян Доминик остановился на полуслове — ему показалось, что в глубине зала что-то рухнуло. Директор школы погрозил в сторону лож пальцем и сделал это столь энергично, что от желтых шнуров его гардистского капитанского мундира аж посыпались искры. Мальчишки пригнулись и осторожно уселись втроем на двух стульях. Самый маленький из них, Винцек Одлер, успокоил остальных:
— Ладно! Одним колом больше, подумаешь!
Итак, хотя ничего особенного не произошло, учителя постигло именно то, чего ему хотелось избежать: он привлек внимание дубницкого общества, рассердил гардистского капитана, да еще обеспечил своим бывшим ученикам единицу по истории!
Ребятишек в ложе сидело человек пятнадцать. Семеро из них сбились вокруг Иванчика, а Флорко Амзлер даже перелез сюда из левой ложи, чтоб быть поближе к учителю. Кроме младшего Амзлера, Винцека Одлера и Тонько Кламо, здесь сидели Йожино Герготт, Имриш Тейфалуши, Ферко Дучела и Донбоско Клчованицкий. Когда-то, еще в пятом классе, к этой компании принадлежал и Францек Пайпах. Но, став немцем, он отвернулся от словацких однокашников — променял их на пожалованные ему сапоги, штаны и свитер и свиное сало для родителей.
Мальчишки рассказывали учителю на ухо, кого из поэтов он видит перед собой и какие книги написал каждый из этих поэтов и поэтесс, сидевших на сцене вместе с председателем Киприаном Светковичем и командиром глинковской гарды Андреем Чаварой. Школьники также вкратце сообщили учителю о том, что уже было прочитано и какие аплодисменты это вызвало.
Поэт Ян Доминик читал прямо-таки божественно. Его любовное стихотворение поистине напоминало молитву. Публика притихла.
Мальчишки своим перешептываньем всем мешали.
Директор снова погрозил им пальцем, и Ян, беспокоясь за ребят, приказал мальчуганам:
— А теперь, ребятки, тихо.
Поэт читал свои стихи с томной грустью. "Неужели такие телячьи нежности могут кого-нибудь тронуть, например Цильку?" — подумал Ян. Он посмотрел на голову своей жены, сидевшей в первом ряду, на ее каштановые волосы, волнами спадавшие на плечи, и ему стало стыдно за то, что он был с ней так груб. Ян мысленно попросил у Цильки прощенья за неуважение к ее любимому поэту… Но ведь он и не мог уважать его, ведь он только сейчас начал осмысливать слова и словечки, из которых состояло стихотворение. Там были не только длинные и звучные слова, как, скажем, "женщина" и "солнце", "босая" и "прелестная", "прийти" и "склониться", "когда-то" и "вожделенно"; были и совсем короткие, глухие словечки: "он" и "она", "здесь" pi "там", "так" и "но", "ах" и "ох". Все эти слова и словечки впервые звучали для него не бессмысленно, как это бывало раньше, когда он слушал или читал стихи. Теперь они постанывали и потрескивали, словно возы, до самого верха нагруженные бочками вина!
Дубницкие девушки уже отбили себе ладоши, но все никак не могли успокоиться. Поэт с едва заметной улыбкой кланялся, складываясь пополам. Он был долговязый и тонкий, как виноградная лоза. Было видно, что с женщинами он обходиться умеет.
Только придвинулся к учителю.
— Вы куда пойдете, когда все кончится?
— А что?
— Сестра сказала, что в погребке долго не останется. Где ей вас искать?
Ян снова взглянул на Цильку. Он видел, что, когда директор школы грозил своим ученикам, она каждый раз с тревогой оборачивалась назад: раз где-нибудь возник непорядок, значит, там находится ее муж. И действительно, он был там, в задней ложе. В дни их первых встреч она часто и охотно покупала билеты на эти места.
— Я подожду ее у Крижана, — сказал Ян.
— Его шинок не по дороге.
— Тогда у Бизмайера.
Какой-то малоизвестный поэт, сидевший у самого края стола — имени его мальчишки не запомнили, — объявил, что сейчас еще раз выступит Роберт Аквавита с отрывками из своих последних сюрреалистических стихотворений. Монах сидел между дубницким командиром глинковской гарды и молодой дамой с растрепанными волосами.
— Это и есть его Валика в штанах! — хихикнул Винцек Одлер.
Поэт, одетый в монашескую сутану, был тощий и смуглый, как индиец, с лицом грубым, словно наскоро вытесанным топором. Уже одна его внешность вызвала у женской половины публики длительные аплодисменты. Однако стихи его были лишены для дубничан какого бы то ни было смысла. Никто не понимал, что он выкрикивает. В зале поднялся шум. Люди переговаривались, стулья скрипели.
Смерть была точно ветер обвалов гашиша.
Валика махала гвоздикой в кувшине.
Воспоминанья сипели, как крокодилы…
Какой-то из дубиицких парней громко засмеялся. Директор школы шикнул на него. Правительственный комиссар зевнул во весь рот. В зале становилось все шумнее, и поэту пришлось повысить голос — теперь он уже кричал, как миссионер язычникам:
Гора — это бездна, где змеи.
Очи и сны в кармане.
Попробуйте плыть на тормозе!
Тонько Кламо вдруг схватил учителя за руку:
— Я хочу вас кое о чем попросить!
— О чем, Тонько?
— Скажите нашим, чтоб меня не отдавали иезуитам!
— Мальчик мой! Они тебя все еще мучают этим?
— Да… После каникул велят ехать в Трнаву… Цилька не хочет… И папа не хочет… А мама и слова не дает сказать: уже шьет мне одежду для монастыря!..
Несомненно, при виде дикого поэта-монаха мальчик понял, что его ожидает. Он умоляюще сжимал руку учителя. Зять был последней надеждой мальчика.
— Я поговорю с мамой.
— Очень прошу вас.
И Тонько доверчиво прижался к учителю.
Ян Иванчик знал эту маленькую семинарию в трнавском монастыре иезуитов. Ему запомнились вечно испуганные и виноватые лица мальчиков Тонькиного возраста, завербованных иезуитами в окрестных деревнях. Наголо остриженные, бедно одетые, они ходили парами в младшие классы епархиальной гимназии под надзором монахов, облаченных в синие сутаны. Лица у детей были такие прозрачно-бледные, что напоминали ростки на картофеле, пролежавшем всю зиму в подвале. И только животы под рубахами были вздуты, словно караваи хлеба, от бесконечного картофельного пюре из иезуитской кухни. Их кормили в соответствии с словами молитвы — "Тело, мир дьявола, укрощаю", чтоб не дать бунтовать плоти и предотвратить греховные мысли.
Ян Иванчик снова взглянул на монаха, который продолжал нести околесицу, и в душе у него шевельнулось чувство жалости.
Бедняга!.. Кто знает, какая мать у тебя была? Может быть, точно такая же, как у маленького Тонько… Может, вся разница была лишь в том, что мать Аквавиты отдала своего дорогого Роберта в руки патеров салезианцев в Шаштене, а мать Тонько Кламо собирается поручить своего милого Антонина заботам патеров иезуитов в Трнаве. И обе всегда будут убеждены, что сделали лучшее, что могли, для своих сыновей. Вот как обстоит дело, дорогой Роберт!.. И тебя монахи кормили одной картошкой? Конечно, а как же! Самое верное средство погасить огонь в печи — это засыпать его золой, а порывы юности отлично смиряет картофельное пюре… Теперь ты бунтуешь. Да бунтуешь ли? Читаешь дурацкие стишки… Как это плохо для Роберта-юноши! И как здорово для Роберта-монаха! Ведь вся эта зарифмованная бессмыслица — прямой результат монастырского воспитания…
Ян ласково погладил мальчика по голове.
— Не бойся, Тонько! Пока я здесь, ты монахом не будешь.
Тонько доверчиво сжал руку Яна. Волосы его еще пахли детством. У Иванчика защемило сердце. Сумеет ли он выполнить свое обещание?
По два стишка прочли и поэтессы — лохматая Валерия Мушкатова и Георгина Венделиновичова, остриженная под мальчика. Приглядевшись к ним, учитель заметил, что лохматая, словно клещ в собаку, вцепилась в автора "Валики в штанах", а стриженая льнет к автору "Амалии".
Поэтессам аплодировали главным образом юноши лет пятнадцати и постарше, и при этом так вызывающе, что у Иванчика не возникло сомнений: восторг подростков был вызван отнюдь не литературной размазней — все объяснялось лишь смазливыми мордашками и прелестными округлостями под прозрачными шелковыми блузками.
Было ясно, что девицы "вышли в поэтессы" лишь благодаря тому, что в них были "шик" и "шарм". Что же в этом странного? Есть у директоров предприятий и начальников канцелярий личные секретарши? Есть! Используют они их в своей работе? Еще бы! И всегда по потребностям! Почему же поэт не может иметь и использовать в работе свою Музу и свое Вдохновение?
Понятно или нет?
Председатель Аугустин Холко, сидевший между серо-зелено-желтым командиром глинковской гарды и багровым председателем партии Глинки в Дубниках, казался белым голубком, попавшим в компанию пестрого дятла и коричневого дрозда. Волосы его были расчесаны на прямой пробор, как у пророка, и подстрижены в кружок, как у римского патриция. Неистовые подростки не унимались, и глава поэтов скорчил недовольную гримасу. Озорники свели на нет всю возвышенность этого поэтического вечера. Они топали ногами, хохотали, какой-то бездельник даже засвистел. Видно, дубницкие парни совсем потеряли голову от выставленных напоказ женских прелестей… Глава поэтов пришел к выводу, что сейчас самое время кончать вечер. Однако, когда гардистский капитан поднялся, чтоб навести порядок, он усадил его обратно на стул. То же самое он проделал и с правительственным комиссаром, когда тот стал благодарить поэтов за поучительные и интересные выступления. Аугустин Холко встал, воздел руки, раза два хлопнул в ладоши, чтобы восстановить тишину, и объявил, что сейчас выступит поэт Иван Тополь.
Имя этого старого поэта дубничанам было известно по газетам и радио. Сутуловатый, сморщенный, весь словно покрытый плесенью, Тополь говорил таким будничным голосом, каким люди обычно сообщают, что они ели на обед и какая стоит погода. Стихи свои он записывал редко, большей частью держал их в голове и охотнее всего читал горяченькими — с пылу, с жару.
Сегодня этот самый Иван Тополь, хотя дубничаие от него ничего подобного не ожидали, так и начал сыпать свежие и веселые стишки о дубницких погребках, забитых пузатыми бочками, о жбанах с розами на брюхе и мускатом во чреве, о бокалах, из которых струятся через край рислинг и сильван, велтлин и гамай, трамин и тургай-мюллер, фраиковка и вавринец. Это было близко и понятно всем! Приятно удивленные дубничане подсчитали, что поэту известны пятнадцать сортов белого вина, семь красного и даже два полузабытых — золотистого. Он оказался таким знатоком цвета, искристости, тонкости, аромата и букета, силы и густоты, журчанья и бульканья, градусов, зависящих от возраста, и пряности, зависящей от почвы, что в Дубниках с ним могли сравниться в лучшем случае три человека — винодел и оптовый торговец вином Киприан Светкович, крестьянин, виноградарь и шинкарь в одном лице — Бонавентура Клчованицкий и однорукий дегустатор и посредник по купле-продаже вина Штефан Гаджир.
Стихи Тополя ложились в могучую утробу правительственного комиссара Киприана Светковича, как зрелые гроздья в корзину в пору сбора винограда.
Особенно пришлась дубничанам по душе заключительная мысль поэта: бездельник не тот, кто выпьет три литра и не держится на ногах, но рассуждает мудро, как философ, и рад выпить еще, потому что его мучит вечная жажда, как францисканского монаха! Бездельник тот, кто выпил триста граммов и свалился под стол!
Такую бесспорную истину правительственный комиссар не смог переварить в сидячем положении, он вскочил, подбежал к поэту и, распираемый восторгом, расцеловал его.
Публика неистовствовала, а дубницкие парни словно с ума посходили.
Комиссар официально провозгласил, что принял решение отныне считать поэта Ивана Тополя почетным гражданином города Дубники. Дубничане рычали от восторга. Но у новоиспеченного почетного гражданина на лице была кислая мина, и комиссар поспешил вынести еще одна решение: если поэт посвятит свое стихотворение ему, Киприаиу Светковичу, то он подарит поэту двадцатилитровый бочонок чистейшего трамина. После такого заявления физиономия поэта сразу озарилась улыбкой сладкого блаженства.
Подошла пора раздавать автографы. Но во всем городе нашлись только три сборника стихов, и все они принадлежали учительнице Цецилии Иванчиковой. Цилька подошла к столу, но прежде, чем она успела с поклоном положить книги перед поэтами, комиссар вдруг объявил, что церемония получения автографов будет происходить в городском погребке, куда должна официально явиться и пани Иванчикова, урожденная Кламова, чтобы помочь организовать скромный ужин.
Школьники бросились к выходу, и учитель Ян Иванчик остался в ложе один.
Сначала он ехидно посмеивался, наблюдая, как дико и грубо штурмует дубницкая публика узкие двери кино, но когда большинство зрителей покинуло зал, его охватило бешенство при виде поэтов, лениво болтавших с местными господами и дамочками. Яну Иванчику пришлось пригнуться в ложе, чтобы его не заметили.
Правительственный комиссар не отпускал от себя Ивана Тополя ни на шаг: он настолько уже считал поэта своей собственностью, что даже через порог тащил его, как крестьянин тащит вола из сарая… Гардистский капитан ухватил то, что упустил комиссар — главу поэтов, радуясь, что он один будет "иметь честь" находиться в его обществе. Но седой поэт все поглядывал на молоденьких учительниц, и гардист, чтоб не лишиться такого культурного собеседника, скакал перед ним, меняя место в зависимости от того, куда тот скашивал глаза. Из-за словацкой учительницы, урожденной Кламовой, а ныне Иванниковой, боролись наиделикатнейшие и наинежнейшие из поэтов. Сначала они незаметно взяли у нее из рук книжки стихов, потом осторожно подхватили под локотки, затем автор "Валики в штанах" подтащил ее, а автор "Привет, Амалия!" подтолкнул — и она очутилась на улице… Зато немецкая учительница (вчера еще Чечевичкова, а сегодня уже Тшетшевитшка) сама бойко взяла под руки двух оставшихся поэтов и вывела обоих со света в темноту… Лохматая Муза и стриженое Вдохновение, стоя в стороне, метали молнии. Но перед доморощенными кавалерами не устояли: лохматая трясогузка ухватилась за гардистского деятеля для особых поручений, а стриженая синичка прильнула к красивому дубницкому помощнику нотариуса. И обе вышли в теплую летнюю ночь с благопристойным видом, как и подобает приличным дамам.
Последним, припадая на больную ногу, из кино выбрался Ян Иванчик. От тоски и бешенства у него пересохло в горле, язык прилип к гортани, а губы слиплись. В этот момент он сгоряча мог отделать палкой первого, кто попадет под руку. Но рассудка он все же не потерял и поспешил прочь от этого проклятого места, чтобы где-нибудь залить свое горе вином.
Во времена далекого детства Яна отец его почти каждую субботу являлся домой навеселе. Но с женой никогда не ругался и на детей никогда не кричал. Был даже приветливей и ласковей, чем в трезвом виде, и почему-то начинал вдруг проявлять интерес к астрономии. Уже в дверях он всегда удивлялся тому, что звезды, ничем не привинченные к небу, не падают на землю. Мать, которую эта пьяная болтовня выводила из себя, сразу же уходила из дому, но дети — те не могли дождаться, пока отец усядется за стол, закурит сигару и начнет рассказ о том, как господь бог сотворил звезды. Несмотря на то, что отец рассказывал эту сказку почти каждую субботу, они дружно требовали ее повторения. Отцу только этого и надо было — он садился к столу и, не торопясь, начинал свое повествование.
— Дело было так. Господь бог был парень холостой, неженатый, и никто о нем, бедняге, не заботился. Комната его была так захламлена, что просто беда. За миллион лет, а для него это, как для нас год, пыли на полу накопилось с палец толщиной. Не нравилось это богу. В один прекрасный день он сказал себе: "Что же это, век, что ли, мне жить в таком свинюшнике? Мне, господу богу! Ну нет!" Взял он метлу и принялся выметать мусор. Забирался метлой под кровать, под стол, под лавку и даже запечку. Да женской сноровки ему не хватало — забыл господь бог побрызгать пол водой. И пыль поднялась, разлетелась тучей, ничего вокруг не видно: ни вздохнуть богу, ни охнуть! Выбежал он на свежий воздух и зажег солнышко, чтоб посветлее было. А когда вернулся обратно в свою комнату, солнышко уже вовсю светило в окошко, и пыль в его лучах трепетала, переливалась и блестела так красиво, что он решил оставить ее себе на память. Так с тех пор оно и есть… Кто не верит, пусть выйдет из дому и своими глазами увидит, что говорю я сущую правду!
После этих слов все дети Иванчиковы выскакивали во двор поглядеть на небо. И если в это время не шел дождь и было ясно, они действительно видели небо, усеянное сверкающей пылью.
Ян Иванчик вспоминал отцовскую сказку каждый раз, когда в ясном ночном небе особенно ярко сияли звезды. Но сейчас, когда он, прихрамывая, ковылял Поличковым переулком к шинку Иноцента Бизмайера, небеса его абсолютно не интересовали. Он ни разу не поднял голову и даже шапку надвинул пониже на глаза, хотя небо и вправду было сплошь покрыто огненной звездной пылью!
Если б он шел с женой, то наверняка попросил бы ее: "Посмотри, пожалуйста, наверх! Я расскажу тебе сказку о том, как господь бог сотворил звезды". Так повторялось уже раз пять. И всегда это было прекрасно и ласкало сердце…
А теперь, когда Цильку утащили эти поэты, все вокруг казалось отвратительным. Вытащили ее из кино, словно какую-нибудь… Пока эти господа читали стихи о любви, об уважении к женщине, они были нежны и деликатны, но стоило живой женщине приблизиться к ним, как они грубо схватили ее и облапили, как солдаты… Ян с ужасом представлял себе, как поэты сжимают Цилькины локотки, обнимают ее за талию, пытаются поцеловать ее под виноградной аркой у входа в погребок и удивляются, почему она такая недотрога: ведь она уже замужем и так любит поэзию… Эх, если б не больная нога, помчался бы он сейчас вверх по улице, перемахнул через ворота управы, проник под виноградную арку, разбил лампочку и, дождавшись в темноте этих подлецов, дал бы одному по морде, другому по башке и освободил свою Цильку!
Где-то за воротами залаяла собака. Со зла учитель засунул палку в забор и довел пса до истерики.
Это его немного отвлекло. Ян уже отворил дверь шинка и собирался войти, когда оттуда вывалился главный городской нотариус Гейза Конипасек. Он так небрежно оттолкнул учителя, будто перед ним был не человек, а предмет, который стоит на дороге.
— Очень красиво! — воскликнул учитель. — Я открываю дверь и хочу войти, а меня грубо отталкивают!
Лесничий Имрих Тейфалуши был более вежлив.
— Входите, входите, пан Иванчик, — посторонился он.
Городской врач — д-р Бела — Войтех — Адалберт Елачиш — Елачич — Елахих тоже засуетился.
— Извольте, пан учитель.
Но главный городской нотариус недовольно заворчал:
— Что вы там носитесь с этим коммунистом! Пошли! Поэты уже, наверное, спускаются в погребок!
Уступив вежливо дорогу лесничему и врачу, Ян снова направился к дверям и столкнулся с господином, одетым во все черное. Но этот не оттолкнул его и не прошел мимо с гордым видом. Схватив учителя в объятия, он крепко расцеловал его и крикнул вслед ушедшим:
— Послушайте, знатные господа! Учтите, что у капеллана Мартина Губая нет желания следовать с вами в ваш городской погребок! Он встретил своего пациента, а на ваших поэтов ему, извините… К сожалению, не могу сказать более ясно… — Видно было, что молодой священник уже здорово выпил. — Прочь с дороги! — крикнул он посетителям шинка, хотя все сидели за столами. — Не видите, кто пришел? Вы что, ослепли, что ли? Внимание! Отец небесный лишь сотворил этого человека, а я — я воскресил его из мертвых!
— Я очень вам благодарен, пан капеллан!
— Черта с два… Погляди лучше на этих кооператоров, — он мотнул головой в сторону стола, где сидели деятели местного продовольственного объединения. — Они сегодня как раз обмывают доход от зернодробилки, — и он втиснул учителя за стол.
Над одним концом стола возвышался огромный и широкоплечий директор мужской начальной школы Михал Лужак, один из главных кооператоров, а напротив него торчал маленький и толстый мясник Штефан Герготт тоже кооператор не из последних.
— Этого бездельника, — ткнул капеллан пальцем в мясника, — я выволок полчаса назад из трактира Имриха Каро, потому что не мог видеть, как он мешает мужикам играть в шнопсер.
На лице пьяного мясника было разлито благодушие. Глазки глядели сыто и довольно. Он поднял рюмку и, не в силах встать на ноги, с чувством воскликнул:
— Да здравствует наш учитель Ян Иванчик!
Какие-то молодые люди, которые тянули вино на дворе, под ветвями орехового дерева, хором проскандировали:
— Смерть па-ла-чам И-ван-чи-ка!
Директор школы протянул учителю руку.
— Привет, Янко!.. Вернулся наконец… Мы уж совсем с ног сбились — то тебя надо было замещать, то твою жену… Ее третьеклассники за семь недель совсем одурели, а твои пятиклассники, пока ты отсутствовал, окончательно сбесились… Но теперь, слава богу, в понедельник ты приступаешь к работе.
— Начну, если до утра меня черт не возьмет.
— Держитесь около меня, и никакой черт вам будет не страшен, — подбодрил учителя капеллан.
— А почему он должен вас взять? — постучал рюмкой о бутылку председатель продовольственного объединения Франтишек Чунчик.
— Вы свое уже отмучились, — посочувствовал учителю стрелочник Ян Ванджура.
— Да еще дважды! — добавил ломовой извозчик Лукаш Шенкирик.
Механик Блажей Мего только зевнул — ему нечего было добавить.
— Но чешскую песню все же играть не следовало, не стоит дразнить народ, когда он идет из храма божия, — заявил директор школы. — Сыграли бы "Гей, парни из-под Татр", и тебя оставили бы в покое.
— И нас с тобой, — докончил капеллан за директора.
— Да, свое я уже отмучился, — холодно ответил учитель. — Но с паном директором ничего бы не случилось, если б он объяснил инспектору, что у моей жены был декретный отпуск!.. Только… Пан директор Лужак и не пикнул, чтоб остаться в глазах инспектора чистеньким, а учительница Иванчикова при аттестации получила тройку. Это хорошо, пан директор?
— Нехорошо, — провозгласил капеллан.
— Да что там, — директор запустил обе руки, словно грабли, в свою седую гриву. — Все это чепуха. Твоя жена слишком чувствительная, слишком близко все к сердцу принимает. Эй, Бизмайер, еще литр зеленого сильвана. Да, Ян, чтоб не забыть: прими мое искреннее соболезнование! — Михал Лужак улыбнулся и объяснил: — Потому что Иванчики ждали сына, а получилась дочь!
Все расхохотались. Каждый счел своим долгом пожать учителю руку. А капеллан от наплыва чувств даже расцеловал его.
До сих пор Ян Иванчик сносил все эти шуточки довольно спокойно. Но при упоминании о дочке он почему-то вдруг снова вспомнил, что Цилька пошла с поэтами в городской погребок. Если бы она отправилась прямо домой, он тоже не торчал бы сейчас в шинке, а сидел со своей Анулькой.
— Чтоб их всех гром разразил! — Ян так стукнул палкой по столу, что разбил рюмку мясника. — Давай сюда вино!
Все притихли, вытаращив глаза. Никто не понимал, почему учитель так страшно рассвирепел за бутылкой доброго вина.
Рыжий Бизмайер, один из немногих габанов, владевший тремя отличными виноградниками, прибежал с бутылкой и рюмками. Он налил учителю зеленого сильвана, которым славился его шинок, и выпил с ним за его здоровье. До этих пор он уважал учителя лишь как гостя, но сейчас почувствовал к нему истинное почтение. Ведь в последнее время о Иванчике столько было разговору: и герой он, и страдалец, да к тому же молодой отец!
Присутствующие еще некоторое время выжидали: в такие минуты, когда колотят палкой по столу и бьют рюмки, человек может сказать что-либо интересное. Но учитель продолжал молча тянуть вино. Тогда кооператоры взялись друг за друга.
Первой жертвой был механик Блажей Мего, который из-за малого роста пил стоя. Работа на зернодробилке давала ему столько дохода, что тощий стрелочник Ян Ванджура и жилистый ломовик Лукаш Шенкирик лишились покоя. Они, пожалуй, даже не завидовали его заработку — их угнетало, что он отказывался пропивать его вместе с ними.
— Плаху тебе надо снизить вдвое — и все, — заявил ломовик. Жадность одолевала его, хотя он имел свой погреб.
— Только после того, — защищался Мего, — как станет вдвое дешевле извоз.
— Волов содержать — не зернодробилку чинить!
— Вот как! А ты можешь брать с бедняков по четыре сотни за день извоза?
— Продать его волов мяснику, он их, скотов, научит быстро бегать!
— Постойте, а что будет, если в нашу зернодробилку сунет нос контролер?! — спросил стрелочник, которого постоянно мучила жажда, ведь у него не было ни своего погреба, ни своего вина.
— Жаль мне его нос! — ответил капеллан.
— Тогда я возьму топор и разобью машину, а ячмень пускай каждый дробит своим задом!
Блажей Мего схватил бокал, но он оказался пустым.
— Триста граммов, Иноцент! — крикнул он габану.
— Удивляюсь вам, пан Мего, — высказался Лужак, взяв на себя роль председателя. — Ведь с вас причитается, так пускай он тащит пятилитровую бутыль, и дело с концом.
— И нам веселей будет! — подтвердил капеллан, который исполнял в кооперативе обязанности счетовода.
Пятилитровую бутыль зеленого сильвана на стол принес сам Франтишек Чунчик. Недавно правление увеличило оборотные средства на один процент, что давало ему в месяц почти семь тысяч.
— Убью! — завопил вдруг Штефан Герготт.
— Кого? — испугались кооператоры.
— Каждого, кто поднимет руку на нашего учителя!
Выяснилось, что всем врагам Иванчика уготована печальная участь.
— Зарежу! Шкуру спущу! Четвертую! Колбасу сделаю! Котлету!
— И продам беднякам! — крикнул кто-то из молодежи, что сидела во дворе под орехом.
У Яна Иванчика и так уже здорово шумело в голове от вина, выпитого в трактире у Имриха Каро. Но ему так хотелось прогнать неприятные мысли, что он опрокинул один за другим еще три бокала. Проклятые поэты не выходили у него из головы.
Капеллан сочувственно похлопал его по плечу.
— Я и без исповеди знаю, что с вами. Сказать?
— Не надо! — испугался учитель.
— Пану учителю скучно с нами, — объявил капеллан. — А ну-ка расскажите что-нибудь посмешнее, пан Чун-чик!
— А безбожное можно?
— Можно! — крикнул мясник.
— Ведь среди нас духовное лицо, — на всякий случай застраховал себя набожный механик.
— Не теряйте времени!
— В одном городишке, — начал Чунчик, — жили два брата: один — добрый христианин, другой — ярый безбожник. И не было дня, чтоб они не ссорились. "Святоша!" — вопил один. "Безбожник! — орал другой, — вариться тебе в котле, как сливовому повидлу!" — "Вот я посмеюсь, когда ты помрешь, оглянешься — а рая-то и нет!" — "А я посмеюсь, когда ты помрешь: поглядишь — а пекло-то вот оно!" И так далее и тому подобное! Однажды заявляет христианин безбожнику: "Знаешь ли ты, язычник, что души умерших верующих летают по небу, как голубицы?" А безбожник поглядел на него и рассмеялся: "Сколько же гектаров кукурузы должен посеять господь бог, чтоб прокормить всех своих голубиц!"
— И это все? — проворчал Блажей Мего.
— Как будто специально для тебя придумано! — заявил Лукаш Шенкирик. — Сейчас ты дробишь ячмень для дубницких свиней, а на том свете будешь молоть кукурузу для небесных голубиц!
— И представь себе, — добавил злорадно Ян Ванджура, — там ты будешь работать задаром!
— Можете оба меня поцеловать в зад.
— Сначала ты нас поцелуй.
— Да перестаньте! — сморщился капеллан. — Пусть лучше Чунчик изобразит нам, как ораторствуют наши братиславские хозяева. А мы будем угадывать, кто это.
Франтишек Чунчик подвизался в Дубниках неполных четыре года, но за это время ему удалось сотворить чудо: превратить продовольственное объединение в дело с миллионным доходом и выстроить себе прекрасную виллу. И надо сказать, что дубничане не зря считали это чудом: предшественник Чунчика виллу себе, правда, тоже построил, но объединение разорил начисто.
Франтишек Чунчик простер руки, будто собираясь кого-то обнять, и начал:
— Уважаемые христиане! Зловаки и зловачки! Борьба протиф неспожного ефрейского большевизма мошет быть фыиграна лишь пот снаменами наротного зоциализма. С крестом и сфастикой, ферные себе, друшно фперет!
— Доктор Тисо! Президент! — завопили собутыльники.
— Тихо! — заорал председатель.
Чунчик уперся руками в бока и заорал, как ломовой извозчик:
— Вы, проклятые коммунисты! Вы, подлые разорители! Только попробуйте поднять голову, только попробуйте шевельнуть языком! Мы вас раздавим, мы вас шлепнем так, что небу жарко станет!
— Мах! Министр внутренних дел! Шеф пропаганды!
Шинок рукоплескал.
Теперь Чунчик скроил благостную мину, выкинул вперед руку в гардистском приветствии и по-старчески зашамкал:
— Ваажаемьте слушатели! Шел грек через реко! Я ехало из Терлиноко до Пезиноко. На страж!
— Бела Тука! Мученик! Венгр!
— Иисусе, Мария! Да не орите вы так! — одернул друзей директор школы, который стал людаком из чисто экономических побуждений.
— Правду надо кричать во весь голос!
— Повторить, повторить! — шумел шинок.
Между столиками протиснулся солдат Якуб Амзлер, приехавший домой по увольнительной, а вслед за ним еще пять парней.
— Разрешите вопросик, господа кооператоры? — спросил солдат. — Известно ли вам новое словацкое "Отче наш"?
Оказалось, что неизвестно.
— Но пан капеллан не рассердится? — схитрил солдат.
Капеллан заявил, что сердиться вообще не умеет.
Якуб Амзлер сдернул фуражку, сложил руки так, чтоб большие пальцы упирались в подбородок, закатил глаза и начал:
Отче наш,
ты избавил нас от грехов,
Глинка — от чехов,
Тисо — от родины,
Шаие — от хлеба.
Тука — от сала,
Так нам и надо!
Парни, которые явились с ним, подхватили хором:
Этому верим, это признаем,
этой правде на верность присягаем!
Неожиданно для всех в шинок вихрем влетела Схоластика Клчованицкая. Председательница Ассоциации католических женщин казалась еще толще, чем обычно, — ее словно раздуло от злости. Эта матрона накинулась на парней так, словно они служили у нее в работниках.
— Говорите, где эта негодяйка!
— Которая, тетушка, — Перепетуя или Олимпия? — спросил один из солдат.
— Туя!
— Да ведь она только что вас здесь искала!
— ДУРУ из меня хочешь сделать! — завизжала Схоластика.
— Я из вас дуру делаю? Я? Ей-богу, была! А когда уходила, еще сказала в дверях: "Пойду-ка схожу на габанскую мельницу, не отплясывает ли там наша матушка с каким-нибудь красавцем!"
Шинок сотрясался от громового хохота.
— Ах ты дрянь! — кинулась женщина на солдата, но тот успел ловко увернуться от ее тяжелой руки.
Ох ты, баба пьяная,
плохи, знать, дела.
— запел Штефан Герготт.
— Перестань сейчас же! — завопила Схоластика.
Будем думать да гадать,
где ты напилась!
— Опять нажрался, как свинья! — бросила Схоластика.
— А ты бегаешь, будто тебе на хвост соли насыпали, да ничего не набегаешь! Ничего! Твоя Перепетуя попала в руки к такому мастеру, что ты хоть лопни, а все равно через девять месяцев быть тебе бабкой!
Схоластика подскочила к мяснику, столкнула его со стула и заорала, косясь на капеллана:
— Не пожалей я духовную особу, я бы тебе пальцем указала, кто будет отцом твоего восьмого ублюдка!
— Ведьма! Баба-яга! — вопил мясник под столом.
Когда Схоластика, сама не своя от бешенства, выскочила из шинка, ребята вытащили мясника из-под стола и, словно мешок, взгромоздили на стул.
— Плохо дело, ребята! — сказал Якуб Амзлер. — Надо скорее предупредить наших, что к ним приближается неприятель. Ну-ка, раз, два, три!
И они помчались по Поличкову переулку.
— А эта парочка целуется в беседке под городским валом, — объявил вдруг механик.
— Какая парочка? — не понял директор школы.
— Кламов сынок с дочкой председательницы!
— А тебе приспичило языком трепать! — разозлился ломовик.
— Как же не приспичит! — загудел стрелочник. — У него характер истинно христианский — не желай счастья ближнему твоему.
— Я ведь Схоластике ничего не сказал! — защищался механик. Он жил на Линдавской улице, и из его окна был виден сад Венделина Кламо. — А надо бы. Грех скрывать то, от чего может получиться внебрачный ребенок.
Поднялся хохот.
— Пан капеллан! Пан капеллан! — кричал Франтишек Чунчик. — Любить друг друга в беседке — это грех или нет?
Капеллан Мартин Губай отпил вина, вытер ладонью губы и бойко ответил:
— То, что в божьем храме грех, в шинке — доброе дело.
— Святые слова! — заявил Чунчик.
— За здоровье… ик!.. этой парочки… ик!.. в беседке… ик!.. — забормотал мясник, который был уже настолько пьян, что не мог даже найти свой бокал. Голова его еще соображала, но руки уже не слушались. Но вот и голова упала на стол, и через минуту раздался мощный храп.
— Пускай кто-нибудь отведет его домой, — забеспокоился председатель.
— Нам он не мешает, — ответил ломовик за себя и за стрелочника.
— Пусть Филуша сама за ним явится — вот смеху будет! — сказал механик.
— Ну уж нет! Пускай его уводит тот, кто привел, — решил председатель.
Капеллан ответил ему благодарным взглядом. Они хорошо понимали друг друга. Об этих двух здоровых молодцах в Дубниках давно поговаривали: о Чунчике — что он, кроме своего садочка, обрабатывает еще и чужой, а о капеллане именно то, о чем кричала Схоластика Клчованицкая.
В шинок нетвердым шагом вошел начальник станции. Вид у него был весьма потрепанный: на локтях парадного мундира следы зеленой краски, колени белые от пыли.
Встав у стола, он объявил:
— Внимание! Внимание! Граждане пассажиры! В ваших интересах немедленно отправиться к городской управе, где можно бесплатно услышать и унюхать то, что делается в погребке!
— К нам, к нам, пан начальник! — заманивал его директор школы, оскорбленный тем, что его не пригласили в погребок. Теперь его так и разбирало узнать, что вытворяют там эти поэты.
— Поэты, скажу я вам, декламируют такое… Хе-хе-хе! Господа ржут, как кони, а дамы пищат, как мыши. А какой винный аромат оттуда идет! Какая смесь табака и косметики! Тьфу!
Несколько дубничан, услышав эти слова, поднялись и вышли из шинка. И, конечно, в спешке не затворили за собой двери. Каких-то два молодых человека воспользовались этим и незаметно проскользнули в шинок. Они остановились за спиной начальника станции, пошептались, кивнули Бизмайеру и скрылись во дворе.
Ян Иванчик немедленно поднялся со стула, одной рукой опираясь о палку, а другой указывая начальнику станции на освободившееся место. И не сказав ни слова, будто вспомнив о каком-то неотложном деле, направился к выходу.
Но капеллану не понравилось, что его подопечный собрался идти слушать непристойности. С тех пор как он спас ему жизнь, он очень привязался к Яну, заботился о нем и охранял. Капеллан в изумлении всплеснул руками.
— Пан учитель! Неужели и вы туда пойдете?!
Иванчик не ответил. Он так подпрыгивал и хромал, опираясь на палку, что кооператоры прыснули со смеху.
— Янко, возвращайся обратно к нам! — крикнул ему вслед директор школы.
Но поглядев во двор, куда в это время шинкарь нёс полную бутыль вина и два бокала, все поняли причину поспешного ухода учителя. За столом под ореховым деревом сидели неразлучные дубницкие близнецы — воплощение словацко-немецкой дружбы, на сей раз, в виде исключения, одетые в гражданские костюмы — тощий, маленький железнодорожник Горошина и чехословацкий габан Каринечко Чечевичка, ныне добровольный эсэсовец Карл Тшетшевитшка.
— Бедняга Иванчик! — вздохнул капеллан.
— Это он из-за них ушел? — начальник станции кивнул головой в сторону двора. — Чтобы не пришлось пустить в ход палку? Эх, будем лучше пить! — спохватился он, вспомнив, что не всегда можно говорить то, что думаешь.
— И правильно сделал, что ушел, — облегченно вздохнул директор школы, который больше всего на свете боялся быть замешанным в какую-либо скандальную историю. Как педагог, он всегда считал, что маленьких мальчиков следует сечь, а от парней держаться подальше. Так спокойнее.
Ворота городской управы были распахнуты настежь. Это обрадовало Иванчика: с больной йогой он через забор перелезть не мог, а обходить за три улицы ему вовсе не хотелось.
Аромат цветущей лозы под аркой был так силен, что учитель чихнул. И хотя перед входом в погребок было пустынно и тихо, из темноты раздался чей-то голос: "Будьте здоровы!" На другом конце двора под раскидистыми шелковицами кто-то беспрестанно зажигал и гасил электрический фонарик. Какая-то злоязычная баба — судя по голосу, председательница Ассоциации католических женщин — сулилась переломать кости полупьяным бездельникам, которые издевались над ней. Учитель уже было схватился за ручку обитой жестью двери в погребок, но его остановил голос, раздавшийся под аркой:
— Туда нельзя!
Деревянные скамьи были заняты дубницкими парнями. Среди них теснились и те, что недавно так поспешно покинули шинок Бизмайера.
— Кто это там ругается? — спросил Иванчик, чтобы что-нибудь сказать.
— Да это Схоластика все разыскивает Перепетую.
— Вашу будущую невестку.
— Ночь уж больно хороша!
— Понимает матушка, что дочке грозит опасность!
— Да к тому же еще от солдата! Ха-ха-ха!
— Попридержи язык, балда!
Иванчик опять взялся за ручку двери.
— Вас оттуда выставят, пан учитель.
— Кто?
— Гардисты!
Учитель с яростью рванул дверь.
Добрую треть давильни занимал деревянный пресс. Огромный и нескладный, он был похож на ротационную машину. Повсюду стояли бочки, мельнички, фильтры, насосы, корзины, всякий винодельческий инвентарь. Прямо из давильни в погребок вел люк, который показался Иванчику воротами в ад. Возле перевернутого вверх дном бродильного чана сидели на бочонках гардистский младший сержант Шимон Кнехт и рядовой гардист Игнац Ременар. Тут же стоял жбан с вином, стаканы, тарелка, на которой валялись шкурки от шпига и кожица от колбасы, корзиночка с ломтями хлеба. Это свидетельствовало о том, что господа не забывали своих телохранителей.
— Куда, куда? — поднялся было навстречу Иванчику Игнац Ременар. Но узнав Иванчика, снова опустился на бочонок. Пропустить учителя в погребок он не смел, а выставить — не отважился хотя бы потому, что с этой осени Иванчик должен был учить его сына. Ременар дернул задремавшего младшего сержанта за шнуры на мундире.
— Шимон!.. Пан командир!.. Примите рапорт: в погребок явился пан учитель Ян Иванчик… Скажи, комиссар приглашал его? — спросил он тихо и, не дождавшись ответа, обратился извиняющимся тоном к учителю: — Я получил строгий приказ никого больше не впускать.
Городской полицейский и глашатай Шимон Кнехт поднял голову, зевнул во весь рот, протер глаза и с минуту тупо глядел перед собой. Положенные ему для протрезвления два часа он уже проспал, и его опять начала мучить жажда. Он схватился за стаканы и, потянувшись к жбану, увидел непрошеного гостя.
— А, пан учитель! Приветствую! Что ж ты сидишь, Игнац. Налей гостю вина!
Шимон Кнехт был неплохой человек и без особой нужды никого не обижал. Тем более учителя — ведь его сын целый год учился у Яна Иванчика. Но учитель отказался от вина, и Кнехт жалобно затянул:
— Я знаю, почему вы не хотите со мной выпить: вы на меня сердитесь!
Учитель отрицательно помотал головой, но стакан так и не взял.
— Нет, сердитесь! — хныкал полицейский. — Но разве я виноват, что эти гардистские свиньи вас избили!
— Да ведь вы тоже гардист, Шимон! А гардистов ругаете…
— Гардист! — Полицейский единым духом осушил свой стакан. — Но только я никого не убиваю и не граблю!
— Пану Иванчику надо пройти в погребок. — Игнац Ременар старался перевести разговор на другую тему.
— Если жена в погребке, то и муж должен быть там, — решил Шимон Кнехт, который во хмелю всегда отличался особой справедливостью.
— Но у нас приказ…
— Знаешь что? Нам на этот приказ… Если городское вино хлещут всякие шалопаи, почему бы его не выпить хоть одному порядочному человеку…
Ян Иванчик спускался в погребок, словно слепой.
Лестница была крутая, длинная, со стертыми ступенями, да к тому же еще без перил. Остро пахло плесенью и старым вином. Вместе с запахом табака и дамских духов до Яна доносились мужские голоса и женский визг.
Где-то внизу в этом пивном храме лежал седой туман, чуть разреженный слабым светом. Свет из давильни Ян заслонял своей спиной. Раненую ногу было больно сгибать, и потому со ступеньки на ступеньку Ян спускался скорее на руках, чем на ногах. Одной рукой опирался на палку, другой держался за покрытую плесенью стену. "Зачем я, собственно, иду туда?" — внезапно подумал он. Голова кружилась от терпкого запаха вина. Он понимал, что вторжение в городской погребок ничего хорошего ему не сулит. "Может быть, лучше было остаться у Бизмайера?" Все же он спустился еще на несколько ступенек. Теперь уже можно было разобрать голоса: высокий — лохматой трясогузки, низкий — остриженной синички, пронзительный — Чечевичковой. Лишь Цилькиного грудного голоса он не слышал, как ни вслушивался. Он хотел спуститься еще ниже, но палка под его тяжестью вдруг треснула и переломилась, и он с размаху уселся на ступеньку, ударившись головой о стену. По виску поползла студенистая слизь.
— Явлюсь туда грязный, как свинья, — пробормотал он, но теперь уже поздно было возвращаться обратно. Конечно, гардисты будут ворчать: "Только тебя не хватало!" Но правительственный комиссар представит его поэтам и в таком виде, предложит сесть и подаст глазами знак виночерпию, чтоб гостю принесли стакан вина. Сидя на лестнице, он растерянно думал — что же теперь делать без палки? Потом махнул рукой и начал про себя готовить речь, которую должен будет произнести после того, как спустится вниз: "Уважаемые господа! Я пришел не за тем, чтобы пить ваше вино, а чтобы забрать отсюда свою жену. Цилька, иди домой!" Эта речь ему так понравилась, что он трижды повторил ее. Ян прикрыл глаза и представил себе, как все окаменеют, услышав эти слова… "А Цилька — что сделает Цилька? Пойдет домой! — заверил он себя. — А вдруг останется? Вот будут смеяться эти поэты. Ну и черт с ними, пусть смеются! Обидно только, если это милое общество начнет насмехаться над Цилькой, у которой такой ревнивый муж!"
В погребке раздались аплодисменты. Кто-то откашлялся, и подземелье наполнилось голосом правительственного комиссара Киприана Светковича. Учитель едва сдерживал смех, поняв, что глава города попался на удочку и декламирует стишки.
. .
лишь услышав, что в ворота
входит…….. … кто-то,
так сердит, неузнаваем,
страшным…… лаем
а один мальчишка скверный
подразнить любил собаку
на цепи……
Эти стишки Яну были известны еще по старой отцовской хрестоматии. Отец так же нараспев, как и комиссар, читал их, когда Ян был еще ребенком. Учитель про себя вторил басу комиссара:
Злится, лает старый Бобик
и однажды, в страшной злобе,
цепь от будки оторвал
и на мальчика напал.
Яну вспомнилось детство. До сих пор в ушах его стоял рев братишек и сестренок, заливавшихся слезами, когда отец читал последние строчки:
Печально колокол стонет,
мама сына хоронит!..
Мать каждый раз ругала отца: "Неужели нет у тебя для детей других стихов? Зачем ты заставляешь их плакать!"
В погребке хлопали в ладоши, шумели, слышался звон стаканов. "Надо выпить на брудершафт!" — выкрикнул кто-то. Новые аплодисменты, возгласы, снова звон стаканов.
Но вот послышался голос директора средней школы Андрея Чавары — гардисту тоже захотелось почитать стихи. У Яна внезапно сжалось сердце: что если дойдет очередь до Цильки? Она знала наизусть множество стихов, и Ян всегда гордился ее талантом. Но сегодня при одной мысли, что эти гнусные козлы будут говорить его жене "ты" и дело не обойдется без поцелуев и тостов, пот выступил у него на лбу, залил глаза и шею.
Теперь уж он решил попасть в погребок, чего бы это ему ни стоило. Но наверху неожиданно раздался чей-то крик. Гардисты выталкивали из давильни какого-то мальчугана, который ни за что не хотел уходить.
— Пустите меня! — кричал он.
Ян узнал голос Тонько, и у него мороз пробежал по коже. Было около полуночи, а в это время мальчик всегда уже спит. Учитель поднялся со ступеньки и, хватаясь за осклизлые стены, вскарабкался наверх.
— Убирайся вон! — кричал Игнац Ременар, выталкивая мальчика.
— Да ведь меня мама послала, — с плачем настаивал Тонько.
Ян Иванчик лез из погреба по-собачьи, на четвереньках. Когда его голова достигла уровня пола, он отчаянно крикнул:
— Что случилось, Тонько?!
Гардист, увидев учителя, тут же отпустил мальчика, и тот моментально скрылся в люке, успев лишь крикнуть:
— Маленькая Анулька плачет!
— Тащи сюда вина! — приказал младший сержант своему подчиненному. Когда Ременар вышел, Кнехт обратился к Иванчику: — Ну как, были вы в погребке, пан учитель?
— У меня сломалась палка…
Кнехт подошел к давильному чану и вытащил из него дубинку, которой давят виноград.
— Подойдет? — спросил он, бросая ее Иванчику.
Учитель отпустил крышку люка, за которую держался, и, протянув руки, поймал дубинку. Потом с ее помощью добрался до середины комнаты и присел отдохнуть. "Наверное, она просто голодна", — подумал он о дочке и успокоился. А что Тонько прибежал за Цилькой, так это даже к лучшему. И он радостно улыбнулся: теперь Цилька в погребке не останется, а увидит его здесь и решит, что он тоже прибежал за ней из-за Анульки.
Наконец-то они будут вместе! Вместе пойдут в свой дом!
Цилька выскочила из погребка насмерть перепуганная. По лестнице она бежала бегом и теперь с трудом переводила дух. Тонько с книжками появился следом за ней.
— И ты, Янко, тоже пришел за мной? — спросила она, глядя почему-то не столько на мужа, сколько на дубинку в его руках. — Где это ты так перепачкался?
Под виноградной аркой они взялись за руки и вышли со двора на улицу. До самой Костельной супруги шли молча, думая каждый о своем. А ведь раньше за это время они успели бы уже раза три поцеловаться.
— Побежали, Янко! — вдруг предложила Цилька.
Они было пустились бежать, но Ян тут же остановился — нога болела невыносимо. Он отпустил руку жены. Однако Цилька не остановилась.
— Неужели ты меня не подождешь? — простонал он.
— Мне надо спешить! — крикнула Цилька.
— Вот ты какая!
— Не мучь меня, Янко! — И она припустилась еще быстрее.
В темноте под каштанами, стоявшими вдоль высокой каменной стены нового кладбища, громко и странно стучали ее деревянные каблучки. Ян до крови прикусил губу. У него на глаза навернулись слезы.
Над крышами и кронами деревьев висела безлунная, сверкающая звездами летняя ночь. Но внизу, под каштанами, словно в туннеле, лежала густая тьма.
— Тонько, не убегай, подожди меня! — послышался откуда-то издалека голос Цильки.
Учителя охватила злость на жену: неужели она не могла подождать его — своего мужа!.. Нет, если б она любила его по-настоящему, то не бросила бы! И в городской погребок не пошла бы! Могла бы сослаться на ребенка… Или на мужа… Ведь он только сегодня вернулся из больницы! Но какой уж тут муж — теперь все ее мысли о ребенке: то он плачет, то хочет есть, то никак его не успокоишь… "Ну что тут будешь делать, — подумал Ян, — нога не сгибается и ноет, жена бросила прямо на улице. Невеселая жизнь". Чтобы отвести душу, он изо всех сил ударил дубинкой по каштану.
Ян проковылял уже порядочное расстояние по темной улице, но у дома Бонавентуры Клчованицкого ему пришлось спрятаться за дерево: по мосту над Рачьим ручьем кого-то с руганью волокли, награждая затрещинами.
— Я тебе покажу солдата, шлюха! — неслось оттуда. — Ты у меня больше не будешь лизаться с этим голодранцем, потаскуха бесстыжая!
— О-о-о! — доносилось в ответ.
— Я твоего нищего ублюдка нянчить не стану, так и знай!
— Ой, мамочка!
Схоластику Клчованицкую в Дубниках называли святой ведьмой. Ян Иванчик про себя пожелал председательнице местного отделения Ассоциации католических женщин не одного, а сразу трех "нищих ублюдков", но юную Перепетую ему было жаль…
Схоластика дотащила дочь от моста до своих ворот и там принялась так стукать ее головой о калитку, что затрещали доски. Но этого ей показалось мало. Она повалила девушку на землю и стала обрабатывать ее руками и ногами, сопровождая побои бранью. Ян Иванчик с ужасом наблюдал это избиение. Перепетуя, пожалуй, получила от Схоластики не меньше, чем он два месяца назад от гардистов, если не считать бандитских ножей. Ох как хотелось ему выскочить из-за дерева и треснуть взбешенную фурию по толстому заду. Но вместо этого учителю пришлось получше спрятаться в листве. По мосту с топотом и гиканьем мчалась орава подростков. Остановившись сразу за мостом, они осветили Схоластику фонариком и осыпали ее такой бранью, что разъяренная председательница Ассоциации католических женщин бросила Перепетую и помчалась к мосту. Мальчишкам это доставило огромное удовольствие, а Перепетую избавило от избиения. Со вздохом девушка произнесла: "Ах, Винцек, Винцек!", поднялась с земли и с трудом вошла во двор.
У Иванчика вдруг пропала охота идти домой. Раздражение, копившееся в нем с утра, все росло, и он решил залить его вином.
В дни первых встреч, когда будущие супруги Иванчиковы были друг для друга еще "дорогая Цилька" и "милый Янко", они, по существу, мало чем отличались от Перепетуи и Винцента. Только Цилькины родители были гораздо милосерднее родителей Перепетуи. Отец вообще не возражал против того, что его дочь встречается с учителем, а неприязнь матери к Яну их не особенно трогала. Главное — Цилька его любила.
После свадьбы Ян Иванчик довольно долго был убежден, что на свете нет ничего приятнее супружеской жизни. Но когда Цилька стала носить в себе маленькую Анульку, в ней вдруг начала подниматься злость к мужу и она удивительно стала напоминать свою неприветливую мамашу… Потому-то Янко и старался проводить все свободные минуты с хором или с оркестром, а еще чаще — за бутылкой вина. И все же он всегда был уверен, что в сердце Цильки он занимает главное место… А теперь? Теперь он не мог избавиться от мысли, что кто-то другой занял его место в сердце жены… Он чувствовал себя человеком, у которого отняли кусок хлеба и выставили за дверь. Ему и в голову не могло прийти, что этот кто-то — маленькая Анулька.
Яну так хотелось поскорее скрыться от воплей и ругательств разъяренной Схоластики, что он, напрягши все свои силы, поспешил прочь. Остановившись передохнуть на углу Костельной улицы и Поличкова переулка, он убедился, что дубницкие мальчишки не успокоились на том, что заставили Схоластику побегать за ними. Когда она, запыхавшись, вернулась к воротам своего дома, они осыпали ее градом камней и даже разбили стекло в окне. Тут уж она испустила такой яростный вопль, что озорники разбежались. Этот вопль испугал и Яна Иванчика и еще быстрее погнал его вниз по улице. Он был приятно удивлен, что хромает меньше и нога болит уже не так сильно.
В дверях шинка он столкнулся со своими собутыльниками. Первый из них выползал спиной вперед и тащил за собой второго.
— Пошли с нами, пан учитель! — обрадовался ему капеллан Мартин Губай. — Мы направляемся к пани Герготтовой на чашечку черного кофе.
— И там же подзакусим, — уверенно изрек Франтишек Чунчик.
Филуша Герготтова, женщина могучая и красивая, не кричала на мужа, не обзывала его пьянчугой и босяком; да это было бы и ни к чему, потому что мясник Штефан Герготт был, как говорится, пьян в стельку. Капеллан с Чунчиком доволокли его до спальни и уложили в постель. И тут уж толстяка взяла в работу сама супруга: она стянула с него сапоги, вытряхнула его из пиджака, вытащила из брюк, а потом спокойно, даже ласково, прикрыла и сказала так, будто пожелала доброй ночи:
— Нализался, так дрыхни.
Ян Иванчик поймал себя на мысли, что завидует мяснику… Ведь как хорошо живется некоторым бездельни-кам: из пивной притащат домой собутыльники, дома приласкает жена, остается лишь завалиться спать! Ни горя тебе, ни забот!.. А порядочному человеку, например ему, Яну Иванчику, который никогда не напивается до беспамятства, всегда приходит домой на своих двоих, — этому достается! И если б только от жены, это еще ладно, а то еще и от тещи!
Филуша Герготтова усадила гостей за кухонный стол и поставила перед ними хлеб, сало, колбасу и кислую капусту. Угощение было у нее заранее приготовлено в шкафу… Тут же она включила электрическую плитку, на которой стояла кастрюлька с водой для кофе… Но только присела Филуша на стул рядом с капелланом, как в комнате заплакал ребенок. Вслед за маленьким заплакал и второй, постарше, они разбудили третьего, и тогда хозяйка вежливо предложила:
— Угощайтесь! А когда закипит вода, всыпьте в нее кофе! — и убежала успокаивать детей.
Подвыпившие гости с жадностью накинулись на еду. Иванчик всегда ел умеренно, но голод и пример товарищей подействовали и на него. Он про себя отметил, что с тарелок стремительно исчезают и хлеб, и ломтики сала, и кружочки колбасы, и капуста. Он взглянул на капеллана и кооператора — и тот и другой зажмурились, наверное от удовольствия. В присутствии хозяйки они старались есть деликатно, но сейчас хватали капусту, не прибегая к помощи вилки, прямо руками. Сок из нее стекал на подбородок. Они громко и аппетитно чавкали, морщась от наслаждения.
— Интересно, чем сейчас заняты поэты? — Чунчик схватил тарелку и отхлебнул из нее капустного рассола.
— Капустной их наверняка не угощают, — капеллан допил оставшийся рассол и вытер рот, — перепьются вдребезги, и виночерпию придется вытаскивать их из погребка, как мешки с картошкой.
Чунчик утвердительно кивнул головой и вылизал тарелку. Иванчик не был способен на героизм, каким отличались его собутыльники, но и он принял посильное участие в деле опустошения стола; все было съедено и выпито без остатка. Когда есть и пить было уже нечего, Чунчик незаметно исчез из кухни.
— Он больше не вернется? — спросил Иванчик.
Капеллан закурил сигарету.
— Я когда-то вычитал у Брема, — сказал он, — что птицы с пестрым оперением имеют большей частью по многу гнезд. Не кажется ли вам, что этот тип тоже принадлежит к группе пернатых с пестрым оперением?
— Вот как! — улыбнулся учитель и подумал: ведь точно такое "оперение" и у самого капеллана.
— Говорят, что у пана кооператора есть какая-то куропаточка на Новой улице… Об этом уже чирикают все дубницкие воробушки, но супруга его пока ничего не знает… Да и к чему пугать пестрых птичек… Лучше скажите мне: заходили вы за Цилькой в погребок?
— Заходил, но… мы немножко поссорились…
— Люди, да что ж это такое! — ужаснулся капеллан и патетически воздел руки. — Янко Иванчик и Цилька Кламова поссорились! А еще недавно целовались на каждом шагу!..
— Ради бога, не кричите так, пан капеллан!
Молодой священник понизил голос и зашептал укоризненно:
— К чему вы дразните наших людацких тупиц и гардистских собак? Не успели выбраться из одной лужи, как тут же лезете в другую! Да еще воображаете, что Цилька Кламова будет лицезреть ваш героизм с любовной улыбкой!
— Она не хотела подождать меня.
— А может быть, не могла!
— Нет, могла!
— Могла, не могла! — капеллан снова повысил голос. — Когда вы во время процессии вдохнули жизнь в зачахший оркестр, у меня даже настроение поднялось. Все вздрогнули, когда он грянул… Наши господа уже начали ломать себе голову, в какой форме выплатить вам деньги за нанесенное увечье… А вы все дело испортили своей чешской песенкой!
— А я люблю чешские песни.
Мартин Губай заложил руки за голову, сцепил пальцы и принялся раскачиваться на стуле.
— Послушайте! В тридцать девятом году были у меня кой-какие дела в Праге, и там меня застигла немецкая оккупация. Вся эта зеленая саранча маршировала вниз по Вацлавской площади, катилась лавиной по городу, стремясь все взорвать и уничтожить!.. Но чехи и чешки, стоявшие на тротуарах, даже не оборачивались на эту зеленую саранчу — они рассматривали витрины!.. У меня прямо мороз пробежал по коже. Ну и встреча, подумал я. С той поры я понял, что иногда гораздо лучше повернуться спиной, чем треснуть по голове… Не могли бы и вы повернуться спиной ко всем этим нашим…
— Нет! — возмутился учитель. — Нашим людакам и нашим гардистам надо все время долбить, что они, словацкие католики, лижут сапоги немецким язычникам… Мне стыдно, что я был… извините… что я католик. По приказу Ватикана мы теперь должны, выходит, благодарить господа, что немцы заслуженно покарали безбожников-чехов. Католики-словаки, видите ли, за верность церкви получили в президенты католического попа, христианских министров, католических правительственных комиссаров и набожных тюремщиков…
— Теперь католики, — подхватил капеллан, — в первую очередь позаботятся о том, чтобы в государственный аппарат проникло как можно меньше лютеран. Евангелисты же в свою очередь ариизируют еврейские предприятия. Они считают, что католики, которые захватят государственные учреждения, рано или поздно поплатятся за это, в то время как они, евангелисты, захватив в свои руки торговлю, мельницы, банки, станут основной силой в экономике страны. А кроме того, разбогатеют, чего нельзя сказать о большинстве государственных служащих… Впрочем, национализировать и ариизировать — это одно и то же… Поймите, пан учитель, что католики, евангелисты — что одна сволочь!
Ян Иванчик от удивления разинул рот. Он еще никогда не слыхал, чтобы католический священник мешал в одну кучу католиков с евангелистами.
— Теперь я понял, что вы настоящий человек, — с чувством сказал Ян.
Капеллан подошел к шкафу, открыл его и вытащил какую-то бутыль и две стопки. В кухне у Герготтовой он чувствовал себя совсем как дома.
— Настоящим человеком я бываю только тогда, — сказал он, — когда хорошенько выпью.
Они опрокинули уже по пятой стопке, когда в кухню вошла Филуша с ребенком на руках.
— Младший Герготт не желает спать, — объявила она.
Капеллан протянул руки, и мальчонка охотно пошел к нему. Иванчик с удивлением наблюдал, как обрадовался ребенок, увидев человека в черной одежде. Капеллан с ребенком на руках был удивительно похож на святого Антонина Падуанского, того, что изображен у бокового алтаря в приходском костеле. Учитель уже собирался посетовать на то, что церковь лишила священников радости отцовства, но тут же раздумал, поняв, что в данном случае это было бы неуместно. Да, мясник Штефан Герготт навряд ли стал бы так нянчиться с кем-либо из своих семерых потомков… Филуша села рядом с капелланом, и учитель вдруг увидел перед собой "святое семейство". Ребенок был удивительно похож на капеллана! Он прыгал у него на коленях, а капеллан, ласково обнимая его, напевал на мотив чардаша:
Кто гуляет с чернокосой,
все тому легко и просто,
в небе звездочка сияет высоко.
Песенка посвящалась Филуше — она была брюнеткой, и красота ее была красотой счастливой матери. Никто не сказал бы, что у этой женщины семеро детей, среди которых две пары близнецов.
— А ваша Цилька все еще в городском погребке, пан учитель? — сочувственно спросила она.
— Давно уже дома! — ответил за Яна капеллан. — Побежала к малышке, да вот совершила ошибку — не подождала своего муженька… Вы знаете, пани Герготтова, они немножко повздорили.
— Иисусе, Мария! — воскликнула Филуша. — Вы не должны оставлять молодую мать одну с ребенком. Где мать и дитя — там и отец, пан учитель!
Заметив, что капеллан поглаживает руку хозяйки, Иванчик понял, что пора оставить "святое семейство" наедине. Он взглянул на зардевшуюся Филушу и вспомнил второй куплет чардаша:
С белокурой я гуляю,
от любви я так страдаю,
в небе звездочка сияет высоко.
Когда Ян поднялся со стула, опираясь на свою дубинку, Филуша испугалась.
— Ой, пан учитель, да вы совсем как разбойник, Подождите, я принесу вам другую палочку!
— Сделайте одолжение.
— Надеюсь, вам не будет неприятно, что муж ходит с ней свиней покупать? Она по крайней мере не сломается!
"Палочка" не очень отличалась от дубинки.
Потом Филуша, сочувственно вздыхая, отряхнула учителю пиджак и вытерла мокрым полотенцем испачканный лоб…
— Большое спасибо, пани Герготтова, — сказал Иванчик, — и вам тоже, пан капеллан.
— Мне? За что? — удивился Мартин Губай, наливая в стопку ореховую водку. Он вел себя как хозяин, который, прощаясь с засидевшимся гостем, не может скрыть радости, что наконец-то останется наедине с любимой женой.
— Без вас я сюда бы не зашел…
— Да полно вам… Будьте здоровы!
Филуша Герготтова проводила Иванчика до самых ворот, за которыми на алтаре все еще благоухали покрытые цветами ветви липы, заперла за ним калитку и приветливо крикнула вслед:
— Передайте сердечный привет Цильке, пан учитель!
Перед городской управой стояли такси, вокруг которых суетилось, шумело и смеялось множество людей. Ян Иванчик решил перейти на противоположный тротуар. Ему не хотелось даже близко подходить к тем, кто, по его мнению, заслуживал лишь пощечины.
Пока Ян переходил улицу, такси стали разъезжаться. В тусклом свете редких фонарей они напоминали больших блестящих жуков. Шум моторов заглушали громкие крики мужчин и женский визг. Улюлюкали и свистели мальчишки. Навстречу учителю шагали два парня с пакетами под мышкой, на их военных пилотках блестели медные значки.
— Что там происходит, ребята? — спросил Ян, вглядываясь в них.
— Это вы, зять? — послышался голос Винцента.
— Братиславские шоферы грузят поэтов, — объяснил Якуб Амзлер. — Особенно пришлось помучиться с женатым монахом…
— Представьте себе, зять, — расхохотался Винцент Кламо, — этот поэтичный монах так крепко ухватил за руку лохматую барышню, что шоферы никак не могли ее от него оторвать. Пришлось засунуть в машину обоих сразу!
Цилькин брат покатывался со смеху. Внезапно перед глазами Иванчика возникла сцена, невольным свидетелем которой он был возле дома Бонавентуры Клчованицкого.
— Как ты думаешь, Винцек, — спросил он, — что лучше: держать девушку за руку или водить ее за нос?
— Что вы хотите этим сказать? — нахмурился солдат.
— А вот что: девушке с Костельной улицы было не до смеха, когда мать на всю улицу обзывала ее шлюхой и пинала ногами, как собаку.
Но Винцент Кламо был истинным сыном своей мамаши — он ни перед кем не любил оставаться в долгу. К тому же выпитое вино придало ему смелости.
— Я вожу Перепетую за нос так же, как вы водили Цецилию.
После такого заявления учитель пожалел, что затеял этот разговор.
А солдат уже вошел в раж:
— Кое-кому повезло: Кламо имеют лишь один виноградник, да и то маленький. А кое-кому не везет: у Клчованицких три виноградника и все три пребольшущие. Все дело в виноградниках, уважаемый зять, а не в мужских грехах!
— Не сердись, Винцек, — смягчился Иванчик. — Я все это слышал собственными ушами и видел собственными глазами. Жаль девушку — ведь ее ругают и бьют из-за тебя… Лучше скажи, что там у нас дома.
— А дома у нас то, что и всегда: мамаша ворчит, сестра плачет…
У Яна Иванчика подкатил ком к горлу.
Послышался грохот поезда, подходившего к станции.
— Бежим, Винцо, — крикнул Якуб Амзлер, — а то опоздаем! До свиданья, паи учитель!
Солдаты припустились бегом, а учитель потащился вверх по улице, хромая еще сильнее, чем прежде… Перед городской управой никого не было, хохот доносился уже откуда-то с верхней части Простредней улицы. Только несколько парней задержались на углу — наверное, совещались, какую бы еще выкинуть пакость, прежде чем отправиться спать. На башне пиаристского костела часы пробили два. "Скоро начнет светать", — подумал учитель. Электрический свет в городе вдруг погас. Иванчик посмотрел на небо: как только городские огни погасли, оно запылало, словно костер, на который дунуло свежим ночным ветерком. Большой Воз, казавшийся огромным, повис прямо над Дубинками.
Поезд, полегоньку стуча колесами, тронулся, потом остановился на минуту, запыхтел и наконец затарахтел изо всех сил. Учитель пожалел про себя, что задержал солдат, но потом решил, что ноги у них крепкие и они, конечно, успели сесть. А вот он, Ян Иванчик, едва ли теперь сможет бегать. Ему до слез стало жаль себя. Но сильнее, чем боль в ноге, мучила мысль: "Почему так получается — чего бы он ни коснулся, все тотчас же оборачивается против него? Словно каждый раз он дотрагивается до шершня, и тот в отместку жалит его… Не стоило связываться с Винцентом! И ведь не попрощался даже, вот горячий парень!" Да, что бы Иванчик ни сделал, всегда он только раздразнит или обидит людей. Не снял шапку — оскорбил прихожан; не встал на колени перед дароносицей — разозлил строгого пиариста; не взлюбил поэтов — поссорился с женой; пожалел Перепетую — обидел Винцента; придет домой подвыпивший — раздразнит тещу; заговорит с Цилькой — у нее хлынут слезы… Нет, видно, для этой жизни он не годится. И тротуар для него почему-то стал узок: он старается идти прямо, а сам натыкается то на стену, то на акации…
У дверей кухни теща, как всегда, встретила зятя шипением. И Ян, в который уже раз, удивился: как может такая змея иметь такую милую дочь! А милая дочь сидела на постели и плакала. Слабый свет лампочки освещал стопку книг на ночном столике. В коляске, стоявшей между кроватью и зеркалом, посапывала Анулька.
Ян наклонился над коляской, но в этот момент Цилька почувствовала винный дух.
— Разбудишь! — она оттолкнула Яна от коляски. — Я с трудом успокоила ее… Боюсь, не заболела ли…
Так и не удалось Яну взглянуть на свою дочурку, сказать ей нежное словечко… Усевшись на кушетке и стаскивая пиджак, Ян спросил не без страха:
— А что с ней?
— Не знаю… Может быть, у меня молоко испортилось?
— Разве оно может испортиться? — он повалился спиной на кушетку и задрал вверх ноги, тщетно пытаясь вылезти из брюк.
— Оно испортилось оттого, что я все время плачу.
Ян прикинул про себя, какая доля правды есть в ее словах. Наконец он стянул брюки, снял ботинки и развалился на кушетке. Теперь ему было удобно и хорошо, и он заявил, как человек, которому отлично живется на белом свете:
— А ты не плачь.
— Как я могу не плакать, если у меня муж такой! Все время злит меня! Пьет!..
— А ты в городском погребке не пила?
— Не пила!
Ян ехидно засмеялся. Зачем лгать! Быть в погребке и не пить — этого он себе представить не мог.
— Кормящие матери никогда не пьют! — выкрикнула она сдавленным голосом.
— А я вот выпил! — провозгласил Ян так радостно и громко, словно вдруг обнаружил, что он настоящий мужчина… — Но я пил с горя, когда ты ушла с поэтами, и потом — когда убежала от меня… И за пана капеллана выпил, и за его чернявенькую…
С белокурой я гуляю,
от любви я так страдаю,
в небе звездочка сияет высоко.
— запел он.
Дверь из кухни отворилась.
— Цилька, спать! Какой у тебя утром вид будет?.. Конечно, кому утром дрыхнуть, тот может всю ночь распевать!..
— Мамаша, прошу вас, — простонала Цилька, — хоть вы-то меня не мучьте.
Анулька захныкала во сне.
— Я возьму маленькую к себе в кухню, — сказала Вильма.
— Не дам!
— Отлично, Цилька, похвально! — учитель сладко потянулся и отчеканил: — Если б ты даже и захотела отдать Анульку, то я бы ее не отдал!
Через минуту он уже храпел.
Утром Ян почему-то оказался на кровати, хотя отлично помнил, что лёг на кушетку. Сквозь шторы на окнах пробивался свет. Цилькина постель была пуста. Он взглянул на часы — половина седьмого. Голова у него побаливала, как это всегда бывало после воскресенья. Он сел на кровати и увидел жену, примостившуюся в углу у печки.
— Что ты там делаешь, Цилька?
— А, ты уже проснулся!
— Я думал, ты плачешь из-за того, что я пью…
Она покачала головой. Переломила несколько сухих виноградных веток и бросила их в печку. Они тут же вспыхнули. Ян ничего не понимал: летом в печи трещит огонь, а Цилька даже не оборачивается к мужу, хотя он с ней разговаривает.
— У Анульки жар, — сказала она таким голосом, словно с малышкой случилось что-то непоправимое. — Утром она проплакала два часа подряд.
— Я не слышал.
— Еще бы!
Цилька открыла дверцу печки и швырнула в огонь какую-то книгу.
— Что ты там жжешь? — Учитель вылез из постели.
Цилька прикрыла дверцу печки и ждала, пока бумага не превратится в пепел. Так она когда-то после замужества жгла свою девичью корреспонденцию и мужнин дневник, который никак не подходил для супружеского чтения.
В кухне заплакала Анулька, и Цилька вихрем вылетела из комнаты.
Иванчик распахнул печку, когда пламя уже охватило страницы книжки. Вот задымился и тут же ярко вспыхнул титульный лист. Учитель успел разобрать жирные буквы: "Валика в штанах", под которыми красовалось какое-то написанное от руки четверостишие, но какое — разобрать уже было невозможно…
Сгоревшая "Валика в штанах" Аквавиты напомнила учителю о его собственных брюках: он ходил по комнате полуодетый. Брюки висели на спинке кровати и еще пахли утюгом.
— Словно из чистки, — сказал он вслух, одеваясь. — Ох и вымазаны они, наверное, были!
И он сокрушенно подумал, что теперь долго не отважится посмотреть в глаза Цилькиной матери. В эту минуту взгляд его упал на ночной столик. Сначала он нахмурился, потому что тонкие книжечки стихов "Черная среда" и "Привет, Амалия!" лежали поверх романов "Невспаханное поле" и "Кусок сахару". По мнению Иванчика, должно было быть наоборот. "Все у нее вместе", — с неудовольствием подумал он и открыл книжку Холко: титульный лист был вырван. Открыл книжку Доминика — тоже! Дрожащими пальцами перелистал Ян книги Илемницкого, подаренные им ранней весной 1939 года, в минуты прощанья, и облегченно вздохнул — оба титульных листа с автографом были на месте.
В этот момент в комнату вошла Цилька, и Ян поспешно отскочил от ее столика. Ему было неприятно, что жена застала его в тот момент, когда он рылся в ее вещах.
— Я вижу, эти поэты нацарапали здесь такое, — он ткнул пальцем в книги, — что пришлось вырывать листы. А знаменитую "Валику" ты даже сожгла!
Цилька стояла перед мужем, удрученная и грустная.
— Эти двое написали не совсем пристойные вещи, — сказала она. — Примерно то, что говорят подвыпившие парни девушкам, загородив им дорогу. А третий написал уж совсем грязные стишки, грязнее не бывает — сплошное скотство. Я должна была их сжечь… Чтоб не испачкаться, не унизить себя…
— Вот видишь!
— Ночью я вспомнила прекрасные автографы Илемницкого — помнишь, февраль тридцать девятого года, и мне так стало стыдно!
Иванчик, хоть и не подал вида, в душе злорадствовал: наконец-то его жена узнала цену этим "поэтам"! Но вместе с тем ему было жаль ее: она так жестоко разочаровалась в своей любви к поэзии. Он решил сказать Цильке хоть что-нибудь приятное:
— Вот Иван Тополь мне понравился — он великолепно воспел вино.
Цилька безнадежно махнула рукой.
— Ну что ты говоришь! Он прочел в погребке такую пародию на "Привет, Амалия!", которая ничем не отличалась от остальных грязных виршей.
По щекам ее покатились слезы.
— Цилька! — испугался учитель. — Ты слишком чиста для этого грязного мира… В тебя швырнули грязью те, перед кем ты преклонялась, и теперь ты должна очиститься… Смотри! — Он показал пальцем на свои тщательно отглаженные брюки. — Анулькина бабушка так их вычистила, что они стали лучше новых!
Она попыталась улыбнуться, но лицо ее оставалось печальным.
— Ты слишком справедлив для этого недоброго времени… Таких людей, как ты, нынче бьют, режут, преследуют… Помнишь, что сказал нам Петер Илемницкий?.. Надо уйти в свой внутренний мир… Только тогда человек сможет противостоять всему этому…
— Иди, я обниму тебя!
— Мы все выдержим, лишь бы любить друг друга! — прошептала она, прижавшись к нему.
В дверях кухни послышалось покашливанье Вильмы, и супружеским ласкам пришел конец.
— С маленькой что-то неладно, придется тебе бежать с ней к врачу.
Большие глаза Цильки снова наполнились слезами. Ян вдруг почувствовал спазмы в горле. Он накинул пиджак.
— Иди, Цилька!.. Я заберу твоих третьеклассников к своим мальчишкам. Иди и не думай ни о чем, кроме Анульки.
Он почти физически ощущал какое-то новое, незнакомое ему чувство. Сейчас им руководило желание помочь не столько жене, сколько Анульке. Сегодня он в полной мере почувствовал себя отцом.
Вильма Кламова, которая всегда видела своих ближних насквозь, удивленная переменой, происшедшей в зяте, сказала сухо, но без иронии:
— Вот это по мне!
В ночь с субботы на воскресенье Анулька утихла только к утру. Цилька, буквально валившаяся с ног, уснула мертвым сном рядом с дочерью.
Вильма Кламова потихоньку вывезла коляску с ребенком из комнаты в кухню, чтобы дать Цильке возможность поспать хотя бы часок. Но ребенок в кухне поднял крик. Тогда Вильма перевезла коляску в заднюю комнату, а спящего Тонько на руках перетащила в кухню, в свою постель. Шум разбудил Яна, который вел себя так же, как все новоиспеченные отцы: жалел ребенка и одновременно злился. "И чего она так орет!" — думал Ян. Он уткнул голову поглубже в подушку, но это не помогло, и он сел на кровати.
У дома кто-то соскочил с велосипеда. Ян взглянул на часы: десять минут седьмого, в это время тесть обычно возвращается с дежурства. Неожиданно в комнату вбежала взволнованная Вильма. Она принялась трясти спящую дочь за плечо, сначала легонько — жаль было будить, — потом сильнее.
— У Анульки опять ужасный желудок!
— Иисусе, Мария! — Цилька вскочила, отыскивая глазами коляску.
— Она только что уснула в задней комнате… Наш доктор ни черта не смыслит… Через час поезд — придется ехать в Братиславу!
Цилька стала поспешно одеваться. Одежда падала у нее из рук, коврик путался в ногах. Голова уже кое-как соображала, и руки двигались, но глаза были еще совсем сонные. Вдруг она всплеснула руками:
— Да ведь сегодня моя очередь присматривать за детьми в костеле!
Теща мотнула головой в сторону зятя:
— Если б он не был безбожником…
— Меня кто-нибудь заменит. Я сбегаю кое к кому из учительниц!
— Никуда не бегай! — Ян сел в постели. — Я тебя заменю!
Вильма Кламова сказала то же самое, что и в первый раз, но на градус теплее:
— Вот это по мне!
В комнату вошел Венделин Кламо, черный, небритый, заросший. В глазах его было беспокойство. Волосы слиплись от пота. Раньше он никогда не решился бы войти в комнату, когда молодые еще спят или одеваются. А сейчас вошел! Правда, супруга энергично вытолкала его в кухню.
— Не видишь, Цилька одевается… — И добавила: — Отец узнал на станции, что ночью началась война!
Старый железнодорожник выкрикнул из кухни:
— Немцы напали на русских! В четыре утра…
Цилька в этот момент натягивала через голову юбку. Услышав его слова, она так и осталась стоять, не в силах двинуть рукой. Учитель вскочил с постели и, забыв о больной ноге, бросился к радиоприемнику. Сердце его бешено билось. Испуганная Цилька наконец очнулась, она прильнула к нему, обняла за плечи, но тут в соседней комнате заплакала Анулька, и она бросилась к ребенку, забыв о муже и о войне.
Брастислава на словацком языке передавала речь Гитлера. Вена по-немецки повторяла этот рев голодного дикого зверя, вылезающего из своей берлоги.
В пиаристском костеле было множество алтарей, канделябров, изображений святых, хоругвей и прочего церковного убранства. Глядя на все это великолепие, Иванчик всегда думал: "Сколько резных исповедален, изукрашенных золотом святых, кладбищенской пыли и таинственного сумрака нужно собрать воедино, чтобы спасти грешную душу католика!"
Дубницкий костел был не многим меньше самого большого трнавского костела, но свободное пространство размером с деревенский ток феодальных времен было только перед главным алтарем. Здесь, на этом божьем току, перед лицом священников, пономарей и учителей, сбившись в кучу, как телята в загоне, теснились ученики дубницких приходских школ и городского училища; по правую сторону — мальчики, по левую — девочки.
Ян все поглядывал через головы школьников на левую боковую скамью, где сидела престарелая монахиня в белом чепце, которая, шевеля губами, непрерывно перебирала четки, и молодая учительница рукоделья из городского училища, листавшая маленький молитвенник. Он заметил, что старшие ученики посмеиваются над монахиней, которая молится так, будто что-то жует, а младшие девочки завистливо глядят на красивый крошечный молитвенник учительницы. В договоре, заключенном Иванчиком со школой, черным по белому было написано: "Учитель обязан ежедневно, в том числе по праздникам и воскресеньям, сопровождать школьников на богослужение и там надзирать за ними". И так как обе учительницы явно горели желанием "надзирать за учениками", он решил, что может спокойно отдаться собственным мыслям.
Дети помирали от скуки — хора сегодня не было, орган молчал, священник безмолвствовал, прямо тоска зеленая! Лишний раз Иванчик убедился, что хождение в костел для школьников сущее наказание. От бесконечного стояния на одном месте у них ныли колени, сесть было не на что, пошептаться — ни в коем случае!
А тут еще к главному алтарю приблизился в сопровождении министрантов Донбоско Клчованицкого и Тонько Кламо строжайший патер — профессор Теофил Страшифтак!.. Он окинул детей, стоявших перед алтарем, суровым взглядом, и лицо его приняло сначала хмурое, а затем уже совершенно зверское выражение. Учителя Иванчика так и кольнуло в сердце. "Тебе бы в руки цеп! — подумал он. — Что бы ты с ним натворил на этом божьем току!" Но вот патер снял свой головной убор, и учитель не мог не улыбнуться. На память ему пришел рассказ, в котором какой-то правоверный магометанин описывал, как он, путешествуя по христианской Европе, забрел в католический храм.
"Особенно мне понравилось, что христианский священнослужитель, приблизившись в сопровождении прислужников к алтарю, снял перед своим аллахом головной убор. Но, к сожалению, доверил он его храмовому служке, и этот бездельник куда-то его засунул. Некоторое время священнослужитель молился перед алтарем без головного убора, но потом вдруг начал ходить то в одну, то в другую сторону, что-то бормоча и оглядываясь — безусловно, он искал свой головной убор. При этом он шептался с прислужниками — видно, спрашивал, не знают ли они, куда же он девался. Они, скорей всего, не знали, потому что священнослужитель совсем растерялся: он снова принялся метаться из стороны в сторону и перекладывать разные предметы с места на место. Обращался он даже к верующим, складывая молитвенно руки, ибо не знал, что делать ему без головного убора. Затем он пошарил за алтарем — не упал ли головной убор на пол. Но нет, не упал. Наконец один из прислужников зазвонил в колокольчик — все верующие христиане пали на колени и склонили головы: высматривали головной убор священника. И тоже ничего не нашли. Наконец храмовый служка стал с мешком в руках обходить верующих, собирая дань на новый головной убор, и набрал при этом полный мешок денег. Впрочем, вскоре мешок исчез, а головной убор нашелся! Бездельник, который потерял его, сам же его и принес… Священнослужитель обрадовался, надел свой головной убор и вместе с прислужниками тотчас же отошел от алтаря. Но собранные деньги верующим почему-то не вернули… И это мне очень не понравилось".
В то время как патер Теофил Страшифтак "искал свой головной убор", девочки из приходской школы, присев на каменный пол, обменивались образками: за один красивый образок они давали два похуже, за один цветной — два простых. Пожилая монахиня погрозила им пальцем, но девочки, увлеченные божественной спекуляцией, не замечали ее угроз. Тогда учительница рукоделья тихонько наклонилась и ухватила за ухо ту девочку, которая сидела к ней ближе. Скривив губы, учительница стала крутить ухо виновной. Девочка завизжала, как пила, попавшая зубом на железо.
"Ах ты ведьма", — разозлился Иванчик. Взгляд, который он метнул в учительницу, был подобен бронебойному снаряду. Дама моментально заслонилась своим миниатюрным молитвенником. Плач маленькой школьницы напомнил Яну о дочке, которую в этот ранний воскресный час полупустой поезд увозил из Дубников в Братиславу. Учитель облокотился о стоящую перед ним скамью, зажал уши ладонями, прикрыл веки и постарался представить себе, что происходит сейчас в купе вагона, в котором путешествуют три дубничанки: плачущая больная девочка, измученная страхом мать и угрюмая, сохраняющая присутствие духа бабка. Бабка успевает укачивать внучку, утешать дочь и одновременно ворчать на нее, в который раз повторяя: не надо идти замуж, пока не усвоишь, что жизнь не прогулка по саду.
Учитель не любил свою тещу. А впрочем, кто любит тещу? Отношение Иванчика к Вильме Кламовой представляло собой странную смесь уважения, страха и ненависти. Она считала его неподходящим мужем для своей дочери и плохим отцом для внучки. В ее глазах он до сих пор был лишь желторотым и необузданным юнцом. И это злило его… Но сегодняшним воскресным утром Иванчик убедился в том, что теща — единственный человек в их семье, способный всегда владеть собой. Когда выучка уже охрипла от плача, когда сын от страха перед войной потерял аппетит, когда дочь истошно закричала, что не хочет больше жить, и получила за это по губам, когда зять бессмысленно бегал от радиоприемника к коляске и обратно, а муж, который пережил первую мировую войну, сообщил, что без жертв тут не обойдется, она, Вильма Кламова, спокойно вышла из дому с плачущей внучкой на руках, приказав дочери взять чемодан и следовать за ней. При этом она не переставала нежно укачивать малышку.
— Мы едем с Анулькой в больницу, — сказала она. — Ты, Вендель, приготовишь обед, да гляди, чтобы и на ужин хватило… Тонько пойдет в пиаристский костел прислуживать патеру. Смотри, Тонько, веди себя хорошо, а то получишь от меня… Янко сам знает, что ему делать… Если мы задержимся, вы тут не дурите!
Если б она не родилась женщиной, из нее вышел бы отличный ротмистр. Как разумно она расставила посты, как толково распределила обязанности в своем небольшом гарнизоне!
Шум, поднявшийся в костеле, заставил учителя убрать руки от ушей и открыть глаза. Он увидел, что монахиня в белом чепце ходит между ребятами из пятой приходской и первой городской школ и по очереди дерет их за волосы. Оказывается, мальчишки, вместо того чтобы опуститься на колени, уселись на корточки, унизив тем самым господа нашего Иисуса Христа. Монахиня дергала каждого мальчишку за вихор, и он вставал на колени. Но как только она отходила, сорванец высовывал за ее спиной язык и принимал прежнюю позу. От столь энергичной борьбы с беспорядками в доме жениха на носу христовой невесты выступил пот.
Патер Теофил Страшифтак, занятый "поисками своего головного убора", обратился в этот момент к верующим, протянул к ним руки и вдруг неожиданно провозгласил:
— Милой сестре следует знать, что, если на святой мессе вместе со школьниками присутствует учитель, за учениками следить должен он! При обстоятельствах же, подобных настоящим, ее долг состоит в том, чтобы разбудить этого учителя…
Испуганные мальчишки моментально встали на колени.
Учитель вспыхнул как спичка! Он бросил сердитый взгляд на мальчишек, и те сразу прекратили возню. Но Ян не сердился на детей за то, что они не умели благоговейно слушать святую мессу. Учитывая собственный опыт, он понимал, что это невозможно. Не слишком сердился он и на учительниц, которые драли детей за уши и за волосы. Ведь они должны "ежедневно, а также по праздникам сопровождать школьников на богослужение и там надзирать за ними". Единственно на кого он был зол, это на патера Теофила Страшифтака! Лучше бы этот святой истукан показал детям какое-нибудь кукольное представление. Уж тогда-то их не пришлось бы наказывать! Учителя одолевала греховная мысль: если бы господь бог действительно существовал, разве допустил бы он, чтобы эти мелкие людишки превращали костел в исправительное заведение? Бог хлопнул бы учительницу по рукам прежде, чем она схватила девочку за ухо, а "милой сестре" ниспослал бы такие судороги, что она не смогла бы подняться со скамьи и оттаскать озорников за волосы. В данный момент Иваичика очень огорчало то обстоятельство, что бога нет и некому наказать патера Теофила Страшифтака за то, что тот кривляется перед алтарем, не принося этим никакой пользы ни господу богу, ни ребятишкам.
И чего он не пошлет детей на улицу, когда так ярко светит солнце, или не отправит их собирать поспевающую черешню?
Постояв с минуту молча перед алтарем, патер Теофил Страшифтак обратился к детям.
Теофил Страшифтак считал себя отличным педагогом. Самым младшим он изволил рассказать притчу о святой Зите, которая служила кухаркой у знатных господ. Когда она уходила по воскресеньям в костел, ангелочки варили за нее обед господам: один подкладывал поленья в очаг, другой варил суп, третий жарил мясо, четвертый пек калачи, а пятый помешивал подливку.
Детям среднего возраста он объяснил, для чего служит вода святого Игнатия и как самим приготовить ее дома.
А самым старшим патер поведал устрашающую историю, которая произошла с четырнадцатилетним отроком. Этот мальчик так долго предавался пагубным мыслям, что в него вселился злой дух, после чего грешник оброс рыжей шерстью и покрылся смердящими перьями…
Если бы патер Теофил Страшифтак окончил свое повествование этим смешным примером, Иванчик многое простил бы ему. Но где там! Он начал бранить все человечество за безбожие, за то, что оно погрязло в грехах, и объявил, что оно не заслуживает божьего милосердия. Святой отец так распалился гневом, что лицо его сделалось фиолетовым, как свекла, и он стал походить на родного брата того сатаны, мерзкий лик которого был изображен на алтарном образе, — какой-то кровожадный живописец увековечил здесь картину страшного суда. Брат сатаны объявил верующим, что большевики совершили такие страшные и гнусные злодеяния, что сегодня в четыре часа утра вынудили наконец господа нашего послать на них Адольфа Гитлера, приказав ему смести их с лица земли.
— Война является актом искупления! — кричал свекольный пиарист.
Эти слова учитель уже где-то слышал или читал. Наверное, их не раз повторял по радио гитлеровский шеф пропаганды, когда немцы оккупировали Польшу или шагали по Парижу. Какая же, по существу, разница между Гитлером и благочестивым Страшифтаком? Первый убивает людей быстро, в большом количестве и откровенно; второй своим благочестием убивает медленно, но систематически, заботливо готовит людей к смерти и настойчиво убеждает, что лишиться жизни — их долг.
— Война — это акт искупления! — снова завопил брат сатаны.
Учитель не выдержал. Подозвав к себе человек пять своих учеников, он прошептал им:
— Не верьте ему, ребята, война — это страшное свинство!
Но так как у пиариста были глаза стервятника и уши собаки, учитель на всякий случай сделал вид, будто призвал ребят к порядку.
"Вот, значит, как! — думал Ян. — Священнослужитель может клеветать, молоть чепуху, и никто не смеет ничего ему возразить. Глупость и подлость он выдает за слово божие, и хоть бы кто-нибудь крикнул ему: "Стыдись! Как ты смеешь так обманывать народ, так лгать! Война — это акт искупления! Какая речь может идти об искуплении там, пан Страшифтак, где происходит грабеж…"
И вдруг Ян окончательно понял то, чего раньше осознать не мог: когда святой отец объединяется с грабителем, этот союз — угроза для человечества. В его памяти всплыл немецкий фюрер, сфотографированный вместе со словацким "вождем" — разбойник договорился со священником о совместном грабеже. Акт искупления! Вот, значит, как, пан Теофил Страшифтак! Не успел немецкий разбойник выйти на большую дорогу, и вот уже возникла философия, которая переименовала злодейство в искупление! Убьют миллионы людей, уничтожат полмира, и все будут твердить одно: искупление!
Министрант Донбоско Клчоваиицкий зазвонил в колокольчик, и все молодые и старые дубиичане упали на колени, склонив головы, — видно, "искали головной убор священника".
Учителя злило, что он тоже должен опуститься на колени перед каким-то выдуманным господом богом. И в то же время ему было жаль этого так называемого бога, которого так бесстыдно оскорбил патер Теофил Страшифтак, клеветнически объявив, будто именно бог науськал взбесившегося немецкого пса на большевиков. Да, хорошо все-таки, что никакого бога нет. А то пришлось бы теперь учителю Яну Иванчику насмерть возненавидеть его. У Яна стало легко на душе — ведь нельзя ненавидеть бога, если его не существует.
Ян Иванчик вообще долгое время не мог понять, как это почти рядом с Братиславой может существовать такой медвежий угол, как Дубники! Конечно, в городке стремя девами Мариями, куда стекается столько богомольцев и паломников, трудно изжить невежество и суеверия — ведь паломники за ночлег и пищу, а главное за питье, платят не скупясь. Впрочем, и родина учителя — город Трнава — тоже имеет свою собственную деву Марию, тоже застроена костелами и монастырями и кишит белым и черным духовенством! Но в сравнении с темными Дубинками даже Трнава — прогрессивная дама.
Поначалу учитель пытался приобщить дубничан к чтению, усердно раздавая своим ученикам книги, взятые в городской библиотеке. Но они приносили их обратно непрочитанными. Тогда он сам отправился по домам, но везде нашел лишь груды календарей и членских книжек общества святого Войтеха. К великому огорчению, он обнаружил, что почти каждая семья выписывает иезуитскую газету "Послание божественного сердца Иисуса", либо францисканскую "Королеву святых Четок", либо салезианские "Голоса родины", или же "Словацкий еженедельник". Женщины получали свой журнал Ассоциации католических женщин, а молодежь выписывала ежемесячник Ассоциации католической молодежи… Количество и качество этой литературы привело его в ужас. А между тем ее жадно читали в каждом доме, в то время как в библиотеке книги покрывались пылью…
Тогда учитель попытался сыграть на интересе дубничан к виноградарству. Он пригласил специалиста прочесть лекцию на тему "Как ухаживать за виноградниками" и был несказанно рад, когда увидел, что кинозал набит битком. Но ни к чему хорошему это не привело — добрых три четверти аудитории покинуло зал, не дождавшись конца лекции и отпуская насмешливые замечания, а оставшиеся во главе с Бонавентурой Клчованицким накинулись на лектора, который осмелился учить дубничан виноделию, будто не знал, что именно здесь, в Дубниках, делают вино, которое было, есть и будет лучшим в Словакии!
У Яна Иванчика от всего этого голова пошла кругом, и он начал лечить ее "лучшим вином в Словакии". Это "лекарство" так пришлось ему по вкусу, что он стал увеличивать дозы вдвое и втрое, пока на собственном примере не убедился в том, что истинной причиной отсталости дубничан является именно "лучшее в Словакии" вино. Не учел он одного, что коренной дубничанин пьет вино с самого рождения и очень редко напивается допьяна, — для этого ему требуются водка или пиво… В Дубниках бесчинствовали и нарушали общественный покой только пришлые да богомольцы-паломники, а из своих — городской полицейский и глашатай Шимон Кнехт, приходский винодел Йозеф Дучела, мясник Штефан Герготт да еще двое-трое оборванных габанов. Эти пили от злости и отчаяния — в отличие от большинства дубничан у них не было собственных виноградников…
С течением времени учитель научился пить вино — понемногу, но зато ежедневно. Результаты не замедлили сказаться: теща перестала на него нападать. Цилька больше не плакала, уважение дубничан к нему резко возросло, а сам он все чаще начал философствовать и впадать в раздумье.
Постепенно он начал понимать, что дело не только в церковном мракобесии и в излишнем потреблении вина… Учитель попытался добраться до более глубоких корней вопроса, размышляя о том, почему так много дубницких виноградарей умирает в сравнительно молодом возрасте.
Мысленно он представил себе древних римлян, по приказу которых рабы закладывали виноградники в теплых предгорьях Малых Карпат, вскапывали каменистую почву, таскали на своих спинах корзины с удобрением или гроздьями винограда, устанавливали тяжелые прессы… С той поры прошли столетия, сменилось множество господ, но дубиицкие виноградари по-прежнему орудуют теми же вилами, таскают те же корзины, те же прессы стоят у них в погребах под каменными домиками… Вот только разве аппараты для опрыскивания винограда смесью, предохраняющей от вредителей, прибавились в их хозяйстве…
Да, ничто не изменилось в Дубниках.
Кое-где в округе появились молотилки и всякие другие машины, работающие при помощи пара, нефти или электричества. Но дубницкие виноградари по сей день, как волы, тащат на себе бадьи с удобрениями, по сей день сила их мускулов приводит в движение пресс. Все они по-прежнему рабы.
Учитель так глубоко погрузился в раздумье о судьбах дубничан, что не заметил, как пономарь принялся собирать пятаки "на новый головной убор священнику". Этот жулик требовал по пятаку даже со школьников, и те из них, у кого денег не было, скрепя сердце занимали у товарищей.
За долгое время учитель успел убедиться, что дубничане шагу ступить не могут без господа бога. Ведь у них всегда есть о чем просить его: чтобы не померзла лоза, чтобы виноградники не побил град, чтобы не напала на них филлоксера, чтобы не подешевело вино. Есть у них и за что благодарить его: за фасоль и хлеб, за вино "лучшее в Словакии", за работу от зимы до зимы у Светковича, у Конипасека, у пиаристов, на приходских виноградниках… Жизнь дубничан столетиями складывалась из тяжелого труда, слезных молений да усердной благодарности, и, как ржа железо, разъедали эту жизнь церковная плесень и отвратительный людацкий лишай. Они душили все, что хотело дышать, губили все, что хотело жить, тянули дубничан вниз, как арестантские цепи, обременяли их спины, как бадьи с навозом, разъедали их плоть, словно злокачественная опухоль. И хотя дубиичане никогда не напивались своим вином допьяна, потому что оно действительно было лучшим в Словакии, головы их никогда не прояснялись из-за религиозного зелья и людацкого дурмана.
Министрант Донбоско Клчованицкий зазвонил в колокольчик, со скамьи поднялась его мать, Схоластика Клчо-ваницкая, и в спесивом одиночестве понесла свое толстое тело к алтарю. Можно было подумать, что "потерянный священником головной убор" нашла именно она.
Яну Иванчику вспомнилась его мать. Худенькая, скромная, неприметная, она совсем не походила на Схоластику и тем не менее так же, как и эта самоуверенная католичка, каждое воскресенье ходила к причастию. Отец подсмеивался над ней и говорил, что быть богоедом еще хуже, чем людоедом… Мать понимала, что это лишь шутка, и все же страдала от этих слов. Он, Яничко, был у матери младшеньким и родился всего лишь за десять лет до ее смерти — злая чахотка свела мать в могилу… Своего младшего она очень любила, тряслась над ним, но к себе не подпускала, чтобы, не дай бог, не коснулась его роковая болезнь…
Ах, с какой радостью пожелал бы он своей матушке царствия небесного, в которое она так верила!
Через много лет после ее смерти он узнал в педагогическом училище от чешского профессора истории, что иудохристианство было мировоззрением халдейских пастухов: в те времена пастухи не смогли бы дня прожить без бога… Впрочем, дубницкие виноградари без этого самого бога не могут обойтись и по сей день, хотя от халдейских пастухов их отделяют тысячелетия!.. А вот многие рабочие в Трнаве, и среди них его отец, уже давно поняли, что свою битву они выиграют без всякого бога.
В современном обществе люди часто бывают вынуждены свалить на кого-нибудь ответственность за свою неосведомленность — например, за свое бессилие обуздать болезнетворные бактерии, неистовство стихий или предотвратить такую войну, которая разразилась сегодня утром.
Ведь провозгласил же с амвона патер Теофил Страшифтак, что сам господь бог послал Адольфа Гитлера смести большевиков с лица земли. С какой легкостью этот священнослужитель сделал разбойника героем, захватчика — орудием божьего промысла! "Искупительный акт", — сказал он. Хитрый святоша прекрасно знал, что даже темный дубничанин не примет без возмущения такую ужасную подлость, если не приплести к ней всеведущего господа бога.
Тем временем пономарь собрал "на новый головной убор священнику" целый мешок денег. А потом негодник, спрятавший этот убор, протянул его священнику. Тот насадил его себе на голову и спокойно пошел вслед за министрантами прочь из алтаря.
Учитель в задумчивости остался сидеть на скамье.
Ученики некоторое время смотрели на него, ожидая разрешения разойтись, но, так и не дождавшись, самовольно двинулись к выходу.
Ян Иванчик вышел из костела последним.
Все смешалось в его голове, — все, о чем он думал и печалился. Разве мог он дома поведать кому-нибудь свои мысли? О теще и говорить нечего, тесть далеко не все поймет… Жена? Но и ей не все скажешь, да к тому же она теперь измучена болезнью дочери. Из-за этой болезни она совсем забыла, что у нее есть муж…
И он побрел домой, полный мыслей, за которые когда-то людей сжигали на кострах, а теперь сажают в тюрьму.
Сидя в кухне на низенькой скамеечке, Венделин Кламо чистил петрушку и морковь для супа. Из соседней комнаты доносились гардистские марши, передаваемые по радио.
— Ну, о чем говорил патер? — спросил он вошедшего Яна.
Тот вместо ответа только вздохнул. Да, Цилькин отец был совсем не похож на его отца: своим отцом Ян Иванчик гордился, а тестя жалел. Вот и сейчас вид у него совсем жалкий, несмотря на воскресенье: сидит пригорюнившись, неумытый, небритый, в грязной рубахе, опустившийся как бродяга. Отца Яна Иванчика никто не осмеливался задеть: он мог ответить и словом и кулаком. А у отца Цильки, кроткого, как ангел, было сразу три хозяина: бог, священник и жена, и он покорно слушался всех трех.
— Меня радует только то, — тесть постучал ножом по ведру, в которое бросал овощную ботву, — что наш пан президент — католический священник.
Ян не мог удержаться от язвительного смешка.
— А известно тебе, — продолжал Кламо, — что человек, осудивший кого-нибудь на смерть, не может быть священником? Значит, наш президент не может объявить войну и послать на смерть тысячи солдат!
Учитель хотел напомнить тестю, что этот священник уже вынес однажды смертный приговор словацким солдатам, послав их воевать против Польши из-за деревенек, приглянувшихся польским панам. Но вспомнил про Винцента и только махнул рукой.
Неожиданно гардистские марши оборвались, и из приемника послышался знакомый голос шефа пропаганды.
— Наконец-то мы сведем счеты с самым опасным нашим врагом… — грозил шеф.
— Ишь как распетушился! — сказал Ян.
Но Кламо продолжал внимательно слушать.
— И мы, словаки, — надрывался шеф, — желаем иметь свою долю при установлении новой Европы, долю в войне вместе с немцами!
Старый железнодорожник бессмысленно глядел перед собой, губы его шевелились. Овощи выпали из его рук, нож свалился в ведро. Не вставая со скамейки, он потянулся к старому буфету, открыл дверцу и вытащил оттуда бутыль с какой-то желтоватой жидкостью. Потом достал стаканчики.
— Выпьем по одной.
Они успели выпить и по одной, и по второй, и по третьей, а шеф пропаганды все продолжал воевать.
— Бедняга Винцек! — сказал Кламо. — Он сложит голову одним из первых.
— Да что вы себя мучаете! Сами ведь четыре года воевали, и ничего.
Когда выпили по четвертой, шеф пропаганды уже праздновал победу.
Железнодорожник посмотрел куда-то в пространство.
— Я-то здесь, а сколько их не вернулось!
Больше говорить было не о чем. Через минуту стих и шеф пропаганды.
Венделин Кламо вымыл овощи в ведре с чистой водой и побросал их в котелок с мясом. Ян, присев у приемника, принялся ловить Лондон или Москву. Но всюду были одни немцы — они орали до хрипоты, и марши их были подобны бомбардировкам.
— Если можно было бы победить только шумом да ревом — победа давно была бы ваша, — произнес учитель.
Все остальные радиостанции молчали, будто попрятались от страха. Только откуда-то очень издалека донеслось нежное, похожее на птичье пение: "… Полюшко, широко поле". Но и эта мелодия тут же погибла в жестоком немецком шуме и треске.
— Из Пешта должны сейчас передавать святую мессу! — крикнул из кухни тесть.
Ян криво усмехнулся. Хватит с него святых месс на полгода вперед. Ему страстно хотелось поймать хоть какую-нибудь станцию, которая на понятном ему языке осудила бы немецких фашистов. Он сделал вид, что не слышит слов тестя, и продолжал поиски по всей Европе. Но обеспокоенная Европа молчала, глядя на немецкие бесчинства. Настроив приемник на Будапешт, Ян вернулся в кухню.
Перед Кламо стояли корзинка с картофелем и горшок с водой.
— Если я буду слушать святую мессу по радио, то могу не ходить в костел, — успокоил старик свою католическую совесть.
Услышав звуки органа, он перекрестился рукой, в которой держал нож, и, продолжая чистить картошку, предался благочестивым размышлениям. Безбожник-зять вопросительно взглянул на тестя: может, тот хочет еще что-нибудь сказать? Но Венделин Кламо продолжал молча и старательно чистить картошку. Он теперь был слеп и глух ко всему, кроме гласа божия.
Учитель вышел из кухни и двором прошел в сад — удивительно разумно обработанный кусок земли: всюду здесь что-то росло, цвело, созревало. Ян сорвал кисточку смородины — еще кисловата, попробовал желтеющий абрикос — пока совсем твердый. По каменной ограде вились фасоль, вьюнки и лоза американского винограда, листья ее блестели на солнце, словно смазанные маслом. Глядя на этот сад, никто бы не подумал, что он принадлежит железнодорожнику, казалось, тут хозяйничает профессиональный садовод. Даже окруженная сливовыми деревьями беседка, в которой стояли скамеечка и стол, была похожа больше на зеленое деревце, чем на постройку.
Ян Иванчик сел на скамью, на которой когда-то сиживал с Цилькой. Сколько раз мечтали они здесь о том счастливом времени, когда наконец станут мужем и женой. Все произошло, конечно, не совсем так, как они представляли себе, но все-таки почти всегда им было хорошо… Почти… Неожиданно он увидел на доске свежевырезанные буквы: ВК+ПК. Оказывается, рядом с именами Яна и Цильки тут увековечили свои имена Винцент Кламо и Перепетуя Клчованицкая. Вот негодники! Да как они осмелились! Доска совсем почернела, но Ян все же сумел отыскать буквы, которые когда-то вырезал сам! Достав из кармана ножик, он долго и терпеливо ради забавы обновлял старые буквы. А чтобы внести в это дело элемент творчества, он приписал знак равенства и поставил за ним букву "А". Получилось: ЯИ+ЦК=А. Все было бы хорошо, если бы утром не отвезли Анульку Иванчикову в больницу.
Через калитку в каменной ограде Ян вышел из сада на виноградники. Под синим небосводом зеленели склоны холмов, увитые виноградной лозой. Учителю показалось, будто он из дремучего леса попал на горные луга. В чистом небе — ни тучки, ни облачка, только солнце льет на мир свет и тепло. Среди виноградной лозы высятся деревца, между ними — одно персиковое. Ряды лозы, расположенные один над другим, кажутся ступенями гигантской лестницы, по которой городок, расположенный в долине, когда-нибудь взберется в запущенные каштановые рощи и дубовые леса на самой вершине горы.
И всюду тишина и мир.
Ян напрягал зрение и слух, стараясь увидеть или услышать рокот самолетов — первых посланцев войны.
Ничего, мир и тишина! Словно с утра уже не умирают тысячи, десятки тысяч людей!..
Он вернулся во двор и посмотрел через окно в кухню. Тесть все еще чистил картошку, хотя горшок перед ним был уже полон. Из комнаты тоскливо лились звуки органа.
Старик поминутно утирал слезы, не выпуская из рук ножа и картошки. Он провожал сына — словацкого солдата — на немецкую войну.
Ян с болью в сердце поспешил отойти от окна.
С улицы во двор вбежал Тонько с Цилькиным чемоданом в руках.
— Можете не волноваться, зять, у Анульки просто понос!..
Доктор Бела — Войтех — Адалберт Елачиш — Елачич — Елахих советовал Цильке Иванчиковой кормить Анульку так часто, как та будет требовать, а в остальном положиться на господа бога. Встречая Вильму Кламову, он неустанно напоминал ей, что ее дочь должна сейчас много есть, а главное — много пить. Цилька Иванчикова, рабски следуя советам доктора и матери, заливала Анульку молоком, а сама ела и пила, как на крестинах. В результате Анулька Иванчикова кричала час от часу все сильнее и жалобнее. К счастью, Вильма Кламова была не настолько глупа, чтобы во всем полагаться на господа бога, — она вспомнила о больнице.
Там Анулькина бабка по совету сестры-монашки передала врачу не обычные десять, а целые пятьдесят крон. Сразу оставив все свои дела, врач подробно расспросил Цильку, потом помял Анульке животик и, не обращая внимания на ее крик, сказал Вильме Кламовой:
— Причина болезни ребенка в нерегулярном кормлении.
Бабка Анульки во всем обвинила дубницкого доктора, и врач охотно поддержал ее.
— Старый осел! — заключил он.
Но тут же, стараясь сгладить свою резкость, накинулся на Цильку:
— А вы, молодая пани, не попадайтесь мне на глаза, если я узнаю, что вы кормите малышку чаще, чем через четыре часа!
Цилька успокоилась, но Вильма, желая полностью использовать свои пятьдесят крон, решила выяснить у врача все, что только можно.
— Не могло ли у моей дочери испортиться молоко, — спросила старуха. — Ведь она за последнее время так намучилась с мужем.
— Ах, матушка! Что вы говорите! — вспыхнула Цилька.
Врач, однако, подтвердил, что такие случаи бывают, и закончил прием обычным наставлением:
— Спокойна мать — спокойно дитя!
По дороге домой Анулька вела себя сначала на удивление тихо, но потом снова начала беспокоиться и ворочаться — без сомнения, чего-то требовала. Однако Цилька покормила ее уже дома и только тогда, когда истекли положенные четыре часа и малышка от голода тянула пальчики в рот. Насосавшись, она поворочалась и неожиданно для всех уснула. Уснула! Все один за другим на цыпочках вышли из комнаты. Цилька, открыв окна, также осторожно вышла вслед за остальными. Ее встретили улыбки и вопросительные взгляды.
— Спит, — сказала она.
Раздался общий вздох облегчения.
Неожиданно в кухне появилась Вероника Амзлерова.
Ее встретили, как самого близкого человека. Веронику здесь любили, и никогда не сомневались в ее доброжелательном отношении к семье Кламо.
— Пришла узнать, как маленькая.
— Спит, — сказала Вильма Кламова.
— Вот и хорошо! — Хозяйка ларька села на дубовый стул, который придвинул ей Венделин Кламо. — Перекормили вы ее, что ли?
— А ты откуда знаешь?
— Ох, женщины! Что же еще может случиться с такой крошкой! Вот разве зубки… Ну, что вы скажете о войне?
Все переглянулись. Заботы об Анульке вытеснили остальное. Только теперь они вспомнили о том, какая война обрушилась на мир.
— Да мне и подумать о ней в этой суматохе не пришлось, — ответила Вильма Кламова.
— Наши-то на это траз по увольнительной не приехали, — сказала Вероника, — а ведь прежде ездили каждое воскресенье!.. Тебе бы в казармы заглянуть, раз уж была в Братиславе, — кто знает, там ли они еще!
— А где же им быть?.. Думаешь, их пошлют?..
— А как же! — удивилась Вероника, видя, что Виль-ма до сих пор не осознала полностью, какая судьба уготована ее сыну. — А для чего, ты думаешь, мы немцам нужны? Еще как воевать будем!
— Иисусе, Мария! — воскликнула Цилька.
— Я тесто поставила. И ты что-нибудь испеки, Вильма. Утром муж поедет к нашему малому, захватит и твоему Винценту. На дорогу бедняжкам… Я прямо места себе не нахожу — то плачу, то ругаюсь!
— Если бы у нас на станции один человек согласился заменить меня, и я бы съездил, — Венделин Кламо вытер глаза клетчатым платком. — Отвез бы им бутылочку вина!
— Игнац Ременар не пойдет на это, даже если ты встанешь перед ним на колени, — рассердилась Вильма при одной мысли, что ее муж может так унизиться.
— Что я еще хотела сказать?.. Да, слушай, Вильма, и ты, Вендель, тоже! Схоластика Клчованицкая болтает, будто вы подстрекаете вашего Винцента соблазнить ее Перепетую!.. Будто точите зубы на их виноградник… Я, говорит, лучше своими руками удавлю девку…
Схоластика Клчованицкая оказалась легка на помине — именно в этот момент она ввалилась в кухню!
Кламовы и Иванчик окаменели.
Новая гостья никак не ожидала встретить здесь Веронику Амзлерову — единственного человека, которого она побаивалась. Всем было известно, что у толстухи язык как бритва.
— Эге, мы тут о волке, а волк за гумном! — весело вскричала хозяйка ларька. — А я рассказываю Кламовым, какую сплетню ты пустила по Дубникам! Будто они велят своему сыну увиваться за твоей дочкой… Ну как, Схоластика, правда это?
— Правда, Вероника, — не смутилась председательница Ассоциации католических женщин, усаживаясь на стул, который принес ей Тонько. — Но я пришла по другому делу.
— Значит, не из-за "ягодки, которая созрела не для нищего"? — удивленно пропела Вероника.
— С тобой мне вообще не о чем говорить.
— Смотри, не прокисла бы твоя сладкая ягодка, Схоластика, — твердо и холодно проговорила Вильма Кламова. — Приглядывай за ней хорошенько! Как бы не пришлось тебе самой предлагать ее какому-нибудь нищему. Запомни это!
Но председательница не обращала внимания на подобные колкости, когда речь шла о святом деле.
— Я пришла насчет вашего Тонько. Завтра утром муж едет в Трнаву с Донбоско и может прихватить Тонько. Пусть отцы-иезуиты поглядят на ребят.
— Я не поеду, — хмуро заявил Тонько.
— Ты посмотри, Вильма, как он злобно глядит на меня!
— Да ведь ты же его обидеть хочешь, — объяснила Вероника.
— Тонько! — прикрикнула Вильма.
— Нет, наш Тонько окончит в Дубинках школу, а потом будет ездить в Братиславу в промышленное училище, — сказал Ян Иванчик то, что должен был сказать, но не сказал отец Тонько.
— Так будет лучше, — поддержала мужа Цилька.
Тонько спрятался за спину зятя, чтобы чувствовать себя в большей безопасности. Он решил, что теперь все обойдется. Но мать его была другого мнения.
— Ты пойдешь туда, куда я тебе прикажу, — Вильма схватила сына за руку. — А вы, — обернулась она к дочери и зятю, — когда заимеете своего сына, может посылать его в промышленное училище.
— Я не хочу быть священником! — заплакал мальчик.
— И правильно, Тонько, — Вероника Амзлерова встала со стула. — Пусть отдают сыновей в священники те, у кого на совести много грехов!.. Клчованицкий Пиус будет салезиаицем, Клчованицкий Донбоско — иезуитом, вот они вдвоем и замолят всю подлость родителей… Тьфу!
Хозяйка ларька сплюнула, буркнула "прощайте" и вышла из кухни. Ей было тошно смотреть, как ребенка вербуют в монастырь.
— Ну и свинья! — облегчила свою душу Схоластика.
— Я в Трнаву не поеду, так и знайте, а отвезете — все равно убегу, вам же будет стыдно, — заявил Тонько.
Вильма, как дикая кошка, кинулась к своевольному мальчишке и стала лупить его по лицу, по голове — где попало.
— Не бейте его! — умоляла Цилька.
— Не бей хоть по голове! — простонал Венделин Кламо.
Когда буря утихла, Ян Иванчик обратился к святошам:
— Интересно, что сказал бы праведный господь бог, увидев, как мать избивает сына только за то, что тот не хочет идти в монастырь.
— Пусть не поминает имя божие тот, кто в него не верит, — отрезала председательница тоном старого каноника.
У Тонько шла из носу кровь. Он размазывал ее по лицу и жалобно причитал:
— Не от-да-вайте меня в монастырь, лучше убейте до-о-ма!
Цилька не выдержала:
— Всегда вы так, тетушка Клчованицкая! Стараетесь только себе получше сделать. И нашу мать для того уговариваете отдать Тонько в монастырь, чтобы охотнее пошел ваш Донбоско!.. Боитесь, что ему там без товарища скучно будет!
Схоластика Клчованицкая была в этот момент похожа на вора, пойманного с поличным, но попыталась разыграть оскорбленную добродетель.
Чувствуя поддержку сестры, Тонько снова заплакал.
Вильма всплеснула руками.
— Да не хнычьте вы, ради бога! Разбудите Аиульку!..
Услышав имя дочери, Цилька бросилась в комнату.
Схоластика Клчованицкая, собравшаяся было домой, уселась снова. Она была довольна, что ей удалось нарушить мир в этой дружной семье. Ян Иванчик, подавив в себе желание сказать ей какую-нибудь грубость, насмешливо проговорил:
— Уж не платят ли вам за услуги трнавские отцы-иезуиты, пани Клчованицкая? Вы так рьяно вербуете мальчишек в монастырь, будто состоите у иезуитов на жаловании.
Рассвирепевшая святоша выскочила из кухни.
— Чтоб тебя черт взял! — крикнула ей вслед с облегчением Вильма Кламова, довольная тем, что зять осадил эту дрянь.
Венделин Кламо обнял Тонько за плечи и стал утешать его. Потом подвел сына к умывальнику и, пока тот смывал с лица кровь, укоризненно сказал жене:
— Ты хоть гляди, куда бьешь, и думай, за что бьешь. Этим из парня священника не сделаешь!
— Я не за то бью, что он не хочет быть священником, а за то, что дерзко отвечает.
Это был уже прогресс!
Венделин Кламо подошел к полке, взял большую семейную библию и принялся листать ее. Наконец он нашел нужное место.
— Знаешь, что говорится в священном писании: если родители принуждают сынов своих принять сан священнослужителя, не будет им отпущения грехов, пока они от этого не отступятся. Что ты на это скажешь?
Тонько от радости захлопал в ладоши.
Вильма выхватила библию из рук мужа.
— А перед этим что говорится? Что родители, а главное матери, поступают правильно, если наставляют детей своих служить богу и пестуют в них росток священного призвания. А на это что ты скажешь?
Старый железнодорожник пристыжено опустился на стул и шепотом признался зятю:
— Не то я что-то сказал, да и не к чему…
— Все равно не пойду! — упорствовал Тонько.
— Пойдешь, и все тут! — отрезала мать.
Вдруг в окнах задребезжали стекла и весь дом словно вздрогнул. Сначала всем показалось, что на тихую Линдавскую улицу ненароком завернул какой-то оркестр и прямо под окнами Кламовых грянул бравый гардистский марш.
Проснулась Анулька. Тщетно Цилька закрывала окна. Тщетно Вильма катала и трясла коляску — ребенок кричал и дергался всем тельцем при ударах барабана.
Мужчины выбежали на улицу.
— Городское радио освящают! — крикнул Тонько из дверей.
— Свиньи окаянные! — не удержалась Вильма.
На улице, невдалеке от домика Кламо, стояло и сидело множество людей. Никогда еще не собиралось здесь разом столько жителей городка.
Один из соседей Кламо, механик Блажей Мего, стоял рядом со своей женой прямо под столбом, на котором висел репродуктор. Жена его была небольшого роста, но сам он был так мал, что рядом с ним даже она казалась высокой. Детей у них не было, и они радовались, что столб с громкоговорителем установили возле их дома…
Другой сосед, ломовой извозчик Лукаш Шенкирик, вытащил со двора на улицу деревянную скамью и уселся на ней вместе с женой, детьми, зятем, внуками и родителями. Шенкириковы были все высокие и казались еще выше от гордости, что их развелось так много…
— Он бы еще своих волов вывел из хлева, — прошелся по адресу извозчика механик. — А ты что скажешь на это, Вендель? — и Мего задрал голову.
— Он, наверное, целую сотню отвалил, чтобы этот горлодер поставили у его дома, — сказал в свою очередь извозчик, кивнув в сторону механика. — Как тебе это нравится, Вендель? — Шенкирик указал на репродуктор.
— Очень уж орет! — и железнодорожник прикрыл руками уши, чтобы его поняли.
После гардистских маршей из репродуктора раздался голос дубницкого фарара. Он и в костеле-то ревел, как медведь, а тут его голос звучал прямо устрашающе:
— Ниспошли, о господи, свое благословение городскому дубницкому радио! И да будут благословенны все, кто станет по радио выступать и слушать его! Дай, господи, крепость телу их и спокойствие духу их!
Люди на улице осенили себя крестным знамением. Некоторые женщины даже преклонили колена.
Они опомнились лишь тогда, когда радио стало передавать речь правительственного комиссара и председателя партии Глинки в Дубинках, сообщившего горожанам, что словаки — единый народ, что у них единый бог, единый вождь и что как сумели они избавиться от чехов, так избавятся и от евреев и коммунистов… К сожалению, все это уже повторялось много рази теперь никого не занимало. Однако не слушать было нельзя: репродуктор перед домом Блажея Мего ревел и хрипел так отчаянно, будто в него заточили самого Киприана Светковича и он изо всех сил старался выбраться оттуда.
Ян Иванчик оперся о ворота и вытер нот со лба. У него почему-то снова начала ныть нога.
Венделин Кламо сложил руки рупором и прокричал механику:
— Кто написал речь для Киприана?
— Помощник нотариуса Габриэль Гранец.
Затем Кламо обратился к извозчику:
— Орет как сумасшедший, да еще заикается…
— Это он не может разобрать почерк Габриэля, — уверенно заявил Шенкирик.
Кто-то на другой стороне улицы улучил момент, когда репродуктор на минуту смолк, и крикнул:
— Дураки дурака слушают!
— На страж! — рявкнул в этот момент репродуктор.
Улица так и покатилась со смеху.
Потом кто-то, судя по голосу — Габриэль Гранец, объявил, что директор средней школы, капитан глинковской гарды Андрей Чавара расскажет о международном положении.
Линдавская улица удвоила внимание.
— Настал момент рассчитаться с самым опасным нашим врагом… — начал гардист и скрипучим голосом слово в слово повторил утреннюю речь шефа пропаганды.
Ян Иванчик скинул было пиджак, но тут же снова накинул его на плечи — вся рубаха у него взмокла от пота.
— Назначаю сбор дубницких гардистов сегодня, в шесть часов, в помещении гарды, — надрывался Чавара.
— Это еще что за помещение?
— Бывший спортивный зал, — объяснил Тонько. — Уже и вывеску рисуют…
На улицу вышла Цецилия Иванчикова.
— Мы завесили окно стеганым одеялом, а дверь — покрывалом с кушетки, — сказала она. — Только после этого Анулька смогла уснуть. — Цилька с ненавистью посмотрела на громкоговоритель. — Трубит, как слон.
— Вечером я посмотрю, где здесь проволока потоньше, — сказал Ян.
— Я помогу вам, зять.
— Что вы задумали? — ужаснулась Цилька.
Командира гарды сменил Габриэль Гранец.
— Местная нотариальная контора доводит до сведения населения, — видимо, читал он, — что по приказу высшего интендантского управления никто не имеет права хранить в своем доме более четверти килограмма муки любого сорта, более трех четвертей килограмма свиного сала, более четверти килограмма мака из расчета на едока в месяц.
— Вот оно значит как! — прорычал Мего.
— Слышишь, Веидель? — прогудел Шенкирик.
— А у нас и половины того нет, — признался железнодорожник.
— Хорошо бы прикупить да припрятать, — проговорила Цилька.
— Через три дня начнутся обыски, — продолжал Гранец.
— А господ это касается? — спросил кто-то громовым голосом с другой стороны улицы.
Все оглянулись.
— Литр вина в месяц! — снова проговорил тот же голос. — Да пиаристы помрут от жажды!
Линдавская улица хохотала.
— Кто не имеет дома работы, может записаться в городской нотариальной конторе и поехать на работу в Германию, — читал Гранец.
— Получит железную медаль! — не унимался кто-то.
Виноградарь Михаил Шнопсер, который жил напротив Кламо, открыл в этом году шинок. Ехидные замечания неслись из окон шинка.
— Кто это без конца кричит оттуда? — спросил Иван-чик.
— Так могут орать в Дубинках только трое: Шимон Кнехт, Алоиз Транджик и Петер Амзлер, — проговорил железнодорожник на ухо зятю. — Едва ли это полицейский или винодел; значит — сторож.
— Половину денег получит сам завербовавшийся в Великогерманском рейхе, а половину — его супруга, которая останется дома в Словакии, — продолжал Гранец.
— Хайль Гитлер! — заревел сторож в окне шинка.
— Кто весной заказывал купорос для опрыскивания винограда, пусть немедленно внесет деньги и получит его у председателя союза виноградарей Бонавентуры Клчованицкого.
Виноградари, как по команде, подняли голову к небу. Погода стояла сухая, хорошая, виноград не болел, стоит ли опрыскивать? Люди чесали в затылках.
Иванчик старался стоять на одной ноге — больную ногу невыносимо ломило.
— Доводим до сведения уважаемых жителей города, что пан Гейза Конипасек открывает в Дубниках большой винный магазин.
— Э-ге! — заблеял Мего.
— Ну и ну! — прогудел Шенкирик.
— Бесстыдник! — закричал Амзлер.
— Фирма Гейза Конипасек будет предоставлять кредит виноградарям, не имеющим своего пресса, бочек и погребов, в размере двух третей прошлогоднего урожая, если они дадут письменные обязательства сдавать упомянутой фирме под пресс весь свой виноград.
— Хитро придумано!
— Знают толк в делах!
— Светковича кондрашка хватит!
Откуда-то с Костельной улицы надвигалась гроза. Ветер рвал листья с деревьев, гнал по небу облака, поднимал пыль.
— На страж! — загрохотало радио.
Ударил гром, и люди разбежались по домам. Тонько Кламо быстро достал из-под крыши сарая длинный шест, которым сбивали гусениц с деревьев, привязал к нему острый нож и, дотянувшись до провода, обрезал его. Концы провода он связал веревкой.
Репродуктор замолчал.
К вечеру небо над Дубинками затянуло еще больше. Тьма опустилась раньше обычного, да такая густая, что уже в семь часов пришлось зажечь свет. Небо прорезали ядовито-желтые ветвистые молнии, гремел гром. После такой устрашающей световой и звуковой подготовки последовала лобовая атака: хлынул сильный, освежающий летний дождь.
В доме Кламо оставили двери кухни открытыми, чтобы слышать, как стучит по крыше дождь и подышать влажным свежим воздухом.
— Я так издергалась, что на весь свет зла, — призналась Вильма Кламова.
Цильку клонило в сои.
— А мне хочется плакать, — сказала она.
Цилька не знала, будить Анульку или нет; было время кормить дочку, но она не могла на это решиться, боясь, что малышка опять поднимет крик. Цилька перевезла коляску из одной комнаты в другую, и Анулька проснулась сама. Все в напряжении ожидали, что будет, когда ребенок поест. Но девочка потянулась, улыбнулась матери, бабке, деду, Тонько. Она улыбнулась бы и отцу, но когда он подошел к ней, она уже спала.
— Мне кажется, что маленькая захворала от жары, — сказал Венделин Кламо, держа в руках потухшую трубку.
Всем очень хотелось, чтобы дед был прав. Почему-то казалось, что если ребенок заболел от жары, это не так страшно. И все радовались тому, что пошел дождь и стало прохладней.
Старый железнодорожник раскурил трубку и, объявив, что хочет покурить на крыльце, пошел к Шнопсеру.
— А этот горлодер на столбе не будет орать ночью? — с тревогой спросила Вильма, когда Цилька снова отворила окна в передней комнате.
— Не будет, не бойтесь, — успокоил ее Тонько и наклонился к учителю. — Я вам хочу кое-что сказать…
— Что, Тонько?
— Я перерезал проволоку, — прошептал мальчик.
"Да, поступок, достойный будущего священника!" — подумал Ян и тоже шепотом ответил:
— Хорошо сделал, только молчок, никому ни слова.
Цилька, стоявшая в дверях, зевнула во весь рот.
— Как я хочу спать, — она прикрыла рот ладонью. — Пока кормила Анульку, чуть не уснула.
Вильма взяла дочь за плечи и втолкнула в комнату:
— Немедленно раздевайся и ложись!
Дочь не возражала.
Вильма вынула из духовки калач, испеченный для сына-солдата, осмотрела его со всех сторон, хорошо ли он пропечен, не бледна ли корочка, и проворчала, чтоб слышал зять:
— Не спать четыре ночи — это и скотина не выдержит!
Ее глаза встретились с глазами зятя. Они враждебно глядели друг на друга.
"С тех пор как я дома, мы еще ни разу не остались с Цилькой наедине", — подумал Ян и сам испугался этой мысли — она была хуже боли в ноге. Он снова взглянул на тещу. Лицо ее было угрюмо, сурово и печально. Так печально, что Янко на минуту даже охватила жалость к этой старой женщине. Но злость взяла верх над жалостью. Сегодня он окончательно убедился, что именно теща управляет его супружеской жизнью, это из-за нее Цилька вздрагивает, как только он к ней прикоснется, это она следит за тем, чтобы дочь не подпускала к себе мужа.
Стоя на пороге, он раздумывал, не пойти ли ему в шинок к Шнопсеру. Все беды сразу — и война началась, и Цилька опять ушла спать без него. Даже спокойной ночи не сказала!
Дождь усилился. Учитель уселся на крыльце, вспоминая, как сиживал тут с Цилькой после свадьбы, как они смеялись и шутили, как подставляли во время дождя босые ноги под водосточную трубу. Все теперь стало безразличным. Он совсем уже было собрался отправиться вслед за тестем, но в этот момент к нему подсел Тонько.
— Вы здесь, зять! — окликнул он его.
Мальчик доверчиво поведал Яну о своих школьных делах; о том, что он больше всех предметов любит физику, а меньше всего — закон божий, что директор их — человек несправедливый, о том, кто из учеников получит награды, а кто провалится, куда поедет их класс на пикник…
У Яна потеплело на сердце, он забыл о своих невзгодах и нежно обнял мальчика за плечи.
— Тонько, девять часов! — крикнула мать.
Но они не откликнулись.
Потом учитель рассказывал Тонько о большом мире звезд и маленьком мире атомов, и это привело мальчугана в восхищение. Оказалось, что огромные расстояния разделяют не только планеты, но и электроны. Это еще больше поразило воображение Тонько.
— Половина десятого, Тонько! — снова закричала мать, и опять они оба промолчали.
Потом разговор зашел о том, что два года назад было исключено из учебных программ всех городских училищ, — о предках человека, живших миллионы лет назад.
Тут Вильма Кламова выскочила на крыльцо, будто ее оса ужалила.
— Я кому сказала? Спать! — Она схватила сына за плечи и потащила в дом.
Это означало, что она все слышала и что ей понравилось все, но только не конец разговора.
Ян Иванчик вошел в дом.
На столике у кровати горел ночничок. Цилька и Анулька спали, повернувшись лицом к открытым окнам.
Он тихо лёг, покрылся стеганым одеялом и осторожно коснулся Цилькиной руки.
— Не будите меня еще, матушка, — сквозь сон пробормотала она.
Ян отнял руку, огорченный тем, что даже и во сне жена думает не о нем, а о матери. Теперь его задевала каждая мелочь, то, на что он раньше не обратил бы внимания… Он стал считать до тысячи. Он всегда так делал, когда его мучила бессонница, и засыпал обычно между второй и третьей сотней… Но сегодня он досчитал уже до пятисот, а сон все не шел. Ян слышал, как подвыпившие мужчины вышли от Шнопсера, обругали дождь и весело приняли решение вернуться в шинок. Домой отправился только Венделин Кламо. Когда Ян досчитал до восьмисот, в кухне послышалось тещино ворчанье, но и оно прекратилось, как только заскрипела кровать, — железнодорожник укладывался подле жены…
Тысяча… В доме тихо, только дождь стучит по крыше да вода бежит по водостоку… Вторая тысяча… Дождь бьет по мостовой… Нет, на Цильку он не мог сердиться — он знал, видел, как все сразу навалилось на нее… Он даже упрекал себя — ведь она действительно не спала несколько ночей подряд… Однажды — он еще не был тогда женат — он не спал во время масленицы две ночи и от усталости буквально падал… Но что делать, если Цилька разлюбила его? Он вернулся из больницы, и она ни разу не взглянула на него ласково, не обняла его… А ведь ему так мало надо! Пусть бы она сказала только: "Вот выздоровеет Анулька…" Если бы он услышал от нее эти слова, он бы все вытерпел… А ведь было время, и не так давно, когда Цилька сама звала его к себе… Прежде он всегда верил, что мечты сбываются. А теперь? Теперь он убедился в том, что жизнь и мечта — совсем разные вещи.
— Цилька! — шепнул он и погладил жену по плечу.
— Очень прошу тебя, оставь меня… Я как мертвая…
Ему показалось, что перед ним захлопнули двери родного дома. В детстве, когда он считал себя несправедливо наказанным, он всегда грозил родителям: "Вот умру — будете плакать!" А что случилось бы теперь, если бы он истек кровью под ножами гардистов? Теща? Она бы выдала Цильку за другого, хорошего, более покорного и уважаемого человека. А Цилька? Она бы нашла утешение в Анульке… Он так жалел себя, так сокрушался, что у него даже слезы потекли по щекам. Началась война, мобилизация, его призовут. Цилька будет рыдать, а теща испечет калач… Вот когда они будут жалеть его, оплакивать… Внезапно ему стало стыдно за глупые мысли… В какой-то книге он прочел: "Кто доставляет другому радость, приближает к себе любовь, а кто этого не делает — отдаляет ее от себя…" Дает он Цильке счастье или мучит ее? Но что он сделал ей плохого? Чем обидел? Почему же она перестала любить его?
Он погладил спящую жену по волосам.
— Янко, — вдруг сказала она, — возьми мою руку, я хочу знать, что ты мой.
Его залила радость. Значит, он ошибался… Значит, напрасно мучил себя… Он коснулся ее волос губами и вдохнул их запах… Грусть и отчаяние прошли… Даже храпевшая в кухне теща показалась ему не такой чужой… Дождь весело стучал по шиферной крыше, весело стекал по водосточной трубе, весело бил по мостовой.
На улице послышались торопливые шаги, кто-то тихо стукнул в окно.
— Пани учительница!
Ян отпустил руку жены, встал, распахнул окно и увидел на тротуаре человека в плаще.
— Что вам надо от учительницы? — спросил он.
— Это я, Штефан Гаджир, пан учитель.
— Что случилось?
— Шимон Кнехт сидит пьяный на габанской мельнице, — прошептал однорукий. — Тутцентгалер с Одлером вытянули из него, что завтра вечером гардисты собираются сделать у вас обыск.
Учитель и удивился и испугался.
— Он говорил о каких-то листовках, книгах… Спрячьте…
— Спасибо, пан Гаджир.
— Будьте осторожны, теперь их время, они свирепы, как волки.
Ян Иванчик взглянул на спящую Анульку. Девочка лежала тихо, как мышка. Он склонился к ней, чтобы убедиться, что ребенок дышит. Потом долго с любовью смотрел на Цилькино лицо. Когда она спала, оно казалось совсем детским.
Сердце его глухо билось. Обыск, обыск…
Ян стал припоминать, что следует спрятать. Листовок у него нет. Письма? Но он почти ни с кем не переписывался. Да, с Петером Илемницким! Кажется, есть от него несколько писем. Они самого обычного содержания, но теперь одно его имя приведет их в ярость! От отца Яну осталась книга "Десять дней, которые потрясли мир" — это опасно… Сам он как-то купил книгу "Государство и революция" — это уж определенно запрещенная литература… Кроме того, у него есть еще чешские книги — эти запретны уже потому, что они чешские…
Как только рассветет, он заложит письма Илемницкого в библию, снимет несколько переплетов с изданий Общества друзей классической литературы и вставит в них произведения Ленина, Илемницкого и Рида. Чешские книги он оставит как есть — пусть позлятся господа гардисты.
Ян успокоился, поцеловал Цильку в лоб, сжал ее руку и, когда она ответила на его пожатие, уснул спокойный и счастливый.
В понедельник с утра летнее солнце уже снова вовсю светило с ясного неба. Дубники сверкали в лучах солнца, холмы, покрытые виноградниками, зазеленели после грозы еще больше, а небольшое болотце за городом превратилось в озеро. Полной грудью вдыхали люди пьянящий воздух. Цвели липы, и казалось невероятным, что где-то на свете идет война, раздаются залпы.
Учителя мужской приходской школы взволнованно беседовали между собой. Одна из учительниц с тревогой спрашивала законоучителя:
— Скажите, пан фарар, у нас будет мобилизация?
— Все от бога, — успокаивал ее священник.
Цецилия Иванчикова схватила мужа за руку, слово "мобилизация" будто обожгло ее. Стоявший у окна директор школы Михал Лужак вдруг сказал:
— Ну и дождь был сегодня ночью!
Однако дождь меньше всего занимал учителей, в том числе и самого Михала Лужака. Ни у кого из них не было ни садов, которым дождь мог быть полезен, ни посевов, которым он мог повредить.
— Дождь, дождь! Скажи лучше, что ты думаешь об этой войне? — накинулся на директора Иванчик.
— Я политикой не занимаюсь.
Иванчик нахмурился.
— Так говорят, когда не хотят ответить.
— А что вы, молодые, хотите услышать от меня, старика? Как я в восемнадцатом году вырывал из учебников портреты императоров Франца Иосифа Первого и Карла, кажется, Второго? Или как я в тридцать девятом снова вырывал из учебников портреты президентов Масарика и Бенеша? По правде говоря, я рад, что больше ничего не надо вырывать.
Иванчик усмехнулся.
— Ты, значит, думаешь, что больше ничьих портретов не придется вырывать из учебников?
Цилька с некоторым опозданием наступила мужу на ногу.
Фарара война занимала постольку, поскольку он надеялся на прибыли от поставок дорогого вина. А так как он был из тех, кто при вязке снопов подбирает каждый колосок, то он обучал детей закону божию, хотя это давало ему сущие пустяки.
Так как фарар захотел перенести свои уроки на утро, расписание изменили. Цилька обрадовалась: теперь она сможет в перерыв забегать домой покормить Анульку, и бабке не надо будет таскаться с коляской в школу.
Учителя разошлись по классам. Иванчиковы замедлили шаги, чтобы хоть минутку побыть наедине. Из первого класса доносилось пение школьников:
Ангелы — чистые духи!
У которых есть разум и воля!
Но у которых нет тела!
Услышав, как фарар отбивает указкой такт по кафедре, Ян сказал:
— Это похоже на галеры — рабы гребут, а надсмотрщик отбивает такт.
— Что тебе до всего этого, Янко! Анулька проснулась совсем здоровенькая, хорошо поела, и я так рада…
На Цильке была белая блузка и синяя юбка в складку. Волосы ее отливали бронзой. Такой Ян знал ее еще до замужества.
В Цилькином классе поднялся шум — третьеклассники буквально ходили на головах.
Ян лукаво посмотрел на жену:
— Ну-ка, скажи, чьи это стихи?
Вместе будем брод искать,
если будет речка,
вместе будем мы пахать,
если будет поле,
вместе будем толковать,
если будет повод…
Цилька даже покраснела от радости — эти стихи были когда-то записаны в ее девичьей тетрадке, и она радовалась, что Ян помнит их наизусть. Притянув мужа к себе, Цилька быстро поцеловала его в губы. Потом шепнула на ухо:
— Пусть сегодняшний вечер будет нашим!
Стоя перед дверью класса, за которой она скрылась, Ян без конца повторял:
— Милая, милая, милая!
Пятиклассники встретили своего учителя, как солдаты: встали, помолились, сели.
— Пан учитель, вы знаете, война началась, — неожиданно сказал один из мальчиков.
— Знаю, ребята, но сейчас у нас грамматика.
Мальчишки были разочарованы. Им так хотелось услышать, что скажет о войне учитель. Но он, как видно, не был расположен говорить на эту тему. Тогда они сами заговорили наперебой:
— Немцы напали на русских!
— По радио передавали, что фронт тянется от Северного моря до Черного.
— Две тысячи километров!
— Знаю, все знаю, ребята, но ведь я вам задавал по грамматике совсем другое. Кто мне расскажет, что было задано на дом?
Но вместо ответа прозвучал тоненький, совсем еще детский голосок:
— Скажите, пожалуйста, пан учитель, а кто победит?
Яну надоело уклоняться от ответа. Он поднял голову от журнала и увидел на шкафу глобус. Достав его, он позвал ребят:
— Подите-ка сюда!
Мальчишки моментально выскочили из-за парт и обступили учителя.
— Вот видите это небольшое пространство? — Ребята вытянули шеи. — Вот здесь, где мой палец, — это Германия.
— Такая маленькая? — удивились некоторые.
— А вот отсюда и досюда — видите?
— Видим!
— Все это, что я прикрыл ладонью, — Советский Союз. Вот так ребята!
Мальчики сами вернулись на свои места: они все поняли.
Учитель поставил глобус на место и перешел к грамматике.
Через несколько минут кто-то постучал в дверь класса. Вошел директор Михал Лужак. Он кивнул ребятам, чтобы они не вставали.
— Извините, коллега, что помешал вам… Можно вас на минуту…
Яна поразило, что директор обратился к нему на "вы" — они всегда говорили друг другу "ты".
В коридоре стояли двое незнакомцев: один щуплый, молодой, с интеллигентным лицом, другой постарше, дородный, с физиономией одутловатой и грубой.
— Вы будете учитель Ян Иванчик? — спросил младший.
— Да, что вам угодно?
— Вы арестованы.
Иванчик растерянно поглядел сначала на них, потом на директора. Этого он никак не ожидал. Потом взглянул на дверь, у которой его поцеловала Цилька.
— Могу я проститься с женой? Ее класс здесь, в этом же коридоре.
— Нет! — зашипел старший. — Ступайте вперед да поторапливайтесь!
И они зашагали вслед за учителем по коридору. Директор Михал Лужак пожал плечами, но ничего не сказал. Ему было неприятно, что в его школе произошла такая скверная история.
Когда они подошли к стоявшему у подъезда автомобилю, из-за угла показалась Вероника Амзлерова.
— Куда едете, пан учитель? — весело крикнула она.
— В тюрьму! — ответил Ян. — Скажите нашим, чтобы не ждали…
— Придержи язык, скотина! — толстяк втолкнул учителя в машину, влез вслед за ним и захлопнул дверцу.
Машина рванулась в сторону Братиславы.
Вероника Амзлерова от ужаса застыла на месте. По ее лицу поползли слезы. Она машинально вытирала их своим черным фартуком.
Скан, обработка: Prizrachyy_Putnik