Эти славные собачки

Мы были готовы на все ради достижения своей цели.

Каждый сам убьет тех из своих собак, на которых пал выбор.

Руал Амундсен «Южный полюс»

Они начинали промысел из самой дальней от дома избушки. Избушка была срублена в Хребте — далеко от речки. Там реже всего встречались следы лосей, и это обстоятельство пособляло: когда лайки уходят по следам и пляшут перед зверем, забрать их нет возможности, пока не обессилят, а бить сохатых нельзя — возиться некогда, надо добывать соболей.

Каждый день Григорий находил один свежий след соболя, небольшой глубины снег держался месяц, собаки почти всегда успевали догнать зверька до темноты.

Сначала Григорий ходил со всеми лайками, но когда шерсть на запястьях лап начала слезать, стал брать только одну, другую закрывал в избушке и она сутки отдыхала под нарами вместе с собакой Мирона.

У Григория были две старые лайки: Лобан и Вьюжка, бывалые, и одна молодая, первоосенка. Она погибла, когда снег только-только начал покрывать мхи: лайки нашли берлогу, зверь не выходил, молодая лезла в чело — медведь утащил ее лапой. Это была горестная неудача.

Повалили снега. Напарники стали на камусные лыжи и перешли на реку Долимчес, в ближнюю к поселку избушку. Теперь они ходили настораживать капканы и кулемки[1]. Собаки лежали привязанные в пихтовых шалашах, зализывали на ногах раны.

Еще через месяц Григорий и Мирон сложили пушнину на нарту, по очереди уминая снег лыжами, потащились домой. Снег был метровой глубины, а в редколесье и того больше. Собаки ползли по несмерзшейся лыжне. Одна Вьюжка, меньшая из собак Григория, успевала за нартой; намного отстав от Вьюжки, останавливаясь передохнуть, плыли оба остроухих пса Мирона; Лобан был самый тяжелый и полз за всеми далеко сзади.

Напарники жили на левом берегу Енисея в поселке из нескольких домов. Поселок назывался Ферма. Там была песцовая ферма. Жена Григория Марфа и жена Мирона работали звероводами и Мирон работал звероводом, но он уходил в тайгу на промысел — ненадолго. Он не бывал на промысле больше двух месяцев: от рождения остался хромой и скоро утомлялся, особенно на лыжах. Григорий же — был промысловик неутомимый и дюжий.

Он жил дома неделю: парился в бане, колол дрова, ездил в деревню сдавать пушнину, потом собрался назад в тайгу — осматривать капканы. Он уходил один, и, чтобы в избушке не было скучно, надумал взять с собой Вьюжку.

— Погляди-ко, Гриша, лапы до локтей сбиты, — сказала Марфа. — Маленько сейчас гноиться стали, ныне отходила свое. Будет с нее — снег кровавить?

Григорий согласился. Утром, когда вышел с мешком и малопулькой, снял с крыши лыжи, удалось привязать только Лобана. Вьюжка к рукам не шла. Марфа вынесла миску с молоком, но лайка увидела миску — и отбежала подальше, села на дороге рыжим комом; навострив уши. внимательно следила за ними. Григорий махнул рукой:

— Загодя ымать нужно. За лыжами идти — погода теплая, там подлечится. В зимовье запирать буду.

Он, прощаясь, подал жене руку. До проруби, где кончилась накатанная дорога, Григория провожал самый малый из сыновей; когда отец нагнулся одеть крепления на бродни, маленький человек уже бежал во всю прыть назад, на угор.

До избушки по лыжне, проторенной с Мироном, было часа четыре-пять ходьбы. Григорий не очень торопился. В пойме Енисея, на озерах и лугах, след перемело, и Григорий старался не съехать лыжами с твердой полосы их с Мироном нартовой дороги. В лесу, лыжня была заметна хорошо. На деревьях кухты лежало много. Вьюжка семенила сразу за лыжами и очень заинтересованно окунала нос в каждый след сбоку, снег оставался на морде.

Они прошли километра четыре, Григорий почувствовал, как потянуло мышцы правой ноги, он рассердился: «Ну так наотдыхался, ноги ходить отвыкли. В зимовье теперь болеть будут».

Боль отдавалась в нижней части живота. Григорий отряхнул снег с согнутой пихты и сел, не снимая лыж. Боль легкая, как слабая судорога, та, что даже смешит немного, стихла. Он встал и пошел дальше. Но через две сотни шагов она опять вернулась, но уже резкая; она совсем перешла в низ живота. Григорий нажал рукой ниже кожаного ремешка, на котором висел нож, — и от боли пришлось присесть.

«…Вот так да!.. Съел ли плохого чего? Наверно, чаю попить надо». Он стал смотреть по сторонам, отыскивая какую-нибудь сушинку для костра, но когда поднялся и попробовал подойти к сухому кедрику, то не смог: боль держала, заставляла сидеть. Он вытащил ноги из креплений и опустился на лыжи, сидел долго. Собака сначала ждала, потом долго крутилась, отаптывая снег, улеглась и стала скусывать лед между пальцами.

Боль прошла. Григорий наломал сучьев и разжег совсем маленький костерок; зачерпнул в котелок снега, вскипятил воду и бросил заварки побольше. Он выпил чай и пошел вперед.

Он и Вьюжка прошли совсем немного и его вдруг стошнило. «Ну так дела!» — стал беспокоиться Григорий, но он был человек крепкого духа и если и была причина, то волновался не слишком. На завтрак Марфа приготовила мороженого налима с максой, налим был прожарен хорошо; шаньги с творогом тоже не могли испортить желудок. «Дело плохо», — подумал Григорий. Неожиданно пришла и заняла все его внимание мысль: «Никак аппендицит!»

«…Совсем, парень, плохо!» Он уже и не думал о том, чтобы идти вперед. Постоял, сломал сук густой ели, повесил малопульку и повернул лыжи к дому. Но и к дому двигаться — не легче. Кое-как Григорий прошел, опираясь на посох, одолел сотни три шагов, резь была такая сильная, что он на время потерял сознание. Долго отдыхал и прошел еще шагов сорок. Лайка лежала, подняв голову, на том месте, где он повернул назад, наблюдала за ним, ожидая возвращения, — затем поднялась и догнала хозяина. Было тепло, не больше десяти градусов мороза. Григорий увидал невысокий толстый кедровый пень рядом с лыжней, смолистый. Натесав щепок, он поджег его.

Была середина дня, было тепло, и тепла костра хватит надолго. Если боль утихнет, то все хорошо: по лыжне домой он может вернуться и ночью. А если нет — ночью будет плохо. Он понимал это «Ночью, парень, не шути, — мороз сильный», — думал Григорий. Он лежал под деревом на лыжах, подальше от горячего огня и ждал: уйдет ли боль? Его стошнило одной желтой слизью, когда он поднялся.

Он знал, что можно попробовать еще. Вьюжка лежала, свернувшись у огня рядом; он вынул из кармана кисет с патронами, вытряхнул их в снег, обернул шнурок вокруг шеи собаки, туго завязал его. Делал это быстро — и опять развязал. Охватил ножом кусок подола клетчатой рубахи, вложил в кисет и крепче прежнего затянул его. «От бы пошла!..» — Он толкнул ее от себя.

— Гыть-гыть! Гыть! — крикнул он, будто она шла в упряжке к дому. Вьюжка завиляла хвостом — и подошла.

— Домой! — прохрипел он как можно более низким злым голосом. Собака распустила завернутый на спину хвост и, стоя в метре от него, виляла самым кончиком. — Пошла домой! — крикнул он изо всех сил — от напряжения боль была очень сильная. Вьюжка отпрянула и, сдвинув уши на самую макушку, пригнулась, вид у нее был растерянный, виноватый. Она легла. «Как же, вражина! — подумал зло Григорий. — Пойдет она!.. Как же!.. Лобан — тот бы бросил. Того понужни — и он подался. А эта пойдет?.. Не пойдет! Помрешь — не пойдет!» Он и раньше подумал, что так будет, но все же надеялся, а теперь наверное знал: не пойдет.

Он рассердился не на шутку — схватил посох, как-то судорожно, левой рукой дотянувшись, ударил Вьюжку по боку. Лайка громко завизжала тягучим женским визгом, упала на бок, хватая клыками мех на боку, отбежала, продолжая скулить. Она опять села, смотрела на Григория — и страх был в глазах. Собака не приближалась больше и не собиралась бежать в деревню: сидела на лыжне и смотрела. Тупая злоба с отчаяньем захватила хозяина. Он позабыл все, вскочил с посохом в руках и от резкой боли упал.

Он пришел в сознание от прикосновения холодного. Кедровый пень тлел. Вьюжка дружелюбно лизала лицо. Он опять гнал ее — она, отбежав, садилась на снег, а потом укладывалась на лыжне, свернувшись, следила за ним. «От костра в деревню не уйдет. Хоть помаленьку идти. Будет бежать впереди — может и пойдет», — еще так он подумал и кое-как, обессиленный, привстал и медленно стал продвигаться по лыжне. Но боль и дурнота подступили опять — и он опустился на лыжню.

Несколько раз чуть ли не совсем терял сознание и полз назад, к кострищу. Он вернулся туда— и уже не поднимался больше. Только и хватало воли подвигать из-под себя лыжи ближе и ближе к теплу и подвигать тело по мере того как угасал костер.

Он думал, что умрет, и умирать нет охоты — не в дальней тайге, а тут, недалеко от дома. Он чуть ли не терял сознание, а потом оно прояснилось, и он пробовал ползти, но уже не мог и забывался. Ему показалось, что он снова на заготпункте и вертит без конца добытых соболей в барабане с опилками, крутит ручку раз и еще раз; потом он вспомнил, как овода летят в самый жар на середине реки за лодкой и не могут ее догнать, но не отстают, а потом все враз пропадают, как только солнце зайдет за тучу. И он увидел, как меньший сын, попрощавшись, убегает домой по угору — напрямик, и вязнет, и теряет пимы в снегу, и мелькает босыми пятками.

Григорий ругался и плакал. Он знал, что теперь замерзнет. Боялся, но ничего не мог сделать. Он был крепкий, но не мог ничем себе помочь. Все, что можно, делал раньше; сейчас он думал, что делал все как следует, а теперь только мог ругаться и плакать. Слезой беду не пронять, но на большее он не способен. Это все. Крыть последними словами свое тело и собаку — раз и еще раз. Вот и все. В какие-то минуты Григорию казалось, что он слышит лай собак на ферме, а далеко в деревне за Енисеем ревет, разворачивается на лыжах по аэродрому маленький рейсовый самолет. Но так же вяло и смутно, как другие мысли, прошла мысль, что это кажется, это слабые отблески в памяти того, что когда-то было, и он замерзает, околевает, как больной или раненый зверь вдали от людей.

…Он очнулся ночью. Мирон, его напарник, разжимал зубы Григория и лил спирт из горлышка фляги. Григорий кашлял, жидкость лилась в нос и по щекам. Он открыл глаза — темные громады кедров шли в небо, и звезды между литыми вершинами были чистые, луна светила яркая. С боков сжимало, он скосил глаза и увидел боковые нартовые прутья. Мирон топтался, хрумкал снегом, прихрамывая на лыжах вокруг нарты. Он сам отхлебнул из фляжки и стал тереть Григорию лицо верхней мохнатой рукавицей.

— О-т, тама — ты… Ознобился маленько. Ну, ничо… Доедем кое-как, — сказал он Григорию. — У тебя с животом неладно чего? Что ли?.. Ну, ничо. До фермы доберемся. А там Марфа Орлика запряжет… Я в избушке разувшись сижу. Тут Марфа твоя как заскочит. Ревмя ревет: собирайся, Мирон, кричит, Вьюжка из тайги вернулась одна! Век того не было, чтоб одна пришла. От-ты, тама-ты… Опять же кисет болтается на шее. Она из леса поджавши хвост пришла. Собаки наши на ея лай подняли — не признали сразу, однако, едва не заели: к забору прижали. Марфа-то и выбежала. Мороз, парень, забирает… Ну — ничо… Теперь, если надо, и вертолет к утру будет.

Мирон соскреб лед с усов, отступил лыжами назад, взял посох с рогатулиной и уперся в черемуховую перетягу между копыльями — там, в конце длинной нарты, за броднями Григория.

— Ну, ладно, — сказал он. — Ho-те! Гыть-гыть! Гыть-гыть! — закричал бодро.

И две собачки впереди нарты потянули бечеву.

Загрузка...