Первая часть На соломе

1

Небо на востоке синевато-бледное, словно застиранное. Где-то за плотным слоем облаков восходит солнце. Его мутный, жидкий свет понемногу стал рассеиваться по мокрым полям. Всю ночь беспрестанно лил дождь. Он идет и сейчас, мелкий, словно сквозь тонкое сито. На полях несжатая рожь побурела и полегла. Да и сжатая, в скирдах и крестцах, также мокнет. Посреди полей — небольшое село. Его маленькие бревенчатые избы со стороны кажутся взъерошенными ветром копнами старой соломы. Перед избами — корявые ветлы. Если бы не эти ветлы, можно было бы подумать, что нет никакого села, а раскинулись одни лишь поля, на которых мокнет под осенним дождем несжатая рожь да скирды.

Всего одна улица в два порядка домов растянулась по склону большого оврага, на дне которого, среди высокой густой осоки, теряясь и вдруг возникая, поблескивает светлый ручеек Перьгалей. Дожди превратили его в настоящую речушку. В жаркое же засушливое лето он почти пересыхает, оставляя лишь кое-где болотца.

Видать, не от добра когда-то осели здесь, у сухого оврага, эрзяне. Недалеко отсюда, в пяти верстах к северу, протекает большая река Алатырь. За рекой — густой сосновый бор, по эту сторону — широкая заливная пойма. Но для эрзян места там не нашлось. Вдоль Алатыря тянутся барские земли, эрзян же загнали в сухой дол, где нет ни леса, ни травы. Самые старые жители села не помнят, когда это произошло. Не помнят и того, почему их село называется Баево. Может, от эрзянского слова буй. Есть много эрзянских селений, в названиях которых буй является частицей, определяющей принадлежность места: Ордань буй, Куляз буй, Тараз буй. Могло случиться так, что само название выпало, а частица сохранилась. Живущие вокруг русские эту часть названия переиначили по-своему: бай. Потом и сами эрзяне стали произносить Баево. А может, все было не так. Ведь по среднему течению Волги и по Суре живут и эрзяне, и русские, и есть много русских селений с эрзянскими названиями и эрзянских — с русскими.

Около Баева эрзянских сел нет. Да и в нем всего девяносто дворов. Улица единственная пустынна — дождь всех загнал в избы. С рассветом куры вышли было из дворов, но быстро попрятались. Теперь они понуро сидят под навесами, опустив мокрые хвосты. Невдалеке от села, вдоль Перьгалей-оврага, расползлось коровье стадо. Пастух, рослый мужик в коротком, старом зипуне, и подпасок — босоногий паренек лет восьми, укрылись от дождя под деревянным мостом через Перьгалей. Мост невысокий, и пастух сидит, склонив голову, чтобы не удариться о почерневшие бревна настила. Возле него лежат длинный кнут и толстая ясеневая палка. Кнутовище и палка украшены тонкой резьбой, похожей на замысловатую вязь работы древесных жучков-точильщиков. На конце ясеневой палки вырезана волчья голова с раскрытой зубастой пастью, кнутовище заканчивается лысой головой старика с узеньким клином бороды и закрытыми глазами. Пастуху на вид лет сорок, хотя ему еще нет и тридцати. Загорелое темно-коричневое лицо его изрыто следами оспы и преждевременными морщинами. Правый глаз закрыло бельмо. Короткая, реденькая бороденка растет лишь по щекам, не прикрывая подбородка. Из-под высокой войлочной шляпы торчат жесткие рыжеватые всклоченные волосы, уже давно не ведавшие ни щелока, ни частого гребня. Из распахнутого на груди зипуна с большими и малыми, «мужскими», заплатками виднеется заношенная рубаха, сшитая из белого холста и отделанная по вороту и концам рукавов вышивкой красными шерстяными нитками. И лишь добротные лапти, сплетенные из аккуратно подобранного золотистого лыка, резко выделяются из всего, что надето на нем.

На коленях пастух держит лапоть, который старательно заканчивает плести. Светлый кочедык[1] в его руках так и мелькает. Второй лапоть, уже готовый, лежит рядом по другую сторону от кнута и палки. Подпасок сидит на корточках против него и время от времени длинной хворостиной хлопает по земле. Он поглядывает на разбредшихся по краю оврага коров, чтобы какая-либо из них не забрела в несжатую рожь.

У подпаска светлые густые волосы, подрезанные «в крукок» на уровне ушных мочек. На голове нет ни картуза, ни шапки. Перешитый из старото зипуна пиджачок, без подкладки и застежек, подпоясан тонкой мочальной веревкой. Босые ноги, покрытые засохшей грязью, все в цыпках. Каждый раз, когда он вскидывает хворостину, громкий звук удара отдается под мостом. Дремавшая у их ног большая собака вздрагивает, вскидывает голову с отвисшими ушами и тихо скулит.

Пастух наконец не выдержал.

— Не пугай собаку. Сиди спокойно.

— Нельзя. Засну, как наш пес, — возразил паренек и снова хлопнул хворостиной.

— Вай, какой непослушный. Вот придем домой, пожалуюсь Марье. Она тебя урезонит.

— А чего я делаю?..

Упоминание о матери на мальчика подействовало. Он некоторое время сидел тихо, потом выбрался из-под моста и направился вдоль ручейка к коровам. Он шел и на ходу водил ногами по высокой мокрой траве — старался смыть с них засохшую грязь.

А дождь все шел, мелкий и нудный.


2

В Баеве Нефедовы живут ближе к северному концу улицы. Их изба, далеко не новая, но срубленная из бревен, с двумя окнами на улицу и третьим — во двор, еще послужит своим хозяевам. Большой двор обнесен ивовым плетнем. Его навесы крыты старой соломой и картофельной ботвой. Невдалеке от ворот к плетню примыкает небольшой сарайчик. Забит он старыми санями, неошинованными колесами и всякой домашней утварью. Против избы растет большая старая ветла, раскинувшаяся до крыши. Под ней возвышается горловина картофельной ямы.

По большому двору сейчас разгуливает лишь гнедая лошадь, корова и овцы — в стаде. Конюшня и коровник тоже плетневые, с обеих сторон обмазаны глиной, смешанной с соломой. Эрзяне любят просторные дворы, независимо от того, сколько у них скотины. Во дворах всегда по двое ворот: одни, большие, выходят на улицу, другие — на огород. Большие ворота сплетены из новых прутьев через ряд: один прут, очищенный от кожуры, другой — с кожурой. Так получается нарядней. Ворота обычно двустворчатые. Створки подвешены к столбам на вязовых обручах.

На заднем конце избы — длинные сени, с дверью во двор. Они сделаны из тонких сосновых жердей, нижними концами воткнутых в землю, а верхними вправленных под крышу. Щели между ними заделаны жгутами соломы. Тут все, на что ни посмотришь — из дерева и соломы. Во всем селе не увидишь кирпичного дома. Сени обычно разделены на две части липовой корой. Одна половина — проход в избу, вторая служит кладовкой. Здесь свален весь домашний скарб. Вдоль стен стоят высокие лари для зерна и муки. Сверху на жердях навалена одежда — овчинные шубы, зипуны, чепаны. В углу стоит огромный ларь, выдолбленный из толстого кряжа липы, с крышкой из коры. В нем хранятся холсты, рубахи, руци.

Дверь в избу широкая, но низкая. Взрослому человеку обязательно нужно наклонить голову, чтобы не стукнуться о притолоку. От двери направо большая печь — занимает чуть ли не половину всей избы. Налево, от косяка до боковой стены с окном во двор, широкий коник. Вдоль всей боковой стены — длинная лавка до «красного» угла с иконами. Другая лавка стоит у передней стены. Есть еще одна перед печью, называется она морго эзем. В углу над столом — иконы. Их две. На одной можно различить бородатый лик Николы Угодника, на другом — богоматерь с младенцем. Образа старые, почерневшие от времени и копоти. Закопчены и потолок, и стены. Эта изба когда-то топилась по-черному, без трубы. От печи, поперек избы, на параллельных брусьях вдоль задней стены настелены широкие доски. Это — полати.

За столом, против переднего окна, сидит хозяин — Дмитрий Нефедов. Он еще довольно молод, лет двадцати семи. На его загорелом лице курчавится светлая короткая бородка, густые волосы подстрижены «в кружок». Одет он в длинную поношенную холщовую рубаху, с вышивкой красной шерстью по вороту и концам рукавов. Положив большие загорелые руки на стол, упорно не поднимает он хмурого взгляда.

Всю ночь шел дождь. Не перестал он и утром. А в поле стоит несжатый хлеб. Сколько же еще придется ждать?

Жена Дмитрия, Марья, на год моложе мужа, высокая, бойкая, торопливо возится в предпечье, готовит запоздавший завтрак. С дождливой погодой и не заметили, как проспали. Были бы в доме старики, этого бы не случилось. Но их уже нет на свете. Братьев у Дмитрия не было, а сестры повыходили замуж в дальние селения и к ним почти не наведываются. У Марьи вся родня в Алтышеве. Взяли ее в дом Нефедовых на семнадцатом году. Девятый год живет с Дмитрием, и вот уже четыре года, как они хозяйничают самостоятельно. У них двое детей. Сыну осенью исполнится восемь лет, девочке недавно пошел четвертый годик. Третьего ребенка ждут, втайне надеясь, что будет мальчик. На девочек земли не дают. А у них всего два надела.

Марья вышла из предпечья и постучала ладонью по брусу полатей:

— Фима, вставай, доченька, завтракать!

С полатей донеслось сонное бормотание девочки.

— И ты, Митрий, сполосни руки, на двор выходил, — сказала она мужу.

Дмитрий подошел к висящему над лоханью деревянному ведру, наклонил его и через край плеснул себе на ладонь воды. Марья вынесла из предпечья полотенце, подождала, пока муж вымоет руки, и подала ему. С полатей спустилась Фима в длинной рубахе из синего домотканого холста, спотыкаясь, прошла по избе, не в силах спросонья открыть глаза.

— Иди скорей, солью тебе, — позвала Марья и подвела девочку к лохани.

Голос у Марьи чистый, грудной. Ее темные длинные косы пропущены через берестяную коробочку, прилаженную на голове, и собраны сзади на шее. Поверх этого замысловатого убора, образуя своеобразный кокошник, подвязан платок из тонкого льняного холста, вышитый разноцветными нитками и отороченный светлым мелким бисером. Рубашка у Марьи длинная, белая и тоже с вышивкой на груди, рукавах и по подолу. Холщовые портянки навернуты до колен и заправлены тонкими оборами аккуратных лаптей из желтого лыка. Она нарядилась так в поле, на жатву. Но дождь все льет и льет.

Семья только успела сесть за стол, как в сенях хлопнула дверь и заскрипели половицы. Муж с женой невольно переглянулись — кто это может быть?

— Наверно, кто-нибудь из соседей, — сказал Дмитрий и положил ложку на стол.

— Это нищий! — пискнула Фима.— Они всегда норовят, когда люди садятся за стол.

— Ну-ка не высовывай язык, откусишь вместе с хлебом, — одернула ее Марья.

Гость долго копался в сенях, слышно было, как что-то тяжелое положил на пол, потоптался на скрипучих половицах. Наконец со скрипом открылась дверь, и на пороге появился низенький седой старичок.

— Вай, дед Охон, откуда это под таким дождем?! Поди, весь вымок, — Марья метнулась в предпечье: — Фима, доченька, принеси с коника мой пулай!

Фима подбежала к конику, обеими руками обхватила тяжелый пулай и, сделав два-три шага, запуталась в длинной рубахе и вместе с пулаем растянулась на полу.

— Не выросла еще таскать пулаи, — усмехнулся дед Охон. Он снял с головы картуз с поломанным и искрошенным козырьком, стряхнул его и, повернувшись к иконам, перекрестил лысый лоб.

Дмитрий поднял с пола дочь.

— Нашла кого посылать, — упрекнул он жену.

— Чай, не тебя заставлю нести пулай при постороннем, — скороговоркой прошептала Марья. Когда Дмитрий вышел из предпечья, дед Охон сказал с одышкой:

— Доброго вам житья и здоровья.

— Спасибо, дед Охон.

Марья повязала на поясницу пулай и вышла навстречу гостю.

— Снимай зипун, дед Охон, расстелю на печи, быстро высохнет.

Старик бросил на коник картуз и взялся за зипун.

— Что же у вас завтрак так запоздал? Видно, не торопитесь...

— А куда торопиться? Видишь, что на улице, — отозвался Дмитрий.

— Да, на улице неладно... Ну что ж, может, и ненадолго, — сказал дед Охон, опускаясь на длинную лавку.

— Иди с нами завтракать, — пригласил его Дмитрий. — Правда, у нас картофельный суп.

— Теперь повсюду картофель, мяса нет ни у кого, — сказал старик.

Марья принесла из предпечья ложку и положила на стол. Охон сел рядом с Дмитрием. Марья теперь ела стоя. Места за столом было достаточно, но таков обычай. Молодой женщине не положено сидеть рядом с мужчинами.

— Издалека шагаешь, дед Охон? — спросил Дмитрий после завтрака.

Старик достал из кармана зипуна кисет с табаком, трубку и принялся ее набивать.

— Из Ардатова. Закончил свое дело. Теперь двигаюсь в Алатырь. Там, слышал, начинают строить новую церковь.

— Твои умелые руки, дед Охон, без дела не останутся.

— Так-то оно так, да надо бы им от рубанков и стамесок немного отдохнуть. Надоело возиться с деревом, — сказал старик.

Марья принесла ему в старой треснувшей ложке из печи уголек. Старик раскурил трубку. Она была у него большая, с черными обгорелыми краями и толстым мундштуком.

— Вот чего скажу тебе, Дмитрий, — заговорил опять дед Охон. — Отпусти-ка со мной своего мальца, Иважа. Пока живой и есть силенка, обучу его своему ремеслу.

— Кроме обузы, никакой пользы тебе не будет от семилетнего мальчика. Он еще и топор в руках не удержит, — быстро вмешалась в разговор Марья, копавшаяся в предпечье.

Помедлив, Дмитрий сказал:

— Иваж в подпасках ходит. Вот что будет осенью...

— К зиме я и сам собираюсь уткнуться куда-нибудь в теплое местечко, — вздохнул Охон.

— Иди жить к нам, — опять вмешалась Марья.

— Отчего же не прийти, если примете.

— У нас семья небольшая, в избе хватит места и тебе, — сказал Дмитрий.

Помолчали. Эрзяне по натуре не очень разговорчивы. Если не о чем говорить, сидят молча. Марья все еще возилась в предпечье. В притихшей избе раздавался лишь звонкий голосок Фимы. Девочка забралась на коник, раскладывала свои тряпочные куклы и разговаривала с ними. А вечером Марья затопила баню. День хоть был и не субботний, но во время жатвы кто будет с этим считаться.

Да и дед Охон давно не мылся в бане. Кто и когда о нем, безродном одиноком старике, позаботится? Самые близкие для него — Нефедовы. Родом он из Алтышева. Жена у него давно умерла, детей не было. Сблизился он с Нефедовыми случайно. Как-то, проходя через Баево, он узнал, что здесь есть выданная из Алтышева девушка, и попросился к ним ночевать. В следующий раз он опять зашел к ним. Нефедовы люди приветливые и часто пускали ночевать странников и нищих. Дед Охон — хороший столяр, не раз и Нефедовым то поправит стол, то дверь, а то и сделает скамейку или табурет.


3

Через три дня дождь наконец прекратился. Небо проясилось, и солнце засияло с летней щедростью. С утра земля была еще влажной, на ржаных колосьях поблескивали капли воды, трава и рожь никли от влаги. А к середине дня земля уже высохла. Все село с утра двинулось в поле, люди разбрелись по своим загонам, полоскам, участкам. Эти загоны и полоски отличаются и по величине: одни — широкие, другие — узкие. Есть и такие, которые можно измерить двумя шагами в ширину. Все зависит от того, на сколько душ у того или иного хозяйства земли.

Нефедовы в поле приехали на лошади. С собой привезли и Фиму, дома оставить-то ее не с кем. Дмитрий отпряг гнедого, поднял оглобли телеги и завесил их холщовым пологом. Лошадь пустил кормиться у своего края дороги. Марья переставила из телеги лагун с холодной водой и кошель с хлебом в затененное место. Туда же посадили и Фиму с кузовком и куклами.

Выехал в поле и дед Охон. Решил помочь Нефедовым, вот и остался. Вечером еще говорил, что двинется в Алатырь, а наутро неожиданно передумал. Алатырь, говорит никуда не денется, подождет, а вот жатва ждать не будет, Дмитрий даже смутился. Чем он расплатится? Денег у него нет. Пробовал отговорить деда Охона: пусть идет своей дорогой.

— Ты, может, думаешь, что я больше съем, чем сожну? — взъерошился старик.— Не тревожься, серп все же полегче топора.

— Да я не о том, — попытался объяснить ему Дмитрий.— Топором помахаешь — денег заработаешь, а с серпом лишь время зря потратить.

— И потрачу — не твое, а свое, — возразил старик и тем прекратил разговор.

До наступления жары они жали вместе; Марья посередине, мужчины — с боков. У деда Охона и в самом деле руки оказались не слабыми, сожнет свой ряд, помогает Марье. Снопы за ним встают, точно бравые солдаты в строю. Когда солнце начало припекать, он сказал вполголоса Марье:

— Сними-ка, доченька, пулай, не стесняйся, я уйду жать на тот конец полосы. Для чего таскать на пояснице такую тяжесть. И без того взопреешь.

Марья еще ниже наклонила вспыхнувшее от смущения лицо, по которому уже давно катились струйки соленого пота. Поясница под пулаем и вся спина у нее взмокли, рубаха прилипла к телу. Дед Охон положил серп на плечо, пошел к телеге. Напившись, вынул кисет и трубку, набил ее и прикурил от тлеющей кудельной веревки. Эту веревку с конца подожгли дома перед выездом в поле. Серные спички дороги, да и редко у кого в селе бывают, все, в дороге или в поле, пользуются такими зажженными веревками. От телеги прямо по меже старик направился на другой конец полосы.

Марья сняла пулай и сразу же почувствовала облегчение. Длинную рубаху она подпоясала поясом, подобрала ее покороче и освободила ворот. Теперь стало совсем хорошо.

Дмитрий пошел к телеге попить.

— Принеси и мне! — крикнула вслед Марья.

Он не стал пить здесь, у телеги, нацедил из лагуна в чашку воды, добавил туда несколько ложек кислого молока из кувшина, размешал и отнес жене. Здесь они вдвоем попеременно выпили всю чашку.

— Что делает там Фима? — спросила Марья.

— Спит,— сказал Дмитрий и усмехнулся: — Зачем прогнала от себя деда Охона?

— Я его не прогоняла, сам ушел. Видит, мне тяжело жать в пулае...— Марья пожаловалась: — Все тело разломило, тянет этот пулай к земле, силушки моей нет.

— Надо было снять при нем, чего стесняться на работе, — сказал Дмитрий и, окинув стан жены, подумал: «Не только пулай тяготит тебя...»

Марья поймала взгляд мужа:

— Что так смотришь, аль без пулая я не так хороша?

Дмитрий промолчал, взял воткнутый в сноп серп и принялся жать. Чего болтать попусту. Марья для него всегда самая лучшая. Об этом он ей никогда не говорил и, конечно, не скажет. Разве такое можно... Хорошо и то, что он называет ее по имени, другие обращаются к своим женам: «Эй, ты». А когда говорят о них, то только: «Она».

К середине дня из Перьгалей-оврага на сжатое поле вышло стадо. Пастухи придерживали коров подальше от скирд, а овец пустили свободно по жнивью. Овца, не как корова, скирду не тронет, ходит и щиплет траву в стерне. Подпасок Иваж не отходил от коров, а пастух Охрем вместе с овцами приближался к жнецам, пока не оказался совсем рядом.

Марья, увидев Охрема, зашла жать в рожь.

— Чего спряталась? — крикнул ей Охрем.

— Ай не видишь, жну без пулая, чего лезешь сюда? — отозвалась Марья.

— Нужен мне твой пулай, — проворчал Охрем. — Пить захотел.

— Вода не здесь, а возле телеги, в лагуне...

Охрем пошел к телеге. По высокому жнивью за ним змеей полз длинный плетеный кнут и, опустив голову, лениво плелась пестрая собака. Подняв двухведерный лагун и запрокинув голову, Охрем долго пил большими глотками. Затем снял шляпу, налил в нее воды и, напоив собаку, вернулся к жнецам.

— Нам сколько-нибудь оставил или весь лагун опорожнил? — крикнула Марья, заходя все дальше в рожь.

— Не беда, хозяин привезет посвежее, — махнул рукой Охрем и сказал Дмитрию: — С тобой ведь не поговоришь, и табаку у тебя нету, пойду к деду Охону, авось побалует табачком.

Жарко, над полем нависло марево. Ржаная солома пересохла, стала твердой, серп скользит по ней, словно по проволоке. Марья жнет, жнет, выпрямится на минуту, скрутит перевясло и снова наклоняется, преодолевая нестерпимую боль в пояснице.

Дмитрий время от времени с тревогой поглядывает на жену. Он все понимает, да что делать, рожь нужно сжать. Кроме них — некому. Он и так жнет не разгибаясь, чтобы жене осталось поменьше. На него глядя, торопится и Марья. Наконец Дмитрий не выдержал:

— Отдохнула бы немного, посмотрела, что делает Фима.

— Я буду отсиживаться, а ты — работать? — возразила Марья.

И все же вскоре ей пришлось оставить серп. Проснулась Фима и пришла к ним по жнивью, босая, с исцарапанными ножками и в слезах. Марья взяла ее на руки, успокоила и отнесла к телеге. Девочка просила хлеба. Солнце приближалось к полдню. Проголодались и взрослые. На соседних загонах многие уже собрались возле своих телег. Марья посадила Фиму в тень под телегу, сунула ей в руку кусок хлеба и огурец и принялась готовить еду. В поле во время жатвы варить щи некогда, обычно едят холодную пищу. В большую деревянную чашку Марья налила из кувшина молока, достала из кошеля вареный картофель. В другую чашку нарезала свежих огурцов с зеленым луком, круто посолила и помахала полотенцем мужчинам, чтобы шли обедать.


4

Пообедав, Дмитрий с дедом Охоном легли под телегой отдыхать. Марья стала мыть посуду. К своей телеге от стада прибежал Иваж. Марья налила в чашку кислого молока, поставила ее на расстеленный зипун, отрезала ломоть хлеба.

— Иди, сыночек, поешь.

Иваж, взглянув на отдыхавших под телегой отца и деда Охона, сказал:

— Потом поем. Сперва сведу напоить лошадь.

— Отец поедет к роднику за холодной водой, заодно и напоит.

Иваж сел, подобрав под себя ноги, подмигнул сестренке, игравшей с куклами неподалеку на снопах, и бойко принялся за еду. Фима, с любопытством наблюдавшая, как брат пачкал молоком губы и подбородок, не выдержала, прыснула в кулачок:

— Ты чего? — спросил Иваж.

— Рот.

— Чего рот?

— В кислом молоке!

— А что, он у меня в меду должен быть?

Некоторое время девочка молчала, озадаченная таким ответом, но недолго.

— Видишь, сколько сжали, — важно показала она рукой на жнивье.

— Где же ты жала, под телегой?

— Нет, сначала я спала, а потом пошла жать, исколола все ноги. Знаешь, как больно? Я даже плакала...

— Ешь поскорее, оставь Фиму, ей только и дела поболтать да посмеяться, — сказала Марья сыну.— А то засидишься здесь, дядя Охрем заругает.

— Не заругает. Он сам меня послал. Придешь, говорит, когда немного спадет жара.

Иваж управился с молоком, облизал ложку, собрал с рубашки крошки хлеба. и отправил их в рот.

— Наелся? — спросила Марья.

— Вот как! — провел он пальцем по горлу и, пересев на снопы к сестренке, принялся делать для нее из соломы колечки.

Марья вылила из лагуна воду и бросила взгляд на мужчин.

Дед Охон лежал ничком, из его трубки поднималась синеватая струйка дыма. Дмитрий спал лежа па спине, Марье было жаль будить мужа. Она сама бы запрягла лошадь и съездила за водой, чтобы он лишний часок поспал, но спал-то он под телегой...

Дед Охон выбил трубку о колесо и слегка толкнул Дмитрия. Тот проснулся мгновенно и, выбираясь из-под телеги, крикнул Иважу, чтобы пригнал лошадь.

Иваж любит ездить верхом. И хотя расстояние было небольшое, он погнал гнедого галопом. Вдвоем с отцом они запрягли коня в телегу. Марья положила на передок пустой лагун.

Когда тронулись в путь, Фима рванулась с места и по жнивью побежала за ними.

— Возьмите и ее! — крикнула Марья.

— Чего ей таскаться с нами?— проворчал Дмитрий, но все же крикнул Иважу, чтобы тот придержал коня.

Он подождал дочку, взял ее на руки и посадил рядом с собой. Марья, проводив их взглядом, повернулась было к деду Охону, но старик с серпом на плече уже шагал по меже на дальний конец полосы. Низенький, он шел сгорбившись и временами скрывался с головой в высокой ржи. Марья благодарно улыбнулась ему вслед и сняла с себя пулай. Она хотела оставить его здесь, но, поразмыслив, взяла с собой. Она жала, и улыбка не сходила с ее загорелого лица. В этом году урожай был отменный. Такой случается лишь раз в десять лет.

Домой Нефедовы собрались в вечерних сумерках, когда сжали всю полосу и снопы сложили в крестцы. Дед Охон решил переночевать здесь, в поле. Летняя ночь не так уж длинна, чтобы тратить ее на переезды.

— Сварю на ужин картошки, поешь горяченького, — предложила Марья.

— Из-за картошки не стоит ездить, поужинаю и здесь, если у тебя осталась от обеда краюха. А коли не осталась, и так хорошо, — возразил дед Охон.

Он подошел к телеге, чтобы взять свой зипун, но заметил, что на нем заснула Фима. Дмитрий хотел было разбудить девочку.

— Не трогай, пусть спит. Оставь мне свой полог, он больше зипуна, хватит и на подстилку и на покрывало.

Марья вынула из кошеля краюху хлеба, посолила ее, протянула деду Охону. В чистую чашку налила воды, накрыла ее тряпицей и поставила под скирду.

— Смотри, дед Охон, в темноте не пролей.

— Ну, тогда доброй ночи, дед Охон, мы поедем, нам здесь ночевать нельзя, — сказал Дмитрий, трогая лошадь.

Он шагал рядом, пока телега, шурша колесами по жнивью, подпрыгивала на неровностях пашни. Выбравшись на полевую дорогу, Дмитрий сел на грядку телеги.

— Садись как следует, чего повис на краю, — сказала Марья и теплой рукой повела по широкой спине мужа. Рубаха его была жесткая от выступившего за день пота. — Дома наденешь другую рубашку, а эту перед сном простирну.

— Не время теперь заниматься стиркой, — возразил Дмитрий.

— Так я тебе и позволю ходить в такой рубашке... Садись, говорю, поближе.

Она опять тронула мужа и оставила свою руку у него на плече.

— Сейчас будет Перьгалей-овраг, придется свести гнедого...

Перед оврагом Дмитрий передал вожжи жене и повел лошадь под уздцы. В телегу он сел, лишь выехав на ровную дорогу.

— Хорошо было бы, если бы дед Охон остался у нас до конца жатвы. Жнет, как молодой, — заговорила Марья.

— Сказал, что останется, — отозвался Дмитрий, — значит, поможет.

Он был не словоохотлив. Зная это, Марья не очень докучала ему разговорами, хотя поговорить была всегда не прочь.

Мало кто из жнецов вернулись домой позже Нефедовых. Многие уже успели поужинать и легли спать. Окна изб темные. Улица пустынная, притихшая, на дороге поскрипывает лишь телега Дмитрия. Но вот у своего двора затихла и она. Марья осторожно взяла на руки спящую дочку и пошла с ней в избу. Дмитрий, оставив телегу под окнами, завел лошадь во двор, напоил ее и дал свежескошенной травы. Под темным навесом выбрал поленья поровнее и с охапкой дров направился в избу. В сенях его встретила Марья с подойником в руках. Она шла доить корову.

— Митрий, я приготовила варить картошку, затопи печь и, как только дрова разгорятся, поставь ее.

Дмитрий ничего не ответил. Как будто он сам не знает, что надо сделать. Он достал из-за печи сухое липовое полено, наколол лучины, затем покопался в золе с углями вздул огонь и при свете лучины начал складывать в печь дрова. До прихода Марьи в печи уже начинал закипать большой черный чугун. При свете топившейся печи Марья процедила молоко. Получился один неполный горшок.

— Митрий, что это сегодня корова так мало дала молока? — удивилась она.— И в погреб вынести нечего.

Дмитрий посмотрел на неполный горшок, пожал плечами.

Вскоре Марья обнаружила на лавке другой горшок с молоком и поняла, в чем дело.

— Вай, Митрий, Иваж подоил корову!

— Ты скажи ему, чтобы в другой раз этого не делал, а то испортит корову, — заметил Дмитрий.

— Как не испортить! Всего наполовину выдоил...— отозвалась Марья и все же с лаской подумала о сыне, который, зная, что она приедет с поля усталая, хотел помочь матери. Марья поднялась на печь и в темноте легонько погладила сына по голове.

Молоко надо было вынести в погреб, чтобы оно не скисло. Дмитрий заметил, как нерешительно жена взяла горшки и направилась к двери.

— Постой, — остановил он ее,— давай я вынесу.

— Вай, Митрий, правда, помоги, а то как бы в погребе не сорвалась с лестницы.

Спать они легли около полуночи, но как только восток начал алеть, Дмитрий уже выводил со двора лошадь, а Марья торопилась подоить корову.


5

Дед Охон работал у Нефедовых до конца лета: убрали хлеба, свезли на гумно и сложили в скирды. Посеяли озимые. Только после этого он собрал свой дорожный мешок.

Марья истопила баню, приготовила чистое белье и новые портянки.

— Теперь каждое лето буду приходить к вам, мне у вас понравилось, прокормили, одели с ног до головы, — говорил старик, усмехаясь.

— Кормили невесть чем — картошкой, — сказал Дмитрий.

— Дело не в картошке, — возразил старик, — а в том, что кормили тем, что ели сами. Не всякий хозяин так поступает со своим работником.

— Ну, какой ты работник, дед Охон, ты помощник, друг, — сказал Дмитрий.— Работникам деньги платят, ты же у нас работал за так. Да если бы и захотели, все равно нам заплатить было бы нечем, кроме как едой и вот этими холщовыми тряпками.

Дед Охон недовольно потряс бородой:

— Никаких денег я у тебя и не взял бы. Разве за помощь надобно платить?.. А что касается этих тряпок, так я думаю, Марья дала мне их так, как и раньше всегда что-нибудь давала… — Он помедлил и заговорил о том, с чего начал в день прихода: — Вот что, Дмитрий, ты тогда сказал, что о Иваже поговорим осенью. Так давай поговорим. Хочется мне его обучить своему ремеслу. Смышленый он у тебя. А смышленому человеку нечего ходить за стадом. Кривой Охрем и без него пропасет стадо до снега.

Дмитрий задумался. Понятно, что Иважу неплохо научиться ремеслу деда Охона. Да и человек он надежный, не обидит паренька, отчего бы с ним не отпустить его. До конца пастушьего сезона осталось не так уж много, лето кончается. Зачем мальчику мокнуть под осенними дождями. Он вопросительно посмотрел на жену. Марья отвернулась, сделав вид, что не заметила его молчаливого вопроса.

— Знать, ожидаете, когда баня остынет, идите, — сказала она, не поворачивая головы.

— В таких делах, Дмитрий, женщина не советчик, надо решать самому. — Охон чуть-чуть улыбнулся в усы. — Каждой хорошо, когда ее ребенок рядом.

— Чего же тут долго раздумывать. Если Охрем согласится пасти один, пусть Иваж идет с тобой, — решил Дмитрий.

Дед Охон засмеялся.

— С Охремом я уже давно поладил за куревом. Почти целое лето угощался у меня табачком...

Мужчины взяли белье и собрались идти в баню. Дмитрий задержался в дверях, сказал нерешительно:

— Надо бы позвать Иважа, пусть попарится перед уходом из дома.

— Позову, — тихо ответила Марья. — Возьму его с собой, сама помою... Идите скорее, чего толчетесь в избе! — сердито добавила она и расплакалась.

Мужчины ушли. Она опустилась на лавку перед печью и закрыла лицо передником. Ей было жаль отпускать сына. Жить в чужих людях и далеко от дома не лучше, чем пасти стадо. Здесь над ним хозяин — один Охрем, там — будет всякий, кому не лень, и каждый сможет его обидеть. Дед Охон и сам не раз рассказывал, каково работать у богатых людей. Сначала наблюдают за тобой, как ты работаешь, потом — смотрят, сколько съешь.

Фима слезла с коника, подошла к матери, принялась стаскивать с ее лица передник.

— Мама, чего ты плачешь?

— Ой, доченька. Уйдет Иваж, в город уйдет.

Фима уставилась бусинками глаз на окно, посмотрела куда-то далеко-далеко, туда, где небо сходится с землей, и робко спросила:

— Там тоже есть сердитый домовой?

— Там, доченька, нет домового.

— Тогда отчего же плачешь, коли там нет домового, ведь Иважа никто не съест?

Марья улыбнулась сквозь слезы, опустила передник и, схватив девочку на руки, принялась целовать ее.

— Вай ты, моя говорунья, дитятко мое, какая ты умница! Знамо же, никто не съест нашего Иважа. Разве такого большого парня осилит домовой, ведь ему скоро будет восемь лет!.. Ты, доченька, залезай на коник, поиграй в свои куколки, я схожу позову Иважа. На дорогу его надо хорошенько помыть, чтобы он был чистый... Останешься одна?

— Не останусь,— закапризничала Фима.— Из-под печи выйдет домовой и съест меня.

— Не выйдет, доченька, не бойся.

— Выйдет, — настойчиво повторяла девочка, — вчера сама сказала, что если не засну, то выйдет домовой и съест меня. А я не хочу спать...

Марье ничего не оставалось, как отнести ее к соседям на время, пока она сходит за Иважем. У соседей, Назаровых, печь топится по-черному, в избе темно, потолок и стены закопчены. Через два маленьких и тусклых окна свет еле пробивается. Марья остановилась у двери, подождав, пока глаза привыкнут к полумраку избы.

— Пройди вперед, кто вошел, — послышался от стола женский голос.

— Это я, бабушка Орина, Фиму вам принесла, дома оставить не с кем, а одна боится, — сказала Марья и шагнула в середину избы, где было немного светлее.

На лавке у стола сидела старуха. Ее темное лицо избороздили глубокие морщины. Платок, повязанный поверх невысокого кокошника, опущен до бровей. Она то и дело проводила пальцами по воспаленным векам подслеповатых глаз.

Узнав Марью по голосу, старуха сказала:

— Посади ее на пол; там солома, посидит с ребятами. — И спросила: — Вы сегодня, знать, не пошли жать овес? Наши отправились все, и сноху взяли. Меня оставили дома нянчить ребят.

Марье было не до разговоров. Она посадила Фиму на солому, где сидели двое мальчиков-близнецов, евших прямо из горшка коричневую жидкую кулагу, и уже на пороге сказала:

— Мы, бабушка Орина, завтра выйдем жать овес.

Баевское стадо паслось по жнивью за Перьгалей-оврагом. Рожь уже была почти вся свезена на гумна, осталась на поле только кое-где у безлошадных хозяев. Марья, пройдя через огороды противоположного порядка, спустилась в овраг. Здесь через ручеек была перекинута широкая доска. Она прошла по ней и в нерешительности остановилась перед крутым берегом. «Никак не влезу, — сказала она себе.— Понесла меня нелегкая идти здесь. Надо было на мост...» Она стояла и прикидывала, где удобнее подняться, но берег повсюду был крутой. Пришлось карабкаться на четвереньках. Так все же легче. Понемногу поднялась почти до верха. Здесь, у самого края склона, пролегала узенькая тропка, проторенная скотиной. Она-то и подвела Марью. Решив, что подъем закончен, она встала на тропинку. Внезапно край тропинки обвалился, Марья соскользнула вниз и покатилась по склону до самого ручья. Несколько мгновений лежала, оглушенная падением, не в силах перевести дыхание. Резкая боль в животе привела ее в чувство. Все тело покрылось. холодной испариной, во рту пересохло до того, что трудно шевельнуть языком. Она испугалась за ребенка, ползком добралась до края ручья, зачерпнула горстью воды, смочила лицо, прополоскала рот. Присела, с трепетом ожидая, не повторится ли боль в животе.

По тропе от огородов к ручью сбежала светловолосая девочка с небольшим деревянным ведерком в руках и остановилась удивленная:

— Марья уряж, чего здесь делаешь?

— Отдыхаю, Ольга-доченька. — Помолчав, Марья сказала: — Сходила бы ты, доченька, покликала Иважа, они с Охремом тут недалеко на ржаном поле пасут. Сходи, подарю тебе вот это колечко. Видишь, какое маленькое, тебе оно должно подойти.

Она с трудом сняла с мизинца медное колечко и показала девочке. У той от радости заблестели глаза. У нее еще никогда не было колечка, но хорошо ли будет взять его за такое в сущности мелкое одолжение?

— Нет, Марья уряж, не надо, я так покличу Иважа, — смущаясь, сказала она, но взгляда от колечка отвести не могла.

Марья надела ей на средний палец кольцо. Правда, оно было немного великовато, но все же держалось.

— Смотри, не потеряй... Носи его до самой свадьбы, пока тебе жених не подарит новое колечко, да не медное, а получше.

Девочка метнулась вверх по крутому склону и скрылась из вида.

Марья и вздохнула и, почувствовав резкую боль, схватилась за живот. «Только бы не скинуть ребенка, только бы не скинуть!..» — шептали ее запекшиеся бы.

Иваж с Ольгой, держась за руки, сбежали по склону.

— Зачем звала меня? — еще издали спросил Иваж.

— Пойдем домой, сыночек, помоешься в бане и сегодня уйдешь с дедом Охоном.

От радости Иваж запрыгал и закружился возле ручья.

— Уйду! Уйду!

— Чего радуешься, бестолковый? — спросила Марья.

— Как же не радоваться! Отвяжусь от этих коров и овец! Надоели они мне до смерти...

Медленно, опираясь руками о землю, поднялась Марья на ноги. Иваж с Ольгой, почерпнув в ведро воды, пошли вверх по тропке. Марья двинулась за ними, придерживаясь руками за изгородь, вдоль огородов. Только переходя улицу, Иваж заметил, что матери плохо.

— Мама, у тебя что-нибудь болит? — спросил он и остановился возле нее.

— Ничего, сынок, это сейчас пройдет, — сказала Марья. — Возьми у бабушки Орины Фиму... Да позови бабушку попариться в бане.

Марья остановилась посредине улицы и постояла. Совсем недалеко до своей избы, а дойти трудно. Два небольших оконца, точно глаза близкого человека, приветливо уставились на нее.

В воротах появился Дмитрий.

— Ты чего так медленно? — спросил он жену, когда она подошла к нему.

— Как медленно? Не бежать же мне?

Марья торопливо прошла в ворота, стараясь, чтобы он не видел ее искаженное болью лицо.

— Где Иваж? Ты ходила за ним?

— Сейчас придет, пошел к Назаровым за, Фимой.

В избе Марья присела на коник. Дмитрий все время поглядывал на нее и наконец не выдержал, спросил:

— Тебе, знать, нездоровится? И лицо у тебя какое-то желтое...

— Ничего, сейчас пройдет, — отмахнулась Марья. — Оставь меня, немного отдохну.

Дед Охон, сидевший у стола с неизменной трубкой, по-своему понял состояние Марьи:

— Не видишь, что ли: горюет о сыне...— и заговорил, ни к кому не обращаясь: — С Иважем наше дело пойдет хорошо. Пойдем в мужской монастырь, будем делать столы, стулья. Эти вещи и монастырям всегда нужны.

Вскоре пришел Иваж с Фимой. Паренек быстро сообразил, что в баню ему идти придется с матерью. Отец с дедом Охоном уже успели попариться.

— Опять мне вместе с бабами, — поморщился он.

— Чего ты боишься баб? — с усмешкой сказал дед Охон.— Они тебя почище помоют.

Отдышавшись, Марья собрала белье себе и детям. Как ни ворчал Иваж, все же пошел с матерью. Баня находилась за огородом. Иваж по пути выдернул в огороде несколько морковок и репок.

— А мне? — сказала Фима.

— Вот. Помоем их в бане теплой водой и будем есть.

Бабушка Орина уже была в бане со своими внуками-близнецами, одногодками Фимы. Они с завистью смотрели, как Иваж мыл в корыте морковь и репу. А когда он им дал по морковке, они с жадностью вцепились в нее.

— Оставить дома не с кем, вот и привела с собой, — сказала бабушка Орина.— Да и закоптились они...

— Не беда, бабушка Орина, воды и пару хватит всем.

Марья села на низенькую лавку, Иваж стал подавать ей деревянным ковшом из кадки воду. Она вымыла ему и Фиме головы щелоком, ополоснула их чистой водой и велела выйти в предбанник освежиться. Вверху, на полке́ бабушка Орина парила ревущих от жары внучат. Жарко было и внизу: Марья села на пол. Она с трудом промыла густые, длинные волосы. В жаркой бане ей стало совсем плохо. Она не вытерпела и рассказала бабушке Орине о том, как скатилась по склону в овраг.

— В Перьгалее? Как же ты упала? — стала расспрашивать старуха.

— Поскользнулась и сорвалась.

— Чай, не забыла перекрестить то место, куда упала?

— Где уж там мне было помнить об этом, еле до дому дошла.

Старуха изумилась:

— Как же ты забыла? Ведь может нехорошо обернуться. Можешь скинуть дитя. Непременно нужно было перекрестить и три раза сплюнуть через плечо. — Старуха охала и ахала, пока не решила: — Сейчас же надо пойти на то место и перекрестить. Да уйти оттуда не просто, а пятясь задом. Ладно, я сама пойду. Как только приду из бани, так сразу и пойду. В каком месте упала-то?

— На задах у Савкиных, там, где полощут белье.

От испуга у Марьи дрожали губы.

— Найду, не печалься, все будет хорошо. Я знаю такую молитву, она тебе поможет, — пообещала бабушка Орина.— А сейчас иди домой, больше тут не оставайся. Жаркая баня тебе не в пользу. Ложись в постель и не вставай. Вечером пусть сам Дмитрий и корову подоит. Попроси, чтобы он принес тебе из погреба льда, заверни его в тряпицу и положи себе пониже на живот...

Она еще что-то говорила, но Марья уже не слышала ее, вышла из жаркой бани, кое-как оделась и прислонилась к косяку, думая, как теперь дойти до дома. Иваж и Фима с пугливым удивлением смотрели на мать, не понимая, что с ней творится.

— Идите в баню, здесь прохладно, — сказала Марья.

Бабушка Орина наспех помыла своих внучат и вышла за Марьей. Она провела ее огородом до ворот и вернулась, сказав, чтобы Марья за детей не беспокоилась, она сама домоет их и отправит домой, а затем побежит в Перьгалей-овраг и перекрестит место, где она упала.

Марья вошла в избу, еле переступая ногами. Дмитрий, удивленный, поднялся с лавки к ней навстречу.

— Ты что так скоро? — с тревогой спросил он.

— Уж очень жарко в бане. Немного полежу, — сказала Марья и взглянула на коник.

Дмитрий расстелил скатанную постель, помог жене лечь.

— Принеси с погреба лед, может, скорее освежусь, — попросила она.

Дмитрий взял чашку, пошел в погреб. Он ни о чем больше не расспрашивал, решив, что Марье пришло время рожать. Только для чего ей лед, понять не мог.

— Позову старуху Орину, — сказал он, вернувшись из погреба.

Дед Охон вышел из избы, сел на завалину, ожидая Иважа из бани.

— Не надо звать... Посиди во дворе, оставь меня одну, — попросила Марья.

Дмитрий молча вышел из избы. «У женщин в такое время всякие бывают причуды, — решил он.— Разве в этом разберешься...»


6

Из-за бани и болезни Марьи обедали сегодня поздно. Марья не вставала с коника. Иваж налил щей, Фима принесла ложки, Дмитрий нарезал хлеба. Дед Охон одобрительно наблюдал за ребятами.

— Хорошие у тебя, Дмитрий, помощники, с этими не пропадешь.

— Да, за столом-то они хорошо помогают, — отозвался Дмитрий.

— Не только за столом, — возразил старик. — Иваж сам себя кормит. Лето пас стадо, теперь вот отправится со мной, опять свой хлеб будет есть.

Дмитрий промолчал. Что правда, то правда, Иваж — настоящий помощник. Ему теперь и самому стало жаль отпускать паренька из дома. Но не идти же на попятную. Конечно, им без парнишки будет очень трудно. Марья родит и будет как привязанная к зыбке, придется везде управляться самому — и во дворе, и в поле. Он взглянул на жену и подумал, отчего бы ей не походить еще месяца два пока не окончатся полевые работы, потом станет легче. Марья лежала с закрытыми глазами, не поймешь, спит или нет. Ее лицо побледнело, нос заострился. Дмитрий хорошо помнил, что так же было и при рождении Иважа и Фимы. Жалея ее, он сказал:

— Поела бы, Марья?

— Ешьте, я после, — отозвалась она.

Когда управились со щами, Иваж поставил на стол глиняную миску с картофелем, полил его ложкой конопляного масла и размешал. Заметив, что к его ложке прилип ломтик картофеля, обильно промасленный, Фима попросила:

— Иваж, дай мне облизать твою ложку.

В другое бы время Иваж и бровью не повел. Но как отказать этой стрекозе сегодня, когда он уходит с дедом Охоном? Отдал без разговора.

Пообедав, дед Охон поклонился иконам, поблагодарил хозяев и принялся набивать в дорогу трубку.

— Ну, Иваж, обувайся да собирай пожитки, — сказал он.— Дотемна нам надо добраться в Алатырь. Ночью монахи ворот не откроют. Придется до утра околачиваться в монастырском саду, а теперь не средина лета.

Иваж взял лапти и онучи и присел на лавку. Лапти у него были новые, сплетенные Охремом, и новые портянки. Он все лето ходил за стадом босиком.

Дмитрий приготовил для сына сумку с хлебом. Марья велела положить туда же новую холщовую рубаху, портки и вязанные крючком толстые шерстяные носки.

— Носки будешь надевать, когда наступят холода...

Прощаясь, Иваж наклонился к матери и поцеловал ее в щеку. Марья перекрестила его, провела рукой по светлым волосам:

— Иди, сынок, с богом.

Дмитрий проводил путников до Перьгалейского моста. Здесь он остановился и смотрел им вслед, пока они не поднялись на противоположный склон оврага.

Дед Охон немногим выше Иважа, но широк в костях и крепок, точно приземистый дубовый пень, идет — будто катится. Его топор засунут за пеньковый пояс, повязанный поверх зипуна. Поперечная пила с обмотанным тряпкой зубчатым полотном — под мышкой. Ножовка, рубанок и прочий мелкий инструмент — в мешке за спиной. Это все его богатство, и оно всегда с ним.

Шагая рядом с дедом Охоном, Иваж, несколько удивленный, спросил, почему они идут полевым проселком, когда дорога на Алатырь не здесь, а в конце села, прямо на большак.

— Знаю, сынок, где проходит большая дорога, — сказал старик. — Да не про нас она. Та дорога пролегает вблизи барских усадеб, а знаешь, какие у бар злые собаки? А на этой дороге, если кого и встретим, так таких же, как сами, бедных людей.

Иваж вдруг рассмеялся:

— Вот у дяди Охрема собака такая ленивая, что за день не гавкнет. Для чего такая нужна?

— А вот для чего... — старик помедлил. — Собака-то бывает другом понадежнее, чем человек. Если собаку покормить да приласкать, она никогда тебя не подведет. Человек же иной раз может обмануть, как бы хорошо ты к нему ни относился...

Домой Дмитрий шел торопливо, в тревоге за Марью, машинально повторяя: «Хорошо бы прошли роды...» Не входя в избу, он поднялся на чердак и спустил оттуда зыбку, с ней вошел в избу.

— Ушли? — тихо спросила Марья.

— Проводил их до Перьгалейского моста, — сказал Дмитрий и показал жене зыбку.

На бледных губах Марьи мелькнула улыбка.

— Для чего принес?

— Как для чего? Не в корыто ребенка уложишь?

Фима подбежала к отцу, вцепилась в край зыбки.

— Я здесь буду спать! Мама мне скажет баю-баюшки. Ведь скажешь, мама?

Марья протянула руку и дотронулась до головки девочки, а мужу сказала:

— Ребенок будет не скоро. Может, еще прохожу месяца два.

— Тогда с чего же тебя так прихватило?

— Это пройдет. Вот полежу немного и пройдет...

Дмитрий с недоумением смотрел то на жену, то на зыбку.

— Поставь куда-нибудь, не обратно же нести, — тихо сказала Марья. Дмитрий засунул зыбку на полати, потоптался в избе и вышел во двор. Вскоре оттуда донеслись звонкие удары молотком. Марья без труда догадалась, что муж принялся отбивать косу. «Завтра надо косить овес. К завтрему во что бы то ни стало надо встать, один он не управится...» — раздумывала Марья, прислушиваясь к стуку молотка.

В сумерках проведать Марью пришла бабушка Орина. Она присела на край коника у нее в ногах и, довольная, объявила:

— Не бойся, теперь все будет хорошо. Сходила за огород Савкиных и закрестила весь Перьгалей-овраг. Не торопись, родимая, вставать, Фиму я накормлю и уложу. — Старуха помолчала.— А со мной такой вот случай произошел в молодости. Носила второго ребенка. Муж взял меня с собой в поле складывать на воз снопы. А я возьми да и скатись с воза. Мне нужно было бы сразу лечь, я же снова поехала с ним. В тот раз он меня заставил подавать на воз. Снопы-то тяжелые, каждый не меньше полпуда, Все тело у меня издергалось... Ребенка скинула и после этого сделалась неродихой... И с тобой так может случиться. Не вставай, лежи. Корова у тебя подоена?

— Дмитрий подоил, — сказала Марья.

— Дмитрий у тебя хороший, не как другие мужья, вон как доглядывает за тобой.

Бабушка Орина покормила Фиму, уложила спать и даже рассказала сказку. К себе домой она ушла поздно ночью. Все то время Дмитрий возился во дворе. Он напоил скотину, приготовил к утру телегу, смазал колеса, поставил ее перед избой. Завтра придется вставать затемно. Пока стоят ясные дни, надо спешить с уборкой яровых хлебов. Потом подойдет время дергать коноплю, копать картошку. Сегодняшний день пропал без дела...

Закончив работы во дворе, Дмитрий надергал на огороде моркови, помыл ее у колодца и решил угостить жену и дочку. Фима уже спала. Он подсел к жене на коник и протянул ей морковь, выбрав получше.

— Завтра встанешь? — помедлив, спросил он.

— Знамо, встану. Не целую же неделю валяться.

Оба помолчали, погруженные каждый в свои думы. Дмитрия беспокоило состояние жены. Если это еще не роды, так что же? Но он не стал ее расспрашивать. Мало ли что может быть у женщины такого, о чем мужу и знать не обязательно. Мысли его были заняты летними делами. Надо собрать и обмолотить урожай, заготовить скотине достаточно кормов, к зиме привезти и нарубить дров. И все эти заботы — чтобы не умереть с голода и вырастить детей. Они сопутствуют селянину всю его и передаются от поколения к поколению...

Тишину избы неожиданно нарушил звонкий голос сверчка. Он донесся откуда-то из-за печи и прервал думы Нефедовых. Дмитрий прислушался и лишь теперь понял, что в избе и до этого не было тихо. В темноте шуршали тараканы, разгуливавшие в поисках пищи по стенам, лавкам, столу. В стенах, по дуплам толстых бревен, попискивали расплодившиеся там мыши.

Марья поняла, что Дмитрий тоже прислушивается ко всему этому шороху и писку.

— Надо будет завтра натолочь стекла и замешать с тестом, накормить их как следует. Много их развелось за лето, — сказала она.

А Дмитрий добавил:

— Тараканов выморим зимой, оставим денька на три, на четыре избу нетопленной, вся очистится.

Они опять помолчали.

— Ложись, Митрий. И я засну... Ложись на печи да проверь, как спит Фима, не скатилась бы на край, разобьется.

Дмитрий молча поднялся на печь, пошарил рукой по полатям, нащупал спящую девочку и стал разуваться. Лапти он оставил на широкой ступени возле печи, онучи развесил на жердочку вдоль трубы. Печь была теплая. Он растянулся на ее кирпичах и невольно подумал, что вот под ним теплые кирпичи не кажутся жесткими, а попробуй он лечь на голые доски, всю бы ночь не уснул...


7

Осень приближалась. Ночи стали по-настоящему холодными. Над Перьгалей-оврагом до восхода солнца по утрам висел седой туман. Иногда он поднимался вверх, но чаще расстилался по земле и сверкающей росой оседал на листьях деревьев и на пожухлых травах. Солнце теперь только чуть пригревало, его красноватые лучи, не задерживаясь, скользили по поверхности земли. Трава в поле, на межах и вдоль дороги потемнела и огрубела, сделалась колючей. Цветов почти не видно, а если где и покажутся, то такие же неказистые, как и трава. И лишь пышные кусты татарника с большими лилово-красными цветами сплошь усыпанные острыми колючками, там и здесь горделиво возвышались над потемневшей стерней. Их сторонятся и люди, и скот. И редко во время жатвы кто-нибудь срежет серпом. Растущий на поле татарник хорошо заметен и потому менее опасен. Когда на него наткнешься в снопе или соломе, не миновать его острых колючек.

Ржаное поле теперь пустынно, кроме Охрема со стадом, здесь не встретишь никого. Все село убирает яровые посевы: овес, чечевицу, просо, гречиху. Кто скосил, тот свозит на гумно. Есть и такие, которые начали молотить. Время торопит — осенью погожих дней мало.

Нефедовы убирают овес. Дмитрий косит, Марья за ним вяжет снопы. Работает быстро, чтобы не отстать от мужа. Если Дмитрий немного продвигался вперед, она вязала опустившись на колени. Так ей было легче. После вчерашнего падения в Перьгалей-овраге ничего плохого не случилось, только осталась ноющая боль в пояснице. Дмитрию об этом она так и не рассказала. Он все равно ничем помочь не сможет, еще заставит сидеть дома. А разве сейчас такое время? Все от мала до велика в поле.

Дмитрий косит, да нет-нет и оглянется на жену. Заметив это, Марья быстро поднимается на ноги и вяжет снопы нагнувшись, стараясь не показать ему, как ей трудно. До середины дня работали без отдыха, чтобы сегодня закончить всю делянку.

— До вечера выдержишь? — крикнул ей Дмитрий, начиная новый ряд.

— Выдержи сам, — отозвалась Марья.

Мимо их полосы по дороге проходил односельчанин с двумя женщинами, несшими обмолоченные влажные ржаные снопы для перевясел. Мужчина остановился возле Дмитрия.

— Много еще у вас осталось косить? — спросил он, сняв с плеча косу с прикрепленными к ней грабками.

— Сегодня только вышли, — сказал Дмитрий.

— Помощник твой, видать, ушел?

— У него свои дела. Поработал немного со мной и отправился.

— Знамо, он более привычен к топору да рубанку, — сказал собеседник и вскинул было косу на плечо, но задержался.

Прямо на них, широко размахивая руками, шел чернобородый мужчина в легкой поддевке, но без фуражки. В Баеве хорошо знали его вздорный характер, а за пристрастие к квасу прозвали Никита-квасник. Рассказывали, что после бани он выпивал полведра квасу с хреном.

— Ты, Нефедов, куда отправил сына?— с ходу спросил Никита.

— Может, ты хотел сказать — сынишку, — сказал Дмитрий.— До сына ему надобно еще вырасти.

— Это все одно. Куда, говорю, ты его отправил?

Никита говорит быстро, захлебываясь и глотая окончания слов. Понять его бывает нелегко:

Дмитрий неторопливо спросил:

— А тебе для чего надо знать, куда ушел мой сынишка?

— Хо! — взмахнул обеими руками Никита. — И он еще спрашивает, для чего старосте села знать. Не мне одному, а всему миру... Твой сын весной подрядился пасти баевский скот. Подрядился до самого снега. Может быть, скажешь, что уже наступила зима и пасти не нужно?..

Никита еще что-то говорил, но его уже не понимали ни односельчанин с косой на плече, ни его спутницы, вернувшиеся на шум. Довязав снопы, к ним подошла и Марья.

— Пасти скот подрядился Охрем, — все так же неторопливо возразил Дмитрий, — а мой сынишка при нем был подпаском. Охрему он не понадобился, тот его и отпустил.

— Охрем — хозяин своим драным порткам и своему кнуту, — раздраженно зачастил Никита.— Если бы твоему сыну разрешил уйти мир или я, староста, тогда бы он мог уйти... Ты спрашивал у стариков села? Старики тебе позволили отпустить сына?

Дмитрий молча смотрел на Никиту.

— Язык, знать, проглотил, чего молчишь?!

Вместо мужа возразила Марья:

— Напрасно ругаешься, дядя Никита. Много ли теперь пасти осталось.

У Никиты глаза позеленели от злости.

— Батюшки светы! Мокрохвостка вздумала меня учить. Кто тебя звал к мужчинам?! Видно, не гулял мужнин кнут по твоей глупой спине. Убирайся отсюда!

Марья, опустив голову, отошла от мужчин. По обычаю, не следовало ей вмешиваться в их разговор. Не женское это дело. Да очень уж стало ей жаль мужа, словно окаменел он перед этим расходившимся Никитой и молчит, слова не может вымолвить.

На шум стали собираться мужики, косившие неподалеку от Дмитрия. Проходивших по дороге Никита останавливал сам, взахлеб сообщая им о проступке Нефедова. Мужики сгрудились возле них, сдержанно переговаривались. Женщины образовали круг возле Марьи. Тоже судили и рядили.

Никита, подняв кулаки над головой, с бранью все ближе подступал к Дмитрию.

— Самого тебя заставим пасти стадо! Брось косу и бери в руки палку, коли отпустил сына!

Дмитрий из-под насупленных бровей с ненавистью смотрел на горлодера, а когда кулаки Никиты замелькали перед его лицом, он рывком поднял косу. Никита, как заяц, метнулся в сторону и, оступаясь на жнивье, стал отходить от него.

— Не бойся, не трону, — усмехнулся Дмитрий и положил косу на плечо.

Мужчины дружно рассмеялись. Их поддержали и женщины.

— Хватит, Никита, не время сейчас созывать сходки, — сказал старик в коротеньком зипуне, без шапки и босой.

— И правда, некогда нам здесь околачиваться. У тебя, Никита, вон косят трое сыновей да четвертый работник, пятеро баб за ними снопы вяжут. А мы — все тут, за нас никто не косит и не вяжет, — отозвался высокий мужик с окладистой бородой.

Его перебил ершистый мужичок в шапке из телячьей шкуры.

— Не торопитесь, старики, мирские дела наспех не решаются. Микита Уварыч правильно говорит. Зачем Нефедов отпустил сына в город? Нанятый человек принадлежит миру. Стало быть, мир и решает, отпустить его или не отпустить. Теперь пусть обратно отдает, что получил его сын за пастушество.

— А что мой сын получил от тебя? — презрительно спросил Дмитрий. — Ломоть черствого хлеба да куриное яичко! Приходи, я их тебе верну.

— Разговор не об этом, — смешался ершистый, сообразив, что сказал глупость, — осенью получишь, когда коров загонят во дворы.

— Вот осенью ты с меня и выверни, — сказал Дмитрий и спокойно направился к своему ряду, бросив на ходу: — Ничего мне от вас не надо!

Его независимое поведение несколько задело мужиков, особенно пожилых.

— Смотрите-ка, старики, какой гордый. Сынишка его все лето пас стадо, а ему от нас ничего не надо!

— Богат, потому и не надо!

— Не богат, а глуп. Молод еще... Был бы жив его отец Иван, он показал бы ему, как разговаривать со старшими.

— Понятное дело, показал бы...

Кто-то из молодых предложил:

— Робя, пошли истопчем его овес, вот тогда и будет знать!..

Дмитрий круто повернулся к толпе, снял с плеча косу:

— А ну, подходи, у кого четыре ноги — две обязательно срежу, может, тогда человеком сделается.

Голоса смолкли. Молодой заводила тут же получил от пожилого мужика здоровую затрещину.

Дмитрий решительно стоял с косой в руках, готовый на все, чтобы защитить свой урожай. Мужики понемногу стали расходиться. Последним ушел Никита-квасник. Он шел полевой дорогой, держа руки за спиной. Широкие полы его незастегнутой черной поддевки развевались, точно крылья ворона, взъерошенные встречным ветром.

Проводив его взглядом, Дмитрий повернулся к своему клину. Он косил сосредоточенно, взмах за взмахом, аккуратно укладывая в ряд скошенный овес, словно ничего не произошло. Марья вязала, стоя на коленях, не поднимая головы. За все время жизни с мужем она еще не видела его таким, как сегодня, когда он стоял перед толпой мужиков, сильный и смелый. Ей всегда казалось, что Дмитрий слишком мягкосердечный, стесняется сказать резкое слово, может, даже боится. За девять лет совместной жизни она только теперь узнала его настоящего. Так, значит, мягким он бывает лишь с ней или когда нет повода показать свой характер...


8

Осень была на исходе. В этом году она выдалась на редкость сухая и ветреная, словно все свои дожди природа вылила ненастным летом. Почти каждую ночь выпадали заморозки, и к утру иней покрывал землю и шершавые стволы и ветви старых дуплистых ветел. Огороды опустели. Конопля и картофель были убраны. Рабочая страда с полей переместилась на гумна. В такую сухую и холодную пору самое время молотить. Над токами, с утра до вечера, висели облака мякинной пыли. Холодная, иссушенная заморозками земля гудела под ударами цепов.

Молотили и Нефедовы, в два цепа, Дмитрий и Марья. Фима, закутанная в старую отцовскую овчинную шубу и прикрытая охапкой соломы, с любопытством поглядывала из своего соломенного гнезда на отца с матерью и чему-то про себя тихо улыбалась. Ей тепло, словно в избе на печи. На работе не холодно и молотившим. Дмитрий расстегнул зипун, сбросил шапку. Через раскрытый ворот его белой посконной рубахи виднеется смуглая полоска груди. Пока он подбирает ряд обмолоченных снопов и настилает новый, Марья отдыхает. За последнее время она пополнела; стало трудно двигаться. Каждое утро, собираясь на гумно, Дмитрий оставлял ее в избе, не хотел, чтобы она приходила к нему. Но, посидев немного в избе, Марья одевала Фиму и вместе с ней появлялась на гумне.

— Опять притащилась? — с досадой встречал ее Дмитрий.

— Пришла. Чего мне одной сидеть без дела, — возражала Марья и брала в руки цеп.

Так было и сегодня.

— Если уж тебе не терпится дома, сиди с Фимой. Цеп теперь не для тебя, — сказал Дмитрий.

Но разве Марью удержишь без дела.

Они молотили до середины дня, Дмитрий решил до обеда настелить еще один ряд. Марья поспешила помочь ему, но, взяв из скирды два снопа, не сделав и шага, уронила их.

— Ты чего?! — испугался Дмитрий.— Сказано было тебе — сиди дома, не послушалась...

— Погоди, Митрий, не ругайся, видать, время подошло… — сдавленным голосом произнесла Марья.

Она стояла полусогнувшись, придерживая руками живот. Дмитрий вертелся вокруг нее, не зная, что предпринять.

— Пойдем, отведу домой, — догадался он.

— Ой, Митрий, шагнуть не могу, — охая от боли, сказала Марья.

Дмитрий машинально провел рукавом зипуна по вспотевшему лбу, огляделся, словно в поисках помощи, затем взял Марью на руки, как ребенка, и бережно понес, крикнув Фиме: — Вылазь, доченька, из соломы, домой пойдем.

Девочка выбралась из соломы, затем вытащила шубу и хотела нести ее, но споткнулась и упала.

— Оставь шубу здесь, беги одна! — сказал Дмитрий и зашагал дальше.

Он миновал конопляник и через калитку в плетне прошел в огород. За ним по тропинке, точно белый клубок, шустро катилась Фима.

— Ой, какой ты, Митрий, сильный, несешь меня, словно маленькую девочку, — шептала Марья, обдавая бородатое лицо мужа горячим, частым дыханьем.

— Молчи, бестолковая, на сносях ходишь, а притащилась на гумно,— ответил Дмитрий дрогнувшим от нежности голосом.

Он внес жену в избу и положил на коник. Глаза Марьи каким-то диким непривычным взглядом обвели комнату и остановились на нем.

— Митрий, позови бабушку Орину...— Она помолчала и проговорила как бы про себя: — Была бы рядом родимая матушка, все было бы легче... — На глазах ее показались слезы.

Дмитрий поспешил за Ориной, а когда привел ее, Марья сказала ему, чтоб он поел и отправился на гумно.

— Погоди, родимая, командовать, — остановила ее старуха.— Твое дело теперь лежать и молчать. Дмитрий сейчас пойдет топить баню.— Она повернула сморщенное, пожелтевшее лицо к Дмитрию.— Понял, куда тебе идти?

Тот молча вышел из избы. Для бани он выбрал во дворе сухих ясеневых дров. Они не дают угара, а горят так же жарко, как и дубовые.

Вернувшись в избу, он выгреб из шестка в железное ведерко несколько крупных горящих угольков. Марья на конике тяжело дышала, временами стонала. Бабушка Орина, маленькая, юркая, хлопотала возле нее, разговаривала шепотом, успокаивала.

Баню Дмитрий истопил жарко, сжег две охапки дров, нагрел целую кадушку воды. Воду брал из перьгалеевского ручья, там она мягкая.

Бабушка Орина сама пришла проверить, как Дмитрий все приготовил. Она настежь открыла дверь, повела носом и попросила вылить на раскаленные камни печи три ковша воды. Когда пар осел, кипятком обварила стены, пол, полок и распорядилась принести с гумна охапку свежей соломы. Эту солому постелила на пол и тоже обварила кипятком.

— Вот теперь, с богом, можно и привести, — сказала она, выходя из горячей и влажной бани.

Роженицам бани топят женщины-родственницы. У Марьи в Баеве не было родни. Дмитрию самому пришлось заниматься топкой. Но он не жаловался. Что угодно сделает, только благополучно бы прошли роды.

Дмитрий с бабушкой Ориной подняли Марью с коника, взяли под руки и повели в баню. Дмитрий в раздумье постоял в предбаннике. Орина приоткрыла дверь, протянула ему одежду Марьи и сказала, чтобы он отвел Фиму к ее снохе. Он так и сделал, затем пошел на гумно и только здесь вспомнил, что еще не обедал, забыл покормить и девочку. Подобрав с земли шубу, он настелил недоконченный ряд снопов и взялся за цеп.

Долго он обмолачивал этот ряд и, когда окончил, собрал зерно в ворох, принялся веять. Взмахнет лопатой, а сам нет-нет да и посмотрит на баню. Из-за небольшого стожка виднелась ее крыша, из кострики и картофельной ботвы. Над крышей изредка попыхивал еле заметный легкий пар, и Дмитрию показалось, что она дышит, как живая, но дышит еле-еле... Он не выдержал, бросил лопату на ворох и зашел за копну, откуда баня была видна вся. Вокруг нее было пустынно и тихо. Постояв под скирдой, Дмитрий двинулся по коноплянику, но, увидев на огороде соседку, не остановился у бани, прошел к себе во двор. За калиткой он припал к щели и долго поджидал, не покажется ли из предбанника бабушка Орина. Сзади осторожно подошла лошадь и положила теплую морду ему на плечо. Дмитрий повернулся и ласково потрепал ее за гриву. Лошадь вдруг насторожилась, подняла голову. По ее телу пробежала легкая волнистая дрожь. Насторожился и Дмитрий, но кругом по-прежнему было тихо.

— Ты чего подняла голову?

Лошадь тихо заржала в ответ...

Дмитрий постоял возле нее и зашел в избу. Без Марьи изба показалась пустой и холодной. Он взглянул в угол, где стояли старые потемневшие иконы с желтоватыми ликами Николы и богоматери, и прошептал:

— Помоги, всевышний, моей жене, пошли нам сына...

Потоптавшись в доме и во дворе, он снова направился на гумно.

Наступили сумерки. На гумне Дмитрий закончил веять, накрыл ворох пологом и соломой, собрал мякину в кучу, подмел ток. Провозился дотемна. Взяв под мышку свернутую шубу, Дмитрий по тропе через конопляник медленно побрел к дому. Баня еле проступала из темноты. Он подошел совсем близко и, заметив у предбанника смутно белеющую фигуру бабушки Орины, остановился, словно окаменев.

Из оцепенения его вывел голос старухи:

— Митрий, иди в монополку, принеси бутылку. У тебя теперь два сына!

Он вдруг рванулся вперед и, не слушая пытавшейся остановить его Орины, вбежал в предбанник, наугад бросил на лавку шубу и распахнул дверь в баню. В лицо ему пахнуло влажной теплотой, запахами березового веника и щелока.

— Марья, Марья, — не помня себя, бормотал он.

В темноте он не видел ни лежавшей на полу на соломе жены, ни новорожденного рядом с ней.

— Митрий, прикрой дверь, ребенка застудишь, — послышался слабый голос.

Он не проронил больше ни слова, вышел и плотно закрыл за собой дверь. Из бани он поспешил во двор. Лошадь встретила его тихим ржанием. Дмитрий вынес из сеней сбрую, принялся запрягать лошадь в телегу. С улицы во двор заглянул пастух Охрем:

— Чего у тебя вся скотина бродит по селу? Или некому собрать?

— Некому, Охремушка, некому, помоги, братец, загони ее во двор.

Охрем загнал корову и двух овец Нефедова во двор и поворчал:

— Может, еще попросишь подоить корову?

От задней калитки послышался голос бабушки Орины.

— Сама подою, какой из тебя доильщик.

— Ты это далеко собираешься ехать на ночь глядя? — спросил Охрем.

Дмитрий уже садился в телегу.

— Что мне теперь ночь?! Марья родила сына!

— Коли так, следует выпить, а не уезжать.

— Выпьем, Охремушка, выпьем! — воскликнул Дмитрий и тронул лошадь.

Через минуту его телега громыхала уже по улице вниз, к большаку.

От Баева до села Алтышево, откуда была взята Марья, расстояние немалое. Дмитрий управился в оба конца за ночь. Солнце начало всходить, когда он остановил лошадь перед своими воротами. С телеги слезла мать Марьи — Олена, высокая шестидесятилетняя старуха в зипуне из черного домотканого сукна и в таком же платке. Несмотря на преклонный возраст, она носила пулай, отчего казалась полнее, чем была. Не ожидая, когда Дмитрий уберет лошадь, она поторопилась в избу. К его приходу мать с дочерью уже сидели на конике и разговаривали. Перед ними, свисая с потолка, покачивалась лубочная зыбка. В зыбке тихо спал младенец. Из белых полотняных пеленок виднелось лишь красное сморщенное личико. Глаза его были плотно сомкнуты, по обеим сторонам крошечного носика пролегли две бороздки, отчего большой и тонкогубый рот несколько выдавался вперед.

— Я думала, Дмитрий, ты пропал! — встретила Марья мужа. — Оставил меня одну.

— Ну как это одну! — весело отозвался Дмитрий и нагнулся к зыбке.

— Только и знает, что спит, — сказала Марья матери. В ее светло-серых глазах светилась радость.


9

Мать Марьи прожила у Нефедовых всю неделю. Она топила печь, пекла, варила, стирала. За это время Марья поправилась. Роды прошли хорошо, мать и дитя были здоровы. Каждый вечер перед сном Марья закрещивала окна, дверь, вход в подполье и чело печи, чтобы ночью не влетел ведун и не загрыз младенца. На шестке сжигала пучок овсяной соломы и выкуривала из трубы нечистую силу, — овсяная солома дает больше едкого дыма, — и просила Дмитрия залезть на крышу, перекрестить выходное отверстие в трубе. Когда ребенка стали купать, старуха Олена за водой пошла к ручью Перьгалея выше села. Поставила два деревянных ведра на берегу, поклонилась Ведьаве[2], попросила у нее разрешения взять для купания новорожденного внука чистой воды, затем бросила в ручей горсть пшенной крупы и, перекрестив ведра, наполнила их. Ребенка купали в корыте, в котором Марья обычно замешивает хлеб, при завешенных окнах, в темноте. Воду после купания старуха Олена вылила поздно вечером, чтобы никто не мог заметить куда, и то место посыпала землей.

— Так всегда делай, доченька, при каждых родах, — учила она Марью.— Когда ребенку исполнится год, злым духам его уже не одолеть. Тогда можно его показывать и людям, не бойся, не сглазят. Теперь же смотри, никому не показывай, особенно беззубым старухам. Среди них могут быть и ведьмы. Они за всю жизнь много перегрызли всего, поэтому и остались без зубов.

Зыбка новорожденного всегда была накрыта поверх холщового покрывала отцовым зипуном. Когда случалось заглянуть соседу, старуха Олена загораживала от него зыбку телом. Эти обычаи знали все, и редко кто заходил в избу, где находился новорожденный. Если кому-нибудь понадобится, стучали в окно и вызывали хозяина на улицу. О ребенке обычно не разговаривали с чужими людьми, словно его и не было.

Новорожденного у Нефедовых видели лишь двое соседей — бабушка Орина, принимавшая дитя, и восьмилетняя девочка Ольга Савкина. Ольга пришла посмотреть маленького на второй же день и, войдя в избу, нерешительно остановилась в дверях.

— Ты зачем пришла, девочка? — спросила ее старуха Олена.

Марья еще лежала на конике. Увидев Ольгу, подозвала ее поближе.

— Ольга пришла посмотреть новорожденного, — сказала она.

— Кто тебя послал? — опять спросила бабушка Олена.

— Никто, я сама пришла...

— Ольгу пригласим в крестные. Пойдешь? — спросила Марья.

— Знамо, пойду! — обрадовалась та.

После этого она каждый день наведывалась к Нефедовым, терпеливо ожидая дня крестин.

В Баеве своей церкви не было, село было приписано к одному из приходов города Алатыря. Поэтому оно в административных списках значилось Подгородным Баевом. В небольшие летние и зимние праздники баевцы посещали церковь в ближайшем селе Тургеневе, иногда в Ахматове. Венчать, крестить и отпевать умерших приходилось ездить в Алатырь. Раза два в год в Баево наведывался из Алатыря поп. Он привозил с собой крест и купель для крещения. Церковные службы проходили в пятистенной избе Никиты-квасника. Здесь же крестили и отпевали умерших, которых давно уже похоронили. Из Баева поп обычно возвращался с двумя-тремя возами сельских продуктов.

Дмитрий не повез новорожденного крестить в Алатырь. Время осеннее, холодное, дорога неблизкая, можно ребенка и простудить. К тому же ожидался приезд попа. Ко дню крещения Дмитрий приготовил из нового урожая самогона. Бабушка Олена сварила брагу и ждала приезд попа, но так и не дождалась.

Поп в Баево приехал спустя неделю после отъезда бабушки Олены. Все это время новорожденный был без имени. Марья вполне поправилась и управлялась по дому сама. Дмитрий лишь приносил ей дрова, воду, поднимал тяжелые чугуны. В день приезда попа Марья испекла пироги, попросила Дмитрия зарезать две курицы. Одну она сварила во щах, другую оставила для попа. На крещение в избу Никиты-квасника она не ходила. Ребенка поручили бабушке Орине, крестной матерью взяли Ольгу Савкину, крестным отцом — сына Орины. С ними отправился и Дмитрий.

Задняя половина большой избы Никиты-квасника переполнена односельчанами, на лавках места не осталось, многие стояли. Кто пришел по делу, а кто просто так, поглазеть. Поп с купелью и крестом в передней половине избы. Туда пропускают по очереди только тех, кто пришел крестить новорожденных. Нефедовым пришлось долго ждать. В душной избе младенцы плачут, взрослые шумят. Сам Никита сидит в дверях передней и зорко наблюдает, чтобы кто-нибудь не проскочил туда. Поп со взъерошенными седеющими волосами, со сбитой на сторону всклоченной бородой, занят привычном делом. Тускло взглянув на Дмитрия, он спросил по-русски, когда родился ребенок и кто он — мальчик или девочка. Дмитрий немного понимал по-русски, но говорил очень плохо. Он ответил попу одним словом, что народился «мужик», и принялся подсчитывать вслух, какой же тогда был день.

— Вчера — это учара, завтра — заутири, — бормотал он.— Потом вдруг выпалил: — За другой неделя!

— Чево другой неделя? — переспросил поп.— День, говорю, какой был?

Дмитрий опять принялся высчитывать. Он лишь теперь почувствовал, что в избе жарко. Зипун на нем стал тяжелым. Спина взмокла. На лбу выступили капли пота.

— За другой неделя, середа, — наконец сказал он и рукавом зипуна вытер лоб.

Поп поднял глаза к выскобленному до желтизны потолку и стал вслух высчитывать:

— Это какое же было тогда число, среда за той, другой неделей?.. Сегодня у нас одиннадцатое...

Все молчали. Бабушка Орина, ее сын и Ольга стояли, раскрыв от удивления рты. Они ничего не понимали из того, о чем бормотал поп. Изумился и Никита, что Нефедов Дмитрий объясняется с попом по-русски. По-эрзянски из него иногда и слова не вытянешь, а тут разговорился.

Дмитрий, переминаясь с ноги на ногу, следил за выражением лица попа.

— Значит, твой сын родился двадцать осьмого числа октября месяца, и — решил тот и, полистав какую-то книжку, сказал: — В день святого Стефана-Савватия... Нарекается твоему сыну имя Стефан.

Дмитрий помог Орине распеленать ребенка, затем взял его голенького под мышки и протянул попу. Тот положил его грудью на левую ладонь, подержал над купелью, правой горстью почерпнул из купели немного воды и побрызгал на пушистую голову, спину. Затем опустил ребенка пониже, так что он слегка коснулся пальцами ног воды. Дмитрий смотрел на сына с трепетом и видел, как неприятно морщилось его красное личико от водяных брызг, как он водил маленьким ртом, а ногами и руками все время загребал, словно пытался сплыть с ладони попа. И за все это время он не издал ни звука. Не заплакал он и после, когда его завернули в пеленки и вынесли в заднюю избу. Другие дети кричали, плакали, а этот лишь сопел и молчал.

— Митрий, какое имя поп дал ребенку? — спросила бабушка Орина в задней избе.

Дмитрий задвигал скулами, насупил брови.

— Стяван или Тяван... как-то вроде так...

— Что за имя Тяван?! — удивилась Орина. — Разве так называют детей? Иди спроси попа, должно быть, как-нибудь по-другому.

Дмитрий нерешительно потоптался и вернулся к попу. Тот обрадовался Дмитрию. Он никак не мог понять, что хотели сказать ему сменившие Нефедова прихожане.

— Скажи попу, дядя Дмитрий, — обратилась к нему женщина, — что мы хотим назвать девочку именем ее бабушки.

Дмитрий покашлял, собрал все свое мужество и принялся про себя складывать те немногие русские слова, которыми мог бы объяснить желание крестных.

— Как бабка, так девка нада назвать, — сказал он наконец попу.

— Э-э, — рассмеялся тот. — Вот оно што! Нет, так нельзя. Скажи им, так не могу. Канон не дозволяет.

— Поп говорит, что ему так назвать девочку кто-то не велит, — перевел Дмитрий прихожанам.

— Кто же это не велит, бог нешто? — удивилась женщина.

— Говорит, что какой-то «канун», — объяснил Дмитрий. — А что оно такое, я и сам не знаю.

Он помедлил некоторое время и спросил, что за имя Стяван.

— Стефан, не Стяван, — поправил его поп. — По-простому Степан, — сказал он и попросил его остаться здесь, пока не окрестит всех. — Ты тоже говоришь не ахти как, но тебя хоть понять можно, — добавил он и крестом указал на лавку, где стояла-большая деревянная чашка с деньгами за требы.

Никита-квасник от злости весь передернулся. Он не усидел у двери, пошел к предпечью и там сел на лавку.

«Смотри-ка, что вытворяет Нефедов, с попом разговаривает, словно бы со своим другом, — бесился Никита. — Где же этот лытка так научился говорить по-русски? У него, Никиты, две лошади, трое сыновей и три снохи, то и дело ездит в Алатырь, встречается с хорошими людьми, да и то по-русски знает всего лишь одно слово, которое постиг на базаре: «Почем...»

Дмитрий расстегнул крючки зипуна и на минуту выскочил в заднюю избу, чтобы сообщить бабушке Орине имя ребенка.

Та, услыхав, заойкала:

— Степан, Степа... вай, какое хорошее имя, прямо настоящее эрзянское! На улице молодая крестная попросила Орину:

— Дай, бабушка, я немного понесу Степу.

— А не уронишь?

— Не уроню.

— На, доченька, да смотри, держи его покрепче, — сказала старуха, передавая ей ребенка.

Ольга зарделась от радости. Она шла, гордо поглядывая по сторонам: видят или не видят ее подружки, густо облепившие окна избы Никиты-квасника. Из всех их только она, крестная, удостоилась побывать внутри и видеть, как крестят младенцев. Других туда не пустили... И вдруг, заглядевшись, Ольга споткнулась и упала. Ребенок вылетел у нее из рук и покатился по. мерзлой земле.

Бабушка Орина в испуге бросилась к нему:

— Вай, убила! Вай, убила!

Она торопливо завернула ребенка в пеленки, прижала его к себе, а свободной рукой закрестила место, где он упал, и поплевала на него.

— Эту крестную еще саму надо таскать на руках, а ты ей отдала ребенка, — сказал ее сын.

— Ничего не будет, бог сохранит, я трижды перекрестила то место, — возразила Орина. Дальше они пошли уже вдвоем.

Пристыженная, убитая горем, Ольга отстала от них. Она не смела взглянуть на хохочущих подружек, свидетельниц ее позора. Ей казалось, что теперь она уже не может пойти к Нефедовым и никогда не возьмет в руки понянчить маленького Степу...

Бабушка Орина не сразу сказала Марье о случившемся, и лишь когда та спросила, где оставили крестную, вынуждена была признаться:

— Нашла кого взять в крестные, ходить не может, спотыкается.

— Ай, что-нибудь случилось? — забеспокоилась Марья.— Девочка она хорошая, послушная.

— Она, может, и послушная, да ребенка удержать не смогла, уронила.

— Как уронила? Где? — испугалась Марья, метнулась к зыбке, взяла сына на руки и принялась его осматривать.

— На улице уронила, когда домой шли, — рассказывала бабушка Орина.— Да не печалься, ничего не будет, я закрестила то место. Он даже не плакал. И там, у попа, не плакал. Другие дети воют истошно, а этот молчит.

Марья покормила ребенка грудью и уложила в зыбку. Успокоившись, она спросила, почему не пришел Дмитрий.

— Дмитрий остался разговаривать с попом. Во всем селе он один умеет говорить не по-нашему. Сам поп оставил его...

К Нефедовым на крестины пожаловал и поп. Его приглашали и другие, но он выбрал Дмитрия; с ним можно хоть словом перемолвиться. За ними приплелся и Никита. Его посадили рядом с попом в передний угол.

— Хрен у вас есть? — спросил он Марью.

— Чего другого, а этого добра хватает.

Она внесла из сеней огромный корень, вымыла и, пока бабушка Орина накрывала на стол, истерла его в плошку и поставила перед Никитой. Тот ел его с пирогами и со щами.

Дмитрий наливал гостям самогона, Марья обносила их брагой. Угощение было не ахти какое — щи на курином бульоне, гречневая каша с конопляным маслом и каждому по вареному яйцу. Сваренную во щах курицу съел почти всю один поп. Марья приготовила для него десяток яиц и зарезанную курицу, уложила все это в небольшой кузовок. Поп пил много и жадно. Дмитрий наполнял ковш на совесть, кто сколько выпьет. Самогон двойной перегонки особенно у него удался. Попа пришлось выводить из избы под руки.

Как только мужчины вышли из избы, их места за столом заняли державшиеся в стороне женщины. Все они были ближние соседки Марьи. Бабушка Орина со своей снохой, мать крестной Ольги, еще две-три женщины.

Проводив мужчин за ворота, Дмитрий вернулся в избу и привел с собой трех нищенок, стоявших под окнами. Их посадили за стол с соседскими ребятишками, когда женская половина гостей, поблагодарив хозяев, разошлась по домам. Наступили сумерки. Пришло стадо.

Освободившись от своих дневных забот, Охрем поспешил к Нефедовым. Он не забыл обещание Дмитрия угостить его.

— Говорят, у тебя сердитый самогон, — сказал Охрем, присаживаясь на длинную лавку.

Дмитрий вынес из предпечья кувшин и поставил его на стол.

— Кто тебе сказывал, не Никита-квасник? — спросил он.

— Квасник со мной разговаривать не станет, — усмехнулся Охрем. — Сам видел, как попа всем миром поднимали на телегу. А он, говорят, у тебя угощался.

Охрем взглянул исподлобья на стол, где лежали куски пирогов, и облизал потрескавшиеся, обветренные губы. Пастуха не так часто угощают пирогами и самогоном.

— Да ты садись за стол, — сказал Дмитрий. — Садись смелее, угощайся. Моя жена не часто устраивает такие праздники. За десять лет это третий.

— Ты, Дмитрий, на жену не сетуй. Марья свое дело знает, родила тебе второго сына, — проговорил Охрем и повернул голову к Марье, чтобы посмотреть на нее здоровым глазом.

Дмитрий налил из кувшина в ковш самогона и поднес гостю:

— Пей, Охрем, за доброе здоровье Степана, чтобы он вырос большим и хорошим человеком.

— За это выпить можно, — сказал Охрем, принимая ковш.

Его лицо, изрытое ямками оспинок, потемнело, из застывшего оловянного глаза скатилась крупная, точно светлая бусинка, слеза.

— За мальчика выпить одно удовольствие... Выпью. Подрастет, может, как и Иваж будет пасти со мной стадо.

— Это уж как бог даст, — отозвался Дмитрий.

Марья, заметив на щеке Охрема слезу, спросила:

— С чего это ты, Охрем, так расстроился?

— Из-за себя расстроился, сестричка, — мрачно сказал Охрем. Ковш в его руках задрожал.

— Выпей, успокоиться, — сказала Марья.

Охрем, словно бы не расслышав ее, смотрел на дрожащий в руках ковш и продолжал говорить:

— Несчастным меня пустил на свет всевышний, лицо мое обезобразил оспой, глаз закрыл бельмом. Поэтому и не смог жениться... Мне ни одна женщина не родит сына... Живу на земле, точно сухое дерево...

Он смолк, не торопясь осушил ковш, взял со стола кусок пирога. Дмитрий ему налил еще ковш, он осушил и его.

— Вот если бы здесь был дед Охон, он бы меня угостил табачком, — сказал Охрем.— Одинокому человеку, кроме самогона и табака, ничего не надо.

Он посидел немного и запел:


Умер, пропал у эрзянского парня отец,

Пропала и нет у молодого Алюши матери.

Эта печаль для эрзянского парня не печаль,

Это горе для молодого Алюши не горе.

Потом умерла у эрзянского парня жена,

Пропала у молодого Алюши его половина.

Эта печаль для эрзянского парня стала печалью,

Это горе для молодого Алюши стало горем...


И вдруг оборвал песню, расплакался.

— Взрослый мужик, Охрем, а плачешь, — попытался урезонить его Дмитрий.

Охрем схватил себя за воротник и хрипло воскликнул:

— Не я плачу, а твой самогон, Дмитрий, во мне!

Он шмыгал носом, как ребенок, и всей пятерней вытирал слезы. Марье стало жаль его. Она подумала, чем бы его утешить.

— Не горюй, Охрем, сосватаю тебе Вассу Савкину, — сказала она. — У тебя сразу будет жена и две дочери.

— Много пользы в дочерях. Был бы у нее хотя один сын...

— От тебя, может, понесет мальчика, — не уступала Марья.

Охрем махнул рукой.

— Если у тебя нет своей избы, чужая тоже не изба!..

Он встал с лавки и, покачиваясь, пошел к двери. Дмитрий вышел его проводить. Когда он вернулся в избу, здесь теперь было тихо и спокойно. Фима заснула на конике. Марья лежала рядом с ней, непривычно тонкая, со слегка утомленным и бледноватым лицом. Маленький Степа еле слышно посапывал в зыбке.


Загрузка...