Осенью Дмитрий, вернувшись с Волги, отвез Степу учиться в Алтышевскую школу. Мальчику исполнилось девять лет. Ростом он пока не очень вышел, но на вид был крепкий, тугие щеки горели румянцем, синие глаза поблескивали, точно лесная родниковая вода, в которой отразились и голубое небо, и зелень деревьев. Накануне отъезда мать опять безжалостно разделалась с его длинными волосами, оставив на голове ряд лесенок. Он очень боялся, как бы и алтышевские ребята не стали его дразнить «Стригуном». Но здесь, в школе, никто не обратил внимания на его голову. Все были стрижены наголо. Нашелся лишь один из школьников, с облупленным, как у Савкина Микая, носом, который показал на Степину голову и сказал:
— Посмотрите, у этого приехавшего из-за леса на голове приступки!
— У тебя и у самого приступки, да еще побольше, чем у него! — возразили ему сверстники и подняли его на смех.
Он застыдился и нахлобучил на голову мохнатую шапку. Тут его заметил учитель:
— Кто там надел шапку?! Здесь школа, а не конюшня!
Школа помещалась в длинной избе, разгороженной посередине дощатой перегородкой. В одной половине был учебный класс, в другой — проживал учитель. Здание построено недавно, от его гладко выструганных бревенчатых стен еще пахло сосновой смолой. Половину передней стены занимала большая черная доска. В углу, где висели три больших иконы, горела лампадка. Над доской, почти у самого потолка, находился портрет какого-то бородатого дядьки с грозным взглядом. Грудь его была увешана крестами и звездами. Учитель сидел под черной доской за небольшим столиком. Длинные волосы его были гладко зачесаны назад, маленькая бородка торчала темным клинышком на подбородке. Когда он поднимал от стола голову, то очки сверкали, точно отблески молнии. Голос у учителя басовитый, говорил он медленно, напевно, как будто читал церковную книгу.
В первый день совсем не учились. Учитель у всех спрашивал, как кого зовут. Когда очередь дошла до Степы, тот сказал:
— Степа Нефедкин.
— Почему Нефедкин? — спросил учитель и поправил. — Надо говорить — Нефедов Степан.
Степа удивился. В деревне их всегда все называли Нефедкины, а здесь он почему-то должен быть Нефедовым да еще Степаном. Он опять повторил:
— Нефедкин Степа!
— Что ж, пусть будет по-твоему. Так тебя и будем называть — Нефедкин Степа. Но в классную книгу запишем Нефедовым Степаном. Согласен? — сказал учитель и улыбнулся, сверкнув очками.
Степа не понимал, что это за штука классная книга и зачем нужно записать туда его имя. Книгой он считал только псалтырь, которую дед Охон оставил отцу. Сколько зим отец переписывает псалтырь в свою сшитую из бумаги книгу и никак не перепишет. Степа хотел ему помочь. Когда отец находился на Волге, он развел из сажи чернила и, как только мать уходила из избы, садился писать. Как-то раз она его застала за этим занятием, наградив увесистым подзатыльником, строго наказала, чтобы он больше не смел трогать отцов псалтырь. На этом закончилась его помощь. После, когда отец вернулся домой, он срезал исписанные им листы и продолжил дальше свое письмо. А Степе сказал, что он должен учиться в школе, коли у него есть такое желание, и отвез его в Алтышево.
Учиться собралось всего пятнадцать ребятишек — двенадцать мальчиков и три девочки. Девочек учитель посадил на переднюю парту, у своего стола. Степе досталось место в середине класса. Его посадили у стены. За каждой партой сидело по три ученика, так что в классе было занято всего пять парт. За Степиной партой сидели алтышевские мальчики: низкорослый, с веснушчатым лицом, в середине, и высокий, но очень неуклюжий, плохо выговаривавший слова, с края. Оба мальчика оказались смирными. Когда учитель спросил того, что пониже, как его зовут, и повел пальцем по классной книге, мальчик заплакал.
— Ты чего? — шепотом спросил его Степа.
— Он меня хочет записать, — так же шепотом ответил тот.
— Ну и что из того? Он всех записывает, — пытался успокоить его Степа.
Но мальчик продолжал хныкать. Потом он рассказал Степе, как поп однажды записал его отца, которого затем вызвали в Алатырь и там отстегали розгами. Мало того отцу пришлось еще отвезти туда поросенка, только тогда его оставили в покое. Вот что значило записать имя.
— Но ведь учитель не поп, чего тебе бояться?..
Они все шептались, пока на них не обратил внимание учитель и не погрозил им карандашом.
Но сосед Степы напрасно опасался, что его «запишут». Имена их всех уже были внесены в книгу со слов родителей, когда те привели детей в школу. Учитель теперь лишь знакомился с ними, сверял их ответы с записью. Случалось, что ребята не знали своих фамилий и называли себя по уличным прозвищам.
Познакомившись со всеми, учитель сказал:
— Меня, ребята, называйте Алексеем Ивановичем. Понятно вам это имя? — спросил он и повторил по слогам: — А-лек-сей Ива-но-вич. Если из вас кто-нибудь захочет спросить о чем-либо, он должен прежде поднять руку.
Имя учителя все пятнадцать ребятишек поначалу произносили каждый по-своему. Кто — Алекванович, кто — Лекваныч... Кому как послышалось. А сосед Степы, высокий неуклюжий мальчик, и вовсе не мог произнести. Скажет первый слог — Лек... лек — смешается и умолкает. Имя учителя по-своему произнес и Степа, сначала мысленно, потом шепотом и под конец — вслух: «Лексей Ваныч».
На этом закончился у Степы первый день ученья. Он вернулся домой — к деду Ивану Самаркину. Отец не уехал, подождал его. Они сидели с дедом Иваном у стола и разговаривали. Дмитрий рассказывал тестю о своей работе на Волге. Как только пришел Степа, он заторопился в дорогу. Запрягая лошадь, он наставлял сына:
— Смотри, не озоруй, веди себя примерно. Здесь ты не у себя дома. Слушайся деда Ивана и бабушку, тогда они будут тебя любить. А чтобы скорее выучиться, слушайся учителя...
Степа помогал запрягать лошадь и слушал отца. Тот никогда так много не говорил, Степе приятно было слушать его басовитый ласковый голос.
Степа забрался в телегу и поехал проводить отца. В эту осень ему ничего не сшили из одежды, ходил он в той же коротенькой шубенке, которую справили еще в Баеве. Новую овчинную шубу ему обещали на будущий год, когда купленные в эту осень две овцы дадут приплод.
Отец не переставал говорить и по дороге:
— Ученый человек, сынок, на много умнее неученого и нужнее. Так что не ленись, учись. Вот и на Волге, кто обучен, того ставят над всеми старшим, а кто нет — тот спину ломает. У грамотного и денег побольше, и одет почище, и смотрят на него как на человека. А мы, сынок, что, мы — рабочая скотина. Потому что слепые.
— Разве ты, отец, слепой? — с удивлением спросил Степа.
— Как же не слепой, коли не умею ни читать, ни писать.
— Ты же пишешь псалтырь!
Дмитрий недовольно махнул рукой.
— Это, сынок, игрушка, а не письмо. В жизни оно никогда не пригодится. Человеку надобно знать не только псалтырь!
От села они отъехали с версту, и Дмитрий остановил лошадь.
— Отец, я еще немного проедусь с тобой, — попросил Степа.
Ему так хорошо было с отцом, что у него заныло сердце от предстоящей разлуки. Вот так бы ехать с ним, нигде не останавливаясь. Ехать и слушать его голос. А когда Степа наконец слез с телеги, долго стоял на краю дороги, провожая подводу взглядом.
Отец сидел на краю телеги, опустив через грядку ноги, обутые в лапти. Он время от времени оборачивался и смотрел на Степу. Его борода издали казалась Степе бугорком мха, что прилепился на стволе старого дерева. Степа еще долго смотрел вслед. Но вот уже нельзя было разобрать, где борода, где шапка, Степа с трудом различал фигуру отца на подводе. И по мере того как подвода удалялась и становилась все меньше, глаза его туманились слезами, а сердце сжимала тоска. Он остался один, окруженный пустынным осенним полем, над которым низко проплывали хмурые облака. Полоска темного леса на горизонте изломалась в его глазах, а подвода, приближавшаяся к лесу, раздвоилась. Степа вытер глаза. А когда он снова взглянул на дорогу, упиравшуюся в лес, подводы уже не было. Степа побрел к селу. Дома сейчас мать с Фимой ожидают возвращение отца. Маленький братишка Илька еще ничего не понимает, лежит, верно, в зыбке и сосет хлебную жвачку с сахаром. Его, Степу, домой не ждут. Вечером вздуют огонь, мать вынет из печи большой горшок кулаги, поставит на стол. Все соберутся вокруг горшка, а его, Степы, с ними не будет. Кулага — вкусная, кисло-сладкая. Если попадет на зуб ягодка калины, тогда почувствуешь небольшую горечь. В прошлое лето они с Фимой много набрали калины, теперь мать целую зиму будет варить кулагу.
Но больше всего ему не хватало Волкодава и фигурок лошадей, коров, волков, слепленных им из темного речного ила. Все они остались в сенях на полке, никому не нужные. Без него они пересохнут там и потрескаются. Особенно ему жаль двухспинную киргизскую лошадь, которую он все же вылепил. Надо бы ее показать дяде Охрему, он в Алтышеве все лето пас стадо и останется здесь до зимы. Такую двухспинную лошадь можно слепить и тут, надо только отыскать глину...
Погруженный в свои размышления, Степа и не заметил, как дошел до избы деда Ивана. В Алтышеве его все называют старик Самаркин. Степа окинул взглядом трехоконный дедов дом. Крыша коньком, на коньке вырезан полумесяц. Труба закопченная, вся в саже. Все Степе кажется не так, как у них. Изба деда, конечно, больше, но старая, нижние венцы ушли в землю. Покрыта она не соломой, а липовой корой. В этой избе ему теперь жить до окончания школы.
Бабушка Олена по утрам рано будила Степу. Дома он в это время еще спал бы, но здесь не поспишь. Дед Иван тоже вроде нее. Если долго копаешься со своими онучами, непременно будет ворчать:
— Станешь спать до обеда, не видеть тебе добра, голодный будешь сидеть. Коли не можешь быстро обуваться, спи обутый: все ленивые так спят...
Степа молчал, не станешь же с дедом спорить. Он и здесь спал на полатях, вместе с тремя двоюродными братьями — Ваней, Володей и четырехлетним Спирькой. Володя уже второй год учится в школе. Пятнадцатилетний Ваня не учился. Они втроем с дедом и отцом ребят целыми днями во дворе под навесом делали липовые кадки. По понедельникам отец с дедом ездили в Алатырь на базар продавать их. Ваня оставался дома и от безделья подшучивал над Володей и Степой, что они учатся. Степа не обращал на него внимания, лишь усмехался. Но Володя сразу обижался, ссорился с братом. Тот приставал еще больше, пока не доводил Володю до слез.
У Самаркиных все ели в одно время, за одним столом. Если кто-нибудь из молодых опаздывал к столу, оставался без обеда. Бабушка Олена каждое утро высыпала сваренную картошку в старое решето и ставила на середину стола. Тут не зевай, торопись выбрать рассыпчатутю картошку, не успеешь, достанется тебе какая-нибудь синюшка или водянистая. И по две не смей брать. Если возьмешь, немедленно получишь от деда Ивана ясеневой ложкой по лбу и назидание в придачу:
— Сначала съешь одну, потом выбирай другую...
У себя дома Степа не привык к таким порядкам. Они с Фимой обычно первыми выбирали самые рассыпчатые, и никто им не говорил ни слова. А здесь, за первым же завтраком, ясеневая ложка деда оставила на его лбу заметную отметину. Эта же ложка частенько гуляла и по лбу Володи, поэтому лоб у него после еды часто бывал красный. Наказывал дед и за то, что прольешь из ложки на стол щи или рассол. Ложка деда миновала только Спирьку и взрослых.
Ко всему этому Степа вскоре привык и стал внимательней за столом, чем и вызвал одобрение деда:
— У этого парня есть разум, не как у нашего Володи.
Степа ему полюбился еще и потому, что, возвратясь из школы, шел к ним во двор и смотрел, как они делали кадки. Иногда просил инструмент и пытался помочь. Ваня обычно обстругивал заготовленные для кадок толстые чурбаки или подавал и приносил что-нибудь взрослым. Степа же старался делать то же, что и мастера. Заметив это, дед дал ему маленький чурбачок и поручил сделать бабушке Олене кадочку для масла.
— Грамоте обучишься или нет, неизвестно, а тесать и строгать научиться надо, — сказал он. — В жизни все пригодится. Эрзянскому человеку грамота может и не пойти впрок, — писарем его не поставят, попом не возьмут.
Степе и самому не очень-то нравилось ученье. Сиди за партой и смотри, что пишет учитель мелом на черной доске, висевшей на стене. Он, Степа, и сам может написать не хуже учителя, запомнил от отца. Ему очень надоедало реветь вместе со всем классом: «А-а-а!» Бы-ы-ы!» Куда лучше возиться около деда с кадками. Он ожидал, что в школе, в первый же день, дадут ему букварь и станут учить читать. Но букварь ему не дали и через неделю. Учитель раздал всему классу черные дощечки и круглые длинные камешки, которые называются грифели. Степа тут же нарисовал на этой дощечке коня с выгнутой шеей и верхсидящего человека. Рисунок увидел рядом сидящий мальчик.
— Вай! — воскликнул он. — Прямо настоящая лошадь.
Посмотреть на эту лошадь потянулись со всех сторон. Поднялся шум.
— Что у вас там такое? — спросил учитель.
— Лексей Ваным, посмотри-ка, что сделал Нефедкин Степа! — крикнул один из школьников с задней парты.
— Что он сделал, разбил доску?
— Не разбил, коня нарисовал!
Учитель подошел к парте, за которой сидел Степа, взял из его рук грифельную доску, посмотрел на рисунок, вернул ее обратно и спросил:
— Кто тебя научил рисовать?
Степа молчал. Его никто не учил рисовать. Сначала дядя Охрем вырезал для него из дерева лошадок, волков, собак. Отец списывал из псалтыря деда Охона красивые буквы. Пробовал списывать и он. Потом рисовал углем, мелом на потолке, на дощечках, где попало.
Учитель не дождался от Степы ответа, сказал:
— Когда с тобой разговаривает учитель, надо встать. Ты разве забыл об этом?
Степа не забыл, он просто не догадался встать.
— Кто же все-таки научил тебя так рисовать?
— Сам! — сказал Степа.
Школьники засмеялись.
— Посмотрите-ка на него, сам себя научил рисовать! — воскликнул один мальчик.
Степа застеснялся, наклонил голову. Учитель стер с доски рисунок и сказал:
— Когда уроки кончатся, не уходи домой, я с тобой хочу поговорить. На этой доске следует писать, а не рисовать, что тебе вздумается. И писать лишь то, что я скажу.
Басистый голос учителя Степе казался сердитым, да и не только ему. Смех в классе сразу же смолк, сделалось тихо. Степа стоял за партой не шелохнувшись, смотрел вниз.
Когда учитель возвратился к своему столу, рядом сидящий мальчик шепнул Степе:
— Покажет он тебе за самовольство, в другой раз будешь знать, как рисовать на доске. Обязательно поставит на колени, а под колени насыпет гороху.
— Хорошо, если гороху, — подсказал мальчик с задней парты.— А то еще поставит на ореховую скорлупу!..
Как только окончился урок, Степа взял из парты шапку и убежал домой, к деду Ивану, не дожидаясь конца занятий.
Дома Володя с удивлением спросил его:
— Разве вас уже отпустили?!
— Отпустили, — нехотя ответил Степа.
Не мог же он сказать ему, что убежал с урока. Второклассники в школу ходили после обеда, когда первоклассников отпускали по домам. Володя заторопился в школу. Степа пошел во двор к деду и принялся за свою маленькую кадку. Возился он с ней до возвращения Володи из школы. Тот, бросив сумку с книжками, вышел к Степе. Во дворе в это время, кроме него, никого не было. Дед и дядя Проня кончили работу и ушли отдыхать.
— Ты зачем обманул меня? — спросил Володя.— Сказал, что отпустили, а сам, оказывается, убежал.
Степа молчал. Ему и без того было муторно, а тут еще Володя пристает с расспросами. Голос у него пискливый, словно он вот-вот расплачется.
— Чего же ты молчишь? Обманул меня и молчишь. Из-за тебя я пошел в школу на час раньше, — не отставал Володя.
— Учитель хотел меня оставить после уроков, вот я и убежал, — сказал Степа.
— Знаю! — задорно воскликнул Володя и хихикнул. — Учитель велел тебе прийти пораньше, он поставит тебя в угол на колени и подсыпет пшена.
— Врешь, этого он не говорил, — недоверчиво сказал Степа.
— Ты что же думаешь, тебя поставят на мягкую подушку, коли убежал с урока?!
Володя опять хихикнул. Степу раздражал его беспричинный смех. Он положил недоделанную кадочку на настил жердей под навесом и шапкой вытер с лица пот. Пока копался с дедом, он не думал о неприятности в школе. Степе казалось, что до утра учитель обо всем забудет. Значит, не забудет, коли наказал с Володей, чтобы он пришел пораньше. Что же теперь делать? Как избежать гороха или пшена, которыми все его пугают?
— Пойдем играть в догонялки, — предложил Володя.
Но Степе было не до забав. Он словно не слышал его.
— Не хочешь — не надо, и без тебя найду товарища, — обиделся Володя и ушел со двора.
Стало смеркаться. Здесь, под навесом, было совсем темно. Степа посидел на пеньке, которым пользовался дед, когда что-либо тесал топором, и через задние ворота вышел на пустынный огород. Здесь уже все было убрано. Лишь кое-где торчали стебли подсолнуха. Степа не знал, что делать. С Володей играть не хотелось. Зайти в избу — там уж, наверное, знают, что он сбежал с уроков. Разве Володя вытерпит, чтобы не сказать. У него с языка все сыплется, как из дырявого мешка... Степа посмотрел на лес, видневшийся в конце поля. Над ним проплывали темные облака. Где-то там, за лесом, река Бездна, на ее берегу их изба. Дома сейчас, наверно, собираются ужинать. Потом зажгут лучину. Отец сядет плести лапти или возьмет псалтырь, мать с Фимой будут прясть. Волкодав, вернее всего, скулит где-нибудь под крылечком, голодный. Кто его накормит, кроме Степы. Фима ни за что не догадается вынести ему хотя бы холодную картофелину... От этих мыслей Степе сделалось еще грустнее. Все вокруг понемногу тонуло в густеющих сумерках. Заскрипела дверь в сенях, и донесся голос бабушки: «Степа, где ты, иди ужинать!» Степа не отозвался. Он подождал, пока бабушка уйдет в избу, и двинулся через огород к гумнам. За гумнами проходила дорога. По ней Степа направился к лесу. У опушки он поискал знакомую дорогу к дому.
В лесу было темно. Степа шел, то и дело спотыкаясь о торчавшие на дороге корни. Темные кусты орешника в прогалинах между высокими деревьями казались ему фигурами людей. Под ногами шуршали опавшие листья. Он шел довольно долго. Сумерки все сгущались и постепенно перешли в плотную непроницаемую мглу. Теперь уже не видно ни кустов орешника, ни прогалин между деревьями. Осталась только дорога, которую он едва угадывал. Степе было страшновато, но от чего он и сам не знал. Волков он не боялся; дядя Охрем не раз говорил, что волки сами боятся людей. Медведи в этих местах встречались редко. Видимо, страх на него нагоняли непроглядная лесная тьма и неутихающий шум ветра. Не надо было уходить к ночи. Мог бы поспать на гумне в соломе, а утром двинуться. Но теперь уже поздно было жалеть об этом, когда прошел полдороги... Хотя где она, эта половина дороги? Степа шел и шел, не видя конца. Это не полевая дорога, где перед путником всегда маячит край неба. Степа остановился. «Не сбился ли? — невольно подумал он, — долго ли в темноте свернуть на какую-нибудь другую дорогу». Степа снял шапку и долго прислушивался. Лес теперь шумел куда сильнее прежнего. И вдруг среди этого сплошного шума он различил отдаленный лай собаки. «Волкодав! Лает мой Волкодав!» Степа прибавил шагу. Лес вскоре расступился, открыв полоску белесого неба. Выйдя из леса, Степа оказался перед чьим-то сараем, но быстро сообразил, что это сарай Кудажевых. Он почувствовал себя так, словно выбрался из-под непомерно тяжелой хлопковой ватолы. О Волкодаве он вспомнил, лшть когда тот, узнав его, с радостным визгом бросился навстречу.
Поселок спал. Только в избе Нефедовых светились окна. У входа Степа помедлил в раздумье, как сказать, почему он ушел из Алтышева? Всю дорогу эта мысль не приходила ему в голову.
Он лишь сейчас почувствовал, как сильно проголодался. Сегодня он не обедал и не ужинал. «Ладно, — решил Степа, — там видно будет, что сказать», — и, миновав сени, вместе с Волкодавом вошел в избу.
К нему навстречу из-за прялки испуганно привстала мать. Фима перестала прясть. Отец отложил на лавку недоконченный лапоть.
— Ты откуда взялся, Степа? — только и смогла спросить Марья.
— Из Алтышева, понятно, — как можно беспечнее ответил Степа.
Однако он все еще стоял у двери, словно ожидая, как его здесь встретят.
— А почему ночью? — допытывалась Марья.
— Ушел оттуда к вечеру, пока шел, стемнело.
Заговорил и Дмитрий:
— Почему ушел-то?
— От добра бы не ушел ночью. Скажи, что там натворил? — Марья шагнула к сыну и остановилась перед ним.
Степа молчал.
— Пускай сначала отдохнет с дороги, разденется, может, есть хочет. Покорми. После расскажет, почему ушел, — сказал Дмитрий, снова принимаясь за лапоть.
Марья помогла Степе расстегнуть деревянные застежки зипуна, сняла с его головы шапку, тронула на голове волосы.
— Весь мокрый, знать, бежал всю дорогу?
Степа опять ничего не сказал, сел за стол, ожидая, когда мать подаст поесть.
Марья налила в чашку молока, отрезала ломоть хлеба и вернулась к прялке. Зашумела и прялка Фимы: Степу, казалось, предоставили самому себе. Он отломил от ломтя кусок и протянул руку под стол Волкодаву. Мать сразу заметила. И сидит-то к нему боком, а вот заметила.
— Ешь сам, нечего давать хлеб собаке!
Поев, Степа полез на печь, быстро разулся и юркнул на полати.
— Ты что, так до утра будешь молчать?! — спросила мать, с трудом сдерживая гнев.
За Степу опять заступился отец:
— Пусть отдохнет, завтра сам все расскажет.
Марья прогнала собаку на улицу и принялась стелить постель. Затихла прялка Фимы. Дмитрий вышел проверить скотину. Степа лежал на полатях, и ему слышно было, как маленький Илька чмокал губами, припав к груди матери.
Фима легла на печи. Но когда потушили лучину и успокоились родители, она осторожно пробралась к Степе на полати. Обдавая его горячим дыханием, она приникла к его уху и зашептала:
— Скажи, братец, отчего ты ночью ушел из Алтышева? Скажи, не проговорюсь об этом, в себе буду держать.
Мягкий, ласковый голос сестры подействовал на Степу лучше угроз. Он засопел и тихо заплакал. Фима обвила руками его шею, поцелуями стерла со щек соленые слезы.
— Учитель хотел поставить меня на горох, — прошептал, всхлипывая, Степа. — Знаешь, как больно, если встать коленями на горох.
— За что хотел?
— На грифельной доске я нарисовал коня и на нем человека. На ней надо было лишь писать, что скажет учитель, а я нарисовал коня...
— Что это за доска? — помолчав, спросила Фима.
— Черная доска, не то из камня, не то еще из чего, — сказал Степа. — Не пойду больше учиться, дома лучше. Дома никто не ругает за рисование, никто не ставит на колени... Делай что хочешь, лепи из ила человечков, лошадок...
Долго они шептались, прижавшись друг к другу. Потом Степа уснул, а Фима так же осторожно, как и пришла, вернулась на печь.
Рано утром, когда Степа еще спал, из Алтышева приехал младший брат Марьи — Проня, живший вместе со стариком Иваном. Привязав лошадь к стояку крыльца, он поспешил в избу. Марья вышла к нему из предпечья. Дмитрий в это время кормил во дворе скотину. Фима на краю печи обувалась. Увидев дядю, она застеснялась и поспешно пересела подальше от края, к нему спиной.
Поздоровавшись, Проня спросил:
— Приехал искать пропащего. Он дома или нет?
— Спит, — сказала Марья, кивнув на полати.
— Вчера до полночи искали его по всему Алтышеву, — с досадой сказал Проня.
— Что у него случилось? Почему он сбежал?
— Ничего не случилось. Наш Володя рассказывал, как будто его в школе ставили на колени, на горох...
Степа в это время уже проснулся и только из осторожности не давал знать о себе. Но тут он не выдержал:
— Врет Володя, никто меня не ставил на колени!
— Тогда отчего же пришел домой? — с досадой спросила Марья.
Степа благоразумно промолчал, сообразив, что ложь Володи может оказать ему неплохую услугу. Так оно и вышло. Как многие матери, Марья не задумываясь могла наказать своего ребенка. Но если это делал кто-нибудь другой, она сразу обрушивалась на смельчака.
— Чего это он, в самом деле, ставит на горох. Можно было бы обойтись и без гороха, если он там созоровал, — возмущалась она.— Разве можно так ребят учить?
Степа лежал на полатях, в пол-уха слушал возмущение матери и разглядывал свои рисунки на потолке.
Со двора пришел Дмитрий, поздоровался с Проней и сел на свое обычное место в конце стола. Марья собрала завтрак. Степа, не дожидаясь приглашения, спустился с полатей и поспешил умыться. Завтракать пригласили и Проню. Из дома он уехал рано, когда еще не затопили печь.
Вчера, уходя из Алтышева, Степа думал, что прощается со школой и больше не увидит учителя, который ставит ребятишек на горох. Но мать с отцом и слушать не стали его.
Мать даже пообещала, что если он еще убежит, она сама поставит его на горох. О Степе сокрушалась только Фима. Она даже всплакнула, когда брата вывели из избы, чтобы увезти в Алтышево.
Лошадь у Самаркиных бойкая, бежала быстро и ровно. Такую лошадь незачем понукать. Степа еще не успел обдумать, как он теперь появится в школе, как встретится с учителем, а дорога по лесу уже кончилась, они выехали в алтышевское поле. Его миновали и того быстрее. По селу Проня пустил лошадь шагом.
— Пусть немного поостынет, — словно вслух подумал он.
Всю дорогу до самого села он не проронил ни слова. Но от деда Ивана Степе досталось:
— Ты думаешь, кроме как возить тебя, у нас и дел нет?! — принялся он за Степу, едва тот появился в избе Самаркиных. — Отчего не сказал, что уходишь к себе домой? Мы бы и беспокоиться из-за тебя не стали. А теперь пришлось гонять лошадь.
— Не гоняли бы, — буркнул Степа.
У деда даже затряслась борода.
— Послушайте-ка, что говорит этот несмышленыш! Он перечит деду!
Бабушка Олена схватила внука в охапку, увела к себе в предпечье и зашептала:
— Разве можно подавать голос, когда говорит дед, да еще ругается. Ты уж молчи. Пошумит немного и перестанет. Будешь молчать, он скорее отойдет. Ты знаешь, как нас всех напугал вчера. Думали, пропал где-нибудь. Больше так не делай...
Ваня с Володей втихомолку посмеивались над Степой. Громко смеяться боялись. Они ожидали, что дед возьмет чересседельник и всыплет беглецу. Но тот, поворчав, отправился во двор работать. За ним вышли и Проня с Ваней.
Оставшись вдвоем, Степа спросил Володю, зачем он наврал, что учитель ставил его на колени? Володя, как обычно, хихикнул и сказал:
— Все равно поставит, вот придешь и поставит!
Степа не стал спорить. Что толку говорить с таким вруном, лучше он доделает свою кадочку.
Но дед его не оставил во дворе.
— Ты почему не пошел в школу? — строго спросил он. — Ждешь, когда погонят тебя кнутом.
— Буду делать кадку, — жалостливо сказал Степа, чтобы умилостивить деда.
— Ты сюда приехал не кадки делать — учиться. Так марш сейчас же в школу!
Едва Степа вышел за ворота, как его догнал дед, одетый в новый зипун:
— Сам отведу тебя, а то еще пробегаешь где-нибудь, а после скажешь, что был в школе. На вас с Володькой надежда плохая.
Он взял Степу за руку и вел его так до самой школы. Одноклассники Степы уже занимались. Учитель писал на большой доске палочки а ребята их списывали в свои грифельные доски. Дед Иван поставил Степу у стола учителя и снял шапку:
— Вот привел неслуха, надери ему, Алексей Иваныч, как следует уши, чтобы он больше не удирал.
Учитель не знал, что Степа убегал домой, и подумал, что старик говорит о том, что он ушел с урока.
— Надрать уши, а за что?
— За то самое, за что вчера ставил его на колени.
Учитель пожал плечами.
— Ставил на колени... Кого ставил?
— Я же говорю, вот этого неслуха, — сказал дед Иван и ткнул внука в спину.
Степа стоял, опустив голову, и сумрачно молчал.
Учитель улыбнулся, дотронулся рукой до лба Степы:
— Разве такого мальчика можно наказывать. Вчера я хотел поговорить с ним наедине и велел остаться. Но он почему-то ушел... Иди, садись на свое место, — сказал он Степе. — Спиши с доски все палочки, после мы с тобой поговорим.
У Степы словно камень свалился с плеч.
Старик Иван постоял, переминаясь с ноги на ногу, поняв, что он оказался в глупом положении. Он не переносил воровства и лжи. А теперь вроде сам попал в лгуны. Возвратившись домой, он позвал Володю с улицы, завел его в сени и надрал ему уши.
— В другой раз не будешь говорить чего не было!
Вину за наказание Володя свалил на Степу. Не будь этой истории с ним, дед не стал бы драть его за уши. Он долго искал, чем бы отплатить Степе, и нашел...
Из школы Степа пришел радостно взволнованный. Он принес большой лист толстой бумаги, сложенный вчетверо, и два карандаша, красный и синий. Все это ему дал учитель. Он для этого вчера и оставлял его после уроков.
— За что учитель дал это тебе? — недоверчиво спросила бабушка Олена.
— Не знаю за что! — сказал Степа. — Учитель говорит: — Нарисуй-ка мне человека. Я нарисовал деда Ивана. Бороду широкую, волосы — длинные, вокруг головы завязку из лыка, какой дед скрепляет волосы. А вот здесь, — показал он себе на верхушку головы, — круглую плешину... Только нос получился немного длинноватый, Лексей Ваныч его поправил. Это, говорит, настоящий сельский мужик. Я ему говорю, что совсем не сельский, а мой дед, старик Иван Самаркин. Он засмеялся и дал мне бумагу и карандаши. Рисуй, говорит, все, что тебе попадется на глаза.
Он развернул бумагу на столе и стал рисовать. Сначала нарисовал деревянную солоницу и ковригу хлеба на столе, Затем — чашку, ложки.
— Ешь сначала, после будешь марать бумагу. Учитель, знать, не умнее ребенка, отдал тебе такое добро на мазню.
— Погоди, бабушка, после поем, — отмахнулся Степа, продолжая рисовать.
Бабушка Олена хотя и ворчала, но искоса поглядывала на то, что делает внук. Как тут не посмотреть, ложки рисует что ни на есть самые настоящие, хороша и чашка. А про солоницу и говорить нечего. Деду такую не сделать, какую он нарисовал.
— Подойди-ка сюда, сноха, посмотри на него, — сказала она жене Прони.
Настасья остановила прялку и подошла к столу. Ее маленький сынишка — Спирька — давно уже здесь, смотрел на своего двоюродного брата затаив дыхание.
— Вай, мамыньки родимые, такого сроду не приводилось видеть! — воскликнула Настасья. — Солоница — синяя, ложки — красные.
— Карандаш красный, потому и ложки красные, — сказал Степа, не отрываясь от рисунка.
Настасья постояла у стола, посмотрела на рисунки и вернулась к своей прялке. Ее больше заинтересовали цвета, чем рисунки. Помедлив, она спросила:
— Этими карандашами платок нельзя покрасить? Уж больно яркий цвет!
— Чего говоришь, сноха, кто красит платки карандашами? Чай, всякая вещь предназначена для своего дела, — сказала бабушка.
Она не могла отойти от стола, любуясь, как рисует внук.
Со двора пришел попить Ваня, подошел к Степе, постоял, посмотрел и ушел. Вскоре в избу вошел и дед Иван.
— Какие ты тут небылицы чертишь? — сказал он Степе. — Где взял бумагу?!
— Не греми в избе, бумагу дал ему учитель, — заступилась за Степу бабушка Олена.
Дед Иван замотал головой.
— В жизни не поверю, чтобы учитель стал раздавать такое добро. Бумага денег стоит, бестолковая старуха!
От его сердитого окрика позванивали оконные стекла. Бабушка Олена ушла в предпечье, решив не связываться. Дед Иван не любил, когда ему противоречили.
— А ну, давай сюда бумагу и карандаши, отнесу их учителю. Кто знает, может, ты их украл. Осрамишь меня на все село. На вас надежды нет, один врет, другой ворует. Ну, если и вправду украл, тогда держись!
Степа старался объяснить, что он не украл эту бумагу, но все было напрасно. Дед отнял у него бумагу и карандаши, опять надел новый зипун и ушел в школу. Степа от нечего делать вышел во двор, достал из-под навеса свою кадочку, взглянул и остолбенел. Вдоль кадочки была трещина. Кто-то ее по краю ударил топором. Хорошо был заметен след его лезвия. Степе сделалось так больно, что у него брызнули слезы.
Ваня увидел, что он плачет.
— Тебя дед побил?
— Нет, дед меня не тронул... Кто-то кадочку ударил топором, и она треснула.
— Кто же, кроме тебя самого, мог ударить? Кому нужна твоя кадочка?
Дядя Проня взял из рук Степы кадочку, осмотрел ее со всех сторон, покачал головой.
— Ничего, не огорчайся, это дело поправимо, — сказал он. — Ты ее пока доделывай, потом мы на нее наденем два обруча, снизу и сверху.
Степа успокоился. Конечно, с обручами кадка будет выглядеть хуже, да что поделаешь, треснутое снова не склеишь.
Из школы дед Иван вернулся сумрачный и снова взялся за работу. Лишь спустя некоторое время он принялся ворчать:
— Дал же мне всевышний внуков, покою от них нет. Вместо того чтобы заниматься делом, бегаю из-за них целый день...
Действительно, старик сегодня дважды попадал впросак. Первый раз потому, что поверил одному внуку, второй — что не поверил другому.
Степа полностью зачистил кадочку внутри, сгладил неровности. Оставалось лишь вставить дно и набить обручи. Степа положил кадочку под навес и пошел в избу. Дед ему ничего не сказал про бумагу, Степа не знал, куда он ее дел. В избе он заметил, как Спирька чем-то старательно занимается за столом. Ну, конечно же, это его бумага, и Спирька рисует на ней.
— Ты чего делаешь? — крикнул Степа, подбегая к столу.
— Лоску делаю, — невозмутимо ответил Спирька. — Мои лоски луце твоих — они длинные.
Степа вырвал у него из-под рук бумагу, отобрал карандаши, но было поздно. Вся бумага была исчерчена красными и синими кривыми линиями, карандаши изгрызаны и измусолены. Что он теперь может нарисовать и что покажет учителю? Степа не выдержал и расплакался. Ему было не так жаль бумаги и карандашей, как обидно было оказаться в глазах учителя обманщиком. Ведь он обещал показать ему все, что нарисует, и даже похвалился сделать это не позже завтрашнего дня. Теперь завтра хоть не иди в школу...
Выпал снег, и сразу начались холода. По санному первопутку к Степе приехал отец. Он привез ему короткую шубейку, шерстяные носки, варежки и две пары новых лаптей. Уезжая домой, отец строго наказал ему, чтобы не вздумал пешком отправляться в дорогу — замерзнет. Перед рождеством, когда на святках они не будут учиться, он приедет за ним на лошади. Степа и на этот раз проводил отца почти до леса. Когда возвращался в село, ветер дул ему навстречу. Степа шел, то и дело поворачиваясь спиной к ветру, чтобы уберечь от мороза лицо. И все же пока он добрался домой, основательно замерз. Бабушка Олена отправила его на печь, к Спирьке. Тот с утра не слезал оттуда, боясь холода. Бондари тоже разместились в избе и занялись изготовлением ложек. Так они поступали всегда. На печи было много ясеневых чурочек, сложенных здесь для просушки. Из сырого дерева ложки не делают, они непременно потрескаются. Спирька целый день играл этими чурками, складывал домики, строил церкви. Степа охотно поиграл бы с ним, но стеснялся взрослых. Те будут смеяться над ним, и больше всех Ваня. Степа очень любил играть. И сейчас, когда полез погреться на печь, не вытерпел, принялся за церковь, которая у Спирьки развалилась. Степа сложил ее по-другому. Ваня, увидев работу Степы, взял из-под коника старый лапоть и запустил в их строение. Церковь рухнула. Часть чурок полетели на пол. Спирька заплакал. Дед Иван дал внуку подзатыльника, а Степе приказал убираться с печи.
— Погрелся немного и хватит, надо приниматься за дело, — сказал он. — Чурками играть — Спирькино занятие, не твое!
Степа слез с печи, собрал на полу чурки, положил их на печь, одну сучковатую оставил себе. Хорошие чурки нужны для ложек, а за эту дед не будет ругаться. Он сел на лавку и задумался, что бы из нее вырезать. Степа уже много дней думал, как оправдаться перед учителем за испорченную бумагу. В школе он сидел за партой, не поднимая головы, боясь встретиться взглядом с «Лексеем Ванычем». И хотя учитель его ни о чем не спрашивал, Степа искал, что бы сделать такое, чтобы не выглядеть в глазах учителя болтуном, самохвалом. Суковатый чурбачок, казалось, поможет ему в этом... Степа выбрал среди инструментов остро наточенный нож и принялся вырезать волчью голову. Дед Иван не сразу обратил внимание на то, чем занят Степа, но, увидя, что у того получается какая-то голова, заворчал:
— Зачем попусту портить дерево, из этого куска вышла хотя бы ложка. На алатырском базаре за нее можно взять семишник[13].
— Ведь ты, дед Иван, ложки продаешь за алтын[14] пару, как же возьмешь за эту сучковатую семишник? — робко возразил Степа.
— Батюшки светы, послушайте, что говорит сын Нефедова Дмитрия, — возмутился старик.— Он, оказывается, все знает, все подсчитал, сколько его дед наживает на ложках! И знает, какое дерево подойдет для ложек, какое — не подойдет!..
Степа молчал. На деда все равно не угодишь, что ни скажешь, все не по нем.
Два дня возился Степа над своей чурочкой. Как только приходил из школы, брался за нее. Живого волка Степа вблизи не видел, потому у него и получилась скорее собачья голова, нежели волчья. Дед Иван взял ее, оглядел со всех сторон и сказал:
— Годится играть для Спирьки... Только в другой раз не порть дерево на безделушки, лучше делай ложки, из тебя выйдет хороший мастер...
Волчью голову Степа положил в школьную сумку вместе с грифельной доской и палочками для счета.
В тот день на первых двух уроках был закон божий. Его преподавал алтышевский поп, щупленький старичок, обычно дремавший на уроках. Учащиеся прозвали его «босая голова», за голый череп, обрамленный волосами лишь за ушами и на затылке. Осенью, в первые дни ученья, он рассказал ученикам, как господь отделил мрак от света, сотворил землю и небо, затем создал людей, зверей, птиц и лег отдыхать. Покончив с сотворением мира, поп и сам решил отдыхать. На урок он приводил с собой ученика из второго класса, давал ему в руки книгу и велел читать. Сам же в это время безмятежно подремывал. Ученики, не понимавшие по-русски, занимались своими делами: играли в щелчки, дергали друг друга за волосы, рассказывали о колдунах и привидениях или просто зевали. В классе было трое второгодников, переростков. Учились они плохо и всегда были готовы поозорничать. Когда дремавший поп всхрапывал, они запускали ему в голову шарики из хлебного мякиша. Попу казалось, что это мухи, он спросонок отгонял их руками, не соображая, что мух-то давно уже нет. Школьники смеялись. Смеялся и чтец, теряя в книге место, где читал, и снова начинал читать, где придется. Никто этого, конечно, не замечал.
До начала уроков волчью голову у Степы посмотрели все. Она очень понравилась. Самый взрослый из второгодников предложил Степе за нее складной ножик. О таком Степа мог только мечтать. Но как отдать волчью голову, которую он вырезал для «Лексея Ваныча»?
— Я тебе за ножик другую вырежу, — предложил Степа.
Но тому хотелось получить непременно эту. И не только ему. Степа видел, что на волчью голову многие зарятся, и спрятал ее в сумку. До начала урока еще оставалось немного времени, и Степа вышел на крыльцо. А когда начался урок закона божьего, и поп, по обычаю, стал клевать носом, Степа увидел, что вырезанная им волчья голова стоит на учительском столе перед попом. Озорники вынули голову из Степиной сумки, привязали к ней длинную нитку и принялись запускать в лысину попа хлебные шарики. Весь класс затаился в ожидании, что произойдет дальше. Притих и чтец. Не слышна его монотонного голоса, дремавший поп проснулся. Открыв глаза, он увидел на столе перед собой оскаленную волчью пасть и спросонок перекрестился: «Свят... свят... свят...» Придя в себя, он потянулся к ней рукой. Весь класс грохнул со смеху.
Поп сделал вид, что его это совсем не задело. Он утихомирил школьников, снова заставил мальчика читать, и притворился, что опять задремал. Озорники были все же простоваты. Они решили повторить удавшуюся шалость. Поп поймал школьника в тот момент, когда тот, пригнувшись, пробрался к парте девочек и протянул руку с головой волка, чтобы поставить ее на стол. Шалуна он поставил на колени и стал спрашивать, где тот взял эту богомерзкую штуку. Школьник показал на товарища, тот на другого, пока цепочка наконец не довела до Степы. Виновников, причастных к этому делу, вместе со Степой оказалось трое. Их всех поп поставил в угол на колени.
— Когда твой отец просил принять тебя в школу, говорил, что ты смирный и послушный. Вот ты какой смирный и послушный! — сказал он, останавливаясь возле Степы.
Его голос дребезжал, точно надтреснутый колокол.
По окончании урока закона божьего в класс пришел Алексей Иванович. Поп указал ему на стоящих в углу на коленях учеников и строго сказал:
— Этих следует немедля выгнать из школы!
Когда поп ушел, Алексей Иванович вернул провинившихся за парты и спросил, что произошло. Они рассказали все, как было. Степа молчал. Он не хотел говорить. Виновным себя он не считал. Исключение из школы его не испугало. Наконец-то он будет жить дома, на свободе.
Алексей Иванович поднял из-под стола волчью голову, осмотрел ее, потрогал отломившееся ухо, покачал головой и, как в прошлый раз, спросил:
— Кто тебя этому научил?
Степа упорно молчал.
После уроков учитель взял Степу за рукав и удержал его. Он, видимо, боялся, что Степа опять убежит. Когда из класса ученики вышли, учитель спросил, кто его научил резать по дереву. Что мог ответить на это Степа? Степа так и ответил:
— Никто не учил.
— Отец у тебя чем занимается?
— Ничем, — сказал Степа. — Пашет, сеет, плетет лапти. — Он помолчал и чуть-чуть улыбнулся. — Еще пишет псалтырь. Давно пишет.
— Как пишет? — не понял учитель.
— Положит на стол и пишет!
— Я не об этом...
— А-а, — догадался Степа. — Дед Охон принес ему из монастыря псалтырь и научил читать. Вот с этого псалтыря он пишет.
— Кто такой дед Охон?
— Седой старик, часто приходит к нам. Он для нас вроде бы как родной.
Учитель опять осмотрел голову волка и сказал:
— Тебе, Степан, надо учиться.
— Какое теперь учиться, коли поп велел прогнать, — сказал Степа и вдруг выложил сокровенное: — Дома, без ученья, лучше. Там никто не ругает, если что-нибудь сделаю или нарисую.
— А здесь кто тебя ругает, за что?
— Все ругают... Вон как грохнули об пол эту голову, даже ухо отломилось.
— Вы сами виноваты, зачем нужно было насмехаться над стариком. К тому же он священник, ваш второй учитель. Над учителями нельзя смеяться.
— Не я же это сделал. Они вытащили у меня из сумки и поставили перед ним на стол, — оправдывался Степа.
Учитель тронул его за плечо, сказал с усмешкой:
— И правда, тебе все мешают. Бумагу твою исчертили, волчью голову ударили о пол.
Степа опешил. Значит, учитель знает, что бумагу ему испортили. Потому он ничего не спрашивал у него. Должно быть, ему об этом рассказал Володя, думая, что Степу накажут.
— Не горюй, все образуется, — сказал учитель, — когда надумаешь что-нибудь нарисовать, приходи ко мне. Я дам тебе бумаги, карандаши, посажу за свой стол. У меня никто тебе не помешает...
Учитель был русский. Живя в Алтышеве третий год, он хорошо научился говорить по-эрзянски. Всем он здесь полюбился.
«Какой он хороший человек, — думал Степа, шагая по улице домой к деду Ивану. — Совсем не ругается. Сказал, чтоб я заходил к нему домой, обещал дать бумаги, карандашей...» Он вдруг остановился, пораженный мыслью:
— Как же я буду к нему ходить, если поп велел меня прогнать из школы, — сказал он вслух.
Он постоял на дороге и двинулся дальше, недоумевая, как будет обстоять с его ученьем дальше.
Дома Степа никому ничего не сказал и, наскоро пообедав, полез на печь к Спирьке погреться. Тот стал приставать, куда он девал волчью голову, ведь дед сказал, что она хороша лишь для него. У Степы сейчас меньше всего было желанья говорить об этой злополучной волчьей голове. Он повернулся к Спирьке спиной и не отвечал ему.
Ближе к вечеру от попа пришел посыльный за стариком. Дед Иван отряхнул с фартука древесные стружки, снял его и надел овчинную шубу.
— Для чего я понадобился попу? — говорил он сам с собой.
Когда дед ушел, все домашние притихли. Поп к себе приглашал редко, и всегда не с добром. Бабушка Олена вышла из предпечья, где она веретеном пряла шерсть, и села к столу. Глядя на свекровь, остановила свою прялку и Настасья. Ваня, воспользовавшись отсутствием деда, быстро оделся и шмыгнул на улицу.
Степа на печи затаился, как мышь. Он-то догадывался, почему поп позвал деда, только не знал, с чем старик от него явится.
Никто так и не узнал, что говорил поп Ивану. Он вернулся хмурый, молча разделся, принес из сеней пеньковую веревку, на которой Проня носил из сарая солому, и велел Степе слезть с печи. Бабушка Олена вмиг смекнула, что затевает дед. Понял это и Степа. Он метнулся на полати и забился в самый дальний угол.
— Не дам ребенка бить, — сказала бабушка Олена, встала перед мужем и схватилась за веревку. — У него есть отец, пусть отец и наказывает его.
От гнева широкое лицо старика Ивана побагровело, борода затряслась. Он выдернул из рук жены веревку и полез на печь. Бабушка Олена полезла за ним, повисла на его руках.
— Оставь ребенка, ну ударь меня раза два, отведи душу, — говорила она.
Дед Иван и в самом деле замахнулся на нее, но Спирька вцепился в бабушку, и удар пришелся по обоим. Спирька взвыл от боли. Его плач смирил деда. Он сел на край печи. Бабушка Олена села рядом с ним.
— Скажи, Иван, чем провинился ребенок? — спросила она.
— Ты его самого спроси, чем провинился, он тебе скажет, — сердито сказал дед и крикнул Степе: — Сейчас же уходи к своим родителям, я не хочу из-за тебя моргать глазами! Пусть они с тобой нянчатся, коли таким вырастили!..
Пошумев, старик успокоился, слез с печи, бросил в сени веревку, сел делать ложки.
О том, что Степу в школе ставили на колени и за что ставили, Володя рассказал, как только пришел домой. Узнав это, бабушка Олена сама была готова выпороть внука, да не могла добраться до него на полати. Поп в ее представлении был первым лицом после бога. Он и грехи прощает, и молится о дожде в засуху... Как же можно над таким человеком смеяться?!
Степа пролежал на полатях до вечера. К этому времени утихла и бабушка. Дед Иван вышел куда-то к соседям. Степа слез с полатей, подошел к подтопку, где обычно собирались все его двоюродные братья. Ребята любили сидеть перед огнем подтопка. Спирька занимал там лучшее место — в середине, и если кто-нибудь пытался оттеснить его, поднимал неистовый рев.
В подтопке сжигают стружку и обрезки, что накапливаются за день работы над ложками. Вместе со стружками в подтопок кладут и хворост. Он сырой, мерзлый, но когда разгорится, из топки то и дело падают на пол его обгоревшие концы. Степа с Володей хватали их и бросали обратно в топку.
Степа любил смотреть на огонь. В его пламени он видел то какие-то строения, то старика с длинной бородой, то скачущего коня с развевающейся гривой. Иногда он брал красный уголек и перебрасывал его с ладони на ладонь, точно камешек. Володя тоже пытался так сделать, но тут же бросал уголек и лизал обожженную ладонь. А сегодня Степа удивил его еще больше. Он взял отгоревший прутик тлеющим концом в рот, зажал его в зубах и стал его раздувать дыханьем, От этого почти все лицо его, щеки, губы и зубы осветились изнутри. Володе очень понравился этот фокус. Он хотел непременно научиться, пробовал много раз, обжег язык и все же научился. Вани в тот вечер перед подтопком не было, он ушел на улицу к сверстникам.
— Знаешь что, — шепотом заговорил Володя, наклоняясь к Степе. — Давай возьмем в рот прутики с углями, выйдем на улицу и постучимся в окно. Кто посмотрит, подумает, что это пришли ведуны... Во как испугаются!
Степа отказался.
— Почему не хочешь, боишься?
— Ничего я не боюсь. Но на улицу с углем не пойду, — сказал Степа решительно.
— Ну и сиди тут... Я и один пойду. Только смотри, помалкивай.
Володя погрозил Степе кулаком и, взяв из топки несколько горящих прутиков, вышел из избы.
Бабушка Олена у стола напротив окна, выходящего на улицу, чинила дедовы варежки. Проня с Настасьей во дворе убирали на ночь скотину.
Вскоре послышался стук в окно, и в темноте за стеклом засветилось оскаленное лицо, с двумя рядами пылающих зубов. Бабушка Олена повернулась на стук и вдруг замерла, затем вскрикнула: «Вай!» и рухнула на пол.
Степа и Спирька сидели перед подтопком, не зная, что делать. Володя вернулся в избу, безмерно довольный своей шуткой, но, увидев лежащую на полу бабушку, мгновенно притих, подбежал к Степе и шепнул:
— Смотри, помалкивай!..
Очнувшись, бабушка Олена с трудом села и стала медленно подниматься. А поднявшись, опустилась перед иконами на колени и принялась истово молиться, причитая:
— Инишкай-бог, Кристи-батюшка, Ангел-тетюшка, божематерь — матушка, чем я согрешила перед вами? Зачем вы послали под мои окна из триисподни шайтана?! Какое несчастье предсказать?..
Со двора пришли Проня с Настасьей. Проня с удивлением смотрел на истово молящуюся мать. Бабушка Олена, кончив молиться, с трудом встала на ноги.
— Вай, Проня-сыночек, если бы ты знал, кто приходил под окна! — заговорила она.— Голова несусветно большая, глаза красные, изо рта пышет пламя...
Проня промолчал.
— Это, наверно, ведун приходил? — предположила Настасья. Она разделась и сказала в раздумье: — Хотя зачем ведуну приходить под наши окна, ведь у нас нет младенцев?
Бабушка Олена ходила по избе и все повторяла:
— Вай, Суси-Кристи! Вай, Суси-Кристи!
О происшествии рассказали и деду Ивану, когда он пришел от соседей.
— Может, почудилось тебе, — недоверчиво сказал он. — Ведуны и шайтаны по вечерам не ходят, появляются ближе к полуночи.
Бабушка Олена вспылила.
— Глаза мои еще не ослепли, видят не что чудится, а что на самом деле!
На ночь она перекрестила все окна, двери, чело печи и даже лаз в подпол. Ребятишки сгрудились на полатях. Володя то и дело шептал Степе и Спирьке, чтобы они помалкивали, хотя Спирька так и не понял, о чем тот беспокоится, и вскоре уснул, свернувшись калачиком. Заснули и Володя с Ваней.
Не спал лишь Степа. Он думал о том, как испугалась бабушка, и досадовал, зачем он показал эту забаву с прутиком Володьке. Правда, Степе и в ум не могло прийти, что все так плохо обернется. Но от этого никому не легче.
Наутро Степа узнал об исключении из школы двух второгодников. Весть эту принес в класс сын церковного старосты. Потом школьники были свидетелями, как учитель этим двум переросткам велел идти домой и больше не приходить. Степу оставили в школе. Как стало известно позднее, за него заступился Алексей Иванович.
В этот день Степа долго не возвращался домой; учитель пригласил его в гости. Он так и сказал жене: «Привел к тебе, Ниночка, гостя». Жену учителя Степа видел раньше только издали. Их трехлетняя дочка показалась Степе красиво наряженной куклой. Степа стоял у двери, не смея ступить на невероятно чистый пол в квартире учителя.
— Проходи к столу, не стесняйся, — сказал Алексей Иванович, — снимай-ка шубу, у нас тепло...
Держа шапку в руках, Степа снял свою шубейку и переминался с ноги на ногу. Из затруднения его вывела жена учителя. Она взяла у него одежду и шапку и повесила возле двери на гвоздь.
Учитель выпил стакан чаю и поспешил на урок к второклассникам. Чаем со сладкими белыми лепешками угостили и Степу. Такого чая он никогда не пил раньше. Дома мать иногда заваривала чай из душицы, мяты или из стеблей малины. Но это было что-то иное, необыкновенно душистое и вкусное.
Убрав со стола посуду, жена учителя взяла с полки толстую книгу и протянула Степе. Кроме псалтыря, Степа других книг не видел и об их существовании не знал. А в этой было нарисовано столько всяких зверей, каких Степа и во сне не видел. Волка он узнал сразу. Узнал и двухспинную киргизскую лошадь, только она оказалась совсем не такой, как о ней рассказывал дядя Охрем. Голова у нее будто овечья, шея длинная, ноги — коровьи, на спине два горба. Жена учителя долго смеялась над тем, почему он назвал верблюда двухспинной лошадью. Она прочла ему названия зверей — льва, тигра, медведя... Всех Степа не запомнил. Когда книгу просмотрели, она положила перед ним лист бумаги, дала карандаш и сказала, чтобы он нарисовал зверя, какого захочет. Степа нашел в книге верблюда и принялся рисовать его. Хорошо бы показать его дяде Охрему, чтобы тот знал, каков верблюд на самом деле.
Степа с увлечением рисовал, не замечая, как идет время. Нарисует, покажет жене учителя. Та где-нибудь поправит или велит нарисовать снова. Она почти не умела говорить по-эрзянски. Степа знал по-русски с десяток слов. Все же они понимали друг друга.
В сумерки, кончив заниматься со второй группой, пришел учитель.
— Как тут у вас идут дела? — спросил он и принялся рассматривать Степины рисунки.
— Как видишь, неплохо, — улыбнулась ему жена.
Степа молчал.
— Правда, неплохо, — похвалил учитель. — Первый урок у вас прошел даже замечательно.
Степа сообразил, что пора уходить. Он и так изрядно задержался. Надевая шубенку, он заметил на полке, рядом с книгами, вырезанную им голову волка. Учитель не выкинул ее, как это сделал поп, а поставил рядом с книгами. Радостное волнение охватило Степу. С этим чувством он и вышел на улицу.
По дороге Степа нагнал ребят, возвращавшихся из школы. Володи среди них почему-то не было. Ребята спросили Степу, почему не пришел в школу Володя. Этого Степа не знал.
— Сам ты, видно, где-то пробегал. Вот придешь домой — выпорют, — пробасил один из Володиных одноклассников.
Степа хотел сказать, что он был у учителя, но промолчал. Это было бы похоже на хвастовство, да ему могли и не поверить.
Дома Степу ожидала большая неприятность. Из-за нее и Володя не был в школе.
Вчерашнее происшествие с бабушкой обсуждалось в доме целое утро. Судили и рядили, кто же вчера приходил под окна, — ведун или шайтан. Бабушка Олена рассказала эту новость всем ближайшим соседям, а Настасья донесла ее до родительского дома. К середине дня об этом загадочном случае знало уже все Алтышево. К Самаркиным заглядывали любопытные с расспросами. Бабушка Олена всякий раз, пересказывая, «вспоминала» все новые подробности. Вчера вечером она говорила о большой голове и огненном языке. К утру к этой голове прибавились козлиные рога, баранье туловище и длинный хвост. Слушатели охали, ахали, крестились, шепча молитвы. Дед Иван, шевеля густыми бровями, глубокомысленно заключал:
— Это, должно быть, приходил не ведун и даже, может быть, не шайтан. Это, надо полагать, приходил сам сатана, только зачем — не возьму в толк.
Настасья с жаром поддержала свекра:
— Я сразу сказала, что это был не ведун. Зачем ведуну приходить под наши окна? У нас нет маленького ребенка, грызть ему некого. Он скорее пришел бы под окна соседей, у них как раз сноха разродилась двойней.
Не промолчал и Проня:
— Может быть, он ошибся. Ведуны, бывает, тоже маху дают. Заместо соседских окон попал под наши.
— Все может быть, — согласился старик Иван. — Божьи дела людям неведомы, а уж чертовы и подавно... Я вот насчет рогов сомневаюсь... не видел у ведунов рогов...
Володе стало нестерпимо завидно, что все охают да ахают вокруг бабушки, а не вокруг него. Уж он-то рассказал бы об этом шайтане или ведуне. Не только рассказал — показал бы. И Володя решился — выложил все, как было.
Бабушка Олена замахала руками.
— Не ври, не ври. Тебя-то я могла бы отличить от шайтана.
— Спросите хоть Степу, придет из школы и спросите. Или вот — Спирьку, он тоже видел, как я с горящими прутиками вышел из избы, — уверял Володя.
Спирька не смог сказать ничего путного. Он все утро боялся слезть с печи из-за бабушкиного шайтана.
Дед Иван схватил Володю за руку и, тряхнув его, грозно спросил:
— Зачем ты выходил под окна с горящим прутом, хотел поджечь избу?!
— Не избу поджечь, а бабушку попугать, — задрожавшим голосом ответил Володя. Он вдруг понял, что интерес к шайтану пропал, а когда дед принес из сеней веревку, которой как-то собирались пороть Степу, окончательно понял, что его ждет. Степу тогда защитила бабушка. Володе же на ее защиту рассчитывать не приходилось. Бабушка стояла рядом с дедом и приговаривала:
— Хорошенько его, старик, чтобы в другой раз знал, как чертом представляться.
Старуху возмущало не то, что ее напугали, а что ославили на все село. Стыд-то какой, не могла отличить внука от шайтана!..
Володя вопил в руках деда во всю мочь. Но тот не обращал внимания на его вопли. Тогда Володя решил схитрить. Чтобы отвертеться от наказания, он со слезами сообщил деду, что выдумка эта вовсе не его, а Степы. Дед за это ему еще добавил: «Живи своим умом, не слушайся других». Проня с Настасьей жалостливо наблюдали, как учили уму-разуму их сына, но вмешиваться не решились.
Выпоров Володю, дед не понес веревку в сени, а повесил на гвоздь у двери. Она там и оставалась до появления Степы...
Долго помнили мальчики эту дедову веревку.
Накануне рождества в Алтышево за Степой приехал отец, чтобы увезти его домой на время святок. День выдался особенно морозный. Отец закутал сына своим чепаном, сам остался в старенькой овчинной шубе.
В лесу тихо. Только слышно, как поскрипывает под полозьями снег да временами тяжело вздыхает лошадь. Из ее ноздрей клубится густой пар и оседает инеем на морде. Инеем покрылись борода и усы отца. Время от времени отец спрашивал:
— Не замерз?
Степа молчал — чего отвечать-то, все равно погреться негде. Мороз пробирал Степу сквозь чепан. Ноги его уже давно ничего не чувствовали, хотя отец, когда усаживались в сани, завалил их сеном.
— Если замерз, пробегись немного, согреешься, — посоветовал отец.
Сам он уже раза два спрыгивал с саней и бежал рядом. Степе не хотелось даже шевелиться, все тело сковала какая-то тяжелая лень. Лошадь шла быстро, наверно, торопилась в теплую конюшню. Наконец лес расступился, и они выехали к Бездне. Четыре двора маленького поселка, открывшиеся вдруг среди однообразной снежной белизны, были похожи на нарисованную на огромном листе белой бумаги картинку.
Степа откинул от лица воротник чепана и посмотрел на свою избу. В безветренном воздухе над ней висел огромный столб белого дыма.
— У нас топят! — удивленно воскликнул он.
— Да, подтопок... Без тебя осенью сложили.
Отец повел лошадь ко двору, который теперь находился рядом с сараем. Прошлой осенью, вернувшись с Волги, Дмитрий все же успел до зимы соорудить двор, срубил бревенчатую конюшню и сделал теплое стойло для коровы.
Степа хотел помочь отцу отпрячь лошадь, но не смог — руки его совсем застыли.
— Беги домой да забирайся на печь, — сказал тот.
Ноги тоже одеревенели. Степа шел на них, как на ходулях.
Из сеней показалась мать, улыбаясь, пошла навстречу Степе, порывисто обняла его, прижалась губами к холодной щеке.
— Сыночек мой, родненький, совсем замерз. Иди скорее в избу, — ласково сказала она.
Изба почему-то показалась Степе непривычно тесной. Он огляделся. Подтопок в простенке между передними окнами отгородил предпечье от остальной избы. От подтопка с братишкой Илькой на руках поднялась раскрасневшаяся Фима. Она посадила малыша на тулуп и подошла к Степе, помогла ему освободиться от длинного чепана и, взяв продрогшие руки в свои теплые ладони, принялась их растирать.
— Садись на лавку, братец, разую тебя.
— Я и сам разуюсь, вот только руки надо немного погреть, — сказал Степа.
— У огня сейчас нельзя их греть, будут ломить. Я их лучше погрею руками, — сказала Фима. — Почему не хочешь, чтобы я тебя разула? Может, мне приятно.
— Коли приятно, разувай, — Степа слегка стеснялся.
Он сел на длинную лавку. Фима опустилась перед ним на колени и, с улыбкой поглядывая на брата, быстро размотала оборы лаптей. Степа обнял ее горячую шею. На груди у нее позвякивали низки стеклянных бус.
В избу с клубами холодного пара вошли Дмитрий с Марьей. С собой они внесли конскую упряжь. Зимой ее не оставляют во дворе; перемерзнет, тогда в нее не запрячь...
В теплой избе Степа и не заметил, как согрелся. К рождеству мать настряпала пирогов. Степа отведал пироги и с творогом, и с кашей, и с капустой. Уж и наелся он!
— Чем же тебя еще угостить? — спросила Марья, обрадованная, что сын дома.
— Свари, мама, к завтрему кулагу.
— Вай, мама, обязательно свари! — поддержала брата Фима.
— Знать, бабушка тебя не кормила кулагой? — спросила Марья. Степа повел плечами:
— Кормила, да ведь у них там много охотников до кулаги. Как соберутся вокруг горшка, не протиснешься.
Он вышел из-за стола и направился в сени. Здесь на полке лежали фигурки лошадей и коров, вылепленные им из глины. Но они почти совсем развалились — в избу Степа принес груду мерзлых, потрескавшихся кусков глины.
— И с ученьем не забыл свои игрушки, — заметила мать.
— Хочу вылепить настоящего верблюда и показать дяде Охрему. А то он и не знает, что они не похожи на лошадей.
— Сам-то откуда знаешь, какие бывают настоящие верблюды? — спросила мать.
— Теперь-то знаю. Учитель показал в большой книге всех зверей, какие есть на свете.
Он сидел на краю печи и поджидал, когда оттает разложенная на горячих кирпичах глина, и вдруг вспомнил:
— Мама, а где же Волкодав?! — почти крикнул он.
— Волкодава твоего, сынок, волки загрызли, — сказала Марья. — Подходили к самому нашему крыльцу. Он только выскочил, тут его и сцапали.
Степа загрустил. Жаль было Волкодава. Но что тут можно сделать? Собаки-то уж нет... Степа попробовал глину, она оттаяла, но была очень сухая, пришлось смочить ее теплой водой. Верблюда он будет лепить по памяти. Рисунок, который он сделал в квартире учителя, потерялся. Разве в доме Самаркиных что-нибудь уцелеет, Володька небось припрятал.
В избе тихо, отец и мать после обеда легли отдохнуть. Фима ушла к Кудажам. У них есть девочки, правда, поменьше ее, но все же подруги. Степа любит тишину в избе, ему тогда кажется, что он один, и ему никто не мешает. В избе у Самаркиных никогда не бывает тихо, разве только когда все лягут спать. Что ни говори, а дома все же лучше.
Вылепив верблюда, Степа поставил его на край печи, спустился на пол и отошел в сторону, чтобы лучше рассмотреть, как у него получилось. К его фигурке подошла кошка и принялась ее обнюхивать. Степе вспомнился из книги учителя один зверь, очень похожий на кошку, только гораздо больше. «Погоди, как же его называют?» — подумал он, напрягая память.
— Тигра! — вдруг вспомнив, воскликнул он.
От его возгласа проснулся Дмитрий. Он с удивлением посмотрел на сына.
— Кому это так кричишь?
— Кошке... Она очень похожа на тигру. И морда, и лапы, и хвост.
Дмитрий не очень понял, о чем толкует Степа. Он поднялся с коника, попил из ведра и стал одеваться.
— Пойду, скотину посмотрю, — сказал Дмитрий.
Проснулась и Марья.
— Корову пригони в избу, пусть погреется, здесь и подою, — попросила она.
От шума в избе проснулся в своем углу теленок, поднялся на тонкие ноги и замычал.
— Сам-то не больше собаки, а ревет как взрослый бык, — сказал Степа и снова полез на печь.
Вечером зашел Охрем. Он остановился на пороге и запел:
Славься, славься, —
Славить не умею,
Просить я не смею.
Люди-то знавали,
Копейки давали...
От его скрипучего голоса теленок шарахнулся в сторону, запутался в веревке, которой был привязан, и грохнулся на пол.
Марья подошла, подняла его и попеняла Охрему:
— С ума сошел, славишь во весь голос! Кто же так славит! И теленок из-за тебя чуть не удавился.
— Не все ли равно, как славить, подавали бы побольше, — смеялся Охрем, усаживаясь на длинную лавку. — У вас вон как тепло, погреться к вам пришел. В нашей избе холоднее, чем на улице, клопы даже вымерзли, давно их не видно, а осенью набрасывались, как собаки.
— Дров не жалейте, тогда не будет холодно, — отозвалась Марья.
— Печь топим день и ночь, все равно холодно. Божий свет не нагреешь. Тепло из нашей избы уходит, точно вода из дырявого решета.
Степа рассмеялся.
— Ты чего хохочешь, алтышевский парень? — спросил Охрем, вглядываясь в полумрак на печи.
— Ты и сам алтышевский, только ты — летом, а я зимой, — сказал Степа. — Смеюсь над твоим дырявым решетом. Разве они бывают не дырявые?
— Вай, а ведь и правда не бывают. Слышишь, Митрий, как твой сын поймал меня на слове?
— Чего тебе покажу, дядя Охрем! — воскликнул Степа, спускаясь с печи. Он поставил на край стола своего верблюда и спросил: — Узнаешь, что это такое?
Охрем нацелился на изделие Степы здоровым глазом и довольно долго его разглядывал.
— Это у тебя что за собака? — спросил он наконец. — Шея свисает вниз, на спине вскочили два чирья, большущие...
— Совсем это не собака! — обиделся Степа.— Разве такие собаки бывают?
— Я тоже думаю, не бывают. А это что за зверь?..
Степа не понимал дядю Охрема. Как он может верблюда принять за собаку?
— Ты же сам рассказывал мне про двухспинную киргизскую лошадь, а теперь говорить, что это собака.
Охрем взял верблюда в руки и осмотрел его со всех сторон.
— Так вот они какие! Слыхал про них, но видеть, признаться, не приходилось. — Он покачал лохматой головой и сказал: — Вай, Митрий, сын-то у тебя какой толковый, больше нас с тобой знает. Мне в жисть такой овцы не слепить. Знать, в алтышевской школе тебя этому учат?
— Никто меня этому не учит, — буркнул Степа, взял своего верблюда и снова отправился на печь.
Дня за два до крещения к Нефедовым наведался дед Охон. Он пришел из Алатыря в ветхом зипунишке. За последние два года он заметно постарел. В дороге сильно продрог и обессилел.
— Полезай, дед Охон, на печь, разве в этой одежонке да по такому морозу отправляться можно в дорогу, — говорила Марья, помогая ему снять зипун.
На печь он не полез, подсел к подтопку и приложил к нему замерзшие руки с синими переплетениями вздувшихся вен.
— Может, дед Охон, горячих щей отведаешь? — предложила Марья.
Старик отмахнулся.
— Сами будете есть, тогда и я поем.
Всегда немногословный, он на этот раз был особенно молчалив. Сам ничего не рассказывал и не расспрашивал. Даже трубку вынимал редко. За полдня только и спросил у Дмитрия, закончил ли он писать псалтырь.
— Знать, хочешь забрать ее? — поинтересовался тот.
— Для чего она теперь мне нужна? — возразил дед Охон. — Ее у меня никто уже не спросит, хозяин псалтыри скончался. Пусть останется у тебя.
— Все еще пишу, когда нет других дел, — помолчав, сказал Дмитрий.
Степа смотрел на деда Охона, и ему казалось, что он очень похож на старика, нарисованного на большой иконе вверху иконостаса алтышевской церкви. Степа знал, что того старика называют Саваофом. Об этом школьникам сказал дьякон, когда их приводили в одно из воскресений к обедне. Если бы у деда Охона взъерошить седые волосы, если бы он развел руками и поднял голову, то был бы вылитый Саваоф из алтышевской церкви. Вечером, когда дед Охон полез на печь, он тихонько пробрался к нему и лег рядом.
— Ты чего? — спросил дед.
— Хочу спросить у тебя, знаешь ли что-нибудь про Саваофа? — зашептал Степа.
— По-эрзянски он называется Ине шкай![15] Живет он постоянно на небе, его никто никогда не видел.
— Тогда как же его нарисовали?
Дед Охон помедлил и сказал осторожно:
— Рисовал-то ведь не бог, а человек, поэтому он изобразил его человеком.
— Ну а какой Ине шкай? На кого он похож? — продолжал спрашивать Степа.
— Никто, сынок, не может знать, какой он из себя. Может, похож на синее небо, а может, на белые облака...
Степа вспомнил уроки алтышевского попа. Тот рассказывал о боге совсем по-иному.
— Ты говоришь, дед Охон, Ине шкая никто не видел, а вот поп рассказывал, что он выходил к Моисею и разговаривал с ним. Так, говорит, написано в Библии.
— Э-э, сынок, поп тоже не все знает... — он помолчал и сказал: — Давай будем спать. Завтра рано подниматься.
Наутро дед Охон собрался уходить в Алтышево. Дмитрий предложил отвезти его на лошади, но старик отказался. Зачем гонять лошадь без дела, ведь он, дед Охон, век прожил и все ходил пешком. Пойдет и на этот раз. Может, это для него будет последняя дорога.
Дмитрий нахмурился: последние слова старика не понравились ему. Но он промолчал. Марья же не выдержала:
— О чем толкуешь, дед Охон? Знать, умирать идешь в Алтышево?
— Умирать не умирать, да два века жить не собираюсь, — отозвался старик и сказал рассудительно: — В наше время таких людей не осталось, которые жили по два века. Жизнь хороша тогда, когда у тебя ноги ходят, а руки дело делают. Перестанут работать руки, ноги, жизнь и самому-то станет в тягость.
Пока Охон одевался, Дмитрий неодобрительно качал головой.
— Надень мою шубу, в зипуне-то своем замерзнешь, — наконец проговорил он.
— Этот зипун, Дмитрий, мой давнишний попутчик. Мне с ним жаль расставаться. Как помру, в нем и положите меня...
Марья завернула в платок пирог с капустой, дала старику. Тот сначала не хотел брать, но, видимо решив, что отказом обидит Марью, взял. Вчера, когда Охон пришел из Алатыря, топор свой он положил на лесенку у печи. Собираясь уходить, он взял его в руки, осмотрел, провел большим пальцем по лезвию и положил обратно.
— Зачем оставляешь топор? — спросил Дмитрий.
— Возьму после, если нужда в нем будет. Куда мне его теперь, ведь я иду не работать... Пусть пока останется у тебя.
— Что так торопишься в Алтышево, знать, завтра к обедне собираешься? — спросила Марья.
На губах старика мелькнула улыбка.
— Много я ходил по церквям. Ничего там нет путного.
— Не говори так, дед Охон, обедня — божье дело, — испуганно сказала Марья. — За свой век столько церквей построил, сходи хоть в одну из них помолиться.
— Э-э, Марья, — покачал головою старик. — Человек за свою жизнь строит не только церкви, но и остроги. Что же, значит, и в них сидеть он должен?..
Он поклонился хозяевам, дому и вышел. Степа пошел провожать его. Дошли до леса. Степа хотел идти дальше, но было морозно и ветрено. Дед Охон велел ему возвращаться. Степе жаль было расставаться со стариком.
— Ведь ты опять придешь к вам, дед Охон? — спросил он с надеждой.
Старик грустно взглянул на него и покачал головой.
— Как знать, сынок, стар я стал, боюсь обещать, как бы тебя не обмануть... — он повернулся и зашагал по снежной дороге в глубь леса.
Обратно домой Степа шел медленно, ветер дул в спину, и мороз не так чувствовался. У дома Назаровых он встретился с Петяркой. Тот играл с небольшой остромордой рыжей собачкой. Завидев Степу, собака кинулась к нему, виляя лохматым хвостом. Петярку задело, что его собака ласкается к другим. Он сильно пнул ее ногой.
— За что бьешь ее? — спросил Степа.
— Чтобы своих знала, — ответил Петярка.
— Она будет знать тех, кто ее не бьет, — сказал Ст и хотел погладить жалобно скулящую собаку, но Петярка оттолкнул его.
— Нечего примазываться к чужой собаке!
— Я и не примазываюсь, а просто жалею. — Степа с грустью посмотрел на собаку и направился к дому.
Фима с утра затопила подтопок, сухие дрова горели хорошо. Степа взял своего верблюда и безжалостно смял его в комок. Ему захотелось вылепить Волкодава. Была бы глина, он оставил бы верблюда. Но где возьменть зимой глину или хотя бы ил?
Вдвоем с Фимой они уселись перед подтопком. Сестра стала подрунивать над ним.
— Ты, братец, наверно, к завтрему собираешься печь пироги, ведь завтра крещение?
— Знать, пироги пекут из глины?
— Чего же ты делаешь?
— Лучину щеплю, — буркнул Степа.
Фима засмеялась. Она была смешлива.
— Давай я буду месить, мне это сподручнее, — сказала она.
Степа отдал глину сестре. Фима смочила ее теплой водой, помесила немного, опять смочила, и глина сделалась настолько жидкой, что стала течь между пальцев.
— Чего теперь можно из нее слепить? — обиделся Степа и отнял у сестры глину.
— Блины можно печь, — смеясь, ответила та.
Степе показалось, что она нарочно испортила глину, он кое-как скомкал ее и со злостью запустил в сестру, испачкав ей белую рубаху. Фима заплакала. Марья схватила мешалку и надавала им обоим. Степе — за озорство, а Фиме — чтобы не связывалась с младшим.
На крещение Нефедовы завтракали поздно. Марья в этот день с топкой печи не спешила: праздник, можно подольше поспать. Едва все встали из-за стола, к ним зашли Охрем с Васеной. Вошли как-то странно, не поздоровались, не помолились, встали молча у двери. Дмитрий с Марьей переглянулись.
— Так и будете стоять у порога? — спросила Марья.
— Уж и не знаю, что делать, все поджилки мои трясутся, — отозвалась Васена.
— Что же случилось? — допытывалась Марья.
— Да уж случилось... Вот Охрем расскажет, — сказала Васена.
Охрем тер жесткой ладонью лицо и, вопреки обыкновению, с рассказом не спешил.
— Так что же за беда у вас? — обратился к Охрему Дмитрий.
— Не знаю, с чего начать... Был это я сегодня утром в лесу, — неторопливо заговорил Охрем.
— Сколько ему долбила, не шляйся по лесу, до добра твое шатанье не доведет, не слушался меня, — перебила его Васена.
— Так, понимаешь, сидит он, прислонившись спиной к межевому столбу на лесосеке, — продолжал Охрем.
— Кто сидит? — спросил Дмитрий.
— Человек.
— Какой человек? — испуганно спросила Марья.
Охрем пожал плечами.
— Кто его знает. Должно быть, замерз.
— А может, убили? — предположила Васена.
— Возле убитого на снегу была бы кровь, крови не видно, — неуверенно сказал Охрем.
— Ты к нему близко подходил? — спросил Дмитрий.
— Слишком близко не подходил, побоялся.
— Он, может быть, живой, надо было подойти к нему, поглядеть, — сказала Марья.
— Побоялся, — признался Охрем. Он посмотрел по сторонам и спросил нерешительно: — Что теперь делать?
Все помолчали.
— Пойти туда надо, может, не замерз, еще жив, — неуверенно проговорила Марья.
— Иди, попробуй, после затаскают по судам да по начальству, век не отделаешься, — сказала Васена и вздохнула. — И сейчас еще кто знает, что будет.
Дмитрий встал и потянулся к висящей над коником шубе.
— Что будет, то будет, а пойти посмотреть его надо.
— А может, сначала съездим в Алатырь, доведем до начальства, а после уж... — неуверенно произнес Охрем.
— Знамо, сперва съездите в Алатырь, — поддержала Васена мужа.
Дмитрий в нерешительности остановился.
— Коли такое дело, идите не одни, возьмите с собой стариков Назара и Кудажа, — сказала Марья.
— Человек тот далеко? — спросил Дмитрий Охрема.
— Версты две, пожалуй, будет, по алтышевской дороге.
Дмитрий взял с пола хомут, седелку, вожжи и вышел запрягать лошадь. Вскоре за ним вышел и Охрем.
— Это какой-нибудь нищий, на праздники их много ходит, — тихо сказала Марья.
Васена тяжело вздохнула.
— Кто бы он ни был, а забота свалилась на наши головы...
Фима накинула на плечи овчинную шубу и выбежала во двор. Степа сидел у стола и испуганно смотрел на взрослых. Степа хорошо знал столбик, у которого сидел замерзший человек, почти у дороги. В этом месте дорога немного изгибается, и если ездок прозевает, обязательно зацепится за него осью.
Вскоре вернулась Фима. Она сказала, что сейчас была у Кудажей и что старик Кудаж отказался ехать с отцом к тому человеку, который замерз в лесу. Не поехали с ними и Назаровы.
— Отец с дядей Охремом отправились вдвоем, — заключила она свой рассказ.
— Отчего же не поехали?! — удивилась Марья.
— Кудаж-старик сказал, что у него не две головы. Если бы было две головы, то поехал бы.
Марья притихла. Может, действительно не следовало бы посылать Дмитрия. Как знать, чем все это кончится.
— У наших, знать, по две головы, — невесело сказала Васена.
— Ты уж, Васена, до возвращения мужиков не уходи, — сказала Марья.
— Не уйду, какое там уходить. Без Охрема боюсь и к дому подойти, стоит передо мной замерзший человек... Девчонок давеча отвела к Кудажам, своя изба у нас холодная...
— Вся семья Кудажей сидит в избе, никто не выходит даже во двор, боятся замерзшего человека, — сказала Фима.
Все замолчали. Так молча и просидели до возвращения Дмитрия и Охрема.
Под окном раздался скрип саней, послышались голоса. Марья прильнула к окну. Через оттаявший глазок Марья увидела, как мужчины взяли из саней что-то накрытое чепаном и понесли в избу. Она повернулась к двери.
Дмитрий с Охремом внесли и положили на коник свою ношу.
Когда сняли чепан, Марья в испуге всплеснула руками.
— Вай, Митрий... дед Охон! — и смолкла, все еще не веря своим глазам.
К вечеру Дмитрий с Охремом сделали гроб. Посмотреть на покойника никто ни от Кудажей, ни от Назаровых не пришел.
Охрем нашел в кармане зипуна покойного трубку и кисет с табаком.
— Куда их теперь? — спросил он недоумевая. — Может, себе на память оставить?
— Положи к нему в гроб, — сказал Дмитрий. — На том свете захочет покурить.
Охрем сунул их покойнику под изголовье.
— Чай, найдет, — сказал он.
Марья зажгла перед иконами свечу и принялась оплакивать покойника. Другой плакальщицы у него не будет, а без оплакивания людей не хоронят.
На следующий день Дмитрий запряг пораньше лошадь, гроб поставили на сани и повезли в Алтышево хоронить. Этой же подводой поехал и Степа. Его святочные каникулы кончились, надо было снова приниматься за ученье. Пока доехали до Алтышева, он так замерз, что вместо того, чтобы отправиться в школу, залез на печь погреться. Дмитрий со стариком Иваном повезли покойника в церковь отпевать. Поп спросил, кто умерший и откуда. Дмитрий рассказал, как было. Поп покачал плешивой головой и произнес:
— Замерзших так не хоронят, надо заявить в Алатырскую полицию. Вы его, может быть, и убили. Почем я знаю...
Дмитрий только сейчас понял, в какую историю он попал.
— Ну и заботу же ты взвалил на себя! — покачал головой старик Иван, когда они отъехали от церкви.
У Самаркиных уже собрались мужики, чтобы помочь выкопать могилу, но, услыхав о полиции, быстро разошлись.
Проня сказал:
— Надо было бы тебе, Дмитрий, похоронить его на том месте, где он замерз и никому об этом не говорить.
— Так ведь не собака же он, а человек, — возразил Дмитрий шурину.
Он погрелся у Самаркиных и тронулся домой. А к вечеру поехал в Алатырь. Заехал к сыну Иважу, рассказал о смерти деда Охона и о своей беде.
Горестная весть удручила Иважа и Веру. Иваж сосредоточенно молчал. Вера заговорила:
— Я сразу сказала Иважу, как только он ушел, что старик не к добру отправился пешком в такую даль и в такой мороз. Пойду, говорит, навещу родное село, мимоходом загляну и к Дмитрию с Марьей... Так и сказал.
— Переночевал у нас, — подтвердил Дмитрий.— Утром ушел. Не отпускали... не послушался.
В полицейское уездное управление Дмитрий с Иважем отправились вдвоем. Иваж лучше отца научился говорить по-русски, он и рассказал там, что и как.
— Замерзший-то где? — спросил их полицейский чин.
— Там, дома, — ответил Дмитрий.
— Что же, по-твоему, на ночь глядя в такой мороз я должен ехать к тебе домой? Вези сюда!
Дмитрий с Иважем вышли из полицейского управления.
— Придется привезти завтра, сегодня туда и обратно не успею, — сказал Дмитрий, когда они зашагали по улице.
— Знамо, завтра, — согласился Иваж.
Он выглядел настоящим горожанином. В добротном полушубке, валенках и в мерлушковой шапке. У него уже появилась коротенькая светлая бородка, кудрявая, как и у отца в молодости.
Домой Дмитрий вернулся поздно вечером. Марья с Фимой помогли ему отпрячь лошадь, и все трое вошли в избу.
— Целый день, Митрий, носишься по морозу, не евши, — попеняла Марья, собирая ему ужинать.
Дмитрий махнул рукой и ничего не сказал. Ел он неохотно и мало. Его беспокоил завтрашний день.
Заметив, что муж расстроен, Марья смолкла. Не спросила даже про Иважа с Верой.
Наутро, чуть свет, Дмитрий запряг лошадь и, положив в сани гроб, собрался в путь.
— Может, и мне с тобой поехать? — предложила Марья.
— Что будешь мерзнуть без толку, управлюсь сам, — сказал Дмитрий и тронул лошадь.
В Алатыре он подъехал прямо к полицейскому управлению. Привязал лошадь к коновязи и пошел доложиться.
В полицейском управлении Дмитрий прождал до вечерних сумерек. Гроб он поставил, как ему велели, во дворе под навесом. Лошадь Дмитрий оставил во дворе у Иважа. Когда на следующий день Дмитрий попытался спросить, долго ли его собираются здесь держать, на него набросились с руганью и вытолкали на улицу. Лошадь здесь кормить было нечем, сена Дмитрий в запас не взял. Пришлось лошадь отправить с Верой домой, а самому остаться на третий день. В первые дни он околачивался перед полицейским управлением, потом это ему надоело. Он оставался у сына и помогал ему столярничать. Иваж для какого-то богатого хозяина чинил старые столы и стулья и делал новые. Жили они с Верой все в той же квартире, у одинокой старой женщины. Хозяйка дома все эти дни, пока жил у них Дмитрий, жгла перед образами свечи и молилась о грешной душе усопшего Охона. Между молитвами она повторяла, что жил человек на свете в сутолоке и нужде, а умер — не дают и телу его успокоиться. Зашел к Иважу сосед, он очень удивился, увидев, что Дмитрий еще не уехал.
— Ты, знать, до весны собираешься здесь жить?! — воскликнул он.
Дмитрий не знал, что на это ответить. Разве он стал бы жить здесь, если бы ему сказали что-нибудь толковое.
За отца ответил Иваж:
— И уезжать не разрешают и говорить — ничего не говорят.
Сосед свистнул, похлопал Дмитрия по плечу и сказал:
— Коли так, тогда все ясно. Они ждут, что догадаетесь сами...
— О чем догадаемся? — удивился Иваж.
— Догадаетесь выставить им для поминок,— сказал сосед и повернулся к Дмитрию. — Поросенок есть у тебя? Если есть, вези, да не забудь прихватить с собой выпивку, не то еще неделю заставят тебя бездельничать.
— Поросенка у меня нет, — понуро промолвил Дмитрий.
— Тогда вези ярочку, ярочке они больше обрадуются...
Дмитрий послушался совета, собрался и пешком ушел домой. Домашние заждались его.
— Какие теперь дела, Митрий? — спросила Марья.
— Дела плохие, — сказал он. — Придется одну овцу отвезти в Алатырь. Иначе из этой беды нам не выпутаться.
У Марьи опустились руки, она заплакала.
— Ин, хоть дома зарежь ее, все-таки шкура и потроха останутся, а то они все одно собакам бросят.
Дмитрий зарезал овцу, внутри у нее оказалось два ягненка.
— Вместо одной отвезешь сразу три головы! — причитала Марья.
Дмитрий угрюмо молчал.
Водку Дмитрий решил купить в городе, не было времени гнать домашнюю. К тому же домашнюю, может, они и пить не захотят, им подавай настоящую, из кабака. У них было немного денег, Марья их отдала Дмитрию.
— Если не хватит, попроси у Иважа, поди, даст, — сказала она.
Овцу, завернутую в полог, и кабацкую водку Дмитрий отвез в полицейское управление. Взяли у Дмитрия его подношение, выдали ему бумагу и велели забирать покойника. Даже помогли донести гроб до саней. Дмитрий перекрестился, наконец-то несчастный будет похоронен.
— Для чего будешь возить его в Алтышево, давай похороним здесь, на городском кладбище, — предложил Иваж.
На городском кладбище была церковь, там можно было и отпеть покойника. Кладбищенский сторож пошел звать попа. Тот посмотрел в бумагу, которую Дмитрий показал ему, и покачал головой:
— Нет, этого покойника здесь хоронить не разрешу. Если бы он умер своей смертью, тогда другое дело. Откуда он родом, туда его и везите.
С попом и начальством спорить не будешь. Дмитрий развернул лошадь и прямо от кладбища, не заезжая к Иважу, поехал домой. «Как прожил он свою жизнь бродягой, так и после смерти никак не может найти приюта», — думал он о старике Охоне.
Похоронили деда Охона на бугре, недалеко от Бездны, и тем открыли кладбище на новой земле. Всю жизнь он не любил попов, так и похоронили его без поповского благословения. Старик Кудаж и Назар со своим сыном помогли Дмитрию выкопать могилу, опустить гроб.
— Не сердись на нас, Дмитрий, — говорил ему старик Кудаж. — Не ходили с тобой за ним в лес, не помогли тебе обмыть его и положить в гроб. Видишь, как все обернулось, до алатырского начальства дошло. Нам, эрзянам, лучше не связываться с начальством...
Дмитрий и не сердился. Такое дело...
Сам-то он так поступить не мог, покойный для него был своим человеком.
Для могильного креста Охрем притащил из леса прямой дубок. Они с Дмитрием очистили его от коры, обстругали и поставили над могилой. Такой же дубовый крест они поставили весной на том месте в лесу, где старик закончил свой земной путь.
Первый год ученья мало что дал Степе. Читал он плохо, целые слова выговаривал не сразу. Длинные — делил на две, три части, все время держа палец на строке. Если сдвинет палец, никак не мог найти, где читал. Писал тоже плохо, с трудом выводя буквы. Иногда писал не ту букву, какую следует, и тогда сам не понимал, какое слово написал. В первую зиму ученья, после каникул, им раздали буквари, на троих по одному. Лишь сын церковного старосты имел свой букварь.
Второй год учения начался с утраты. Собрались они утром в училище, и за учительским столом вместо «Лексея Ваныча» увидели высокую сухопарую женщину. Эрзянского языка она не знала, говорила только по-русски. Ребятишки ее совершенно не понимали. В первые дни с ней в класс ходил поп. Придет, сядет в сторонке и дремлет. Потом он перестал ходить. Все равно от него пользы было ровно столько же, сколько от портрета над большой черной доской.
Опустело училище без «Лексея Ваныча». Степе казалось, что без его светлых очков в классе стало темно и хмуро. Теперь Степе не бывать в другой половине школьного дома, где жил со своей небольшой семьей «Лексей Ваныч». Никто его туда не позовет и не угостит вкусными лепешками. А главное никто не покажет занятную книгу с разными зверями. Какое легкое было у «Лексея Ваныча» имя, его свободно произносил любой из школьников. А у этой сухопарой такое, что можно сломать язык. Его с трудом произносил даже поп. До половины зимы Степа не мог научиться произносить это имя, да и не только он — все школьники. Попробуй свободно, без запинки, сказать такое — Клеопатра Елпидифоровна. За глаза все учащиеся ее называют Кляпатя[16], и каждый на свой манер. Одни — Кляи атя[17], другие — Куля патя[18], третьи — Куляй-атя[19]. Потом с большим трудом научились произносить Клеп Падихоровна. Так ее стали называть и жители села. В первое время она возмущалась, не отвечала на обращение, но в конце концов смирилась.
Алексея Ивановича, как стало известно, перевели работать в большое село на Суре — Порецкое. Там открыли учительскую семинарию. Он стал там учителем.
И все же, несмотря на все это, на втором году Степе стало учиться легче. У него появились товарищи, он привык к селу. Ходил он все в той же шубенке и в той же старой шапке, сшитой матерью из лоскутов зипуна. Новую шубу ему сшить не смогли. Одну-то овцу Дмитрий отвез в Алатырь, другую летом зарезал волк. От первой хоть остались шкура и внутренности, от второй ничего не осталось, если не считать одного ягненка, да и тот был барашек. Летом Дмитрий опять ходил на заработки на Волгу. Пахали и сеяли Марья со Степой. Фима все лето ткала холст, вышивала рубахи, в ее жизни наступал важный момент — она становилась невестой.
На этот раз поход Дмитрия на Волгу оказался неудачным. Они своей небольшой артелью вернулись в середине лета, оборванные и голодные. На Волге все больше и больше появилось пароходов и паровых буксиров. Единственно ценное, что принес с собой Дмитрий, была причудливая ракушка, найденная им в низовьях Волги у Каспийского моря. Он и раньше приносил с собой различные безделушки и раздавал их ребятам. Эта красивая ракушка досталась Степе. Других владельцев на нее у них в семье не было. Фима себя считала взрослой, а Илька был еще слишком мал.
Дмитрий, когда отвозил Степу в Алтышево, сказал, смущаясь:
— Ты уж, сынок, как-нибудь проходи еще зиму в этой шубенке, потом что-нибудь тебе соберем.
Степа понимал, что отцу негде было взять, поэтому и не просил себе обновы. Его товарищи — школьники — одеты были не лучше, кто — в зипунишко, а кто, как и он,— в коротенькую шубенку. Только сын церковного старосты, когда выпал снег, появился в школе в длинной шубе и в шапке из мерлушки.
После покрова Марья привезла в Алтышево Фиму, с прялкой и куделью. Она теперь будет жить и прясть у бабушки. У эрзян такой обычай: девушку отвозят к родне, чтобы ее могли увидеть люди, тем более если у себя дома показать ее некому. Фима стала совсем взрослой девушкой. В эту осень она надела белую вышитую рубаху, повязала пулай, в длинную косу вплела широкую зеленую ленту, что подарила ей Вера уряж. Каждый вечер теперь под окнами Самаркиных гомонила молодежь, в надежде взглянуть на девушку, привезенную из-за леса. Более смелые парни заходили в избу, будто попить воды или укрыться от дождя. Бабушка Олена тогда прилаживала в светец еще одну лучину, чтобы было светлее. Дед Иван обратился к Фиме:
— Принеси-ка, доченька, холодной водички, а то старуха моя накормила меня сегодня пересоленной картошкой, никак не могу утолить жажду.
Фима ветром проносилась по избе и ни капли не проливала из полного ковша. Лицо у нее пылало, как две лучины в светце, она не глядела на парней. А те только и ожидали, когда Фима поднимется из-за прялки, чтобы увидеть ее рост, стать, походку. Настасья тоже подходила к Фиме и, наклонившись над ее прялкой, проникновенно говорила:
— Вай, Фима, уж мне такую тонкую нитку ни за что не спрясть!
Фима краснела еще больше.
Степа сам, пожалуй, не скоро бы догадался, зачем эти парни каждый вечер повадились к Самаркиным. В прошлом году никого не было, а в этом — отбоя нет. Ему разъяснил всезнающий Володя:
— Они приходят смотреть на твою сестру. Вот кому из них она больше всех понравится, тот пришлет к ней сватов.
Теперь Степа стал смотреть на этих вечерних посетителей исподлобья. Ему и в ум не приходило, что Фима со временем выйдет замуж и уйдет жить в чужой дом.
Зачем ей уходить, разве плохо жить у отца с матерью? Он, Степа, никогда никуда не уйдет. Если бы его не послали учиться, он бы и в Алтышеве не появился, жил бы все время у себя дома. На берегу Бездны летом несказанно хорошо, купайся, лови рыбу, доставай вязкий ил и лепи, что тебе вздумается. Надоест лепить, броди по лесу. Зимой там тоже неплохо — можно ходить на лыжах. В морозные дни и в избе нескучно. После того, как отец сложил подтопок, у них всегда было тепло.
Накануне воскресенья женщины не прядут, в избе у Самаркиных становится тихо. Сразу после возвращения из бани ужинают и ложатся спать. Фима спит на печи, возле бабушки Олены. Иногда Степа осторожно перебирается к ним на печь и ложится между ними. Шепотом начинает допытываться у сестры: не собирается ли она замуж за кого-нибудь из этих парней?
— Не выйду я замуж, братец, никогда не выйду, — шепчет она ему в ответ.
— Если они еще придут, я их погоню кочергой!
— Не делай этого, — шепчет Фима. — Смеяться над тобой будут, скажут, сестру стережет.
— Пускай смеются, я все равно погоню их кочергой.
— Тебе, братец, с ними не сладить, их много, а ты один, к тому же еще маленький, — шепчет Фима мягким и ласковым голосом.
Перед возвращением в Алтышево Степа не дал матери остричь волосы и не прогадал. У «Клеп Падихоровны» была манера бить линейкой по пальцам, если мальчик наголо острижен, а у кого волосы длинные — драть за вихры. За вихры-то не так больно. Линейка дубовая, тяжелая, если ею ударят по пальцам — из глаз искры сыпятся. Учительница одинаково больно наказывала за малую и большую провинность, иногда — и без всякой провинности. Не выговоришь правильно по-русски слово — скорее прячь пальцы под парту, сделаешь в тетради чернильную кляксу — получишь вдвойне.
На втором году вместо грифельных досок раздали тетради. На грифельных досках лишь решали примеры и задачи по арифметике. Чистописанием занимались в классе. Эти тетради Клеопатра Елпидифоровна держала всегда у себя в шкафу и раздавала их перед уроком чистописания. Писали чернилами и железными перьями. На первом же уроке чистописания таким пером Степе проткнули щеку. С задней парты его окликнули, подставив к щеке перо. Он быстро оглянулся и взвыл от боли. «Клепа Падихоровна» обоих нашлепала линейкой не только по пальцам, но и по головам. Одного за то, что подставил перо, другого — чтобы не вертелся. Фиолетовый след пера с чернилом долго был заметен на его левой щеке.
Тетрадям Степа не обрадовался. Грифельные доски были куда удобнее. На них, что напишешь не так, можно стереть и написать заново. Степа как-то раз хотел стереть написанное пальцем и протер в тетради дырку. «Клепа Падихоровна» за это выдернула из его головы целый клок волос. В другой раз на уроке закона божьего, пока поп преспокойно дремал под монотонное чтение старостиного сынишки, Степа машинально нарисовал в тетради петуха. На грифельной доске он всегда рисовал что-нибудь. Нарисует, потом сотрет. Его сосед по парте посоветовал к петуху прибавить кур, ведь ему теперь все равно влетит от «Куля пати». Она не станет разбираться — один петух нарисован или целый куриный выводок. К тому же где это видано, чтобы петухи были без кур. Степа послушался и нарисовал еще десять кур, клевавших зерна. Рисунок разглядывали сидевшие сзади мальчики и посоветовали нарисовать клушку с цыплятами. Коль появились цыплята, над ними появился и коршун. А чтобы цыплят не оставлять без присмотра, Степа с краю листа нарисовал босую девочку с хворостиной.
Во время перемены тетрадь Степы с рисунком пошла ходить по классу. Все восхищались его курами и босой девочкой. Девочки от восхищения даже ойкали. Но когда тетрадь вернулась к Степе, листа с рисунками в ней не оказалось. Ему не жаль было рисунка, но на его обороте было выполнено домашнее задание. Сейчас в класс придет «Кля патя» и начнет проверять. Как нарочно, Степу заставила читать первым. Другой мог бы схитрить, взять у соседа тетрадь и по ней прочитать. Но Степа не умел обманывать. Он встал, опустил голову и молчал. «Кля патя» взяла у него с парты тетрадь и сразу же заметила вырванный лист. На этот раз у Степы пострадала не только голова — ныли и колени. «Кля патя» продержала его на коленях подряд два урока, не разрешив ему выйти из класса даже во время перемены. А тетрадь его порвала и сунула в топку голландки. Другую тетрадь ему дала лишь после святочных каникул. Почти половину зимы он проходил без тетради, не выполняя домашних работ. Хорошо хоть то, что дома некому было на него ябедничать, Володя больше не учился. Дед Иван забрал его из школы, рассудив, что все равно из него не выйдет грамотея. Два года ходил в школу, не научился читать и писать, пусть сидит теперь дома и мастерит ложки.
В эту зиму Фима пряла у Самаркиных до самого рождества. Напряла и для бабушки целых пять рученек[20].
— Будущей зимой опять приеду к вам прясть и привезу эти рученьки холстом, — говорила она, прощаясь с бабушкой.
— Мне, доченька, много не надо, рубах у меня хватит до самой смерти, еще останутся снохе. Ты деда порадуй, сотки для него немного холста, а он к твоей свадьбе сделает тебе хорошую парь[21]. Он для этого давно бережет толстый липовый отрез от комля.
— Я, бабушка, не выйду замуж, — застеснялась Фима и спрятала пылающее лицо в платок.
— Знамо, не выйдешь до своего времени, — сказала бабушка Олена.
Вместе с сестрой на святочные каникулы уезжал и Степа. Бабушка Олена вышла их проводить под окна. Она подождала, пока все усядутся в сани и тронется лошадь. Вожжи взял Степа, отца попросил сесть в задок саней возле Фимы. За два года он хорошо освоил эту дорогу. В прошлую осень он часто по ней ходил домой. Уйдет в субботу из Алтышева, а в понедельник утром вернется обратно. И каждый раз он останавливался у креста — там, где нашли деда Охона, снимал шапку и молча стоял, потом шел дальше, вспоминая деда Охона, его мудрость и ласковую душевность.
Задумавшись, Степа и не заметил, как доехал до «креста деда Охона». Дмитрий остановил лошадь, сошел с саней, снял шапку и долго стоял возле креста. К нему, тоже обнажив голову, присоединился и Степа. Фима из саней наблюдала за отцом и братом. День выдался теплый. Небо было обложено густыми белесыми облаками, тихо падал снежок. Затихший лес точно спал, не было слышно ни звука...
Спустя две недели отец вез Степу по этой же дороге обратно в Алтышево уже одного. Фима осталась дома, Степе было грустно ехать без сестры. Теперь, когда он будет возвращаться из школы к Самаркиным, его никто не встретит так, как она. Вернулся — и ладно... Володя еще назойливее станет насмехаться, что он попусту учится. Все равно, говорит, из тебя не выйдет писаря. Заставят, говорит, делать кадушки и ложки. Степа и сам бы рад в свободное время повозиться с деревом, да дед Иван не позволяет. Не может забыть, как ругал его поп за Степино изделие. После этого он не подпускает Степу к чуркам и инструменту.
«Неплохо бы такой волчьей головой напугать «Кля патю», может, поласковее стала бы», — думал Степа и жалел, что учителем у них не «Лексей Ваныч». Без «Лексея Ваныча» никому не нужны его рисунки.
Как ни странно, но к концу второго года обучения Степа, к удивлению многих и — своему собственному, научился хорошо читать. Дома за каникулы он вырезал из дерева фигурку собачки и по возвращении в школу выменял у сына церковного старосты ее на книгу для чтения. Он быстро прочел книгу до конца. Затем стал читать ее снова. До весны он уже знал книгу почти наизусть. Весной, когда их переводили в третий и последний класс, устроили экзамены по русскому языку. Из Алатыря приехал какой-то важный господин. Он сидел за учительским столиком и внимательно слушал, как читают учащиеся. Здесь же находились алтышевский поп и «Клеп Падихоровна». Школьников по одному вызывали к столу. Кто читал плохо, того заставляли написать две-три фразы на классной доске. Когда очередь дошла до Степы и он начал читать, поп, по привычке дремавший, вдруг очнулся и с тревожным изумлением уставился на него: что еще выкинет этот сорванец? Удивилась и учительница. Раньше-то Степа читал плохо, спотыкался на каждом слове. Она в душе давно махнула на него рукой и последнее время не вызывала отвечать урок, а сейчас на тебе — читает без запинки и даже пальцем не держится за строчку. ...Степа перешел в последний, третий класс и на все лето избавился от надоевшей ему учительницы.
Осенью к началу ученья Степе сшили из отцовского старого зипуна пиджак на холстинной, крашенной в синий цвет подкладке, подбитой для тепла очесами конопли, или, по-местному — куделью, сшили новую шапку. За минувший год Степа сильно вырос, и старая одежонка ему никак не годилась.
В избе у Самаркиных этой осенью стало просторнее. Старик Иван и Проня на зиму нанялись в Алатыре на лесопильный завод. Домой приходили лишь в субботу вечером. Воскресенье проводили дома и в понедельник рано утром отправлялись в город. В избе теперь старшая — бабушка Олена. Володя, решив, что без деда и отца ему будет вольготно, в первый же день, как только они ушли, пропадал на улице до позднего вечера. За это бабушка отстегала его веревкой и уложила спать без ужина. На другой день он никуда не пошел и старательно помогал Ване делать ложки. Володя больше не испытывал судьбу.
Степа же был домоседом. Вернувшись из школы, он быстро обедал и за столом читал или срисовывал картинки из книги. Тетрадочная бумага для этого была мало пригодна. Мешали продольные линейки и особенно красная поперечная, отделявшая поля. Но где взять чистую бумагу? «Клеп Падихоровна» ее не дает. Иногда Степа рисовал на деревянных крышках ведер — мелом или углем. Бабушка сердилась, от этого, говорила, мусор падает в воду. Не отказывался Степа и поработать с Ваней над ложками. Тому дед давал недельное задание — сделать до следующего воскресенья четыре дюжины. Ближе к субботе Ваня просил Степу помочь. На Володю рассчитывать не приходилось, самостоятельно он не вырезал еще ни одной ложки. Ему поручали возиться над заготовками. А Степа делал ложки хорошо. Ваня иногда пытался придраться к его работе, но найти изъяна не мог. Лишь один недостаток был у Степы: подолгу он всматривался в слои дерева, работал медленно.
— Так, братец, ты себя не прокормишь, — поучал его Ваня. — Мастер должен работать быстро.
Степа хотя и сердился, но молчал. Он уже подметил, что Ваня пытается во всем походить на деда. Он и говорил, как дед. Возьмет в руки полено и проворчит: «Хорошие ложки получились бы, а мы вот сожжем в печи...» На улице на все липовые бревна смотрел глазами деда:
«Хорошие кадки гниют на земле, должно быть, хозяин их безмозглый...» Но Степа любил Ваню. Он не то что Володя, никогда зря не болтал языком. Высмеивал его тоже редко. Без него завистливый болтун Володя не дал бы Степе покоя, изводил бы его злыми шутками. Степа не умел драться, не умел и обороняться от насмешек, потому Володя и не боялся его. Но за Степу заступался не только Ваня. Главная заступница у Степы — сестра Фима. Она опять приехала прясть к Самаркиным. В Алтышеве у нее теперь завелись подруги. В воскресные вечера она с ними выходила на улицу. Вскоре стало известно, что у Фимы появился парень-ухажер. Эту весть первым принес Ваня. Он тоже ходил на вечерние гулянья и знал все новости. Смотреть Фиму парни в избу к Самаркиным уже не ходили. В этом не было надобности. Она сама теперь бывала на улице. Зато не было отбоя от матерей, теток, дальних и ближних соседок, приходивших взглянуть на девушку-невесту, узнать, какая она из себя, какой у нее характер, хорошо ли и быстро прядет. Бабушка Олена не успевала их провожать. Сама Фима твердила, что не выйдет замуж, говорила, конечно, не при посторонних, а после, когда их уже не было. При них же сидела за прялкой как прикованная, пряла быстро и ни на кого не смотрела. Бабушка Олена и Настасья выслушивали ее отнекивания с усмешкой.
Иногда Настасья говорила:
— Выйдешь, милая, все девушки такое болтают, и я, бывало, то же самое, а подошло время и не пикнула, пошла. Не в старых же девках останешься...
В молодости Настасья, видимо, была красивой. Это и теперь еще заметно. Но за восемнадцать лет, прожитых в доме Самаркиных, она превратилась почти в старуху. Лицо ее поблекло, прямой стан ссутулился. Всю зиму длинными вечерами она сидела за прялкой, днем ухаживала за скотиной. Весной ткала, белила холсты, летом была занята на полевых работах, осенью — молотьбой. По сравнению с соседскими женщинами у Настасьи жизнь не из худших. У нее есть здоровая свекровь, с печью ей приходилось возиться редко. Бабушка Олена не очень утруждает ее домашними делами, сама еще в силах, но и бездельничать не даст. Теперь, когда мужчины нанялись на лесопилку, все дела по двору перешли в руки Настасьи. А это немало. Только скотины, с лошадью и годовалым жеребцом, было двенадцать голов. Одной воды сколько приходится перетаскать за день, чтобы напоить их.
По воду охотно ходит и Фима. Когда в избе вода кончалась и бабушка Олена принималась ворчать: «У ленивых ведра всегда сухие», Фима брала ведра и шла к колодцу. Из дома она выходила без верхней одежды, в легком платочке. Ее красные сатиновые рукава и цветной расшитый бисером передник ярко выделялись на фоне белого снега. От мороза щеки ее горели, как маковый цвет.
— Зипун бы накинула на себя, чего выходишь раздетая, — ворчала бабушка Олена, а сама подходила к окну и с гордостью наблюдала, как плавно ступает по заснеженной тропе ее внучка, как покачивается стройный девичий стан под тяжестью двух больших деревянных ведер.
Какая же девушка, идя за водой, будет надевать шубу или зипун, заматывать голову толстым платком! Разве только больная. Это, конечно, хорошо знает старуха Олена.
Девичий век короток. Недолгим он был и у Фимы. Раз как-то Ваня пришел с улицы и сказал, что Фиму собираются умыкнуть. Каждый вечер у них в проулке стоит запряженная лошадь, парни лишь выжидают, когда Фима выйдет одна на улицу. Они, конечно, подъезжают попозднее, когда на улице бывает мало людей. Настасья тоже, оказывается, заметила какого-то парня, шнырявшего перед окнами. После этих вестей Фима перестала вечерами выходить на улицу.
Бабушка Олена принялась ее расспрашивать, не тот ли парень хочет ее увезти, с которым она встречалась на гулянье, и посоветовала:
— Зачем же уводом, пусть придут сватать.
Фима смущенно молчала.
— Этот парень, может, и увез бы ее, да не на чем, у них нет лошади, — разъяснил Ваня.
— За такого нечего и выходить замуж, коли у них нет лошади. На тебе самой будут пахать и ездить! — недовольно проворчала бабушка Олена.
Степа слышал эти разговоры и перед тем, как лечь спать, потихоньку принес из сеней топор и сунул его под подушку. В тот же вечер об этот топор Володя до крови рассадил себе локоть.
— Кто положил сюда топор?! — плаксиво крикнул он.
Все сразу же догадались, чьих рук это дело, и подняли Степу насмех.
— Тебя, что ли, собираются умыкнуть? — смеясь, спросил Ваня.
— Я порубаю всех, кто вздумает украсть мою сестру! — решительно заявил Степа.
Вечером, спустя день или два после этого разговора, в окно постучались, и девичий голос попросил Фиму выйти на разговор. Та накинула на плечи зипун и хотела выйти. Но бабушка Олена была дальновидной:
— Пусть она зайдет в избу и скажет тебе, чего надо. Мы с Настасьей не станем слушать ваших секретов.
Вызывавшая Фиму в избу не вошла.
Немного погодя под окном послышался голос подруги Фимы. Та звала посидеть с ней в избе: отец с матерью ушли в гости, а она одна боится.
— Дома сидеть боишься, а по темной улице шастать не страшно! — отрезала бабушка Олена.
Фиму все же упорно каждый вечер пытались вызвать на улицу ее подружки под разными предлогами. А она не то что на улицу, к окну не подходила, сидела как привязанная за прялкой. Настасья, которой надоела эта осада решила подшутить над женихом и его сообщниками. Накинув на голову зипун, она вышла на зов. Под окном послышался шум голосов, возня, скрип саней, а затем раздались смех и мужская брань. В избу Настасья вернулась вся растрепанная, зипун и платок несла в руках. От волнения лицо ее пылало, она хохотала и тяжело отдувалась.
— Ну, скажу вам, еле вырвалась из рук. Да и вряд ли вырвалась бы, не догадайся они, что попала не та, которую они поджидали. Парни здоровые, как быки, — рассказывала она, отдышавшись. — Хорошо, что не вышла Фима тут же увезли бы ее в новый дом.
— Тебе тоже незачем было выходить! — сердито проворчала бабушка Олена. Знать, вспомнила свое девичество.
Фима сидела за прялкой, застыв от страха. Лицо ее побледнело. Сердце замирало и едва билось.
Наутро бабушка Олена разбудила Ваню рано и послала его запрягать лошадь. Фиме она велела собрать прялку кудель, мочки, — бабушка решила отвезти Фиму домой,
— Нам, доченька, без мужиков тебя не уберечь, не сегодня, так завтра могут украсть.
Они торопливо собрались и, даже не позавтракав, уехали к Нефедовым. Фима не смогла даже попрощаться с братом — Степа спал, а когда проснулся, сестры в избе уже не было. Степа это понял сразу и спрыгнул с полатей прямо на пол.
Прибежала испуганная Настасья.
— С ума сошел, так прыгаешь?! Я думала, Спирька упал с печи.
— Где Фима?! — крикнул Степа.
Настасья решила подшутить над ним:
— Украли Фиму. Ночью украли. Не сумел ты уберечь свою сестру.
Степа побледнел, губы задрожали, не может вымолвить слова. Настасья испугалась.
— Вай, господи, что это такое с тобой? — воскликнула она и поспешила успокоить: — Не украли, не украли. Твоя сестра уехала домой. Бабушка и Ваня повезли ее...
Степа верил и не верил и успокоился лишь вечером, когда вернулись бабушка с Ваней. В этот день он не пошел в школу. Без сестры ему было так сиротливо, что он нигде не находил себе места. Изба ему казалась опустевшей и тихой. Прежде по утрам он просыпался от жужжанья сестриной прялки, высовывал через брус полатей голову и встречался с ласковым взглядом и улыбкой, и этого тепла ему хватало на весь день, пусть даже пасмурный и холодный. Ближе сестры у него никого не было. Вот она уехала, и в избе Самаркиных все как-то померкло и как будто стало даже холодней. На рождество Фиму просватали, а перед крещением она обвенчалась со своим женихом, алтышевским парнем. Степа, узнав об этом, не пошел домой на каникулы. Не был он и на свадьбе. Ему впоследствии всегда казалось, что сестра ушла из жизни так же, как ушел дед Охон — неожиданно и безвозвратно.
В школе каждый год на рождество устраивали елку. Степе еще не приходилось видеть, что это такое. Накануне рождества отец обычно приезжал за ним и увозил домой. На этот раз отец был занят свадьбой Фимы и приехать не мог. Степа же домой не пошел, остался у Самаркиных.
По окончании уроков «Кля патя» оставила трех девочек и Степу наряжать елку. Она заметила Степино влечение к красивому и в какой-то мере отличала его от других школьников. Они вчетвером поставили все парты вдоль стен. Помещение класса сразу сделалось просторным. Старший сын церковного старосты привез из леса молодую елку, а из дома — подставку «крест» из двух деревянных планок. Елку установили на этом «кресте» посредине класса. Степе и девочкам «Кля патя» поручила вырезать из разноцветной бумаги всяких зверей, птиц, рыб, обозначенных пунктиром. Степа вырезал их по-своему, не всегда придерживаясь пунктирных линий, и его звери и птицы получились смешными: у одного была непомерно большая голова, у другого ноги кривые. Девочки разглядывали его фигурки и хихикали.
— Смотри, как бы тебе из-за них не влетело от «Кля пати», — предупредила одна из них.
Но Степа не очень-то боялся учительницы. Что она может сделать — оттаскать за вихры и выставить за дверь? Беда не большая, если это и случится.
Кончив вырезать, школьники принялись нанизывать фигурки на нитки. Степа свои нанизал между девочкиными, чтобы не очень бросались в глаза. Но «Кля патя» их все же заметила. Она нахмурилась, белесые брови ее сдвинулись к переносице, и без того тонкие губы вытянулись в ниточку.
— Теперь держись, Степа, — шепнула одна из девочек.
Степа оглянулся на дверь и решил, что он обязательно удерет, если «Кля патя» вздумает вцепиться ему в волосы. Его шапка и варежки лежали где-то в парте вместе с сумкой, но о них Степа не беспокоился, девочки принесут обязательно.
Но ему не пришлось удирать. «Кля патя» мотнула головой, морщины на ее лбу разгладились. На губах появилась улыбка.
— Красиво, красиво, — проговорила она и спросила: — Кто это так вырезал?
Девочки заулыбались и посмотрели на Степу.
— Что еще ты умеешь делать? — спросила его учительница.
Степа смущенно молчал.
— Он умеет хорошо рисовать. Нарисует что хотите! — девочки принялись наперебой рассказывать о Степиных рисунках.
Учительница слушала, скупо улыбаясь. Потом принесла большой лист белой бумаги и несколько цветных карандашей и, усадив Степу за свой столик, сказала, чтобы он срисовал человека с портрета, висевшего над большой черной доской. Степа теперь знал, что это царь всей России. Живет он в Петербурге. «Кля патя» не раз рассказывала, как он любит и жалеет своих подданных. Отца одного ученика из их класса за какую-то провинность выпороли в Алатыре розгами, и тот ученик во время рассказов о жалостливости царя спросил, почему он не пожалел его отца. За этот «неуместный» вопрос «Кля патя» выдрала из головы ученика клок волос и продержала его на коленях весь урок. После этого ее больше никто ни о чем не спрашивал.
Людей Степа еще не рисовал. Подумав, он сперва наметил, где должны быть голова, плечи, грудь, затем отобрал карандаши нужных цветов и лишь после этого принялся рисовать. Пока учительница с девочками наряжали елку, он успел за это время срисовать портрет царя со всеми звездами и крестами. Заодно срисовал и планку черной классной доски, так как внизу на бумаге у него оставалось свободное место.
Когда «Кля патя» увидела рисунок, она вдруг нахмурилась и поджала губы.
— Что это за черную полосу ты сделал внизу портрета? — спросила она и ткнула в рисунок тонким, длинным пальцем.
— Это не полоса, — сказал Степа, — верхний край доски. Куда его денешь, коли он там?
— Почему бы тебе не нарисовать вместо него цветы. Много цветов. Понимаешь? — опять спросила она.
— Там нет цветов, — ответил Степа и передернул плечами.
Вообще-то, конечно, он мог бы нарисовать, но тогда как быть с черной доской? Ведь она тут, ее не выкинешь со стены...
Все же портрет «Кля пате» понравился. Она взяла ножницы, срезала эту полосу, а портрет приколола на стену возле образов.
— Вай, Степа, как красиво нарисовал, настоящая икона! — восхищались девочки. — Ты можешь, наверно, и икону нарисовать?!
— Кто его знает, может, могу, не пробовал, — ответил Степа.
В тот вечер была ёлка. Собрались ученики всех трех классов. Посмотреть на елку пришли многие родители с ребятишками. В помещении класса было тесно и жарко. Украшенная цветными вырезками из бумаги, елка сверкала огнями маленьких восковых свечей. Вокруг нее хороводились, взявшись за руки, два десятка мальчиков и девочек. Остальные ребятишки взобрались на парты, смотрели. Младший сын церковного старосты надел вывернутую наизнанку овчинную шубу отца, изображая медведя. Две девочки нарядились зайцами. На Степу «Кля патя» тоже хотела надеть вывернутую шубу, чтобы он исполнил роль волка из басни Крылова «Волк и ягненок». Но Степа с малых лет ненавидел волков. Сколько раз они резали у них овец и телят. Он решительно отказался от этой роли и сидел с другими ребятишками на парте, наблюдая за играми вокруг елки. Вообще весь этот вечер ему очень понравился. Казалось, что он видит какой-то красивый сон. Даже «Кля патя» развеселилась и в белом платье, вместо обычного серого, не была похожа на сухую жердь. Поп пришел на елку в новой рясе. Он сидел у классной доски, положив руки на живот, и, по обыкновению, дремал.
В заключение праздника школьникам раздали подарки: завернутые в цветную хрустящую бумагу по два круглых пряника и по три конфеты. По дороге домой Степа не выдержал, съел все, оставил только одну конфету для бабушки.
С удивлением Степа увидел, что у Самаркиных окна ярко освещены, словно там в избе поставили не меньше двух светцев, по три лучины в каждом. Оказалось же, когда вошел в избу, что и один светец вынесли в сени. Изба была освещена совсем не лучиной. С потолка свисала железная проволока, на конце которой висело что-то наподобие стеклянной лампадки, как в церквах перед образами, но побольше и со стеклянным пузырем сверху. Вся семья Самаркиных собралась вокруг стола, смотрели, удивляясь такому чуду. Не надо никаких светцев и лучин, а огонь светит. Не подходи к нему хоть весь вечер. Если надо, можно свет убавить или прибавить, стоит только слегка повертеть маленькое колесико сбоку. Дед Иван, благодушно поглаживая широкую бороду, рассказывал, как они с сыном Проней торговались за эту штуку у городского купца. Тот уступил семишник, и они ее купили.
Самаркины недолго восхищались этой покупкой. Прошло рождество, бабушка Олена внесла из сеней светец. Конечно, свет лучины не идет ни в какое сравнение со светом этой лампы, но эта штучка требует керосина. Керосин же продается в городе, стоит денег. Так этот светильник остался украшением избы. Его зажигали лишь по праздникам и по просьбе любопытных, заходивших к Самаркиным взглянуть на чудо-огонь.
После святочных каникул Степа стал замечать, что отношение «Кля пати» к нему очень изменилось. Она теперь его не дергала за волосы, разговаривала с ним без насмешки. Как-то во время перемены она пригласила его к себе в комнату, показала плоскую бумажную коробочку, открыла ее и поставила перед ним на стол. Степа не знал, что это такое, но вдруг догадался, что это, должно быть, краски, которыми рисуют. Рядом с разноцветными кирпичиками он заметил небольшую кисточку.
— Этими сумеешь рисовать? — спросила его учительница.
Степа шумно вдохнул через нос.
— Кто знает, не пробовал, может, сумею.
«Кля патя» сердито нахмурилась.
— Не дергай так носом, это некрасиво. Дышать надо тихо, чтобы никто тебя не слышал. — Она немного помолчала. — Я тебе покажу, как надо рисовать такими красками. Сначала нужно наметить рисунок карандашом.
Она усадила Степу за тот же стол, за который некогда сажал его «Лексей Ваныч». Кроме этого стола, в комнате ничего не осталось, что напоминало бы о «Лексее Ваныче». На полочке, где раньше стоял целый ряд толстых книг, теперь виднеются всего лишь две книги — одна толстая, как гармонь, другая потоньше. На стенах повсюду висели иконы, много разных икон. На их месте тогда были портреты бородатых людей.
Сердитый возглас учительницы: «Не верти головой!» оборвал его размышления.
— Кисточку следует обмакнуть в воду, развести нужную краску и затем мазать. Понял? — спросила она, кончив показывать.
Степа мотнул головой.
«Кля патя» сняла со стены икону, провела по ней рукой, ‹ак бы смахивая пыль, и поставила ее на стол перед Степой. На иконе была изображена голова Иисуса. Глаза его были полузакрыты, на голове — терновый венок. В том месте, где шипы впились ему в лоб, виднелись капельки крови.
— Знаешь, кто это такой? — спросила учительница.
Он опять молча мотнул головой.
— Не мотай, тебе говорят, головой! — сердито проговорила она. — Что у тебя, нет языка? Кто это такой?
— Наша бабушка его называет Суси-Кристи, — произнес Степа.
Он хотел было сказать, что это звучит, как «в сусеке крысы», но вовремя спохватился. Тогда бы ему несдобровать и уж, конечно, не рисовать этими красками.
— Надо говорить не Суси-Кристи, а Иисус Христос, наш отец небесный, — поправила она Степу.
Тот молчал.
«Кля патя» дала ему толстую бумагу и велела срисовать с иконы голову Христа так, как она там изображена. Она оставила в комнате его одного и ушла проводить урок. Степа нарисовал голову сначала простым карандашом, затем — красками. Все выполнил точно, стараясь подобрать нужные расцветки. Но не удержался и от себя пририсовал цветы к терновому венку, много разных цветов. «Ну, какой венок без цветов!» — думал он.
«Кля патя» долго рассматривала рисунок, поджимала губы, хмурилась. Ее лоб то покрывался складками, то снова разглаживался. Было ясно, что в ней происходила борьба между желанием похвалить и таким же желанием отчитать.
Наконец она спросила:
— Кто тебя научил рисовать? Отец?
— Нет... Наш отец не рисует.
— Твой отец разве не иконописец? — удивилась учительница.
— Нет, — опять сказал Степа.
«Кля патя» поджала тонкие губы и произнесла всего лишь: «М-м-м-м!»
После этого Степа не раз бывал у учительницы и рисовал для нее иконы, пока не вышли все краски. Об этих срисованных Степой иконах знали, конечно, и поп, и церковный староста. Они рассматривали их и качали от удивления головой.
Весной, когда выпускали старший класс и из Алатыря опять приехал тот же господин, который присутствовал прошлой весной, учительница показала ему Степины рисунки. Он их похвалил. Два рисунка обещал взять с собой и показать алатырскому церковному начальству. А Клеопатре Елпидифоровне он заметил, что этих темных эрзянских ребятишек прежде всего следует воспитывать верными подданными царю и церкви и меньше заниматься их художественным воспитанием.
Из пятнадцати школьников, с которыми Степа три года назад сел за парту, до выпуска проучились всего лишь пять ребятишек — четверо мальчиков и одна девочка. Каждому выпускнику было выдано на руки свидетельство, в котором было указано, как он окончил училище. В свидетельстве Степы не было особенно высоких оценок, но не было и плохих. Читал он хорошо, а вот арифметику не любил и был в этом предмете слабоват. Степа не особенно огорчался — он считал, что ему арифметику знать не обязательно, так как у отца никогда не будет много денег, а какие есть, легко сосчитать и на пальцах...
Окончив школу, Степа стал собираться домой. Кончилась его жизнь в Алтышеве. Отец приехать не обещал. Ему сейчас некогда, он занят полевыми работами. Степа пойдет пешком, к этому он давно привык. Поклажа небольшая: школьная сумка с двумя книгами для чтения, которые он обменял у сына церковного старосты, несколько исписанных тетрадей, листа три чистой бумаги и три цветных карандаша, которыми его одарила «Кля патя».
Степа уже готов был тронуться в путь, но из школы прибежали две девочки и сказали, что «Кля патя» просит его сейчас же прийти.
— А что ей надо от меня? — спросил Степа.
— Не знаем, что надо, только велела позвать Нефедова Степу, — сказала одна из девочек.
— Иди, иди, сынок, коли зовет учительница, — вмешалась бабушка Олена.
«Да, придется идти», — подумал Степа, снимая с плеча сумку.
В комнате учительницы Степа увидел попа и церковного старосту. Они сидели за столом и о чем-то разговаривали с хозяйкой. Степа снял шапку и остановился в дверях, несколько удивленный этой неожиданной встречей. Староста повернул к нему бородатое лицо и сердито пробасил:
— Ты чего входя не крестишь лоб?
Признаться, увидев их, Степа растерялся от неожиданности. Он перекрестился и молча ждал, что ему скажут дальше.
Староста снова заговорил с попом, не обращая внимания на Степу.
— Намалюет, батюшка, не хуже городского богомаза, намалюет. Главное, не надо платить.
Поп провел сухой ладонью по лысому черепу, посмотрел сонными глазами на Степу и лишь потом сказал:
— Было бы для другого места, тогда пусть бы мазал сколько хотел, а то ведь в божий храм.
— Да ведь знаем, батюшка, что храм. Икона-то будет при входе на двери, с наружной стороны. Городской богомаз лучше не сделает, а сдерет втридорога. И «Клен Падихоровна» то же самое скажет, — сказал староста и взглянул на учительницу.
— Я думаю, батюшка, он нарисует хорошо, — заговорила учительница и тут обратилась к Степе: — Ты сможешь рисовать красками, разведенными на масле?
Из их слов Степа понял, что им надо что-то нарисовать. О таких красках, которые разводятся на масле, он не имел ни малейшего представления. Но и сказать об этом он тоже не мог. Совершенно неожиданно ему представился случай хотя бы увидеть эти краски.
— Не пробовал, может, сумею, — ответил он.
— Денег не нужно платить, вот что главное! — убеждал староста упрямого попа.
Поп наконец сдался. Он почесал лысину и промолвил:
— Пусть попробует, там посмотрим...
Староста поднялся из-за стола, надел картуз с высоким околышем и лакированным козырьком и махнул Степе рукой, чтобы он следовал за ним. Они пошли в церковь. Поднимаясь по ступеням паперти, староста показал взглядом на широкую входную дверь и сказал:
— Видишь лысину на этой двери? Так вот, на ней нужно изобразить Саваофа. Если хорошо сделаешь, дам тебе пятак на семяки, сделаешь плохо — надеру уши! Понял?
Степа ничего не ответил.
Потом они зашли в церковную караулку. Староста взял с полки какие-то свертки, вроде бы с мукой, почему-то разных цветов. Степа так и не понял, что это, пока староста не сказал:
— Вот тебе краски, разведешь их на вареном конопляном масле из этой посуды. Понимаешь? — и показал ногой в угол у двери.
Там стояла небольшая бутыль с широким горлышком, заткнутым деревянной пробкой.
— Это у нас осталось с той поры, когда красили крышу, — добавил староста. — А за краски эти пришлось покупать бутылку из кабака. Так что этот божий лик нам все одно станет в копеечку.
И, оставив Степу, он ушел. «Должно быть, церковный староста очень скупой», — подумал Степа, не зная, с чего ему начинать.
Неизвестно, как долго он оставался бы в неведении, если бы ему не помог церковный сторож. Тот хорошо помнил, как алатырские богомазы здесь писали иконы. Он видел, как они разводили краску маслом и наносили ее на доски. Старик изготовил Степе, как он назвал их, две мазилки, одну большую, другую поменьше. Подсказал ему и многое другое. Без его помощи Степа ничего бы не смог сделать.
Целых три дня он провозился с этим Саваофом. Вначале на двери он все разметил карандашом. Учительница дала ему картинку, с которой он и срисовывал. Три дня, пока Степа возился с иконой, церковный сторож ковылял на своей деревянной ноге, отгоняя алтышевских ребятишек.
— Пускай смотрят, жалко, что ли? — говорил Степа.
— Не допущу, чтобы смотрели раньше времени! — отвечал старик и грозил ребятам палкой. Он рассказывал, как городской богомаз никого не подпускал к незаконченным иконам, а когда уходил обедать, покрывал их полотном. — Чтобы, значит, дураки не смотрели. Дураку нельзя показывать половину дела. Он в нем не разберется и похаит, — говорил старик, наставляя.
Все время, пока Степа рисовал, он видел перед собою деда Охона. И невольно, порой даже сам того не замечая, придавал Саваофу черты покойного старика.
Когда Степа закончил икону, посмотреть ее собрался весь церковный совет. Смотрели и от удивления покачивали головами. С широкой церковной двери смотрел на прихожан краснощекий старик с голубыми глазами и с волнистыми седыми волосами. Под его босыми ногами клубились белые тучи, а над головой синело чистое небо.
Саваоф попу понравился, может быть, необычным видом и какой-то непосредственностью исполнения. Он одобрительно кивнул головой. Церковный староста вынул из кармана несколько медных монет, покопался в них и, выбрав двухкопеечную монету, протянул Степе. «Вот жмот, — подумал Степа, — обещал пятак, а дал семишник...» Но деньги сейчас его почти не занимали. Он радовался, что Саваоф ему удался, что наконец-то он освоился с масляными красками и, самое главное, что его «Саваоф» был похож на дорогого ему человека... Он уже успел уйти довольно далеко от церковной ограды, когда его окликнули и вернули обратно.
— Ты почему летом ходишь в шапке? — спросил его поп.
— Нету меня картуза, — сказал Степа.
Поп задумался на минуту, велел Степе идти за ним. Дома поп дал Степе старый картуз сына, еще хороший, и сатиновую рубашку, правда, старую, но все же целую, без заплат. Степа был рад этим неожиданным подаркам, ведь у него еще не было своего картуза и рубашки из материи, купленной в лавке.
Алтышево Степа оставил без особой грусти. Он весело шагал по лесной затененной дороге и тихонько насвистывал. За его спиной болталась школьная сумка, все его теперешнее состояние: две книги, бумага, карандаши и подарок попа — рубашка.
В лесу было сумеречно и прохладно. Лишь изредка прорывались яркие лучи солнца сквозь густую листву деревьев и рассыпались в высокой придорожной траве. Последние дни весны всегда бывают ясными и теплыми. В это время распускаются цветы. Лес переполнен птичьими голосами. Степа шел быстро, все в нем было устремлено вперед. Выбившиеся из-под картуза длинные волосы развевались от ветра и щекотали раскрасневшиеся щеки.
Степа дошел до «креста деда Охона», снял картуз и притих. Он стоял и думал о том, что здесь старик закончил свой земной путь, трудный и одинокий.
И вдруг простая и неожиданная мысль пронзила Степу. «Дед Охон закончил здесь свой путь, а я сейчас здесь начинаю свой». И он двинулся дальше по дороге. И тревожное ожидание нового и какое-то непонятное волнение не покидало Степу все время, пока он шел к дому.