Как назло, на следующей неделе нам задали много устных и письменных уроков, которые не позволили мне по-настоящему заняться «Сыном сатрапа». По мере того, как приближалось воскресенье, я все с большим страхом думал о том, что предстану перед Никитой с пустыми руками. К счастью, в субботу мне удалось, разделавшись со всеми заданиями, заняться нашим романом. Но увы! Как ни старался я украсить его новыми приключениями, у меня ничего не получалось. Брат, как обычно, занимался после ужина в нашей комнате. В нарукавниках, с взъерошенными волосами и мелком в руках он выстраивал цифры и буквы на черной доске, которую родители подарили ему в день шестнадцатилетия. В то время, как «икс» и «игрек» чередовались на темном фоне доски, белая страница, лежавшая у меня перед глазами, безжалостно опустошала мой мозг. Все, что я сумел сделать до этого времени, так это выбрать имя нашего сатрапа. Его будут звать Артем, как нашего черкесского сторожа в Москве, у него будет такая же бородавка на левой щеке. Я также окрестил его сына Чассом в память о другом черкесском слуге, которого я очень любил и который присматривал за нашей усадьбой в Кисловодске на Кавказе. Увлекшись, я представлял, что сатрап Артем будет влюблен в невесту своего сына Часса и что та, как и моя бабушка, будет носить странное имя Улита. Все это, с моей точки зрения, звучало достаточно экзотично для того, чтобы сойти за арабское, или турецкое, или персидское. Я был также очень доволен тем, что придумал соперничество между отцом и сыном. Этого как раз хватит на две или три главы. Изложив в десяти строчках ход событий, я пошел спать, надеясь, что завтра Никита поздравит меня с этим первым вкладом в наше совместное сочинение.
Пока я спал, мама хлопотала, подгоняя мне по росту старые бриджи Александра. Привыкший носить одежду брата, когда она становилась ему мала, я был счастлив оттого, что мог прийти в Воеводовым в бриджах, достойных настоящего подростка. Проснувшись, я увидел, что мама заканчивала переделывать эту главную вещь моего гардероба. Валявшиеся в беспорядке катушки, иголки, кусочки ткани свидетельствовали о ее усердии. Во рту у нее были булавки, в руках – ножницы. Когда я вошел, она подняла от работы глаза. Я удивился тому, что они светились той же спокойной гордостью, какую я видел в глазах г-жи Воеводовой, когда она заканчивала читать нам первые страницы своего романа.
Мне неожиданно вспомнились далекие времена, когда в Москве, сидя на маленькой скамеечке у ног мамы в ее комнате, обитой светло-голубым дамасским шелком, я играл с мотками разноцветной шерсти, в то время как она, склонившись над сложной вышивкой, рассказывала мне разные невероятные истории. Это были приключения Конька-Горбунка, чудесной Золотой рыбки, колдуньи Бабы-Яги, избушка которой стояла на курьих ножках… Я знал эти сказки наизусть, однако дрожал от страха, слушая как мама пересказывала их в сотый раз. Мне казалось, что разноцветные нитки в ее пальцах странно сочетались с загадочным звучанием ее голоса. Рядом с ней я чувствовал себя под защитой и в то же время трепетал, оказавшись в магической власти ее слов. Мне думалось, что она могла бы написать роман не хуже, чем г-жа Воеводова. Почему она этого не сделала? Наверное, в нашей неспокойной жизни не нашла времени для того, чтобы уединиться с листком бумаги и записать мысли, приходившие ей в голову? Домашнее хозяйство, нехватка денег, кухня, заботы о семье поглотили ее целиком. Однако, может быть, она надеялась, что перо в руки вместо нее возьму я? Может быть, мне назначено было заменить ее в мире фантазии и сочинений? Я едва сформировал эти пророческие мысли, как мама, протягивая переделанные бриджи, объявила мне, как всегда спокойно улыбаясь:
– Вот, Люлик! Я сделала от души! Думаю, подойдет!
Примерка подтвердила ее слова. Переделывать не надо. Точь-в-точь. Мама заставила меня пройтись взад-вперед, чтобы рассмотреть работу как следует. Оценивая себя в зеркале, я думал, что, в сущности, мне прежде всего хотелось бы понравиться ей. Благодаря ей я был одет как принц. И мне больше не было стыдно предстать перед элегантными людьми с улицы Спонтини.
…Никита ждал меня в своей комнате. Я удивился тому, что он не сделал мне комплимента по поводу бриджей. Конечно, он привык к такой одежде мальчиков нашего возраста и не заметил ее на мне. Передавая ему написанное накануне, я надеялся, что его заинтересует, если не одежда, то хотя бы то, что я сочинил. В самом деле, он признал, что идея сына сатрапа, который до такой степени завидовал своему сыну, что хотел украсть у него невесту, была хорошей драматической исходной точкой, однако боялся, как бы это сентиментальное осложнение не увлекло роман в сторону мелодрамы.
– Расскажем историю, придуманную мамой! – сказал он.
И прочитал свою собственную версию вводной главы. С первых строчек мы погрузились в ужас. Сатрап послал одного из своих сбиров[6] шпионить за сыном, которого ненавидел и боялся из-за того, что его популярность могла угрожать его власти. А сын, обнаружив отцовского эмиссара за шторой, перерезал ему саблей горло. До этого мгновения все в развитии событий казалось мне правдоподобным. Однако, чтобы усилить драматический эффект сцены, Никита вообразил, что наш герой, озверев, продолжал колоть свою умирающую жертву. Кровь хлестала изо всех ран и собиралась в лужицу на каменном полу. Лужица ширилась на глазах, выходила под дверь, растекалась в прихожей. Боясь, как бы другие приближенные князя, увидев лужу крови, не схватили и не арестовали его, сын сатрапа, красивый, как солнце, и отважный, как лев, сорвал с себя рубашку и заткнул ею зазор под дверью, остановив таким образом поток.
– Кажется, слишком много крови, – произнес я осторожно.
– Как раз столько, сколько нужно! – возразил Никита невозмутимо. – Если ты против ужасов, то рискуешь разочаровать читателя!
Почти согласившись, я спросил, будут ли, как он думает, другие преступления в книге.
– Сколько угодно! – ответил он. – Преступления и любовь – хороший рецепт!
Что касается преступлений, то я мог бы, хотя и никогда не совершал, без труда описать их; что же касается любви, то здесь некомпетентность обязывала меня быть осторожным. Ведь не тайное же прикосновение рук и не украденный у девочек поцелуй должны были вызвать в моем воображении те чувства, о которых говорил Никита. Однако я постеснялся признаться ему в сомнениях, которые выдавали во мне недостаточно сведущего автора. Разве не в том состоит главное качество настоящего писателя, что он умеет рассказать обо всех чувствах, не испытав ни одного. Чтобы доказать ему мое желание сотрудничать, я назвал имена, которые придумал для наших героев. Он одобрил их и в свою очередь показал мне фотографию актрисы Лилиан Гиш в журнале.
– Вот какой мне видится твоя Улита, – сказал он.
Рассматривая портрет этой незнакомки с роковым взглядом и приоткрытыми как при вздохе после обморока губами, я машинально попытался представить себе сцену нежности между нею и ее женихом Чассом. Меня смущало то, что она получила теперь конкретное лицо. Однако мысль о любовной встрече героев, которые обретали реальные образы, не была мне неприятна. Я улыбнулся привидениям. Потом вдруг смутился и покраснел, как будто Никита застал меня за недостойным занятием.
– Тебе нужно смотреть на фотографии, чтобы представлять события? – спросил я.
– Да, – сказал он. – Это помогает!
Фото Лилиан Гиш, как это ни странно, напомнило мне фотографии других актрис, тех, что исполняли роли в фильме «Ради женской улыбки». Звезда старого папиного фильма была не менее красива, чем та, которую показывал Никита, однако ей не удалось помешать провалу.
– Я не доверяю фотографиям, – пробормотал я. – Мне нравится больше то, что я вижу в своей голове, чем картинки в журналах!
У нас не было времени обсудить этот серьезный вопрос – горничная, как и в прошлое воскресенье, уже пришла пригласить нас на традиционный обед. В столовой, где царствовали родители Никиты, я вновь увидел белоснежную скатерть, букет лилий в центре стола, ополаскивательницы для пальцев с розовым лепестком и красивые серебряные подставки, которые очаровали меня в мой первый визит. Я сожалел, что они были осуждены украшать застолье многочисленного семейства Воеводовых, в то время как я с удовольствием бы поиграл ими «в лошадки». На этот раз с нами за столом были Анатолий и Лили, русский сводный брат и невестка-француженка моего друга. Они показались мне веселыми, разговорчивыми и немного заурядными. Анатолий – солидный, коренастый, с прямыми черными во лосами и зычным голосом – с удовольствием говорил о себе, делясь самыми незначительными подробностями своей поездки в качестве торговца шампанским по Франции. В то время как он ораторствовал, еда перед ним остывала, и нужно было его ждать, чтобы сменить тарелки. Время от времени он отпускал довольно пошлую шутку, и его жена хохотала первой. Этот человек был явно доволен собой и имел в голове запас острых словечек, анекдотов и шуток, которые заменяли ему интеллект. Я же, кто не способен сказать на публике трех слов, завидовал его непринужденности и бойкости. Благодаря неиссякаемому красноречию брата Никиты обед затянулся. Было уже поздно, когда мы встали из-за стола.
Когда мы вернулись в комнату Никиты, я сказал ему, что нашел Анатолия и Лили очень симпатичными.
– Да, – сказал он. – С ними не соскучишься. Я, кстати, хочу прочитать им «Сына сатрапа».
– Подожди хотя бы до тех пор, пока закончим первую главу!
– Это может затянуться!
– Спешить некуда! Чем больше будем над ней работать, тем лучше получится!
Объявив эту мудрую максиму, я подумал: а не искал ли я повода для того, чтобы оставить нашего «Сына сатрапа» в стадии проекта. Пока задумываешь историю, рассуждал я, имеешь право принять ее за шедевр. А когда пишешь – рискуешь испортить. Тем не менее под давлением Никиты я согласился наметить с ним продолжение романа. Он хотел во что бы то ни стало усложнить с самого начала историю описанием пожара.
– Зачем пожар? – спросил я.
– Точно не знаю, – сказал он. – Но, думаю, это необходимо для того, чтобы рассказ с первых же страниц стал захватывающим. Только я никогда не видел пожара. Боюсь запутаться в деталях! А ты видел?
– Да… Но очень давно… Помню смутно…
Я вдруг вспомнил смятение в тот вечер в Москве. Прибежавший слуга объявил, что загорелась конюшня. Мне или пять, или шесть лет… Я и теперь еще вижу движение черных силуэтов перед дверью охваченного пламенем здания, ведра с водой, которые передают из рук в руки в ожидании приезда пожарных. Конь Ольги стоит на конюшне. Она бросается в огонь, чтобы вывести его оттуда. Папа, конюх, сторож не успевают ей помешать, она появляется невредимая, сияющая, держа за узду испуганную лошадь. У Буяна обезумевшие от страха глаза, из рта капает пена, дрожат ноги. Все поздравляют Ольгу с мужественным поступком. Родители умоляют ее не рисковать так в другой раз. Она, смеясь, соглашается. Она гладит морду Буяна, который мало-помалу успокаивается. Огонь погашен, можно идти спать.
Рассказывая мой пожар Никите, я отмечал, что с удовльствием воспроизводил в памяти то время, когда моя сестра, совсем еще юная, увлекалась лошадьми. И вот эта страстная наездница стала танцовщицей, столь же увлеченной хореографией, как когда-то конным спортом. Как случилось, что она без сожаления сменила ремешки для стремени и уздечку на пачки и атласные туфли с жесткими носками? Не ждет ли и меня подобная метаморфоза: мечтая покорить читателей романом «Сын сатрапа», я могу закончить, как Анатолий, продавцом шампанского? Впрочем, может статься, что моя судьба будет еще менее завидной! Я прекрасно представлял себя тем, одетым в лохмотья бродягой, которого случайно увидел однажды утром под мостом в Нейи с бутылкой красного вина и чесоточной собакой, лежавшей возле ног. Все падения возможны, когда ты – эмигрант! – думал я, не очень в это веря. Никита отвлек меня от этих пессимистических мыслей, объявив, что мой пожар, как он думает, поможет «придать остроту» повествованию.
– Лошадь невесты из огня должен непременно спасти Часс, – объявил он.
– Как хочешь, – сказал я, сожалея, что это сделает не моя сестра, как в моих воспоминаниях.
От меня требовался вымысел, но я с сожалением думал о реальных фактах. Мог ли так сомневаться начинающий романист? В то время, как я задавал себе этот вопрос, в памяти всплыла другая катастрофа. Огонь с конюшни, будто раздуваемый порывами ветра, переметнулся дальше, через годы. Только на этот раз опасность угрожала не лошади, а всей нашей семье.
Ночь на железнодорожном вокзале во время нашего нескончаемого бегства через всю Россию. Зажатые в вагоне для скота посреди бедно одетых людей с озлобленными лицами, тоже бегущих от большевиков, мы, ссутулившись, молчим, в надежде на то, что нас не тронут до конца поездки. Неожиданно раздается хриплый голос: «Горим!» Языки пламени пробиваются через зазоры закрытых дверей. Случилось то, что должно было случиться: искры, образовывавшиеся от трения колес и плохо смазанной оси, подожгли выбившуюся сквозь щели пола солому подстилки. Огонь, раздуваемый ветром скорости, конечно, быстро распространится дальше. Через несколько минут весь вагон будет охвачен огнем, как факел. И нечем подать сигнал тревоги! Я и теперь еще вижу суровые, искаженные страхом незнакомые лица. Слышу стон человеческого стада, которое идет не на бойню, а на костер. Кто-то яростно стучит по стенкам вагона, как будто его могут услышать снаружи. Другие молча, обреченно становятся на колени и молятся. Нас охватывает нестерпимая жара и едкий запах дыма. Мама вслух причитает – она в отчаянии, что в эти трагические мгновения с нами рядом нет папы. Его в качестве ценного заложника – «эксплуататора пролетариата» – едва не схватили агенты ЧК. Он должен был бежать, наказав нам догнать его в Харькове, который еще оставался в руках белых. Потеряв своего привычного предводителя, семья стоит безропотно и обреченно. Вдруг мама, опомнившись, подбегает к Шуре, срывает маленький детский свисток, который как украшение висит на воротничке его морского костюма, и что есть мочи свистит. Ее жалкий зов теряется в грохоте колес и свисте разрываемого скростью воздуха. Я настолько ошеломлен необычностью происходящего, что плохо сознаю опасность, угрожающую нам. Неужели можно поверить в то, что мы заживо погибнем, сожженные в сотнях верст от Москвы, среди всех этих ничего не значащих для нас людей? Я не могу понять ни почему рыдает мама, ни почему м-ль Буало трагически стиснула зубы, ни почему бабушка бормочет по-черкесски. Все это настолько нереально, что похоже на кошмар, а, может, на спектакль. Я не реагирую то ли потому, что не понимаю, что происходит, то ли потому, что совершенно хладнокровен. Я жду развития событий, пожалуй, больше с нетерпением, чем со страхом.
Но неожиданное чудо! Поезд начинает тормозить и останавливается на запасном вокзале; снаружи суетятся люди, открывают двери, гасят огонь, помогают чудом уцелевшим людям выйти. Мы друг за другом покидаем пекло. Бабушка, которую поднимают и несут на руках мужчины, возмущается:
– Осторожно! Вы порвете мою шубу!
Она все еще не поняла, ни где мы, ни чего хотят от нас эти странные, кричащие люди, ни куда они нас ведут. Я – тем более. Жив ли я? И так ли важно, что я жив? Пострадавший вагон отцепляют и заталкивают нас в другой вагон для скота, к другим беженцам, которые возмущаются, так как должны потесниться, чтобы освободить нам место. Поезд отправляется ночью. Как бы то ни было странно, но этот новый вагон не сгорит, не сойдет с рельсов, и мы без труда доедем до Харькова. Там мы встретим папу, расскажем ему об опасности, которую нам только что удалось избежать, и он пожалеет нас, охватив своими большими, сильными руками. Вспомнив ради Никиты этот драматический эпизод нашего бегства, я сказал ему, как бы извиняясь за то, что говорил слишком долго:
– Видишь, я знаю, что такое пожар! Я мог бы описать его в «Сыне сатрапа», если нужно…
– Да, – сказал он, – только хватит и одного пожара на конюшне! Поищем еще что-нибудь: наводнение, землетрясение…
– Жаль, – сказал я. – Если речь идет о наводнении или землетрясении, то я не смогу тебе помочь; я их не видел…
Он снисходительно рассмеялся:
– Ну и что? Разве я тебе мало повторял, старик, забудь правду, пусть говорит воображение! Это секрет успеха в литературе! Ведь мама только и делает, что выдумывает…
Ссылка на госпожу Воеводову показалась мне малоубедительной. Однако возможности поспорить у меня не было: в дверь постучали Анатолий и Лили. Они уходили в кино и предложили нам пойти вместе с ними. Никита сказал, что предпочитает остаться дома, чтобы поработать со мной над «Сыном сатрапа». Так как они не поняли, о чем идет речь, то мы посвятили их в свой план. Они удивились, улыбнувшись, и тем не менее посоветовали нам смело погрузиться в иллюзию.
– Вперед, цыплята! – сказал Анатолий. – Кто не рискует, тот ничего не получает! Уверен, что вы состряпаете что-нибудь потрясающее! Ведь мы живем в республике. Каждый делает, что он хочет, или то, что может… Да здравствует Франция, ведь России больше нет!
Его жизнерадостная глупость меня раздражала. Однако она не очень отличалась от насмешливой снисходительности моих родителей. Из чего я сделал вывод, что с определенного возраста, люди, как правило, скептически относятся к искусству. Может быть, творческое вдохновение раз и навсегда запрещается взрослым? И коли в твоей голове родилась хорошая идея, то нужно воспользоваться отсутствием опыта, чтобы воплотить ее в жизнь. Когда слишком долго рассуждаешь, когда взвешиваешь все «за» и «против», теряешь чувство новизны. Только хватило бы времени закончить «Сына сатрапа» прежде, чем поймем, что игра не стоит свеч!
Не договариваясь, Никита и я, охваченные неожиданным соперничеством, устроились бок о бок за его рабочим столом, чтобы помочь сделать первые шаги «Сыну сатрапа». Однако он не хотел держаться на ногах. Сравнивая наши задумки, мы обнаруживали, что предложения не выстраивались в рассказ, а эпизоды следовали друг за другом, не подчиняясь логике. Скорее всего, не так пишут книгу «профессионалы». Не переоценили ли мы свои силы? Никита так не думал.
– Нужна писательская сноровка, – сказал он. – Главное, не отчаиваться из-за первой неудачи. Похоже, что настоящие писатели работают месяцами, прежде чем поймут, как придать вкус своей стряпне. Ну вот, видишь, что нам остается теперь делать? Корпеть и корпеть! Ты переделаешь дома то, что мы здесь «родили», а я тем временем придумаю продолжение…
Я ушел от Никиты, пообещав ему перечитать наше начало с пером в руках и принести ему в следующее воскресенье выправленную копию. Чтобы ободрить меня, он сказал на прощание:
– Не сомневайся! Верю, что мы ухватились за верную ниточку.
Мне тоже хотелось бы в это верить.
Я вернулся домой задолго до ужина. Все домашние занимались своими делами. Александр, закрывшись в нашей комнате, сражался с цифрами и алгебраическими упражнениями; Ольга задерживалась на репетиции своей маленькой балетной труппы и должна была вернуться поздно вечером; мама чинила в столовой под люстрой носки. Сидевший рядом с ней папа разложил на столе кучу русских бумаг. Несмотря на ряд неудач, он еще надеялся – при условии маловероятного изменения строя – вернуться в Москву и получить назад свое состояние. Акты былых продаж, устаревшие контракты, просроченные признания долгов, аннулированные банковские счета, никому не нужные отчеты совещаний администрации – все эти документы, которые от тщательно, жадно просматривал, поддерживали в нем надежду, помогавшую выживать.
После десяти проигранных в Европе и США процессов, благодаря которым он рассчитывал вернуть те немногие деньги, которые прямо перед бегством из России попытался надежно вложить, он утешал себя, как мог, перебирая в сотый раз мертвый архив. Перечитывая эти бумаги, которые потеряли всякую цену, он будто бы на несколько часов брал верный реванш. Это была его собственная игра в «Сына сатрапа». Он казался мне смешным от того, что упрямо ворошил стопку ненужных листков, и в то же время мне хотелось обнять его, попросить у него прощения за то, что я был молод и не страдал так, как он, потеряв родину.
Рядом с мамой, которая работала иголкой, стараясь не сбиться с головки для штопки, и папой, который не уставая пересчитывал несуществующие рубли и просроченные сертификаты, я чувствовал себя дважды изгнанником. Я был оторван от моей истинной родины. И в то же время жил вне реальной жизни. Я плавал между двумя мирами. И символом этой нездоровой неопределенности был мой отец, склонившийся над десятком документов, которые уже никого не интересовали. Он раскладывал их перед собой как пасьянс. Он, наверное, надеялся на выигрыш при условии, что сможет разложить все карты для него верно?
Только мама, которая ушла на кухню готовить ужин, отвлекала его от созерцания. Вслед за нами накрывать на стол пришел Александр. Папа торопливо уложил свои бесценные документы в шкаф и закрыл его на ключ, будто прятал туда свое состояние. Ужин состоял, как каждое воскресенье, из борща и гречневой каши. Все было так вкусно! Как при этом не подумать, что он был еще одним напоминанием о родине? Не имея возможности вернуться в Россию, родители утешали себя тем, что говорили на русском, читали на русском, пили по-русски, ели по-русски. Я тоже, естественно, был рад гастрономическим переменам. Однако, как мне думалось, честь, воздаваемая русской кухне, должна была иметь свои границы. Съев последний кусок, я больше не буду о ней думать. Я вернусь во Францию. Они же, напротив, опорожнив свои тарелки, продолжат путешествия в воспоминаниях. После еды воспоминания. Вся разница была в этом. И она имела силу приговора самой жизни.
В половине одиннадцатого вечера папа пошел встречать Ольгу из студии, где она репетировала будущий балетный спектакль. Он не позволял ей возвращаться одной в столь поздний час. «Как только загораются фонари, – говорил он, – город не существует для женщин». Впрочем, в Москве он не разрешил бы ей и подняться на подмостки. В Париже это можно было себе позволить. Даже столь необычная профессия классической танцовщицы считалась здесь достойной.
Я неожиданно подумал, что в Персии, должно быть, тоже были танцовщицы. Сестра когда-то говорила мне о некоей Саломее, которая в награду за свои самые грациозные движения получила голову Святого Иоанна Крестителя. Ольга знала эту историю, так как на ее сюжет был поставлен знаменитый балет. Но Саломея, по преданию, была еврейской, а не персидской царевной. А это была немаловажная деталь! Вдохновляясь, я решил сделать из моей героини Улиты изящную танцовщицу. Она спасет лошадь из княжеской конюшни, и несколько дней спустя сама погибнет в огне пожара, который охватит дворец. Два пожара в одной главе. Никита будет очень доволен такой двойной развязкой.
Обрадовавшись новой идее, я дождался возвращения папы и Ольги, и, устроившись вместе с сестрой на кухне, заговорил с ней о Саломее, пока она перекусывала. Я хотел, чтобы она просветила меня по части традиционных танцев в той стране в то далекое время. Однако она лишь ответила, что мало смыслит в этом. Но не сомневалась в том, что девушки-персиянки были так же способны, как и молодые еврейки, очаровывать зрителей своими грациозными движениями. Этого было достаточно. Мне показалось, что продолжение их приключений больше не зависело ни от меня, ни от Никиты. Разве не было это хорошим знаком для их загадочного будущего и для нашего будущего в писательской профессии?