VI. По указанному адресу не проживает

Так каждый год, мы дважды праздновали в кругу семьи Рождество: первый раз – 24 декабря, по французским обычаям, из простой эмигрантской вежливости; второй – 6 января, по-русски, согласно традициям предков. Так как у юлианского календаря тринадцать дней разницы с календарем григорианским. В тот второй вечер после богослужения семейный ужин показался мне божественным. Мама превзошла себя в приготовлении двух огромных кулебяк, одной – с капустой, другой – с рыбой, нежное тесто которых таяло во рту. Кроме водки, на столе стояла бутылка пенистого вина. Хотя мне, ввиду моего возраста, было запрещено прикасаться к спиртному, я попробовал оба напитка, сопровождавшие праздничное застолье.

Что касается водки, то вся семья Тарасовых должна хранить признательность этому благородному национальному напитку. Как забыть, что под Харьковом, где нас должен был ждать папа, наша маленькая группа, разместившаяся на двух телегах, нанятых у крестьян, была остановлена немецким патрулем, действовавшим в тылу у большевиков. Это произошло вскоре после подписания постыдного Брестского мира, подаренного Лениным и Троцким германской коалиции. Район, по которому мы передвигались, контролировался красными, белыми и поддерживаемыми Германией украинскими сепаратистами. В связи с начавшейся в этом отдаленном месте эпидемией испанки немецкие части взялись остановить ее распространение, установив карантин. Наше путешествие закончилось в завшивленном лагере, окруженном колючей проволокой и охраняемом часовыми. Там, на соломенных тюфяках, разбросанных прямо на земле, лежала сотня беженцев. Как и следовало ожидать, беженцы, которых испанский грипп не свалил в дороге, не могли не заразиться в этом гнилостном отстойнике. Удивительно, но в нашей группе заболели только женщины. Лежавших рядом друг с другом мать, сестру, м-ль Буало Гортензию, бабушку трясла лихорадка. Состояние мамы особенно волновало лагерного врача, прусского майора в униформе, корректного, холодного и надменного. У него не было лекарств, и он надеялся только с помощью диеты сбить температуру у своих пациентов. К счастью, санитар эльзасского происхождения, принудительно завербованный в германскую армию и говоривший немного по-французски, снабдил нас за деньги единственным известным в том случае лекарством от болезни – водкой кустарного производства. Мама, Ольга, бабушка, гувернантка должны были пить ее полными стаканами по несколько раз как микстуру. После десяти дней такого усиленного лечения они выздоровели.

Однако по прибытии в Крым, в Ялту, когда мы думали, что окончательно бежали из большевистских тисков, на нашу долю выпали другого рода испытания. Красные части, долго сдерживаемые за Перекопом, должны были вот-вот форсировать рубеж и занять полуостров. Там вновь нашей единственной надеждой стал ниспосланный Провидением пароход. Последний, отплывавший в Новороссийск, – углегруз под названием «Ризей». Мы опаздывали, но отец постарался, дал хорошие чаевые и добился того, что нас записали дополнительно в список. «Ризей» был старой посудиной, предназначенной для перевозки угля и стройматериалов, а не пассажиров. Весь человеческий груз, принятый на борт, теснился в трюме. Его люки были закрыты, света не было, в воздухе висела черная, едкая пыль, от запаха угля щипало в горле. Покидая порт, пароход попал в сильный шторм. Путешественники, раскачиваясь среди своих узлов и чемоданов, толкались друг о друга, стонали и испытывали бесконечные приступы рвоты. От одной группы к другой молча передавали тазы. Вся наша семья, включая папу, тоже страдала от морской болезни. Я был в состоянии близком к обмороку, когда увидел, как в темноте блеснул странный свет. Освещая сильным фонарем дорогу, расстроенный бортовой офицер пришел предупредить нас, что моряки, попавшие под влияние революционной агитации, взбунтовались, угрожая повернуть назад, чтобы высадить «бегущих буржуев» в Севастополе и сдать их большевикам.

В толпе пробегает возмущенный ропот при объявлении об этом предательстве. Все протестуют, однако никто не двигается с места, чтобы попытаться предотвратить опасность. Мы – толпа, смирившаяся со своей участью. У меня самого только одно желание – снова стать на твердую землю и любой ценой избавиться от морской болезни. Наконец папа поднимается и, превозмогая усталость, с трудом прокладывает себе дорогу сквозь толпу ослабленных, стонущих людей к тому, кто сообщил дурную новость. Он переговаривается с офицером, забирает у него фонарь и вместе с ним поднимается по лестнице, ведущей на палубу.

Некоторое время спустя папа возвращается и громко объявляет, что по его просьбе мятежный комитет согласен не сдавать заложников большевикам. Однако бунтовщики требуют «компенсацию» в обмен на их «понимание». Пассажиры обсуждают предложение.

После нескольких минут переговоров сходятся на цифре; ругаясь, устраивают складчину; деньги сдают мужчины, и папа, набрав необходимую сумму, возвращается к мятежному комитету. «Ризей», замедливший на время переговоров ход, продолжает движение сквозь шторм к Новороссийску. Папа снова садится рядом с нами. В моих глазах он – герой. Он только что – один против всех – победил армию большевиков.

В Новороссийске надо еще найти пристанище. Гостиницы переполнены. Мы расположились на ночь в освобожденной от мебели столовой роскошного отеля. И в этот раз вновь, чтобы вылечить нас от страха и морской болезни, мама посоветовала нам выпить водки. Та водка, которую покупали теперь в Париже, напоминала моим родителям прежде всего родину и молодость. Мама поделилась с близкими друзьями чудодейственным рецептом эльзасца. И папа отдавал теперь предпочтение не той водке, которая продавалась в специализированных магазинах, а той, которую он делал сам по ее рецепту. Ее и сегодня еще с удовольствием пьют у нас в особых случаях, вспоминая, конечно, о лечебных свойствах русского алкоголя. Я с сожалением думал о том, что был слишком молод для того, чтобы принимать участие в семейных застольях. Однако пообещал себе, что, как только повзрослею, отдам честь этой огненной воде, источник которой был в России. Я мечтал даже сочинить, когда стану взрослым, и после того – конечно! – как закончу «Сына сатрапа», поэму во славу этого прозрачного эликсира без запаха, без цвета, согревающего и леденящего одновременно, способного вдохнуть жизнь в умирающего.

Не знаю, как это папе удалось, однако, несмотря на безденежье, каждый из нас имел в тот год право на подарок к Рождеству. Ольга получила балетные туфли, мама – пудреницу с зеркалом и пуховкой, Александр – конверт с экзотическими марками для своей коллекции, а я – ручку с «золотым пером». Наш скромный и радостный эмигрантский праздник напомнил мне другой, который мы встретили в смертельном страхе.

Это было в конце декабря 1919 года в Новороссийске после того, как сели на пароход «Афон», который должен был перевезти нас в Константинополь. Только на мгновение мы смогли поверить, что бежали от преследования большевиков. Однако очень скоро пришлось разочароваться. Чаще всего плюсовая в этом южном районе России температура вот уже несколько дней держалась ниже нуля. Над городом дул ужасный северо-западный ветер, превращая его в полярный остров. Порт заковали льды. Ни один пароход не мог сняться с якоря. Наше почтенное суденышко было до отказа набито испуганными эмигрантами. С каждым часом все ближе становились раскаты канонады. Наше будущее зависело от оттепели. Несколько градусов выше нуля – и мы будем спасены! Мама в отчаянии молилась и наконец сказала: «Я начинаю думать, что нам придется встречать Рождество на пароходе… Только бы не в лапах большевиков!» Чтобы не поддаться мрачному настроению взрослых, я присоединился к группке детей, игравших в войну. Никита был одним из самых активных участников. При распределении ролей он получил роль Троцкого – главнокомандующего красными частями; я – генерала Врангеля, героя белых добровольцев. Раскрасневшись, я громко пел «Боже, царя храни!» вместе с другими «маленькими буржуями», которые, подчиняясь правилам войнушки, распевали «Интернационал». Одним словом, я забавлялся, сознавая в полной мере трагедию, которая для всех нас грозила закончиться гибелью. Тем временем схваченный резким ветром лед, заковавший наш «Афон», таять не собирался, а революционные сообщения становились все более и более тревожными. Их каждое утро объявлял капитан парохода со своего капитанского мостика толпе дрожащих от холода и страха пассажиров.

Когда настало Рождество, мы все еще были на причале. Конечно, отсутствие продовольствия не позволяло нам встретить рождение Христа по традиции за праздничным столом. Тем не менее нам сообщили, что вечером более сытный, чем обычно, ужин будет накрыт в общей столовой. Пообещили даже подать консервированные сардины и по куску «почти белого» хлеба на каждого. Несмотря на эту заманчивую перспективу родители предпочли встретить Рождество в кругу семьи в каюте, где мы были набиты, как те сардины, которые нам обещали подать на праздничный ужин в полночь. Чтобы украсить наш скромный стол, моряки «Афона» продали очень дорого плитки шоколада, который раздобыли у экипажа английского эскадронного миноносца, блокированного, как и мы, в порту. Праздничный вид каюте придавали еловая ветка, поставленная в бутылку, и две маленькие свечи, зажженные посреди стола. Приказ капитана запрещал спускаться с парохода даже на рождественскую службу. Мы в целях безопасности были в заключении на борту. «Боже! – повторяла мама. – Помоги нам! Дай нам покинуть Россию! Мы не просим ничего другого – пусть только растает лед!»

Через два дня лед начал таять, медленно открывая путь в кристальном плену, который недавно заточал рейд. Команда рабочих начала кирками освобождать пароход. Моряки разрубили топорами заледеневшие канаты, державшие судно прикованным к земле; в стальном разбуженном каркасе загудели машины; на муфтах шлюзов заскрежетали цепи, и «Афон», подняв якорь, медленно вышел в коридор темной сверкающей воды. Это было еще одно спасение in extremis[8], как и в Царицыне, только на этот раз не на Волге, а на берегу Черного моря. Пассажиров, одетых в костюмы арктических исследователей, собрали на палубе. Держась за руки мамы, я с восхищением смотрел на след, образовавшийся за корабельным винтом, который превращался в длинную дорогу, поднимая то тут то там глыбы льда. Чайки кричали над этим гигантским крушением. Когда мы обошли дамбу, мама и отец молча перекрестились. Они прощались с Россией. А я, не сознавая еще того, приветствовал Францию.

Рассматривая мою новенькую ручку «с золотым пером», я думал о том, что, если бы получил этот подарок на борту старого парохода «Афон», то не знал бы тогда, что с ним и делать. Только с приездом во Францию мною овладела страсть к сочинению. Кому, чему я был обязан этим необычным увлечением? Волнующему ли климату страны, которая была для меня чужой; дружбе ли с мальчиком, который, кстати говоря, ходил в другой, нежели я, лицей и жил в достатке в то время, как мои родители едва сводили концы с концами; чтению ли книг, которые мне не следовало бы еще знать; или же просто неудержимой потребности придать форму туманным вымыслам, рождавшимся в моей голове? Как бы там ни было, но я обновлю ручку, добавив несколько строчек к «Сыну сатрапа».

Я наивно верил, что золотое перо обогатит мои мысли и мой стиль. Однако скоро убедился, что оно вряд ли может мне помочь. Ручка не несет ответственности за бездарность писателя. Мне достаточно будет и простого пера во время моего сержантства, чтобы записать мысли на бумаге. Я почувствовал тогда некоторое недоверие к любым достижениям прогресса. И это недоверие со временем только усилилось.

Не помню теперь точно, по причине ли семейных визитов, которые пришлись на праздничные дни конца года, или из-за чего-то другого, но я два воскресенья не был на улице Спонтини. А когда снова пришел к Никите, он даже не спросил меня о причине долгого отсутствия и совсем не удивился, увидев у меня в руках рождественскую ручку. Мы принялись за работу, как будто оставили ее накануне. По правде говоря, наш пыл значительно охладел. Работа, которая недавно еще казалась захватывающей, была сегодня тяжела, как нудное дополнительное задание. Мы скоро поняли, что наше воображение на исходе. Никита думал о чем-то своем. Он машинально привинчивал и отвинчивал колпачок ручки, взгляд его то и дело перебегал от бумаги к двери. Он явно кого-то ждал. И я догадывался кого!

Как только Лили вошла в комнату, он оживился. Безразличное выражение лица осветила улыбка. А когда она спросила, на чем мы «остановились», поспешил прочитать последние написанные страницы. Она прослушала их снисходительно и сдержанно одобрила. Несколько слов, которые он сказал ей в благодарность за оценку «такую снисходительную и такую полезную», показались мне глупыми. Явно мнение невестки имело для него большее значение, чем мое. Я бы не удивился, узнав, что после того, как мы так радостно встретились во Франции, он стал немного скучать в моей компании. К счастью, с нами была Лили. Мы болтали о дожде и о хорошей погоде что, казалось, нравилось Никите больше, чем наши собственные споры по поводу «Сына сатрапа». Потом Лили увела нас в гостиную «на урок». Она танцевала с Никитой под звуки фонографа, а я, опустившись в кресло, смотрел, как они, не стесняясь, выставляли себя напоказ. Время от времени она предлагала мне занять место друга. Я из вежливости станцевал с ней фокстрот. И, ведомый ею, старался не сбиваться с такта. Однако на протяжении этого упражнения я не столько был занят мелодией, сколько вдыхал женщину. Я думал, что учился танцевальным па, однако познавал другое. Возвращаясь на место – наполовину довольный, наполовину разочарованный, – я уносил в душе воспоминания о ритмичных движениях Лили рядом со мной и ее банальные слова одобрения: «Внимание, Люлик, это четыре четверти!… Медленнее… Ла-ла-ла… Нет, вы опять ошиблись… Ну же! Теперь правильно!»

Я с радостью потанцевал бы с ней еще несколько минут. Однако она уже повернулась к Никите. Я находил, что рядом с ним она вела себя крайне непринужденно. Было что-то, думалось мне, неприличное в мерных колебаниях ее бедер, в вызывающих движениях живота, что со мной она танцевала не так. Конечно, она вела себя более свободно с Никитой, чем со мной, потому что лучше знала его. Я, как там ни говори, был чужим в этой семье.

Без чего-то пять нас прервал приход Анатолия. Иногда он возвращался так, без предупреждения, в Париж из своих поездок по провинции. Его неиссякаемая радость давала повод думать, что он с утра до вечера только и делал, что пил то престижное шампанское, которое должен был продавать. Поцеловавшись с дорогим гостем, Лили перешла от деверя к мужу. Смотря на них, я мог оценить разницу между женщиной, которая танцует ради собственного удовольствия, как если бы танцевала перед зеркалом, и той, которая хочет разжечь желание мужчины. Со мной, с Никитой это было развлечением; с Анатолием – чем-то серьезным. Прижавшись к нему, она извивалась, растворялась в глазах своего партнера, приоткрывала губы, ловя его дыхание, как будто бы ей не хватало собственного. И Анатолий отвечал с тем же увлечением на призывы игры. Их ритмичные прикосновения возбуждали меня и в то же время были мне неприятны. Я не мог отвести от них взгляда и презирал себя за то, что не мог оторваться от вызывающей игры взрослых. Никита тоже, казалось, был раздражен этим выплясыванием брата и невестки. Они сменили пластинку. Я с облегчением вздохнул, когда увидел, как они поцеловались. Мне думалось, что это был конец их забав. Однако Лили пошла за другими пластинками, стоявшими в дискотеке. В то время, как она выбирала, читая этикетки, Анатолий спросил у нее, как поживает наш «Сын сатрапа».

– Продвигается с грехом пополам! – ответила она.

– Ну и как, прилично?

– Небезинтересно… – произнесла Лили с неопределенным, недовольным выражением лица. – Кроме того, их никто не гонит! У них есть время!..

Анатолий в ответ произнес каламбур о «Сыне сатрапа» и грязной болезни, которая «с’атрап»[9]. Лили расхохоталась и повисла у него на руке. Я был оскорблен идиотским высказыванием Анатолия, как если бы он плюнул на картину в музее. Я не понимал, что Лили и даже Никите эта гнусная шутка понравилась. Не были ли они той же породы, что и этот дурак, тогда как я думал, что они близки мне? Лили станцевала еще один фокстрот и танго с мужем. Потом вдруг они заторопились уходить. Можно было подумать, что забыли о важной встрече. Им явно не терпелось вернуться к себе домой. И вряд ли для того, чтобы еще потанцевать.

После того, как они с подозрительной поспешностью исчезли, Никита и я поднялись в комнату. Привычная писанина ждала нас на столе. Никита безразлично полистал ее и спросил:

– Ты нашел что-нибудь новое для книги?

– Нет. А ты?

– Я тоже. Мне кажется, что наш «Сатрап» как-то странно хромает!

Я посмотрел ему прямо в глаза, с вызовом и задал вопрос, который волновал меня уже три недели:

– Скажи честно. Ты хотел бы все бросить?

– Нет, нет, – пробормотал Никита. – Но, как говорит Лили, у нас есть время…

– Ты слишком слушаешь Лили!

– Да. Это тебя смущает?

– Да нет, – уверил я вяло.

– Она дает хорошие советы, знаешь, – продолжил он.

– Твой брат тоже дает хорошие советы!

– Нет, он дурак! – проворчал Никита.

– Как бы там ни было, – сказал я с иронией в голосе, – но если Лили ничего не подсказала нам для «Сына сатрапа», то научит нас танцевать…

Не понимая, смеюсь я над ним и его невесткой или говорю искренне, он недовольно заметил:

– Ну да, впрочем, она права. В нашем возрасте нужно обязательно уметь танцевать.

– Все умеют танцевать, – возразил я, – но немногие умеют писать! А мы оба, как мне кажется, никогда не сможем ни танцевать, ни писать!

При этих словах Никита пришел в необъяснимую ярость. На кого он разозлился – то ли на меня, то ли на своего сводного брата, то ли на Лили? Не владея собой, с перекошенным ртом он заорал:

– Тебе что надо, старик? Ты чем-то недоволен?

– Да нет, – сказал я, не растерявшись. – Мне кажется, что наша история не клеится… Можно подумать, что это так трудно…

– Это случается со всеми писателями… Даже мама иногда говорит, что у нее больше нет вдохновения…

Он смягчился. Мы снова сели за нашу едва тлевшую рукопись. И задумались над своей юношеской беспомощностью. С пером в руках, забыв обо всем на свете, я будто со стороны наблюдал за тем, как в моем воображении боролись герои, которых мы выдумали, с людьми из нашего окружения; вымысел с жизнью; сочинение с танцем; сын сатрапа с Лили. Кто возьмет верх? Я не мог ответить на этот вопрос. Да, впрочем, он меня уже больше и не занимал. Меня завораживала белая страница. Странно, но мне показалось, что именно она решит, когда придет время, должен ли я стать писателем, на что я безумно надеялся, или же босяком, чего не переставал отчаянно бояться. Чтобы прервать молчание, мы обсудили события, которые произошли в наших лицеях. Сами того не желая, поблуждав среди взрослых, имеющих настоящую профессию людей, мы вернулись на свои места за школьными партами.

На следующей неделе я заставил себя перечитать последние страницы «Сына сатрапа», чтобы вновь погрузиться в его атмосферу. Меня смутила одна фраза из сцены, придуманной Никитой. Рассказывая о встрече наших героев – Часса и его невесты, – он писал: «Он пожирал ее поцелуями, а она возвращала ему в сто крат больше». Формулировка показалась мне неудачной и даже смешной. Это соревнование в поцелуях заставит, наверное, смеяться искушенных читателей? Я не мог ответить на этот вопрос по незнанию и подождал нашей обычной встречи в воскресенье, чтобы поговорить о нем с Никитой. Он удивился моему сомнению:

– Что тебя раздражает в этой фразе? – спросил он.

– Я считаю, что она глупая!

– Сам ты глупый, старик! – воскликнул он. – То, что я написал, как раз и происходит в жизни.

Он произнес это с тем прилежным и в то же время возбужденным выражением лица, как на уроке танца с Лили. Сознавая, что не имею никакого права на спор в области любовных отношений, я не стал настаивать. Однако поверил ему не до конца. По возвращении домой мне захотелось услышать мнение брата о пассаже, ставшем предметом наших споров. Шура, хотя и был ученым, имел в свои шестнадцать с половиной лет в моих глазах гораздо более высокий в этом деле по сравнению с моим авторитет. Прочитав текст Никиты, он ухмыльнулся:

– Ну и что? Все, как в жизни!

– А ты не считаешь, что это несколько преувеличено – «стократные» поцелуи?

– Конечно нет! Он должен был бы еще добавить!

Наш разговор мог бы на этом закончиться. Но Шура был настроен на откровения. Я, сам того не желая, подтолкнул к этому, так как в заключение пробормотал: «В конце концов это не стоит так размазывать в книге!» Он перебил меня:

– Почему бы нет, если это существует! Все прошли через это!

Удивленный такой уверенностью, я спросил прямо:

– Даже ты?

– Ну да, старикан!

И уточнил, подмигнув:

– Раз у тебя этого не было, ты и не знаешь!

Я догадался, что он потерял невинность. Как мог я думать, что у него не было других увлечений, кроме цифр? Позади его черного табло вырисовывались девушки из плоти и крови, и, может быть, даже женщины! Эта мысль отозвалась во мне восхищением и недоверием. Явно Александр не был тем же, что и Шура. И даже не девственником. В шестнадцать с половиной лет он совершил подвиг, который оставлял меня далеко позади него.

– Когда ты это сделал? – спросил я вполголоса, боясь как бы меня не услышали через дверь.

– Две недели назад, – бросил он небрежным тоном.

– С кем?

Александр приложил палец к губам, чтобы показать, что предпочитает хранить секрет. Я продолжал настаивать:

– Дома об этом никто не знает?

– Никто, кроме тебя.

– Ты влюблен?

– Необязательно влюбиться, чтобы начать, – сказал он цинично. – Достаточно иногда залезть в карман.

– Ты заплатил?

– Да… Дружескую цену… Мы были с одноклассниками… У них был адрес, ну и пошли… Отлично повеселились!

Он все еще веселился. Я был потрясен его распутством и завидовал осведомленности. Вспомнилось, что в начале месяца он продал свою коллекцию марок торговцу, державшему лавку под открытым небом в садах на Елисейских полях. И, конечно, на эти деньги расплатился за профессиональные услуги своей первой наставницы. В прошлом году папа тоже расстался с одной вещью, которой особенно дорожил, – большим золотым перстнем с печаткой, привезенным из России. Однако у него был более благовидный мотив. Нужно было оплатить операцию аппендицита, в которой остро нуждался мой брат. Для большей надежности он обратился к русскому хирургу. Одной московской знаменитости, который, чтобы иметь право практиковать во Франции, должен был пересдавать экзамены, как простой студент медицинского факультета. Этот соотечественник – отличный хирург – согласился на оплату в рассрочку. Операцию, естественно, делали под наркозом. Александра, перед тем как разрезать, усыпили при помощи маски с хлороформом. Он ничего не чувствовал. А когда мы всей семьей пришли проведать его в клинику, он все еще не проснулся. Жаловался на тошноту. Мысли его путались. Вспомнив эту первую встречу с ним после того, как он пришел в сознание, я спросил: «Наверное, нечто подобное испытываешь в объятьях женщины?»

Он расхохотался:

– Да что ты! Там возбуждаешься! Хочется повторить! Но это не всегда возможно!

Это откровение разожгло мое любопытство настолько, что я еще спросил:

– Какая она?

– Кто?

– Та, с которой ты испытал удовольствие?.. Она красивая?..

– Увы, нет!

Я был разочарован:

– И несмотря на это?..

– Великолепно!.. Поверь, совсем необязательно, чтобы она была красивой… Она, конечно, не уродина! Но в такие мгновения хватает и этого! Увидишь, когда придет твой черед!..

Я не торопился следовать за ним по этому пути. Мне трудно было представить себе, что мама, сестра, бабушка, м-ль Гортензия Буало, отец, лицейские преподаватели испытывали такие же чувства, о которых с удовольствием рассказывал Александр и радость от которых пытались описать и я, и Никита в «Сыне сатрапа». Весь мир вдруг показался мне населенным животными с человеческими лицами. Я сам был одним из этих животных. Клубком примитивных инстинктов с манерами хорошо воспитанного мальчика. И мне не было от этого стыдно. Я заметил, что то хотел, то совсем не хотел знать об этом больше. Разрываясь между потребностью укрыться в детстве и опасением упустить главное, перечеркивая его, я остановился на том, что сказал себе: единственная возможность для меня быть счастливым – дружить только с мальчиками моего возраста и моего круга.

Александр, вероятно, угадал мою мысль, так как, не сказав ни слова, вернулся к своим подсчетам за черной доской. Сеанс братского воспитания был окончен. Мне вновь было тринадцать, а ему – скоро стукнет семнадцать лет. Наши дороги расходились.

Вернувшись несколько дней спустя на улицу Спонтини, я поделился с Никитой «важным разговором», который состоялся у меня с братом. И признался ему, что, как ни странно, но откровения Александра охладили мой пыл. Может быть, нам надо было бы, сказал я, пройти то же, что и он, посвящение в тайну – лишение невинности, – чтобы писать историю, в которой главное место полагалось занять любви? Это замечание мой друг нашел таким абсурдным, что захлопал по бедрам руками. По его мнению, настоящий писатель – а он нас к таковым и относил! – мог без труда представить себе различные фазы физического удовольствия. Достаточно для этого «вкусить его первые плоды». Заинтригованный, я спросил у него точное значение этого выражения. Как это было со словом «сатрап», Никита обратился к словарю и даже прочитал мне определение. Узнав, что выражение «вкусить первые плоды» означало – отведать первые плоды земли, равно как и иметь первые любовные опыты, я успокоился. И даже, поддавшись уверенности моего «соавтора», признал, что в некоторых случаях воображение выгодно дополняло опыт. Однако, как только перед моими глазами не стало симпатичной физиономии Никиты, мною вновь овладели сомнения.

В течение всей недели мне казалось, что он отдалялся от меня, что мы попали в два противоположных течения, что он незаметно плыл к незнакомым землям, в то время, как я, оставаясь верным берегам моего детства, в центре которого были мои родители, брат и сестра, немного отставал. Мне уже не так не терпелось увидеть Никиту; в то же время по ночам меня неотступно преследовала мысль о неизбежном и необходимом физическом испытании.

Я думал об этом этапе, как о дополнительном экзамене за лицейский курс, который нужно «свалить» во что бы то ни стало, чтобы добраться до статуса настоящего, взрослого, хорошо осведомленного мужчины. Конечно, были в ожидании этого события «приобретения» и «утраты». И такие женщины как Лили, как Ольга исполняли роль экзаменаторов и распределяли дипломы. А пока шло время, мои еженедельные тайные разговоры с Никитой и работа над «Сыном сатрапа» казались мне подготовительными упражнениями, каникулярными заданиями, чем-то вроде дополнительных уроков в ожидании «великого дня». Случалось, ночью мне грезились необычные видения. Я видел во сне обнаженных женщин, танцевал, прижавшись телом к телу, с незнакомками, которые дарили мне настоящие, пленительные ласки.

Чтобы не скучать, когда оставался один, я часто представлял себе репродукции картин, которые когда-то видел в старых номерах «Иллюстраций».

Нимф, дарящих свои груди какому-то олимпийскому богу; поднятые зады, забавные пупки, соблазнительные подмышки – я рассматривал все эти прелести в мельчайших деталях. Предпочтение в этом гареме из произведений живописи отдавалось «Рождению Венеры» Боттичелли. Я любил это обнаженное, целомудренное, нежное создание. Она стояла на огромной раковине, одной рукой прикрывала грудь, в то время как другой, стыдливо положенной на промежность, и рекою длинных волос скрывала благословенное место всех мужских вожделенных мечтаний. Однако странная вещь – еще больше, чем эти откровенно обнаженные прелести, мое воображение возбуждали воспоминания о фразах, замеченных во время чтения. Закрыв глаза, я иногда рассказывал какое-нибудь стихотворение Расина, и этого было достаточно для того, чтобы меня воспламенить. Представляя женщину «в простом явлении красоты, только что проснувшуюся», я, казалось, приподнимал простыню и видел тело – томную, влажную, лучезарную плоть. Разве не было это доказательством магической власти слов над сознанием читателя? Разве не должен я был признать эту очевидную истину, чтобы продолжить писать «Сына сатрапа»? Что же касается лучшего средства избавиться от назойливых, сладострастных мыслей, которые меня иногда приятно возбуждали, то оно было простым – достаточно было настойчиво подумать о сестре. Результат был столь мгновенным, как если бы я выливал ведро воды на пылающий костер. Мои миражи рассеивались, желание угасало, я вновь становился самим собой. И, успокоенный, опустошенный, ждал ближайшего визита к Никите, который, думалось мне, был для моих лет истиной в последней инстанции.

В следующее воскресенье, когда я пришел на улицу Спонтини, меня в своей комнате встретил неузнаваемый Никита. Его лицо расплылось в победной улыбке, казалось, что он выиграл в лотерею. Его переполняла, распирала какая-то тайна. Закрыв глаза и даже не взглянув на рукопись «Сына сатрапа», которую я ему принес, он воскликнул:

– Есть!

– Что есть?

– Ну то, о чем ты думаешь!

Я почувствовал, что мою дружбу предали. Он перешел если не в недруги, то как минимум в стан взрослых. Меня обдало холодом одиночества и в то же время удручило сознание собственной непохожести – следствия столько же моего возраста, сколько характера.

– С кем? – спросил я кратко.

Он поднес два согнутых как клешня пальца ко рту, будто запирал его на замок:

– Государственный секрет! – присвистнул он.

– И твои впечателения?

– Потрясающе! Седьмое небо! Даже выше!

Наверняка он преувеличивал, чтобы позлить меня. Стараясь казаться равнодушным, я спросил:

– Сколько это тебе стоило?

Он легонько постучал ногтем большого пальца по зубам:

– Ни су!

Просвещенный признаниями брата, я поначалу подумал, что Никита врет, чтоб набить себе цену. Потом решил, что он, определенно, идет по стопам своего отца. Воеводовым всегда удавалось выиграть, сделав ничтожную ставку.

– Расскажешь! – сказал я с иронией в голосе.

– Нет, – ответил Никита. – Сохраню впечатления для нашей книги.

– Хочешь ее продолжить?

– Конечно! А ты?

– Я сомневаюсь. Думаю, что нам нужно было бы немного отдохнуть, поразмыслить…

– Короче, ты сдрейфил?

Я заверил его, что нет. Однако мысленно серьезно спрашивал себя: не лишимся ли мы оба удивительного источника воображения из-за того, что один из нас потерял невинность. Может быть, самыми великими писателями были те, кто на протяжении всей жизни воздерживался касаться женщины? Может быть, нужно остаться девственником до глубокой старости, чтобы сохранить в сознания дозу наивности и свободы, необходимые для творчества?

В следующие дни школьная рутина развеяла мои сомнения. Чтобы отвлечься от трудностей, встреченных во время сочинения «Сына сатрапа», я решил показать свои способности в банальном сочинении по французскому. Нам предстояло написать одно из тех «воображаемых» писем, которыми так дорожат учителя литературы. Его нужно было адресовать от имени почившего Буало ушедшему давно в мир иной Расину, чтобы посоветовать ему быть более осмотрительным в выборе сюжетов своих трагедий, ибо, «чем правдоподобнее произведение искусства, тем больше оно имеет шансов взволновать читателя». Малоприятные воспоминания о гувернантке делали меня пристрастным к скучному автору «Поэтического искусства». В моем воображении м-ль Гортензия Буало более чем когда-либо представляла собою Никола Буало. Против воли я чувствовал потребность критиковать его догматическую уверенность. Чтобы лучше обличить его, я привел в своем сочинении несколько знаменитых его афоризмов, которые записал во время чтения: «Ничто так не прекрасно, как правда, одна лишь правда приятна»; и то душевное откровение, которое, думалось мне, разоблачало его целиком: «Прежде, чем писать, научитесь думать!»

Мое сочинение, написанное на одном дыхании, было защитной речью в пользу фантазии в литературе. Как и следовало ожидать, этот взгляд пришелся не по вкусу моему учителю М. Этьенну Корфу, который был приверженцем мудрости и традиции. Я получил девять баллов из двадцати, и мое задание было возвращено мне с замечанием, сделанным на полях красными чернилами: «Вы не раскрыли тему. Цитаты правильные. Однако прискорбная поверхностность». Этот приговор озадачил меня. Как следовало его понимать? То ли он отмечал мой слишком небрежный стиль, то ли мое слишком богатое воображение? И то и другое, конечно!

Месье Этьенн Корф гордился тем, что был прям и строг в своих суждениях. Что бы он сказал, если бы мог прочитать первые страницы «Сына сатрапа»? Может быть, думал я, следует отдать ему нашу рукопись, чтобы узнать его мнение? Говорят, Расин когда-то тоже искал одобрения у той дубины Буало.

Вдохновленный этой идеей, я решил поделиться ею с Никитой. У нас не было телефона в квартире на улице Сент-Фуа. Этот аппарат стоил бы слишком дорого. Всякий раз, когда кто-то из нас хотел «позвонить в город», он шел в ближайшую телефонную кабину. Что я и сделал однажды, возвращаясь из лицея. Звонок звучал долго в квартире Воеводовых. Наконец незнакомый голос ответил мне. Я удивился, узнав, что Никиты нет дома, что он не вернется даже вечером и что никто из членов семьи не может подойти к телефону, чтобы точнее мне ответить.

Вернувшись домой, я мысленно перебрал все возможные предположения, и только во время обеда заговорил с родителями о своем беспокойстве. Папа оторвался от еды и, посмотрев внимательно на меня, сказал:

– Я думал, что ты вскоре сам все узнаешь… У Воеводовых очень большие неприятности!.. Они не ответили по телефону, потому что отец Воеводов вынужден был бежать!

Я сначала подумал, что папа шутит.

– Как бежать? – пробормотал я. – Почему?

– Стоит ли удивляться, – вздохнул папа. – Это должно было произойти. Он попался на обмане. Его должна была арестовать полиция, он предпочел улизнуть…

– Где он?

– Думаю, прячется в Бельгии.

– Один?

– Нет. Со всей семьей. Какой скандал среди эмигрантов! Несчастные, которых он разорил, хотят собраться, чтобы подать на него в суд. Но по ту сторону границы – ему на них наплевать! Он выпутается в очередной раз, прибегнув к юридическим подлогам…

– А Никита?

– Он уехал с отцом, матерью, братом и невесткой… Все семейство там в полном составе! Они бежали ночью… Тайком. Они все бросили на улице Спонтини…

– Что значит «все»? – спросила мама.

– Все, что можно было! Мебель, посуду…

Пытаясь представить себе бегство Воеводовых, я подумал о библиотеке Никиты, потом вдруг на память, как это ни странно, пришли серебряные подставки для ножей, которыми я так восхищался за столом. «Сын сатрапа» вспомнился только в третью очередь. Может быть, Никита подумал увезти рукопись? Нужно было во что бы то ни стало получить назад оригинал. Для чего? Чтобы продолжить писать историю, в которую ни он, ни я больше не верили? Я был в отчаянии. Однако, о чем я больше жалел – о Никите или о сыне сатрапа? На всякий случай я спросил:

– Их адрес известен?

– Конечно нет! – ответил папа. – Они там инкогнито. Ну! Я за них не беспокоюсь! Георгий Воеводов – отпетый проныра! Он, конечно, переправил свои капиталы в надежное место до того, как его разоблачили. Он дурачил русских во Франции, найдет таких же в Бельгии. И Анатолий будет продавать свой пикет[10], незаконно названный шампанским, бельгийским простофилям вслед за тем, как успешно поил им французских простофиль. Спорю, через год или два вся эта замечательная компания комбинаторов будет вновь на плаву!

Я сердился на папу за то, что он радовался провалу Воеводовых. И в то же время понимал, почему он, кто потерял все и кому не в чем было себя упрекнуть, питал неприязнь к тем, кто все получил, не сделав ничего, кроме того, что только спекулировал на простодушии своих соотечественников. Ему – жертве политики, войны, революции, изгнания – малейшая удача вне России казалась оскорблением его честного прошлого. «Только бы мне не стать однажды таким, как он!» – говорил я себе.

В тот вечер, оказавшись рядом с Александром в нашей комнате, я не стал говорить с ним о неприятностях, постигших семью Воеводовых. Впрочем, он и не придал им значения. Его заботы явно находились в тысяче лье от моих.

Лежа в постели, я смотрел, как он, как обычно, выстраивал уравнения на черной доске. Насколько моим миром были вечные мечты, литературные иллюзии, настолько его – занятия с цифрами, научная точность, несомненность того, что «два плюс два равно четыре». События этих последних дней ничего не изменили в его жизни; ни в жизни моей сестры, которая только что вернулась с репетиции, продолжая думать об арабесках, фуэте и жэте; ни в жизни папы, который – едва освобождался стол – погружался в чтение эмигрантских газет и разбор старых бухгалтерских документов; ни в жизни мамы, которая, как и каждый вечер, чинила белье домочадцев; ни в жизни м-ль Гортензии Буало, которая все еще искала место гувернантки, отправляя во все концы Франции письма старательно написанные, предлагая свои услуги за разумную цену; ни в жизни бабушки, которая не переставала спрашивать себя, почему мы не вернулись в Москву, где у нас был большой дом и множество слуг. Почему у меня одного были в жизни потрясения? С отъездом Никиты я почувствовал себя еще раз изгнанником. Я сменил страну в то время, как никто вокруг меня этого не заметил. Если я хотел пережить это потрясение, то мне нужно было все изменить, все вновь придумать в моей жизни – дружеские воскресные визиты, новую цель существования, новое увлечение, может быть…

Понадобилось мужество для того, чтобы прийти на следующий день в класс. Я был в трауре по Никите. И немного по «Сыну сатрапа». Потом день за днем школьная рутина заставила забыть сомнения начинающего романиста. На всякий случай я написал Никите на улицу Спонтини с пометкой «Просьба передать» и указанием моего собственного адреса на обратной стороне конверта. Для большей надежности я отправил три письма подряд. И все они вернулись назад с отметкой «По указанному адресу не проживает». Это подтверждение отсутствия окончательно обескуражило меня.

По прошествии какого-то времени я смирился. И, поразмыслив, понял, что должен был искать в другом месте выход моей потребности в дружбе, в откровениях и в творчестве. Я долго относился с неприязнью к товарищам по лицею Пастера и, наконец, нашел тех, кто разделил мою любовь к литературе. Романы, поэмы, пьесы – мы читали все подряд, что попадало под руку; тайком критиковали чрезмерно-классические вкусы нашего учителя; некоторые из нас даже мечтали подражать – позднее – писателям, имена которых встречались в журналах. Я предложил моим новым друзьям продолжить вместе со мной писать «Сына сатрапа». План не заинтересовал никого. Впрочем, я и сам не был больше уверен в том, что хотел довести дело до конца. Начатый с энтузиазмом «Сын сатрапа» потерпел крах.

Я заметил также, что с отъездом Никиты и отказом от романических увлечений, родившихся на улице Спонтини, неотвязные любовные мысли исчезли одна за другой, не вызвав сожаления. Ушедший из моей жизни «Сын сатрапа» увел с собой всех воображаемых женщин, населявших мои бессонные ночи. Я вновь – чудом – стал чистым, спокойным и «мудрым, как святой образ», как ужасно сказала бы м-ль Гортензия Буало.

С течением времени я пристрастился к учебе. И в каждый следующий класс переходил без труда. В пятом, в четвертом, в третьем я заполучал – по французскому как минимум – лестные оценки. Дома я играл роль «литератора». И не моргнув глазом заявлял, что мои честолюбивые планы на будущее связаны с написанием книг. Ничто, думал я, не могло сравниться с тем опьянением, которое овладевало мною при виде книги, написанной каким-то незнакомым человеком, задуманной не для меня, но которая тем не менее была загадочным образом мне предназначена. Достаточно было вдохнуть запах печатной страницы, чтобы взлететь к высотам, незнакомым большинству из смертных. Заколдованный этой магической силой, я сам хотел стать магом. Я начинал верить, что весь мир (был) создан Богом только для того, чтобы позволить мне воссоздать его в моих сочинениях. Я не знал, как взяться за это, я с трудом находил нужные слова, однако желание рассказывать не исчезало. Тем временем каждый в семье шел своим путем, не занимаясь другими. Брат успешно продвигался в области недоступной мне – математике. Сестра подписала контракт на гастроли в США и с радостью уезжала туда с маленькой труппой, которая недавно выступала в «Атена Палас». Бабушку, силы которой таяли, приняли в дом престарелых для русских эмигрантов. М-ль Гортензия Буало нашла наконец место учительницы у частного лица в Бордо. Я принял ее отъезд с облегчением и с грустью одновременно. Она была для меня на протяжении всего моего детства одиозной брюзгой и в то же время особенным свидетелем всех событий, происходивших в нашей семье. Мы, наверное, будем жалеть о том, что ее нет. Некоторое время спустя умерла бабушка, не приходя в память. С ее уходом я с удивлением осознал место, которое она занимала рядом с нами, хотя большую часть времени слушала нас, не понимая. Она родилась в Армавире, на Кавказе. Мы похоронили ее на кладбище в Нейн-сюр-Сен. Она до конца не поняла, что ее жизненный путь был пройден.

Неделю спустя после похорон, очень скромных, папа, воспользовавшись тем, что мы собрались за столом к ужину, снова заговорил со мной о Воеводовых. По его сведениям они уехали из Брюсселя после смерти Анатолия, который, сказал он, застрелился в машине четыре месяца назад во время одной из своих поездок, связанной с продажей шампанского.

– Они только что приехали в США, – уточнил папа. – Говорят, они остановились в Нью-Йорке.

Эта новость сразила меня как молния. Я с трудом смог повернуть язык.

– С Никитой? – спросил я наконец.

Лицо папы при этих словах застыло, стало чужим. Выражение презрения легло на губы под седеющими усами.

– Нет, – сдержанно ответил он. – Никиты с ними нет.

– А с кем он?

– Остался в Бельгии.

– Один?

– Не совсем, – ответил папа, скупо улыбнувшись.

– А с кем же?

В папиных глазах мелькнул гневный огонек. Можно было подумать, что он меня винил в бесчестии Воеводовых.

– Он живет с вдовой своего брата, – сказал он, выделяя каждое слово, чтобы я не упустил ни одного слога из них.

Я не смог произнести ни слова в ответ; потом посмел слабо возразить:

– Это… Это невозможно!.. Ему только семнадцать! А Лили, должно быть, тридцать пять!

– Есть женщины, для которых разница в возрасте составляет особую прелесть. Я лично не знаю эту Лили, но то, что слышу от людей, с которыми она знакома, убеждает меня, что она такого рода женщина. Разумеется, вся русская колония в Париже, как и в Брюсселе, потрясена. Никто не хочет принимать эту особу, ни тем более ее посещать. Не знаю, на что она и Никита живут в Бельгии. Может быть, она торгует своими прелестями. Кажется, она очень свободна в поведении и взглядах!

– Какая низость! – воскликнула мама. И ничего нельзя сделать, чтобы этому помешать? Может быть, нужно написать родителям Никиты? Знают ли они?

– Не вмешивайся в это скверное дело! – отрезал папа.

Однако мама настаивала:

– Ведь они не поженятся?

– Нет, нет! – ответил папа. – Никита несовершеннолетний. Нужно разрешение… Но через четыре или пять лет… почему бы нет?

Александр тоже захотел высказать свое мнение. Он отрезал:

– В любом случае это не может продолжаться! Она слишком старая! А у него, конечно, будут более подходящие возможности в жизни…

В то время, как они спорили, мною все больше и больше овладевали чувства удивления, растерянности и одиночества. Однако я нашел в себе силы спросить у папы:

– У тебя есть их адрес?

– Даже если бы он у меня был, я бы не дал его тебе, – ответил он спокойно.

– Почему? Никита – мой друг!

– После всех этих гнусных историй он не может им больше оставаться!

Несколько минут спустя, сказав, что мне нездоровится, я вышел из-за стола.

Загрузка...