Птюшки-печенюшки. — “Они никто и ничто”. — Кто мы, коринфяне? — Битье посуды и потрясание ремнем. — “У них другая психика”. — Блюка и разблюканя. — “Не плачьте о нас!” — Отец Жан Ванье.
Княгиня приносила мелкое печенье, птюшки-печенюшки, которое пекла не только на Благовещение, жаворонки размером с колибри, одна изюминка четырем птичкам на глазок. В моем ночном дачном сне, одном из нелюбимых повторяющихся снов, покойники ели рыбу. А между мисками с этой рыбой стояли вазоны цветного стекла с мини-жаворонками Княгини. Я проснулась почти без голоса, утомленная сновидением своим, и позвонила Орловым.
— Ты помнишь, как тогда Мальчик болел после операции?
— В первый раз или во второй?
— В первый.
— Жене Болотов тогда объяснил: у инвалидов без рук и без ног, даже у самых легких, одноруких, – неполный круг кровообращения, отличающийся от обычного, потому и болеют они на особицу. Услышавший это Лугаревич сказал: “Все-то у них не так, и они никто и ничто”.
На одном из полупустых, чуть тронутых огнем листков бумажной шкатулки это “ничто” звучало в обрывке фразы, лишившейся начала с отсутствующей предыдущей страницы: “…и остальные были для новых властителей ничто. Религия, искусство, образование, наука, культура, пустые звуки, включавшие в себя толпы недоделанных чуждых персоналий, подлежали уничтожению за ненадобностью, ненужные вещи. Право на жизнь принадлежало головорезам и холуям головорезов. Страна была просахалинена соловецкой властью, приговор обжалованию не подлежал. Сказано было: прошлое — это минное поле. Я бы разъяснил на месте комментатора, описав мины замедленного действия, приведя присловье про ошибку сапера и проч., и проч. И прочь”.
Я заболевала стремительно, инвалидный младший, по счастью, уснул быстро, без страхов и причуд, без внезапного ночного скандала, уже спали все и на нашей, и на соседних дачах; наглотавшись таблеток: парацетамол, аспирин, супрастин на закуску, запив их чаем с мятою и малиной, пыталась уснуть и я, сдерживая кашель, но сон не шел. Бытие выворачивалось наизнанку, изнаночные швы одежды, точно рубцы, причиняли боль ощетинившейся шагреневой коже жизни моей. Мы-то кто такие? кто мы, коринфяне? не нам ли давным-давно святой апостол Павел сказал: “Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы передвигать, а не имею любви, — то я никто”.
Детский психиатр, наблюдавший моего младшего в раннем детстве, на слова мои, что, мол, при повышенной температуре, на пике гриппа, мой человек дождя заметно умнеет и успокаивается, закивал головою: “Аутисты все такие. Их хоть специально подогревай”. Вероятно, я была дитятку под стать, аутичная мамашка, некое прояснение сознания пришло ко мне в ту ночь жара и озноба. В огне лихорадки сгорало все, что приходилось мне терпеть, детские всплески страхов и ярости, из-за которых нельзя было выйти из дома ни с ним, ни без него, горы битой посуды (в том числе банок с вареньем, он шандарахал их о батарею; с особым тщанием колотил он чашки, блюдца и тарелки, когда на отца его напали “плохие дядьки”, в те годы подобные нападения были привычным городским сюжетом; муж лежал в нейрохирургической клинике с черепно-мозговой травмой, мир был плох, мальчишка объявил миру войну, в воздухе стояли фонтаны осколков, и ничем, кроме чуда, нельзя было объяснить тот факт, что мы с ним не были ранены, ослеплены, не заливали кровью паркет), то, как вметеливал он мне по лицу под адреналином, силища редкая; в конце концов он припечатал меня по бестолковке кирпичом, и отчасти был прав, я накричала на него довольно-таки злобно, но часа два в “скорой” и в больнице я не видела левым глазом ничего; ну, я уж не говорю о шкафах с книгами и холодильнике, их он укладывал на пол в полный рост, — словом, все и всё не имело ни малейшего веса, никакого значения, а перевешивали те моменты, когда, превратясь в ничто, я обзывала его в пароксизме гнева, боли, бессилия и отчаяния или влетала в его комнату, потрясая ремнем, а он стоял у окна, раздевшийся догола, мелкий жалкий эксгибиционист, перепуганный ожиданием неведомого наказания от чудовища в образе “третьей матери” с фашистской мордой горгоны; почему-то и он, должно быть, не помнил месяцев и лет терпеливого труда, игр, обучения, успокоений, уговоров, а помнил только такие десятиминутки, отсюда возник выдуманный им персонаж “третья мать”; была ли я первой? и куда тогда делась вторая? или я была вторая, — а кто же тогда была первая?
Не раз и не два слышала я на всяких психиатрических и психологических комиссиях (ему было четыре года, пять, он боялся чужих людей), что он никогда не будет понимать обращенную речь и не научится говорить, что он необучаем.
А позже, после уроков у легендарной Чоловской — как жаль, что он ходил к ней так мало! но она меня все же успела обучить азам своей методики… — с каким трудом взяли его в спецшколу. Впрочем, психиатры время от времени намекали: не худо бы мне отдохнуть, сдав сына на несколько месяцев в психушку; но я терпела, мы терпели все, хотя на месяц он все же попал туда, любимых своих кошек стал в форточки с шестого этажа кидать. Кошки выжили, здравствовали, я бегала вокруг дурдома, едва дожидаясь впускных дней, он держался героически, а я видеть не могла пустую застеленную кровать в его комнате.
— У них совершенно другая психика, непохожая на психику нормальных людей, — заявила мне безапелляционно одна из медицинских чиновниц.
Долгие годы, с момента, когда его, почти не говорящего, начала обучать Чоловская, вела я записи, которые время от времени в трудные дни перечитывала, они поддерживали меня. Я знаю, какого невероятного труда стоило ему научиться писать, читать, считать; вот петь и подыгрывать на ксилофоне он начал сразу (хотя с этой самой музыкотерапией и с помощью детям-аутистам у нас лет за восемь покончили, недолго музыка играла, недолго фраер танцевал; с нормальными-то не ясно, что делать).
— Какой у вас мальчик красивый, как жаль, что он такой… — говорили сердобольные продавщицы, с которыми у него устанавливался сызмальства молниеносный таинственный психотерапевтический контакт.
За его невероятные усилия в этом мире я уважаю его.
Вместо классического “От двух до пяти” мои записи должны были бы называться
ОТ ПЯТИ ДО ДВАДЦАТИ
Слова:
Блюка (от “люблю”) — любимая вещь
Разблюканя (от “блюка”) – очень любимая вещь
Типцы — птицы
Брюо — бюро
Пакризы — капризы
Три последних слова являются иллюстрацией перестановки букв в словах, характерной для речи аутистов.
Выражения, песни, диалоги (в сокращении)
Дождь шумит, ветер пищит, ночь плачет.
Темнота ночью любит меня, темнота любит.
Пытаясь поднять меня: “Тяжелая мама. Тяжелый случай”.
Увидев белую кошку, говорит: “Кошка на севере”.
Божая корова.
На улице: “Пойдем домой”. — “Какой домой? Какой домой? Такой погода! Весна деется”.
Солнце на небо вышло в гости.
Говорит по телефону: “И такая выходит период. Период такая. Дикая боля сначала головная, потом дико бесимся. Такая получается прямо загадка. То уши жмут, то глаза жмут, то горло, то ботинки, то штаны”.
Подушечка сварится, а на картошечку спать ляжем! (хохочет)
Вкуснота с горькотой.
Сидит, смотрит телевизор, быстро выключает его и говорит: “Ресурсы! Какие ресурсы, когда в башке пусто!”
Сочинил стих:
Поезд встал на рельсинки
И поехал в Хельсинки.
Осенние синицы! Осенние синицы! Осенние синицы сентября!
По телевизору показывают, как пушки бьют по Белому дому. “Не стреляйте! Не стреляйте! Кто-нибудь, президент, Черномордин, какое-нибудь правительство, скажите, чтоб перестали стрелять! Там какие-нибудь люди есть! Стрелять нельзя!”
— К нам гости придут.
— А люди будут или только родственники?
Выругал меня: “Взрослая тварь!”
Песня:
Путь одинокий,
Путь одинокий,
Очень далекий.
На улице дождь пролилось, такая дождливая свобода.
У меня пасть болит. Стоматит, наверное.
У меня болит сустав переносицы.
Подбодрил играющую в телеигру даму: “Правильно говоришь, идиотка!”
Во дворе здоровается за руку с сидящими на скамейке старушками, спрашивает, как они себя чувствуют, не болеют ли. Особенно полюбилась ему старушка в шляпке. Говорит ей: “Ты не умрешь? Я не хочу, чтобы ты умирала!” Если мы не подходим, кричит издалека: “Старуха, не умирай! Не умирай никогда! Он не хочет!”
Мне снятся Подрость и Ингарость, и у меня от них страхи.
Дяденька Боярский поет боярскую музыку.
Не снись мне, банан-бессонница! Не снись мне, рыба-сон!
Мне снился квартирный город, и я в нем быть не хочу!
Я вырос в квартирном городе.
Женщина-продавщица, продай мне, будьте любезны, двести грамм сыра побольше и колбасы.
Рыба сюдак и рыба тудак.
Чуть не плача: “Нет никакого „завтра“! Когда проснемся, будет новое сегодня!”
А все потому, что у нее бизность есть.
Извини нас, день, мы не будем в рылость впадать, кувшинные рыла сволочные делать. И в рожистость впадать не станем.
Мне снился Ванту-Туканту страшный.
Первая сказка. “Король сказал: “Чашку заменить!” — хотел заменить, но я отказался. Принц пришел, чашку принес, Ирину чашку взял. Пришел я. Заменил свою Золушку, переставил пластинку. Я хотел мириться. Я сказал : “Здравствуйте! Привет!” Заменилась и страна Россия, республика театра. И я сказал: “Ира! Не плачь!”
Взрослые люди,
Взрослые люди,
Взрослые люди,
Что вы за люди?
Вторая сказка. Я хотел, чтобы я хотел жениться на принцессе. Я хотел, чтобы ты хотел побыть со мной. Я написал: “Лед в Арктике”. Я не в Арктике родился, а в России. Я хотел, чтобы я хотел где-нибудь быть таким, какой я. Я задумался.
У меня болит запястье ноги.
Мне снился Васин-Васин, он страшный и пугает меня.
Некоторые вещи лучше немножко забывать.
Иногда бывает сон, когда не спишь.
Кот Трифон у нас помер. И дедушка сдох.
— Ты не холодильник?
— Нет, я твоя мама. Разве ты не знаешь, кто я?
— Знаю. Но ты иногда немножко холодильник.
Давай будем быть благодарными.
Спасибо за ватрушку. Давай сделаем в покупании такой ватрушки перерыв. Все-таки она была мерзкая и сверху похожа на мусор.
Отбрыськай кота, откышкай его!
Что за человек? Что за человек? Сидит, как жаба какая, неодетая, необутая, необученная, неизученная!
Я забыл паспорт потерять.
Ты моя веревочка, ты моя бечевочка, ты моя привязочка.
Песня:
Я хочу
сам с собою встречи,
я хочу
сам с собою встречи,
чтоб такая жизнь была,
как нигде и никогда,
тра-та-та.
Меня отец за судороги хватал.
Песня:
Моя любовь,
люблю тебя,
люблю тебя,
люби меня!
Песня:
Мелюзга одна видна,
мелюзга одна видна,
видна она!
Ну и напокупались мы кивятины!
Третий Мурзик вылез из головы. Голова как дверь. Голова как окно: глазками вижу. Голова как дом.
Была страна. И все в ней были странные.
Дедушка умер, но жив во сне.
Я обижаюсь на старых людей, – зачем они умирают.
Кошке, ласкательно: “Домашняя ты моя скотинушка!” Однажды то же сказал ласкательно мне.
Сидит дед, во сто шуб одет, кто его раздевает, тот слезы проливает. Это дедушка после инсульта.
Ладно, пусть уж будет звездный дождь, только без грозы.
Мне снился дедушка-монстр и монстр-Савраска.
У солнца сегодня выходной день.
TV: — …британские лорды…
— Лодыри британские.
Я: — Не лодыри, а лорды. Палата лордов.
— Британские морды. Палата лодырей.
Очень много говоришь, мамаша, и все неправильно!
Людоедливая людоедка Лезвия лезет.
Огнёй пахнет. Электросварка.
Улицу раскопали и еще на место не поставили.
— …и чтобы дали попить пьющим человекам и напоили их от жажды их!
Я ем хлеб насущный, его горбушечку.
Обращаясь ко мне:— Поезжай в Москву разгонять тоску.
Я: — А вы меня отпускаете?
— А почему нет? Отпускаем.
Я: — Вы отпускаете, а я не еду.
— Ну и дура ты у нас все-таки.
В фильме по телевизору играют Генделя. Послушав, восклицает: “Молитвенная музыка!”
Требую с жадобством.
Пришел засранец-оборванец.
Они жили богато в чудесной стране и были не бедняжки.
Говорит коту: “Кошачий парень, похожий на старушку! Нашлялся, пахнет маминой юбкой, надо шампунем обтереть”.
Ах ты, постелька, кроватка, моя ты лежава!
Сегодня пятница июля, а потом будет осень.
Тортиком пахнет кроватка у принцессы, колбаской пахнет.
Я двигаю ногой. Я вечно двигаю ногой. Я вечный двигатель ноги.
Улыбнись мне, Богоматерь Мадонна!
Чудо красоты природы: луна, звезда и Смольный собор.
Благодарный благородный богородец.
От улыбок зубы болят.
Осчастливь меня! Прилюби меря! Скажи мне: “Не горевай!”
Звезда прекрасная горит,
гроза опасная гремит,
звезда весенняя горит,
гроза осенняя гремит.
Тяжелые обстоятельства случая вышли в этой Чеченции двадцатого века девяностых годов. И стреляют, и стреляют, такие стрельцы нашлись.
Еще на Кавказе есть армянцы.
До свидания, елка, огонечки твои, до будущего года. Мы тебе благодарные.
Не отдавай меня стрекачу! Стрекач снится, стрекач бежит во сне.
Был он идиот, и была у него идиотка.
А если папа и мама умрут, брат или сестра придут ко мне ночевать?
Господи, смотри, какой телячий кот!
Я услышал: у тебя в голове сумерки.
Ах ты, кот, голова мохнатая, кошачья ушанка!
Хочу, чтобы летом в холод под окнами шли дядьки в валенках, в шубах, в шапках, идиоты такие красивые.
У чайника в носике чаинок застрял.
Горючая лампа снится.
Поет: “Выше ваши заглавы! Ходите прямо!”
У кота обволосела шерсть, лысость проходит.
Поет: “Я вас спою…”
Я вспомнил о будущем.
Иногда под окнами Путин ходит, ручка под ручку, а иногда разбойники.
Упал, как лед с крыши.
Убери ты эту Джульетту Прокофьевну, мне ее музыка не нравится!
Идущего стук колес поезда.
Папа, какой ты умный! Какой ты добрый! Ты – детская поэзия!
Нагонный ветер гоняет тучи.
Нагонный ветер летит с холму.
То мамино рыло снится, то папина рожа. Страшные сны.
— Не говори, что я умный! Скажи, что я хороший!
— Разве умный — это плохо?
— Хороший лучше, чем умный.
Скальные зубы.
Столица северная едет на восток,
столица северная не совсем, как запад.
Скоростная больница.
Вампиры опять бродят под окнами.
Паук среди жуков как котеночек.
Животных надо любить нежно, особенно маму.
Стрекача пресмыкающего показали.
На даче. — У меня в печке президент сидит.
Я: — Вчера не сидел, а сегодня сидит?
— Вчера он в холодильнике сидел.
Отец: — А какой президент?
— Как какой? Путин.
Драже дрожит дрожью!
Когда не вслушиваешься и не внюхиваешься, легче жить.
— Приснился микробот.
— Кто это такой?
— Это такой человек, маленький, но железный.
Я боюсь “инда”. Но если оно “даже”, я переставаю бояться.
— Если тебе больше нравится всё, чем не нравится, то ты гений. И я иногда гений. Гений мне тоже нравится.
Шутки твои лбом пахнут!
Когда папа долго с заказчиком про проект говорит, у меня яйца чешутся.
Мне жалко больничного старика Иванова.
Добрый день не купишь.
Гражданин поезда.
Такое животное категорическое очень нравится.
— Я старик. Коленки у меня старые, попа у меня старая, грудь у меня старая. Старый я сегодня. У меня голова старая, глаза у меня старые. Скоро я умру. И больше не найдешь такого. Я такой один был.
Кошки мочу сделали.
Чушка и ее чушуёночек.
Кот, кошачья твоя категория!
От этой включенной Матвиенки телевизионный трепет один.
Папа в больнице. Зачем он в больнице? Чтобы в доме не было пусто, буду ворчать, как папа.
Фазаны спать падают.
Музглый совсем кот, сонный, теплый.
Дядя сбрасывает с крыши снег, чтобы была весна.
Люди нам с ним попадались разные. Хороших было больше. В больнице сумасшедшие и медсестры были к нему добры. О чиновниках, занимающихся проблемами инвалидов, лекарствами, постановлениями о рецептах и опеке, говорить неохота. Вспыльчивостью и так отличаюсь, да и за иные мгновения душа болит, совесть нечиста.
— У нас у всех совесть нечиста по отношению к инвалидам, — сказала мне когда-то Женя Жерехова, которую все ее пациенты поминали только добром.
Мне так жаль, что я потеряла две статьи, имя автора первой, переведенной с английского, забыто, память сохранила только название: “Не плачьте о нас”. Вторая — газетная вырезка – посвящена была французскому иезуиту, старому уже человеку, отцу Жану Ванье, много работавшему с тяжелыми детьми; он брал на руки исковерканного болезнью маленького ребенка и говорил ему: “Я люблю тебя”.
— Не плачьте о нас!