Темно-лиловый костюм. — Время и место. — Необмерянные балерины. — Портрет тезки. — Графиня Бобринская. — В архиве. — Бриллианты для невесты корнета Абаза. — Убийство царя и маленького разносчика. — Что такое “табернакль”.
В первый новогодний институтский вечер директор поразил мое воображение темно-лиловым шелковистым немыслимой красотищи костюмом, о галстуке вообще молчу, а также тем, как отплясывал он рок-н-ролл и ползал, хохоча, на коленках. Все это, может быть, в другое время и в другом месте было бы мило и даже свидетельствовало бы об определенной внутренней, что ли, — или внешней? — свободе, о некотором словно бы артистизме; но в окнах маячили светящиеся за заснеженными деревьями огни клиники, вечная война, раненые, как выразился Орлов, детское отделение наверху (Мирович говорил: некоторые дети поступали из таких интернатов для инвалидов, что оно казалось им отелем на Лазурном берегу). И все ведь знали: детей, не обреченных на пожизненные убогие интернаты для убогих, ожидало бинарное “или-или”, два единственно возможных варианта судьбы для безруких-безногих: или слаломом заниматься на одной ноге и протезе, или спиться напрочь.
Когда директор был еще военным врачом, отличался он некоторой оригинальностью, с шиком заезжал на территорию своей ведомственной госпитальной лавры на новеньком сверкающем мотоцикле (профессура и доктора некоторые прибывали на “Волгах”, “победах” и “москвичах”, а чаще всего пехтурою); этаким фертом, черту брат, рокер ли, байкер ли, с ума сойти. Да и научную работу вел он на особицу; существовал, например, один, как теперь бы сказали, проект, им задуманный и выношенный: с целью составления сводных таблиц конституции человека, то есть телосложения, обмерять балеринок старших классов Вагановского, кордебалетных из Мариинки либо Михайловского; да заглох проект, растворился, только и остались от него всплывающие со дна сознания в досадные минуты и в похмельные утра образы необмерянных балерин.
Впрочем, работа в темно-алом здании неподалеку от Боткинской произвела свое действие и на директора, как на всех прочих сотрудников Мариинского приюта, однако действие своеобычное. Так сильно отличались от не подвергшихся обмеру танцовщиц инвалиды убогие и культя от пуанта, что эстетические директорские порывы отчасти были поруганы неизвестно кем и чем. С другой стороны, он впервые стал всеобщим начальником. И, может быть, не представлял, что теперь со всем этим делать.
Вызвав меня в прошлый раз, хотел он добиться от меня, какого цвета занавески следует ему повесить в кабинете, какому материалу отдать предпочтение (бархату, шелку, тюлю либо органди) и какому крою: маркизы, портьеры и проч. Еле я отговорилась, всё объясняла сдуру, что я по т е х н и ч е с к о й э с т е т и к е специалист, индастриэл дизайн, а не интериор.
Всякому, входившему в директорский кабинет и произносившему приветствие с именем и отчеством вкупе, суждено было, передернувшись, переводить взгляд с гладко выбритого директорского лица на висящий над его головою в простенке между двумя огромными старинными окнами портрет одного из великих вождей (один мой знакомый первоклашка спрашивал: почему вождь, разве мы индейцы?), с которым был директор полный тезка; всякий раз, дождавшись типовой реакции, директор еле заметно усмехался и поправлял очки.
Вместо того, чтобы сверить тезку с тезкой, я хмуро уставилась в очередной раз на очередной начальственный умопомрачительный галстук, чем директор был не вполне доволен.
Он простер руку к торцевой стене, в центре которой висел в донельзя позолоченной барочной раме огромный портрет девятнадцатого века (похоже, художник был ушиблен не Серовым и Фешиным, как нынешние преподаватели Академии художеств, но Брюлловым и Крамским): прекрасная дама с тонкой талией, в шелках, при драгоценностях, с цветами.
— Кто это? — спросил директор артистически.
Артистический ответ мой предполагал бы старую формулу “не могу знать”, но я отвечала в простоте:
— Понятия не имею.
— Это графиня Бобринская, — молвил директор.
Возникла пауза.
Он ждал вопроса или реакции. Я тупо и угрюмо молчала как пень.
— Бобринская, — сказал он почти обиженно, разочарованный вторично, — была одной из основательниц и попечительниц Мариинского приюта для инвалидов, в здании которого мы с вами находимся.
Видимо, он хотел, чтобы я пришла в восторг от красоты графини, от изящества портрета, от его личных художественных устремлений, не знаю от чего, ведь это я заканчивала художественный вуз, а не он. Не найдя отклика, почти уязвленный (но и удивленный, кажется), он перешел к делу.
— Вы ведь знаете французский?
— Да.
— Граф, его сын, его жена писали на французском языке. У нас пропадает пропуск в Центральный архив, библиотекарша заболела. Вместо нее пойдете вы, будете читать переписку и дневники Бобринских.
— Зачем? — спросила я с тоскою.
— Будете искать сведения о попечительстве и о Мариинском приюте, — сказал он сухо. — Вы вообще-то знаете, кто такие Бобринские?
— Титул графский, крупные государственные чиновники из поколения в поколение, — отвечала я. — Дворец красивый на Галерной неподалеку от Пряжки. Один из Бобринских был прототипом Каренина, Анны Карениной супруга.
— Вот как? — сказал он удивленно.
И вопрошающе глянул на графиню.
Я же отвела глаза от прекрасной дамы, но тут же увидела большое фото Венеры Милосской, заслоняющее книги на полках застекленного книжного шкафа. Венера по закону времени и места выглядела двусмысленно и почти пародийно, словно задумал директор назначить богиню на операцию, сформировать ей остатки рук по-свойски, дабы навесить на нее чуть поскрипывающие протезы самоновейшей конструкции. Вот тут-то, подловив меня на правильной, с его точки зрения, трактовке, он усмехнулся, отчасти простив мне предыдущие промахи.
Повернувшись спиной к Медному всаднику, который всегда нравился мне летом (зимой в лавровом венке, арийских сандалетках и римской одежке производил он на меня впечатление беглеца с берегов вышеупомянутой Пряжки, мол, да, да, есть в Ромбурге король, отыскался, это я, ничтожные санитары, безумец бедный, ужо тебе), я немного помедлила перед аркою Сената и Синода, пред входом в Государственный архив.
В семействе Бобринских, как выяснилось, имелись два любимых фамильных имени: Александр и Алексей. Все они были двести лет кряду Алексеи Александровичи и Александры Алексеевичи, на второй день я их различать перестала. Разумеется, ни у одной графини ни в одном письме ничего не говорилось про Мариинский приют. Я из женских писем запомнила только то, что было посвящено ожидающейся свадьбе юной внучки с корнетом Абаза; и никак не могла решить для себя отправительница, чем порадовать невесту: бриллиантовой диадемой или алмазным колье?
Запомнился мне, даже можно сказать, на всю жизнь в память врезался короткий дневник А. А. Бобринского, сначала с иронией и сарказмом описывающий придворную жизнь (на полях вместо виньеток рисовал граф маленькие карикатурки: генералы, нянькающиеся с наследником, скачущим на деревянной лошадке, — на одном из вставших на четвереньки генералов в какой-то день ненастный наследник выезжал верхом и сабелькой игрушечной размахивал, — расфуфыренные дамы, сановники в пароксизме любоначалия), а потом, совершенно сменив тон и слог, словно сел голос актера, переместившегося внезапно из комедии либо фарса в трагедию, повествующий об убийстве царя-освободителя, подробный рассказ о том, как привезли во дворец истекающего кровью государя с оторванными ногами, раздробленными тазобедренными суставами, описание агонии и смерти. То была единственная рифма с протезированием, неудачная и неуместная. Террорист-убийца, бомбист из петербургской секты асассинов, погиб на месте от своей же бомбы, прихватив с собой на тот свет человека из царской охраны да случайно подвернувшегося мальчишку-разносчика. Разумеется, все это было изложено в моем школьном учебнике истории и подано как подвиг борца за народное дело, мы читали об этом историческом эпизоде бестрепетно, зубрили эту уголовщину, такие же непробиваемые, как автор учебника; но от быстрого, тонкого, с наклоном вправо, разборчивого канцелярского почерка графа Бобринского повеяло через столетие ужасом, дурьей жестокостью, запахом пороха и крови. Что разносил маленький разносчик, никто не запомнил.
Телефон Орловых стойко не отвечал, все мое семейство уснуло, я вышла на крыльцо, в белой ночи цвел белый шиповник, собирался зацвести алый, я позвонила по мобильнику подруге, тихо, тише, это я так говорю, все спят, и кошки спят, ты не знаешь, что такое “табернакль”? — по виду похоже на уничтоженную часовню на бывшем Николаевском мосту, на мосту Лейтенанта Шмидта, там часовня стояла архитектора Шарлеманя, вроде той, что была у Гостиного двора.
Подруга, с трудом отрыв энциклопедический словарь начала восьмидесятых, прочла: “Табернакль (от латинского tabernaculum — шатер) 1) в готической архитектуре декоративно оформленная ниша со статуей святого; 2) в католических храмах — ниша для даров в алтаре”.
— На нишу не похоже, это самостийный, отдельно стоящий предмет.
— Ты где? На даче? Я завтра подключусь, в гугле посмотрю и отзвоню. Или в Брокгаузе и Эфроне. Чао.