Робису — за то, что нашел меня
Птица ясно отвечала, и хоть смысла было мало,
Подивился я всем сердцем на ответ ее тогда.
Да и кто не подивится, кто с такой мечтой сроднится,
Кто поверить согласится, чтобы где-нибудь когда —
Сел над дверью — говорящий без запинки, без труда —
Ворон с кличкой: «Никогда».
И, взирая так сурово, лишь одно твердил он слово,
Точно всю он душу вылил в этом слове «Никогда»,
И крылами не взмахнул он, и пером не шевельнул он, —
Я шепнул: «Друзья сокрылись вот уж многие года,
Завтра он меня покинет, как надежды, навсегда».
Ворон молвил: «Никогда!»[1].
Пыль вдаль всей дороги лежала тихо. Лежали тихо босые ноги Канделарии, словно головастики, заточенные в тесноте аквариума. Лежали тихо стерегущие дом киты, которые никогда не запоют. Лежала тихо вода в пруду, где столько всего еще произойдет. И дело не в том, что было лето и безветрие, просто никто давно не проезжал в сторону Парруки. Но тишина эта не сулила спокойствия, напротив, она предвещала, будто скоро что-то случится. Да, скоро что-то должно случиться. Все стихло, как перед бурей, от которой выходит из берегов ручей, стихло, как кролик за миг до нападения лисы.
Канделария с книжкой в руках караулила на крыше, уставившись в ту неопределенную точку, где теряется взгляд. Она услышала шум машины, но разглядеть ее не смогла, потому что автомобиль окружало облако, поднявшееся от иссохшей земли. А может, просто не старалась. У нее была склонность вот так сидеть и чего-то ждать, и она не знала, что иногда важнее то, что происходит в процессе ожидания.
Многое изменилось с тех пор, как ушел ее отец. Было так одиноко и скучно, что она наловила головастиков в свой аквариум и три полных луны дожидалась, пока они превратятся в жаб. Сначала у них отросли лапки, потом расширился рот, а кожа покрылась пупырышками. И наконец выпучились глаза: круглые, блестящие, как хрустальные шары. Они смотрели холодно и вместе с тем безразлично.
На исходе третьего полнолуния им стало так тесно, что Канделария решила выпустить их в пруд. А потом забралась на крышу наблюдать за дорогой — тогда-то она и увидела движущееся облако пыли, которое говорило о том, что к ним кто-то едет. Не тот, кого ждала Канделария, но она еще об этом не знала. Она бросила книжку и побежала по коридорам и лестницам с криком:
— Вернулся! Вернулся!
Тобиас выскочил из своей комнаты и побежал следом за сводной сестрой. Дощатый пол застонал под торопливыми шагами. Внизу они ловко перескочили через корни, торчащие из щелей между плитками, увернулись от развесистых ветвей мангового дерева, которое росло вширь и ввысь посреди гостиной. Оба услышали, как грохнула дверь наверху — это мать закрылась у себя. Они не видели, как она заползла под одеяло и укуталась, не оставив ни единой дырочки, чтобы дышать. У нее был один из таких дней, когда хотелось перестать дышать вообще. Круглые камни, наваленные по всей комнате, не моргая смотрели на нее своими неизменными, неподвижными глазами, которые глядели не глядя. Будь она в настроении, она бы встала, чтобы развернуть их лицом к стене, как бы в наказание, но хорошего настроения у нее не было уже много дней.
У ворот Канделария резко остановилась. Она учащенно дышала: не столько из-за бега, сколько от волнения перед встречей с отцом. Но она быстро поняла, что ошиблась. Канделария обернулась, встретилась взглядом с Тобиасом и прочла в его глазах только разочарование. Это был не отец, а какая-то незнакомая женщина, у которой никак не получалось открыть дверцу и выйти из машины. Канделария уставилась на полуразвалившийся джип: вмятин на кузове было больше, чем на маракуйях, какие остаются непроданными у крестьян на площади в базарный день. Машина была вся в ржавых пятнах от птичьего помета и долгого пребывания на солнце и под дождем. Заднее колесо, судя по виду, лопнуло много километров назад, потому что от формы диска осталось одно воспоминание. Заметив клочки шерсти и пятна крови на переднем бампере, Канделария сразу представила, сколько животных эта женщина сбила по пути, и подумала, что незнакомка водит так же плохо, как ее собственные родители.
Женщине наконец удалось открыть дверцу, и Канделария увидела, как на землю опустилась красная туфля на высоком каблуке, потом другая. Затем показались ноги, покрытые дорожной пылью, — если только можно назвать дорогой эту полоску, которую горные жители кое-как процарапали через растительность. Женщина энергично отряхнула облегающее белое платье, на самом деле уже не очень белое и не очень облегающее. Потом заправила темные волосы за уши и поворошила носком туфли щебенку. Канделария задумалась, как ей удается сохранять равновесие и невозмутимость на такой неровной почве, а ведь она еще не видела, как женщина ходит. Когда она это увидит, то поймет, что не всегда все так, как кажется. Потом Канделария снова посмотрела на полуразвалившийся джип, и ей показалось, что эта машина совсем не подходит такой женщине.
— Сдаете комнаты? — спросила незнакомка.
— Нет, — ответил Тобиас.
— Да, — ответила Канделария.
— Мне нужна комната. — Женщина посмотрела на Канделарию, потому что такие женщины всегда знают, куда смотреть. — А ты, — она повернулась к Тобиасу, — возьми-ка лопату, выкопай яму, да побольше, и закопай поскорее этот драный джип.
Она бросила ему ключи от машины, но Тобиас не стал их ловить, и они упали на землю. Тогда женщина провела ему рукой по попе — и Канделария вытаращилась изо всех сил, как будто так могла больше охватить взглядом. Только когда Тобиас запустил руку в задний карман, брат с сестрой поняли, что гостья сунула туда пачку банкнот.
Тут воздух наполнился перезвоном колокольчиков, нежным, воздушным, легким, как утренняя дымка. Канделария заметила, что женщина замерла, даже ее глаза застыли, как будто не решаясь моргнуть, чтобы не потерять концентрацию. Она порадовалась, что они слышат одну и ту же мелодию, поэтому, заметив, что гостья собирается что-то сказать, уже предвкушала, что услышит ее мнение об этих звуках, которые сама так любит. Но причина была в ее рыжих волосах. Она быстро поняла, что вовсе не перезвон, а цвет ее волос так заинтересовал новоприбывшую.
— Ты такая же, как я, солнышко.
— А вы какая?
— Решительная. Мы, рыжие, решительные. Правда, я сейчас перекрасилась в черный, чтобы не привлекать внимания. Иногда так нужно, — сказала женщина и направилась к багажнику машины.
Канделария посмотрела на нее — с трудом верилось, что такие черные волосы могли когда-то быть рыжими. Она еще никогда радикально не меняла ни прическу, ни что бы то ни было еще.
Гостья достала клетку-переноску, где лежала желтая с серыми кольцами змея. Женщина аккуратно, почти нежно намотала змею себе на шею, что-то приговаривая на непонятном языке. Канделария достаточно разбиралась в змеях, чтобы понять, что эта — неядовитая.
Но так было не всегда. Однажды она увидела у себя в ванной десяток копошащихся жаб и потом целую неделю не ходила туда мыться. А в тот раз, когда пошла понаблюдать за недавно вылупившимися птенцами черного дрозда и обнаружила, что в гнезде пирует гадюка, закидала змею камнями, и это с ее-то меткостью. Отец сказал, что такова жизнь. Что должны быть дрозды, чтобы были гадюки, и должны быть гадюки, чтобы мыши чересчур не расплодились. «Или тебе мыши милее?» — спросил он, и Канделария три дня потом раздумывала, какие животные ей милее, но додумалась только до того, какие ей немилы — гадюки, мыши, жабы, ящерицы, — и принялась составлять бесконечный список нелюбимых животных.
Тогда отец начал водить ее на болота, чтобы она поближе познакомилась с земноводными и пресмыкающимися, которые казались ей самыми мерзкими. Она с таким пылом взялась за эти уроки, что в конце концов совсем перестала бояться скользких, пупырчатых созданий, вызывающих у большинства людей отвращение. Поэтому Канделария пристрастилась собирать головастиков и ждать, когда пройдет три луны и они превратятся в жаб. И поэтому не испугалась, увидев змею гостьи. Канделария с первого взгляда поняла, что это безобидное животное, спокойное, возможно, даже пугливое. Охотиться она точно не умеет, в этом Канделария была уверена.
— Проводи меня в мою комнату, — попросила ее женщина. — Давай-ка, солнышко, раскрой глаза пошире! Или так и будешь стоять столбом, как твой брат?
— Он мне сводный, — пояснила Канделария и распахнула глаза широко, насколько позволяли веки. — А у вас больше нет багажа?
— Не успела собраться. Кстати, меня зовут, скажем, Габи де Рочестер-Вергара, а это Анастасия Годой-Пинто, — сказала гостья и погладила змею, уже задремавшую у нее на шее.
— Идем! — позвала Канделария Тобиаса, но тот по-прежнему не шевелился, наблюдая за происходящим. Он даже не поднял ключи с земли и не пересчитал деньги в пачке, которую Габи положила ему в карман штанов.
— Солнышко, не трогай ты своего малахольного братца. Мужчины в этом возрасте такие бестолковые! И чем старше, тем только хуже делаются, но это на пользу таким женщинам, как мы с тобой.
— Он мне сводный, — во второй раз пояснила Канделария, подчеркивая дистанцию. Обычно она так не делала, — строго говоря, она вообще так не делала, потому что ей нравилось называть Тобиаса братом. Но при этой женщине что-то побуждало поступать иначе. Канделария опасалась, что ее могут посчитать такой же бестолковой, если она не покажет, как отличается от брата.
Тем временем перезвон продолжался, но не потому, что ветер дул сильнее обычного, — тогда бы и заросли бамбука-гуадуа пели как флейты, и даже, возможно, раскричались бы чачалаки[2], предвещая короткий ливень из тех, что начинаются внезапно и так же внезапно кончаются. На самом деле это кролики скакали около дома, потому что гуавы уже едва ли не лопались от спелости. Плодов уродилось столько, что птицы позволяли себе роскошь их обклевать и скинуть на землю, а там их уже подъедали кролики, звеня колокольчиками на шее. Этот гипнотический звон невозможно было оставить без внимания. Канделария порадовалась, заметив, что новая гостья наконец тоже услышала песню кроликов. Это стало понятно по тому, как женщина поджала губы и стала с любопытством осматриваться вокруг. Увидев кроликов, Габи долго на них глядела, поглощенная звуками, которые они издавали, резвясь среди спелых гуав. Ветер доносил до нее приторный запах фруктов.
Габи не видела, что из-за пота вперемешку с пылью у нее на уровне бедра остались грязные следы пальцев. Если бы она это заметила, то переоделась бы в другое платье того же цвета, которое было у нее с собой в сумке из тонко выделанной кожи. Она всегда носила белое; Канделария еще не знала, что это для того, чтобы подчеркнуть загар, а еще потому, что белый хорошо сочетается с красными туфлями. Девочка присмотрелась к туфлям и не сдержала улыбки, она даже начала вычислять, сколько еще вытерпит гостья, прежде чем их скинуть — ведь в них наверняка очень неудобно. Канделария давно объявила войну любой обуви и не догадывалась, что такой женщине, как Габи де Рочестер-Вергара, легче расстаться с одеждой, чем с каблуками. Правда, гостья прихрамывала, вероятно из-за неровной почвы, потому что все-таки она выглядела как женщина, более привычная к прогулкам по асфальту, нежели по траве, щебенке и рыхлой земле.
Канделария часто делала выводы очевидные, сами собой разумеющиеся, но при этом чувствовала, что какие-то действительно важные вещи ускользают от ее понимания. Легко было догадаться, что идеально ровные зубы Габи — результат работы ортодонта, а своей белизной они обязаны одному из тех средств, которые придают этот загадочный оттенок на границе между белым и голубым. Однако трудно было понять, почему женщина, которая может позволить себе такую дорогую улыбку, ездит на джипе с заляпанным кровью и шерстью бампером; к счастью, если брат справится с задачей, машина скоро упокоится под землей, а если все будут достаточно долго молчать, получится, будто машины и вовсе не существовало. А еще трудно было понять, почему ее багаж состоял из одной-единственной кожаной сумки, набитой пачками банкнот, уложенных туда в последний момент, а сопровождала женщину только вялая змея, обвивавшаяся у нее вокруг шеи. Канделарии пришло в голову, что гостья, возможно, откуда-то сбежала.
Отец как-то говорил, что людям, которые сбегают, никогда не хватает времени как следует собрать вещи. А еще они не пользуются ни настоящим именем, ни собственной машиной, чтобы их не выследили. И тем более не нанимают водителей, если только не готовы с ними потом разделаться, чтобы те никому не проболтались о пункте назначения. Но отец был мастер выдумывать истории, хотя на самом деле Канделарии иногда казалось, что он профессиональный врун, а это большая разница. Она еще не проанализировала всю информацию, полученную от отца, чтобы отнести ее к тому или другому разряду.
Канделария подумала о головастиках и решила непременно наловить в аквариум новых. Надо было отметить время такого важного события — появления гостьи. Потом Канделария подумала о Тобиасе и понадеялась, что он уже занял делом свои тощие руки и копает яму — достаточно большую, чтобы похоронить джип, доверив его земле, но, обернувшись, она увидела, что брат так и не сдвинулся с места. Шевелились только волосы у него на голове, и то потому, что наконец подул ветерок. Тобиас, как и многое в Парруке, был склонен к неподвижности: как пыль на дороге, как головастики в аквариуме или как киты, которые несут караул вокруг дома, хоть это и не позволяет им петь.
Канделария повела Габи к дому, отчасти с тревогой, отчасти с любопытством ожидая увидеть реакцию гостьи на такое странное место, как Паррука. На ходу женщина достала из сумки стеклянную банку, в которой сидели две мыши, и Канделария подумала, что, может быть, странная тут как раз гостья. Ей пришло в голову, что если они обе странные, то смогут друг друга понять, а значит, иметь в Парруке такую постоялицу не так уж плохо. С одной стороны, им нужны деньги, чтобы содержать усадьбу, а с другой — кто знает, вдруг Канделария убедит гостью отправиться вместе с ней на поиски отца. Ей уже надоело, что вопросы о его уходе копятся без ответа. Как только эта мысль пришла ей в голову, Канделария услышала писк, обернулась и увидела, как Анастасия Годой-Пинто впилась клыками в мышь, чтобы усмирить ее, а потом проглотить разом, даже не жуя.
Когда они оказались перед домом, Габи ненадолго остановилась в мощеном дворике, разглядывая его и не говоря ни слова, — наверняка пыталась найти логику в этом лишенном логики строении. У нее на губах с самого приезда играла какая-то странная усмешка. Канделария посмотрела на дом, а затем на гостью, надеясь угадать, о чем та думает. Она заметила, что, глядя чужими глазами, сама вдруг стала иначе все воспринимать. Наверное, надо бы подрезать лианы, зеленым водопадом растекающиеся по фасаду. Или снять сероватые космы, свисающие с лавровых деревьев. И еще счистить мох с китов и соскоблить лишайник с деревянных столбов. А после того как мимо пробежали кролики, исполняя свою мелодию, которую Канделария всегда так любила, ей пришло в голову, что этот перезвон колокольчиков, пожалуй, начнет раздражать человека, к нему непривычного.
Ей стало неловко из-за того, что она позволила растительности захватить весь дом и что деревья сами решали, где им расти. На мгновение она подумала, что, возможно, надо стыдиться того, чем отец приучил ее гордиться: растений, кроликов, хаоса природы, звуков, которые издает все вокруг. Канделария взглянула на Габи, собираясь объяснить, что в доме сейчас ремонт, что они все исправят, что все под контролем, — но вдруг ей показалось, что непонятный смешок, который вырвался у гостьи, был почти восторженным. Ее глаза, щеки и бело-голубые зубы сияли.
— Надеюсь, в моей комнате такие же хитросплетения, солнышко. Обожаю растения. Особенно такие, которые избавляют от кошмаров и проблем. Прежде всего такие. Которые избавляют от проблем… Надеюсь, мне тут такие попадутся.
— У нас здесь такие хитросплетения, что даже не посидеть спокойно, — сказала Канделария. — Недавно мой брат медитировал, так дрозд чуть не свил гнездо у него на голове.
— Вот что бывает, когда надолго закрываешь глаза. Начинаешь верить в собственные сны.
Они вошли в дом, где царила тишина, больше подобающая священному месту, чем жилищу. Канделария обратила внимание на то, как неподвижно тело Габи по сравнению с ее глазами, которые с любопытством бегали из стороны в сторону, пытаясь определить, дом ли стоит среди зелени, или зелень разрослась посреди дома. Обе не говорили ни слова, и было слышно, как хлопают крыльями бабочки, стучась в оконные стекла, и неутомимо скребутся броненосцы, роющие норы под домом. Окна занимали большую часть стен, громадные, прозрачные, безмолвные. Предполагалось, что они служат границей между тем, что находится внутри дома, и тем, что снаружи, но и люди, и растения, похоже, давно перестали отличать одно от другого. Почувствовав себя уверенно, Габи осторожно пошла по дому, как будто познавая мир. Стук ее каблуков напомнил Канделарии грохот молотка, которым отец постоянно бил по полу, чтобы корни не прорастали в щели между плитками. Однако эта война была проиграна с самого начала, еще до того, как отец ушел, так что Канделария сочла своим долгом предупредить гостью, чтобы та не споткнулась. Габи взглянула на пол и увидела, что повсюду торчат корни, пользующиеся любой брешью, чтобы захватить еще больше территории. Они разрастались буйно и неуправляемо. Из каждого отростка появлялось два новых, тоже в свою очередь ветвящихся. Казалось, если сесть и долго и пристально на них смотреть, можно будет увидеть, как они растут и извиваются, словно черви в жирной земле.
Габи невольно ахнула, увидев растущее посреди гостиной манговое дерево. Оно было все в белых цветах. Скоро появятся плоды. Канделария не поняла, то ли гостья восхитилась, то ли не поверила своим глазам. Возможно, и то, и другое. Вдруг наверху хлопнула дверь. Канделария подняла взгляд и заметила, что в плафонах полно мертвых насекомых, а с люстры прозрачным серпантином свисает паутина. Она понадеялась, что Габи не заметила. Наверху, под куполом, жужжало несколько пчел. Они казались разноцветными, потому что на них падали лучи солнца, проходящие сквозь витражи.
За звуком хлопнувшей двери послышались аккуратные шажки вниз по лестнице. Канделарии стало немного неловко, когда она увидела, что мать решила выйти из комнаты и теперь спускается к ним, завернутая в полотенце, не скрывающее редкую белизну кожи, вздувшиеся вены и красные пятнышки от укусов пиявок по всему телу. Она была босиком, как обычно. Канделария заметила изумление на лице Габи и уверилась, что ее мать — по-прежнему призрак. Призрак, в который она превратилась с тех пор, как три полнолуния назад ушел отец, когда большие сверкающие жабы, которые теперь плавали в пруду, были только крохотными головастиками и умещались на ладони.
— Это еще кто? — спросила мать.
— Первая постоялица Парруки, — ответила Канделария.
— А змея?
— Это питомец первой постоялицы Парруки.
— Наверняка у нее денег нет, — сказала мать.
— Напротив, мне некуда их тратить, — сказала Габи.
— В таком случае добро пожаловать. Меня зовут Тереса. Проводи ее в одну из комнат внизу, — распорядилась она. — А где твой брат?
— Закапывает джип, на котором приехала Габи.
— Пусть будет там поосторожнее с норами броненосцев. Если где нора обрушится, весь дом упасть может, — сказала мать и направилась к пруду.
Она прошла через гостиную, огибая корни и вздыбившиеся плитки не столько благодаря ловкости, сколько по привычке. Канделария смотрела на колтуны у нее на голове и гадала, то ли волосы у матери так отросли, что гребешок уже не берет, то ли та просто давно не причесывалась. Седина уже вытеснила первоначальный цвет ее волос, и Канделария задумалась, как бы выглядела мать с такими темными волосами, как у Габи.
Когда мать вышла из дома, Канделария взглянула на гостью, пытаясь угадать, какое та произвела на нее впечатление. Но похоже было, что Габи волнуют совсем другие вещи, не имеющие ничего общего с чужой сединой, колтунами, мятежными корнями и манговыми деревьями, растущими посреди гостиной.
— Я разуваться не собираюсь! — через некоторое время заявила она.
Канделария посмотрела на нее с удивлением, не понимая, к чему такое заявление.
— Мне все равно, что в этом доме все ходят босиком, потому что у вас в семье так принято, или это такая хитрость, чтобы не спотыкаться, или какое-нибудь абсурдное правило, какого можно ожидать в таком абсурдном месте, — но туфли я не сниму ни в коем случае, — сказала гостья. И добавила для пущей ясности: — Только через мой труп.
— Тут, как вы могли заметить, все делают, что в голову взбредет. В том числе ходят обутые или разутые, — сказала Канделария и посмотрела на свои грязные ступни.
Она помнила, как отец заставлял ее стоять на горячих плитках, чтобы кожа потеряла чувствительность и ноги легко переносили ходьбу по любым неровностям. В середине дня, когда плитки раскалялись, он засекал, сколько она сможет простоять, не жалуясь и не убегая к бассейну, чтобы опустить в него обожженные ноги. В первый раз она вытерпела пять секунд, потом двадцать, тридцать, и так с каждым днем все дольше. К исходу того лета Канделария выдерживала по две минуты, и наконец настал день, когда ее ноги так огрубели, что она могла обходиться совсем без обуви. Раньше она этим гордилась, но теперь, видя нежелание гостьи снимать туфли, засомневалась, можно ли это считать поводом для гордости или надо стыдиться, что она ходит босиком. Размышляя над этим, она заметила, что Габи успокоилась, узнав, что может, если пожелает, даже спать и плавать прямо в туфлях. Канделария поняла это по тому, как непринужденно Габи обошла вокруг мангового дерева, трогая ствол, будто ей надо было убедиться, что оно настоящее. Потом гостья сорвала листочек базилика, сунула в рот и стала медленно-медленно жевать, пока ее мысли бродили по неведомым закоулкам разума. Сама она тоже бродила — по теням, расцвеченным витражами, то красным, то синим, то зеленым, в зависимости от того, сквозь какое стекло падал свет. Потом она обратила внимание на огромные окна от пола до потолка и, увидев свое отражение, не удержалась от соблазна рассмотреть себя с головы до ног. Она пригладила волосы, отряхнула остатки пыли, расправила складки на платье. Несколько секунд она посвятила тому, чтобы поправить его в области груди так, чтобы бюст выглядел соблазнительнее, а потом провела ладонью по животу, убеждаясь, что он такой же плоский, как и прежде. Судя по ширине ее улыбки, Габи была довольна своим внешним видом. Канделария не подозревала, чему на самом деле улыбается гостья: тому ли, что нашла подходящее место, чтобы укрыться, как укрываются звери среди листвы, когда не хотят, чтобы их нашли? Хотя, по правде говоря, Габи действительно нравилось, как она выглядит, и свое отражение в окнах она рассматривала больше ради удовольствия, чем из необходимости убедиться в собственной красоте. Габи была красива. А некоторым женщинам очень важно знать, что они красивы, особенно когда от этого целиком зависит их существование. Но такие вопросы пока оставались за пределами понимания Канделарии, потому что она дожила до двенадцати лет, ни разу не задумавшись, красивая она или нет. У нее не было ни зеркала, ни примера женщины, с которой можно было бы себя сравнивать, за исключением матери, — во всяком случае, до сегодняшнего дня, когда она увидела, как другая женщина любуется собственной красотой в отражении.
Помимо своей внешности, Канделария не подозревала еще и о причинах, по которым Габи пришлось угнать джип и без передышки ехать на нем по забытым дорогам, положившись на волю случая, и не останавливаться, пока не кончится бензин или не лопнут колеса от долгой езды. Она не пыталась помочь животным, которых сбивала, и даже не давала себе труда скинуть их безжизненные тела в придорожную канаву. Услышав, как Габи вздохнула, Канделария поняла, что это вздох облегчения, вздох радости, может быть даже влюбленности — она бесчисленное множество раз слышала, как вздыхает мать, и никогда ее вздохи не звучали так сладко, как вздохи этой женщины. Наверняка она хорошо выспится в своей новой комнате, ведь там, как и было обещано, настоящее хитросплетение лиан и других растений. Канделария понадеялась, что среди них есть такие, которые избавляют от дурных снов, но о чем она опять же не подозревала, так это о том, какие кошмары мучают по ночам Габи де Рочестер-Вергару.
Паррука — хорошее место, чтобы укрыться. Тут мало людей, сюда трудно добираться, а горы никому ничего не скажут. Никто никого не выдаст. Так живут те, кому есть что скрывать. Иногда это к лучшему: я не говорю, ты не говоришь, горы не говорят. Вечная проблема людей, которые сбегают: они никогда не знают точно, где найдут пристанище и что их там ждет. Но Паррука не всегда была такой. Прежде чем стать местом, где хорошо укрываться, Паррука была даже не местом, а песней, потому что отец был художником, упорно ваявшим китов, которые не поют, и упорно слышавшим песни там, где их нет. А Канделария была девочкой, которая искренне верила словам отца. Закрыв глаза и приложив немного усилий, она даже могла распознать звуки, которые он учил ее слушать.
Звенели колокольчики у кроликов на шее, насвистывали со́вки, обосновавшиеся на ветвях лавров. Рассыпались по крыше капли на своем необратимом пути к лужам на земле. Скрипели шаги матери по коридорам, стучал молоток отца в его неустанной борьбе с щелями между плиток, чтобы никто не спотыкался. Жужжали пчелы, а деревянные столбы и потолочные балки стонали, напившись росы на рассвете.
Мать тоже вносила вклад в эту музыку, но еще больше — в цветение растений. Она была убеждена, что музыка полезнее удобрений. После экспериментов с разными музыкальными жанрами она пришла к выводу, что растения предпочитают оперу. Но не все произведения действовали на них одинаково. Она говорила, что растения особенно чувствительны к грустным мелодиям. От Пёрселла они сразу проникались меланхолией, и матери приходилось на них ругаться. «Не стыдно вам вешать листья? Поникли тут цветами к земле! Такое небо, а вы вниз уткнулись!» — говорила она, потому что не только ставила растениям музыку, но и разговаривала с ними. Однажды за завтраком она объявила: «„Сорока-воровка“ — вот что действует лучше всего. Выходите-ка наружу, будьте любезны, и сами увидите, что получится», — сказала она и сделала погромче оперу Россини.
Но ничего не получилось. Во всяком случае, Канделария ничего особенного не заметила. Деревья покачивались на ветру и шелестели листьями, как обычно. Птицы пели на лету, как обычно. Цветы раскрывались, привлекая пчел с их неустанным жужжанием, тоже как обычно. Она не понимала, что такого видела тут мать и чем была так довольна, но от одного того, что мать радовалась, Канделария чувствовала прилив оптимизма, потому что улыбка матери была нечастым зрелищем.
Кролики пробегали, звеня колокольчиками на шее, как обычно. Пели чачалаки и выпи, трещали сверчки и цикады, тоже как обычно. И попугай гуакамайо заявлял о себе криками и хлопаньем крыльев, как всегда, когда был в хорошем расположении духа. Попугая прозвали дон Перпетуо, как будто, дав такое имя, можно было обеспечить ему вечное существование; некий смысл в этом был, поскольку он принадлежал к виду Ara ambigua[3], который, если верить злым языкам, находился на грани вымирания.
Анализируя впоследствии события того утра, Канделария поняла, что все эти звуки вызывали у матери улыбку не радости, а ностальгии и что это совсем не одно и то же. Мать улыбалась, потому что звуки напоминали ей о счастливых временах, которые уже не вернуть. Улыбалась, потому что наконец поняла, что каждый сам должен придумывать музыкальное сопровождение для своей жизни, а мужчина, с которым она жила, не давал ей сочинить собственную мелодию. Этот мужчина никогда не вернется, но он оставил за собой такой звуковой след, что вся семья по-прежнему его слышала день за днем. Мать улыбалась, потому что опера ей позволяла наложить свой отпечаток на этот звуковой след и почувствовать, что она преодолевает прошлое, начинает с чистого листа и пишет наконец собственную мелодию.
Канделария поняла, почему отец всегда говорил, что Паррука — это не место, а песня, которая сама себя ежесекундно сочиняет. Неповторимая песня — никто не смог бы утверждать, услышав ее дважды, что во второй раз она прозвучала так же, как в первый. Уникальная песня. Бесконечная песня. Она вспомнила и подумала, что эта идея, которую отец так настойчиво повторял, скрывает огромную истину: Паррука — это место, где всё подает голос.
Всё, кроме китов.
Отец ваял их десятками из гранита и цемента, но так и не добился, чтобы они пели. Это потому, что они слишком далеко от моря, сказал он Канделарии однажды, и с тех пор она каждый день поливала их из ведра соленой водой. Но киты вокруг дома продолжали молчать, неподвижные, ждущие неведомо чего, как стражи, которые сами не знают, что стерегут.
Задолго до приезда Габи, с которым дом превратился в пансион, задолго, задолго до этого, в те дни, когда все в Парруке еще звучало и она была не местом, а песней, вся семья, бывало, устраивала концерты. Начинались они всегда одинаково: отец доставал тамбурин и принимался осыпать его ударами, будто шаман во время ритуала. Пум! Пум! Пум! Как будто бьется сердце дома, полного жизни. Пум! Пум! Пум! А еще свист — как забыть этот свист, от которого пускались в пляс даже листья деревьев, свист, способный поспорить почти с любой птицей! Отец утверждал, что это местные научили его так свистеть, те же, в свою очередь, переняли секрет от пересмешников, а такие секреты кому попало не доверяют.
Тобиас, бойкий на выдумку, на ходу сочинял слова для песни, а Канделария стучала в такт на маримбе, которую отец помог ей смастерить из бутылок от выпитого им агуардьенте[4]. А мать ради концерта наряжалась в красное платье, которое надевала, только когда была счастлива, — оно всем очень нравилось, потому что сочеталось с цветом ее губ и с ее радостью.
При отце все издавало звуки, а после его ухода дом замолчал. Отец ушел, не сказав куда, не сказав почему. И часть своих вещей оставил: болотные сапоги, несколько пальто и дождевиков — в общем, то, в чем нет необходимости, когда собираешься на море, подумала Канделария, которая в свои двенадцать лет уже умела делать выводы. И мать он бросил, и Тобиаса, и ее. Никто больше не включал Россини, и цветы разучились цвести. Канделария так и не поняла: то ли все осталось в тишине, то ли тишина осталась во всем. А может быть, просто она сама перестала слышать голоса вещей. Паррука вдруг оказалась не песней и не местом, а просто обрывком тишины. Только и всего.
Он не простился, когда уходил, но все запомнили, что шел дождь. Тяжелые крупные капли падали на алюминиевые листы, которые он приладил на крыше, чтобы слышен был голос дождя. Так получилось, что в тот вечер была буря и дул сильный ветер, и крыша от этого звучала как расстроенное пианино. Канделария слушала крышу из конца коридора и догадывалась, что это прощальная песня. До этого она слышала, как родители в спальне чем-то стучали, и на секунду подумала, что надо бежать за маримбой, потому что вот-вот начнется концерт. Но удары были не в тамбурин, а кулаками в стену. Мать кричала, и была она не в красном платье, и губы не накрасила в тот же цвет.
Отец зашагал прочь по коридору, и доски завизжали у него под ногами, и стекла загремели оттого, что задрожали двери, которыми слишком сильно хлопнули. Перед тем как ступить за порог, он забросил на спину свою поклажу, небольшую, как у того, кто собирается скоро вернуться. Или как у того, кто уходит в такой спешке, что не успел уложить даже самое необходимое. Хотя правильнее всего было бы предположить, что без полноценного багажа отправляется в путь тот, кто не собирается возвращаться, потому что желает лишь одного: начать новую жизнь с нуля. К тому же он предпочитал путешествовать налегке, потому что был уже в том возрасте, когда самые важные вещи в жизни — вовсе не вещи. И все-таки в его крохотный чемоданчик уместились все его песни, и поэтому, когда он ушел, Паррука надолго погрузилась в тишину. Иногда ее нарушал звук сухих рвотных позывов — у матери в этом был большой опыт, она часто засовывала себе пальцы в глотку, чтобы вызвать рвоту. У матери вообще было много очень странного опыта, но Канделария пока слабо представляла, как должна себя вести нормальная семья. По правде говоря, она и не знала, что значит «нормальная семья», по той простой причине, что ее семья таковой никогда не была.
Их часто называли необычными и эксцентричными. Семейка чудаков, чокнутых, отшельников, дикарей, но зато дружная — без всякого сомнения, дружная, думала Канделария, потому что еще не знала, что иногда достаточно одной секунды, чтобы порвать неразрывное. Она пошла искать брата, ей хотелось услышать голос разума, который скажет ей, как быть в такой непривычной ситуации. Но к тому времени, как она нашла Тобиаса, он уже наглотался своего варева, которое пил всякий раз, когда хотел сбежать, не делая ни шага. Канделария обнаружила его под лавром, погруженного в странное спокойствие, в каком он пребывал в последние дни. Он сидел с закрытыми глазами, совсем не шевелясь, хотя уже вымок под дождем. Издалека доносились надрывные однообразные крики, выражавшие в точности то, что было у Канделарии на душе: «Ай, как тяжко жить на свете! Ай, как тяжко жить на свете!»
Она попыталась определить, откуда раздается этот жалобный голос, так похожий на голос ее матери. Но Канделария знала, что это не мать. Не на этот раз. Она отправилась на поиски и наконец нашла дона Перпетуо: он покачивался на ветвях араукарии, раскинув крылья, со взъерошенными перьями, потому что для попугая нет большей радости, чем купаться под музыку дождя. Канделария остро позавидовала птице, такой далекой от людских драм и чуждой им, способной думать только о себе. Вся жизнь попугая сводилась к поиску спелых фруктов, сну среди листвы и ожиданию дождя, чтобы искупаться. Он мог полдня провести за чисткой перьев и нисколько не переживал по этому поводу.
Она забралась в гамак и продолжила наблюдать за попугаем. Он все сидел с раскинутыми крыльями, и его крики эхом отдавались в сельве, вторя последним звукам дома: рыданию матери, визгу дверных петель, нескладной песне дождя, падающего на крышу. Канделария поджала губы и раскрыла глаза пошире. Она не любила плакать. Отец говорил: когда хочется плакать, надо посчитать до тридцати. Загвоздка была в том, что до этого числа еще надо дойти. У Канделарии никогда не получалось и прежде, а тем более теперь, когда слезы уже подступали. Сейчас ее бы устроило досчитать и до десяти: раз, два, три, четыре, пять… Досчитала она только до пяти, потому что больше не выдержала и моргнула. И когда ей пришлось закрыть глаза, она почувствовала на щеках дорожки слез.
Всхлипы Канделарии вступили в печальную песню того дня. Песня была длинная, и она, честно говоря, надеялась, что у нее не будет повода исполнять ее снова, хотя сама в это не верила, потому что от природы была плаксивая. Этим она, конечно, пошла в мать. Канделария еще плакала, когда отправилась искать головастиков в свой аквариум. Она пожелала, чтобы отец вернулся до того, как они превратятся в жаб. Но она тогда еще не знала, что в двенадцать лет можно многого желать и почти ничего из этого не сбывается.
От ухода отца и до приезда Габи де Рочестер-Вергары была только тишина. Она подстерегала в каждом коридоре. Проползала между чугунными решетками и в приоткрытые окна. Терпеливо сидела на гранитных китах со спокойствием стервятника, ждущего добычи. Канделария оказалась одна перед лицом всей этой тишины. Формы этой тишины пугали, потому что она не могла их определить, не могла понять, где кончаются ее границы. Канделария попыталась ее коснуться — она была ледяная и хотела откусить ей пальцы. Тишина была непостижимого цвета. Плотностью напоминала тени, когда они становятся длинными. Пахла влажностью мха и вечно протекающей крыши, откуда капли спешили в объятия плиток пола. Возможно, потому что было такое время года, когда дождь никак не прекращается. Возможно, потому что никто не знал, как починить черепицу, чтобы не пропускала воду. Тишина была повсюду: в воздухе, где замирает птичий полет, в глубине земли, у самых нор броненосцев, в мутнеющей день ото дня воде бассейна, в плафонах люстр, которые никто никогда не мыл, и потому в них копились мертвые насекомые.
Канделарии было страшно нести на себе такой груз тишины, как бывает страшно из-за вещей, выпадающих из повседневности. Она по-настоящему боялась. Впервые в жизни она осознала, что ей не к кому бежать. Так она поняла, что, если бежишь к кому-то — это встреча, а если наоборот — это бегство. Она угадывала страх в порах своей кожи, в пробирающем спину ознобе, от которого подкашивались ноги. В те времена, когда отец был рядом, страх ощущался совсем по-другому. Это был самый легкий способ напроситься на объятие, на то, чтобы ее прижали к груди и сказали, что все будет хорошо. Теперь ей никто ничего не говорил. Теперь не было ни объятий, ни груди, ни легких способов.
Канделария еще не знала, что ничего подобного больше не будет. Даже отца у нее больше не было. Этого она тоже не знала, но он не вернется, как бы она ни вглядывалась в изгибы дороги, высматривая машину, которая должна привезти его обратно домой. Машину, окутанную облаком пыли, по какому издали можно заметить автомобили на забытой дороге, или машину, разбрызгивающую грязь по канавам, если прошел дождь.
Иногда она смотрела и на китов, а киты смотрели на нее, и тогда она гадала, кому раньше надоест ждать.
Первыми на уход отца отреагировали растения. Начали повсюду расползаться, потому что некому теперь было их остановить. Канделария знала, что такое может произойти. Отец ей рассказывал, как вызвал потоп, когда пытался отвести в сторону русло ручья, и как взбунтовались лягушки, когда он задумал осушить болото. И как сопротивлялись корни деревьев, когда он копал котлован под бассейн. Она своими глазами видела, с какой скоростью растут сорняки и как отважно животные обороняют территорию, которая всегда им принадлежала.
Не оборонялись только киты. Они покрылись мхом и грибами, хотя Канделария каждый день поливала их соленой водой. Она сама готовила ее в ведре, воссоздавая соленость океана. А некоторые киты заросли ункарией или всевозможными лишайниками, Которые любят цепляться за шершавую поверхность гранита и цемента.
Остальные животные оборонялись в силу инстинктов, унаследованных от родителей, которые, в свою очередь, унаследовали их от своих, и так повелось еще задолго до того, как их вытеснил человек: дятлы и мотыльки нападали на деревья, лисы — на кроликов, опоссумы — на птичьи гнезда, муравьи — на листву. Броненосцы прятались в своих бесконечных норах, а скорпионы — между каркасом кровати и матрасом. Пчелы упорно лепили свои ульи в самых потайных уголках дома, а лианы усердно их оплетали зелеными руками.
Канделария не раз подслушивала разговоры отца с деревенскими жителями, которые все время его упрекали за то, что выстроил такой дом — совершенно не в ладу с местностью. «Бесполезно бороться с природой, — говорили ему. — Она все равно возьмет верх». А теперь не было и отца, чтобы вести борьбу. У матери не было на это настроения, она даже перестала искать круглые камни в коллекцию. Тобиас продолжал сидеть без движения под лавром, а Габи де Рочестер-Вергара еще не приехала в Парруку, потому что разделывалась с третьим мужем и придумывала, как исчезнуть с деньгами, не оставив следа. В этом она была мастер — хотя, кто знает, возможно, ей просто повезло предыдущие два раза. Так что Канделария забиралась на крышу и глядела на дорогу в бинокль брата, ожидая возвращения отца и не подозревая, что скоро приедет вовсе не он, а она — Габи.
Скоро Канделарии все надоело. Надоело накрывать стол на четверых, а есть за ним одной, надоело трясти Тобиаса, чтобы вывести его из оцепенения, в которое он впадал от своего варева. Надоело открывать окна у матери в спальне, потому что стоило ей выйти за дверь, как мать захлопывала их обратно. Надоело изо дня в день следить за матерью, притворяясь невидимкой, чтобы та не заметила. Присев на корточки в углу, она разглядывала круглые камни, но ей надоели и эти неподвижные глаза, безразличные, как у жаб в аквариуме. Ей осточертело питаться одними фруктами и хлопьями, но приходилось и дальше их есть, потому что ничего другого готовить она не умела. Зерна и семечки, которые она роняла на пол кухни, начали прорастать в щели между досками, и не успела она оглянуться, как дом стал напоминать теплицу.
Матери она ставила еду на окно, а брату — между ног, скрещенных в позе лотоса. Ноги у него были такие тощие и кривые, что не отличались от корней лавра, под которым он сидел. Канделария так и не знала, корни или птицы в конечном счете приканчивают угощение. Однажды она видела, как желтоногий дрозд попытался свить гнездо в волосах брата, и с тех пор следила, чтобы такого не случилось. Вдруг выведутся птенцы, а Тобиас проснется и их потревожит? Так что каждый день с утра она принималась расчесывать ему волосы гребешком и стряхивать с него муравьев. Потом садилась рядом и разговаривала с ним. Так она научилась ни от кого не ждать ответов.
В конце концов Канделарии надоело, что говорит только она одна, и тогда она позволила словам исчезать в какой-то точке ее горла, не дойдя до губ. Она перестала слышать звуки во всем вокруг, потому что больше не было отца, который обратил бы на них ее внимание. Когда шел дождь, капли стучали повсюду, но она прислушивалась к ним все реже и реже. И деревянные столбы на рассвете скрипели, будто их пытают, но их стоны уже не были слышны. Когда у кроликов народились крольчата, Канделария провела целый день, вешая колокольчики на шею тем, у кого еще их не было, а потом заметила, что они уже не звенят так, как прежде. Дон Перпетуо кричал меньше, а ручей журчал не так громко, как в сезон дождей. А в доме была только тишина, и Канделария в конце концов тоже затихла, потому что, как говорил отец, надо присоединяться к врагам, которых не можешь одолеть.
В тишине она отпугивала лис, вытряхивала моль, избавлялась от бесконечных муравьиных верениц. В тишине выгоняла скорпионов из комнаты, чтобы не придавить их, ложась спать. В тишине заходила к матери убедиться, что та не окоченела. Канделария подносила палец к ноздрям матери, проверяя, дышит ли она. И по-прежнему лазила на крышу. Машина, которая должна была привезти отца, так и не показывалась на дороге, не разбрызгивала грязь по канавам. В те дни, когда Канделарии казалось, что она лопнет от нетерпения, когда слова уже не умещались внутри, она набирала полные легкие воздуха, зажмуривалась и кричала так, что плоды падали с деревьев. Как всегда, ей отвечало только эхо, а потом все снова погружалось в тишину. Обратно в тишину. Криков не хватало, чтобы ее одолеть.
Вскоре после того, как миновало второе полнолуние, Канделария увидела их. Еще тощие, но решительно тянущиеся вверх. Уверенно вплетающиеся повсюду, где есть за что уцепиться. Зеленые, тугие, хвастающие своей жизненной силой. Угрожающие и привычные одновременно. Руки лиан, которые уже дотянулись до самой верхней части крыши, как раз туда, где Канделария сидела и смотрела на дорогу. Они уже заключили весь дом в свои пугающие объятия. Оставалось только укрыть верхушку. Она вспомнила слова местных жителей и поняла, что природа побеждает в этой битве: отца уже не было, а ни она, ни мать, ни брат не давали отпор противнику.
Нетвердыми шагами она спустилась с крыши и принялась осматривать дом обновленным взглядом. Рассматривала каждый уголок, будто в первый раз. И многое увидела. Увидела, насколько разрослись внутри дома растения. Увидела, с каким упорством плесень разрисовывает стены, а корни лавров лезут в трубы. Они уже показались из унитазов. Канделария хотела наполнить ванну, открыла кран, а когда вернулась через несколько минут его закрыть, то обнаружила, что в ванну чего только не налилось. Она поняла, что бассейн превращается в пруд с такой мутной водой, что дна уже не разглядеть. Заметила, как быстро от дождя преет дерево и сползает черепица, как он пожирает берега ручья и заставляет двигаться даже камни. В апреле часто идет дождь, это она знала — лучшее время, чтобы купаться в полноводных затонах, ловить пиявок для процедур матери или ядовитых лягушек для Тобиаса. Чего она не знала, так это сколько проблем возникает из-за дождя. Она подумала об отце. Он-то справился бы со всеми этими проблемами. Но его тут больше не было.
Она пошла на кухню и достала все кастрюли. Выстроила их в ряд на полу. Взяла половники на длинных ручках, которыми мать размешивала натилью и арекипе[5]. Набрала воздуха, набралась смелости и принялась колотить по кастрюлям так, будто от этого зависела ее жизнь. Она била по ним изо всей силы своих рук, со всей яростью, которая бродила у нее внутри. Дом затрясся, трещины в полу разошлись, двери медленно закачались, завизжали ржавые петли. Окна задрожали так, что показалось, они сейчас треснут. Звук заполнил пустые углы, усиленный эхом. Канделария колотила половниками по кастрюлям все сильнее, все громче. И собиралась продолжать до тех пор, пока ее кто-нибудь не услышит.
Через некоторое время открылась дверь в комнату матери. Мать поглядела вниз с недосягаемой высоты, облокотившись на перила второго этажа. Она была бледная и прозрачная, как привидение. У нее просвечивали все вены на теле, как будто под кожей вились темные черви. Под глазами лежали такие тени, что казалось, на лице остались одни пустые глазницы. Глаза же щурились, потому что отвыкли от света, а может, потому, что она еще не выспалась, или, возможно, просто хотела разглядеть, откуда доносится такой шум. Канделария посмотрела на ее спутанные волосы, иссохшую кожу, перекошенный рот. Она вспомнила, что уже несколько дней не слышала, чтобы мать тошнило, и подумала, что это прогресс, но потом сообразила: мать так мало ела, что ей нечего было исторгать из желудка.
Разглядывая мать, она не заметила, как в дом вошел Тобиас. Вид у брата был такой ужасающий, что она перестала колотить по кастрюлям и уставилась на него. Он настолько отощал, что казалось, вот-вот растворится в воздухе и исчезнет. Канделария без всякого труда свалила бы его на пол одним тычком. Зубы у него были огромными, а кожа прозрачной. Он походил на банановую лягушку. Из-за того, что он столько сидел под лавром в одном и том же положении, у него при каждом движении скрипели суставы. Канделария услышала, как хрустнула его челюсть, когда он зевнул. Потом увидела, как он протер глаза, пытаясь наконец проснуться. Первой заговорила мать.
— Что происходит? — спросила она.
И тут же Тобиас слабым от долгого молчания голосом задал тот же вопрос:
— Что происходит?
— ПРОСНИТЕСЬ, ПРОСНИТЕСЬ! — крикнула Канделария. — Дом рушится!
Когда они перестали сопротивляться, начали проигрывать войну. Растительность захватывала власть над домом, а возможно, и над ними самими. Зелень настолько все заслонила, что постройки уже было не разглядеть с дороги. Никто еще не знал, что именно это и сделало Парруку подходящим местом, чтобы укрыться.
Польза от войны с растительностью была в том, что она временами объединяла всю семью. Вред был в том, что война порой обостряла различия, и они чувствовали себя совершенно чужими друг другу. Словно солдаты, которые не могут договориться между собой, где враг, и в итоге палят во все стороны. Или не палят никуда. Шли дни, и Канделария постепенно понимала, что теряет единственных соратников. Особенно мать с ее перепадами настроения. Сегодня окрыленная, завтра она падала духом. Но ей никогда не бывало совсем хорошо или совсем дурно — она будто ходила по краю бездны, думая, в какую сторону прыгнуть, но так и не осмеливалась принять решение. Канделария пыталась притянуть ее на свою сторону, ведь это ее мать, которая по-прежнему ей нужна, хоть на первый взгляд и кажется, что все наоборот. Это она по утрам вынуждала мать вставать с постели. Заталкивала в душ, заставляла есть, а потом гулять, чтобы солнце вернуло ей природный оттенок кожи и спрятало темные вспученные вены.
Часто Канделария поощряла мать на поиски новых круглых камней в коллекцию. Хотя теперь, в отсутствие отца, некому было вырезать камням глаза. Они так и не выяснили, откуда берутся эти камни, удивительно круглые. Они попадались по всей Парруке без какого-либо порядка. В первый раз они нашли такие камни на берегу реки и потому решили, что их принесло течением. Но потом, когда копали котлован под фундамент дома, обнаружили точно такие же камни. С одним и тем же успехом их можно было встретить на вершине горы или на дне затона. Размера они были самого разного, а вот формы и цвета — всегда одних и тех же. Круглые и черные.
Мать эти камни очень любила, и отец охотно их выкапывал, подбирал, волок или катил, лишь бы пополнить коллекцию. Если попадался особенно крупный, отец свистом подзывал местных, чтобы помогли дотащить его до дома и поднять в хозяйскую спальню, где камни громоздились друг на друге, как пушечные ядра. Всем им он высекал глаза, потому что Тереса была из тех женщин, которым приятно чувствовать себя в центре внимания. «Ты должна усвоить: есть на свете люди, которые рождаются, чтобы смотреть, и люди, которые рождаются, чтобы на них смотрели», — однажды сказал отец Канделарии. Но она тогда была еще маленькая и не понимала, когда он вот таким образом что-то объяснял.
За матерью наблюдали не только камни. Канделария тоже за ней наблюдала, потому что с недавнего времени ей было мало любить мать такой, какая она есть, — ей нужно было ее понять. Она пыталась разобраться, куда делась материнская красота, куда делось ее очарование, куда делись деньги, которые текли рекой, когда отец строил дом. И очень старалась понять чудачества матери: палец в глотке, добровольное заточение без перерыва, молчание без конца, перепады настроения. У матери вызывало особый интерес все связанное с детоксикацией, поэтому она, например, постилась раз в неделю, ставила пиявки по всему телу, чтобы вывести из крови токсины, и принимала ванны из пчелиного меда. Она всюду сыпала соду, щедро, будто в последний раз; вообще говоря — хотя сама она ни за что бы этого не признала, — в соду она верила больше, чем в Бога, что говорило о многом, поскольку она была глубоко религиозна, даром что ругалась с Богом день через день. Мать делала из соды ополаскиватель для десен, маски для лица, добавляла ее в шампунь, чтобы избавиться от перхоти, и в средство для мытья посуды, чтобы устранить запах. Она отшелушивала кожу, удаляла мозоли, прижигала раны — и все с помощью соды. Еще она, когда постилась, принимала соду с лимоном, чтобы ощелачивать организм изнутри, вот только никак не могла понять, как такой кислый фрукт может быть щелочным.
Она только что не воздвигла соде алтарь, однако ее отношениям с Богом, несмотря на все препирательства, разрыв не грозил, иначе она лишилась бы предлога чувствовать себя жертвой, а это было ее любимое развлечение. Канделария со временем пришла к выводу, что проблема матери в том, что в ее жизни трагедии происходили не так часто, как той бы хотелось, поэтому она раздувала до мировых масштабов даже самые незначительные события. А если и таких событий вдруг не было, всегда оставалась возможность их придумать.
Еще мать упорно очищала энергетику дома. Когда ей приходила такая блажь, она всем запрещала включать электрические приборы. Светить можно было только свечами и факелами. И тогда Паррука издали напоминала горящий дом посреди сельвы. Это была демонстрация силы перед лицом всей этой зелени. Дом выглядел могучим, живым, даже грозным. Но не теперь. Теперь это был дом, готовый обрушиться. Темная берлога, поглощаемая сельвой. Место, обреченное на тишину и ожидание.
Первым актом сопротивления стала обрезка лиан. Тобиас хотел вырвать их с корнем, но Канделария не дала: ее воодушевляло, что такая, казалось бы, статичная вещь, как растение, чувствует себя настолько свободно, что может объять весь дом. Они сошлись на том, чтобы подрезать лианы и тем самым показать им, кто тут главный. Потом брат с сестрой почистили резервуар для воды (разумеется, тонной соды), а заодно залатали все места, где просачивалась грязь.
Бассейн было решено больше не именовать бассейном, и с этого момента он был официально объявлен прудом. Дело в том, что никто не знал, как очистить воду и вернуть блеск кафельным плиткам, которые целиком заросли тиной. Корни, которые отец обрубил, сооружая бассейн, в конечном счете отвоевали территорию, отнятую у них годы назад. Трещины в плитках пропускали грязь, а вместе с грязью появились лягушки, мох и пиявки. Узнав, что пруд кишит пиявками, мать сочла это личной победой и знаком свыше и велела, чтобы их не трогали — пусть себе плодятся.
В те дни, когда к матери возвращалась надежда и жажда жизни, можно было увидеть, как она залезает в пруд совершенно голая, чтобы пиявки присосались к ее коже и вывели все токсины из крови и тканей. Никто в семье не понимал этой причуды. Отец называл ее чокнутой, когда видел у нее на теле красноватые следы от укусов, и это всякий раз заканчивалось ссорой. Так Канделария научилась никогда не обсуждать чужие причуды и поняла, что все навязчивые стремления рано или поздно становятся токсичными, даже навязчивое стремление к детоксикации.
На первый взгляд казалось, что главная проблема — лианы. Но нет. Главной проблемой были лавры, и Канделария это знала. Все знали. Мать хотела их выкорчевать, как будто таким образом выкорчевала бы память о муже. Тобиас был за то, чтобы оставить их как есть и где есть. Он догадывался, что избавляться от них — огромный труд, и заниматься этим придется ему одному. Канделария тоже не хотела срубать лавры, потому что знала, как отец ими гордился.
Более того, она знала, что отец сажал их специально, потому что лавры очень быстро растут, дают хорошую тень и у них густая листва. Да и совки облюбовали их ветви и пели там по ночам. Отцу нравились лавры, потому что он любил пение совок и обожал шелест ветра в листьях. А может быть, потому, что проблемы с лаврами — торчащие из унитазов корни, трещины в плитках патио и стенках бассейна — появились только после его ухода. Не в силах прийти к единому мнению, они решили оставить лавры в покое, хоть это и значило, что придется мириться с неудобствами. Канделария находила в лаврах нечто упадочно-прекрасное. Она от природы была склонна восхищаться теми, кто умеет отстаивать свое личное пространство.
Затем надо было понять, как быть с растениями, которые Канделария нечаянно посеяла в доме, роняя зерна и семена. Отец учил ее, что единственное в жизни, достойное поклонения, — это растения, и она чтила их, поскольку все, что говорил ей отец, для нее еще было священно. В результате переговоров было решено оставить только те растения, что пригодны для кулинарных целей. С тех пор в доме можно было наткнуться на базилик, кориандр, маленькие лимонные деревца и гуавы. Конечно, сохранили и манговое дерево, которое внушительно высилось посреди гостиной. И маис с подсолнечником, поскольку дон Перпетуо был весьма охоч до семечек.
Габи де Рочестер-Вергара, сама о том не подозревая, оказывалась все ближе и ближе к Парруке с каждым разом, когда принимала решение, сворачивать ли на дорогу, по которой, казалось, давно никто не ездит. У нее уже лопнуло заднее колесо. Несколько мелких зверьков уже не пережили внезапного столкновения с ее бампером. Она уже устала придумывать фальшивые имена, чтобы ночевать в дешевых гостиницах, где она среди ночи просыпалась в поту из-за своих кошмаров. Устала избегать полицейских постов и давать взятки тем, кто пытался выяснить о ней больше, чем она намеревалась рассказать. Она хотела куда-нибудь добраться. Добраться как можно скорее и пустить корни, длинные, глубокие и бесцеремонные, как у лавров.
Пока Габи за рулем джипа продолжала поиски надежного убежища, брат с сестрой без устали трудились, приводя дом в порядок. Мать руководила ими из кресла-качалки, посасывая спелые манго. Дон Перпетуо, любопытствуя, кружил у них над головой и время от времени спускался выпросить у матери кусочек фрукта. Был один из тех дней, когда она недурно выглядела и была в недурном настроении. «Это потому, что ей приятно, когда ее слушаются», — сказала брату Канделария. И они договорились между собой притворяться, будто с точностью выполняют ее указания, хотя в конечном счете все равно сделают так, как считают правильным. Мать в последнее время выглядела получше, была разговорчивой и оживленной. Видимо, это темпы размножения пиявок заставляли ее предвкушать окончательную и полную детоксикацию, как она выражалась. Тем не менее иногда она впадала в уныние и смотрела как будто сквозь предметы, на которых останавливала взгляд. Либо задавала бессмысленные вопросы, ожидая ответов в том же духе.
— Эй, ребята! А вам разве не полагается быть в школе?
— Нет, мам, школа — это для тупых, — отвечали они в унисон.
Когда пришло время чинить крышу, оказалось, что там совсем беда. Лианы выломали всю черепицу, обнажив алюминиевые листы, которые отец приладил несколько месяцев назад.
— Надо их снять, — сказал Тобиас. — Все равно от них никакого толку: как текло с потолка, так и течет.
— Нет, папа их сделал, чтобы мы слушали песни дождя, — сказала Канделария.
— Да какие там песни, — возразил Тобиас, — это просто было дешевле, чем менять черепицу.
Канделария притихла и задумалась над словами брата. Она смотрела, как он отдирает проржавевшие листы, на чем свет стоит ругаясь на отца за то, как он их уложил. Видела, как брат порезал мизинец острым краем листа и сунул в рот, чтобы остановить кровь. Кровь очень действовала ему на нервы. Стоило ему увидеть хоть каплю крови, и он бледнел как бумага. Канделария смотрела, как он сосет палец, пока подсчитывает количество разбитых черепиц, чтобы потом съездить в деревню и купить новых на замену, а еще чтобы не думать о крови, текущей из ранки. Мать, приступив к третьему манго, заметила, что дети вдруг замолчали.
— Что там у вас наверху творится? — спросила она.
— Да то, что муж твой — дилетант безрукий, — ответил Тобиас со своей обычной усмешечкой, которую Канделария терпеть не могла, потому что никак не понимала ее смысла.
— Ты отца своего имеешь в виду?
— Его самого, — сказал Тобиас.
— Тоже мне новость, лапочка, — ответила мать и стала слизывать сок манго, стекший ей на руку.
Оба расхохотались, а Канделария постаралась запомнить слово «дилетант», чтобы потом посмотреть в словаре. Еще она попыталась досчитать до тридцати, но не смогла.
Габи де Рочестер-Вергара приехала, когда дождь начал стихать. Лужи наконец испарились от жары, а трава окрасилась в фосфоресцирующие оттенки. Солнечные лучи раскладывали по полу узорчатые тени от решеток на окнах и цветные — от витражей, сейчас особенно ярких. Света было так много, что стекла, казалось, горели оттого, что солнце в них столько глядится. С возвращением солнца папоротники развернули листья, а цветы раскрыли лепестки, привлекая опылителей. Изумрудные туканеты выглядывали из своих дупел, как будто в окошки, а туман ушел с гор, открыв их ясные и четкие очертания.
Казалось, после долгой тишины Паррука возвращает себе звуки.
Иногда уже раздавался отчаянный стрекот цикад, сообщавший, что они готовы собираться в пары. И так они будут петь без перерыва, пока снова не начнутся дожди. Природа с незапамятных времен ведет себя одним и тем же образом. Каждое растение и каждое животное исполняет свою роль, чтобы сохранить естественное равновесие. Без исключений. Поэтому Канделария полагалась на природные циклы, когда надо было отмерить время. С приездом Габи она наловила новых головастиков, которые теперь плавали в аквариуме у нее в комнате. Через три полнолуния произойдет метаморфоза, и придется выпустить их обратно в пруд. К тому времени пройдет шесть полнолуний без новостей от отца.
Хоть Габи поначалу и вызвала подозрения, Канделарии показалось, что она не похожа на плохого человека. Заплатила вперед, не торгуясь. Ничего не требовала. Не задавала неудобных вопросов, потому что так делают люди, если не хотят, чтобы им задавали такие вопросы. Она легко приспособилась к совместной жизни с лианами, которые пробрались в ее комнату через окно и уцепились за ножки кровати и балки потолка. Она сказала, что ей нравятся стены, увитые ункарией. Она упомянула, что белесое молочко, которое вытекает из ее листьев на сломе, помогает убрать морщины и отбелить пятна на коже. И, сказав это, провела рукой по бесформенному пятну на уровне груди. Еще она говорила, что ей перестали сниться кошмары. Она не хотела, чтобы Канделария подметала с пола сухие листья — Анастасии Годой-Пинто очень нравилось лежать, зарывшись в прохладу палой листвы. У Габи оказался кошачий талант ловить горных мышей; она сажала их в банку и потом скармливала змее. Канделария восхищалась ловкостью, с которой она охотилась, не снимая туфель, не растрепав прическу и не запачкав землей ни одно из своих белых платьев.
Казалось, у Габи нет никаких тревог и забот, однако известие о том, что Тобиас благополучно закопал джип, принесло ей заметное облегчение, и в благодарность она сунула еще одну пачку банкнот в задний карман его штанов. Ела она мало и понемножку, как птичка. А по вечерам не брала в рот ни кусочка, утверждая, что ложиться спать на полный желудок — значит гарантировать себе кошмары, хотя Канделария полагала, что она просто боится потолстеть. Она не раз видела, как Габи рассматривает свое отражение в окнах. Встанет лицом, потом повернется и смотрит на себя сзади, с одного бока, с другого. Соберет волосы в высокий хвост, потом сама же растреплет пряди пальцами. То втянет живот, то расслабит и при этом разглаживает платье, лишь бы убедиться, что она не выглядит толстой. Улыбнется, довольная, как всегда, но потом у другого окна повторяет все с самого начала. И так раз за разом, весь день, день за днем.
Канделарии никогда не приходило в голову так себя рассматривать, но, увидев, как это делает Габи, да еще так регулярно, вдруг серьезно задумалась о том, какие формы приобретает ее собственное тело. Грудь определенно растет медленнее, чем попа, и ноги из-за этого кажутся короткими и тонкими, как у лягушек в пруду. Рост слишком маленький, попа слишком большая. Раньше она не обращала внимания на свои зубы, а теперь, присмотревшись к Габи, поняла, что до такой ровной и белой улыбки ей самой далеко. Да и зубы, пожалуй, мелковаты. Рыжеватый пушок, покрывающий ноги, она прежде не замечала, как не замечала царапины, ссадины, укусы насекомых, животных в целом и дона Перпетуо в частности. Болевой порог у нее был высокий, так что она сама часто не могла объяснить, откуда у нее та или иная ранка.
Она стала чаще смотреть на себя, не только в окна, но и в зеркало в гардеробе у матери. Ей совсем не нравились ни веснушки, которые усеивали ее щеки, ни растрепанная грива до самой попы. Причесываться она терпеть не могла, а ногти не стригла, а обгрызала. Кончики пальцев у нее были загрубелые, а часто еще и кровоточили, потому что она все время обдирала кожу вокруг ногтей. Оттягивая футболку, пыталась определить, насколько отросла грудь. Постоянный жар и неудобство, которые вызывало прикосновение ткани, внушали надежду, что скоро у нее вырастут большие и круглые груди, как у Габи, но шел день за днем, а они не увеличивались ни на сантиметр. Она подумала, что ей нужно собственное зеркало в полный рост, — даже показалось нелепо, как это она всю жизнь без него жила. Она как будто никогда на себя не смотрела. Как ни странно, раньше она не чувствовала в этом необходимости, а теперь не могла без этого обойтись.
— Я красивая? — спросила она у Габи.
— А сама как думаешь?
— Не знаю, я раньше не задавалась таким вопросом.
— Такой вопрос никому нельзя задавать, солнышко. Если позволишь кому-то другому решать, кто ты и какая, потом не сможешь это решать сама. Быть женщиной нелегко, солнышко.
— А мужчиной?
— Легко настолько, что чем дальше, тем больше они глупеют, понимаешь? Иногда то, что человеку на пользу, в то же время ему во вред. Помни об этом, потому что такие знания и делают особенными таких женщин, как мы с тобой.
Она все время вот так объединяла себя и Канделарию, когда у них заходили подобные разговоры, и Канделария не понимала почему. Да и сами разговоры часто не понимала. Но ее все равно необычайно тянуло к Габи. Канделарию восхищало ее молчаливое любопытство. Казалось, гостье не надоедает рассматривать все вокруг, не упуская ни малейшей детали, которая могла оказаться важной. Она постоянно собирала растения и описывала их потом в тетрадке, которую держала на тумбочке у кровати. «Я ищу идеальное растение», — сказала она однажды и ловко ушла от необходимости уточнять, идеальное для чего; впрочем, наблюдательная Канделария уже заметила ее особый интерес к очень ядовитым растениям.
Время, свободное от этого явного увлечения ботаникой, Габи проводила, разглядывая все, что ее окружает, как будто ей совершенно нечем больше было заняться в жизни. И действительно, других дел у нее не было, кроме как наблюдать, а потом высказывать свое мнение об увиденном, причем так, чтобы никто не подумал, будто она осуждает. У нее был талант делать такие комментарии, которые заставляют задуматься. Глядя, как дон Перпетуо качается на ветке и обозревает пейзаж с высоты араукарии, она говорила, что эта птица умеет жить по-настоящему. Видя, как мать купается в пруду, облепленная пиявками, упоминала, что вывести токсины можно отовсюду, кроме мыслей. А застав Тобиаса за поиском грибов, замечала, что одурманенный ум не поможет обрести истину. Едва посмотрев ему в глаза, она как будто сразу могла определить, сколько варева он выпил или собирается выпить. Иногда казалось, что она умеет читать чужие мысли, как книги.
Однажды утром Канделария заметила, что Габи внимательно за ней наблюдает, пока она обливает китов соленой водой из ведра. И по какой-то причине, в тот момент непонятной для нее самой, эта процедура, которую она неукоснительно выполняла каждый день с тех пор, как отец установил скульптуры, вдруг показалась ей нелепой. Особенно когда она нечаянно услышала, как Габи спрашивает у Тобиаса:
— А зачем поливать статуи соленой водой?
— Вам реальное объяснение или фантастическое?
— Оба.
— Папа сказал Канделарии, что киты не поют, потому что они не в море. Это фантастическое.
— А реальное какое?
— На самом деле он решил, что от соленой воды на его скульптурах не будет расти мох и плесень.
— Ушлый же у тебя отец, солнышко, — сказала Габи.
— И никчемный, — добавил Тобиас. — А никчемные люди и советы дают никчемные.
Канделария предпочла бы не слышать этот разговор. Вот так она поплатилась за то, что подслушивала. По крайней мере в одном теперь сомнения не было: матери больше не придется жаловаться, что с кухни куда-то пропадает соль. Раздосадованная, она подхватила ведро и побежала в сарай для инструментов за лопатой. Перерыла там все, но не нашла. Вспомнила, что последний ее брал Тобиас, когда закапывал джип, и пошла к нему в комнату спросить. Как всегда, она вошла не постучавшись и увидела его на кровати, накрывшегося одеялом.
— Где лопата?
— Больше не входи без стука, Кандела.
— Это с каких пор?
— С этих самых.
— Раньше такого не было…
— Раньше было раньше, — перебил он ее, повысив голос, и стал подниматься, чтобы выставить сестру из комнаты, но этого делать не пришлось: она выбежала, как только одеяло соскользнуло на пол и она увидела, что брат под ним был голый.
Канделария бежала, не останавливаясь, до того места, где Тобиас закопал джип. Она была взбудоражена. Воздух с трудом попадал в легкие. Она пожалела, что увидела тело брата. Она и раньше его видела, но почти не замечала. В детстве они купались в ручье голышом, но Канделария не помнила, чтобы нагота сводного брата вызывала у нее какую-то неловкость, но теперь она казалась невыносимой. Как будто разом нарушился их братско-сестринский пакт и стали открываться стороны, недоступные ее пониманию.
Раньше она могла не задумываясь кинуться в объятия к Тобиасу, спать с ним в одной кровати и укрываться одним одеялом. Раньше он носил ее на руках, тело к телу, если она уставала во время экспедиции на гору в поисках лягушек, орхидей или пары для дона Перпетуо. Раньше они вместе лежали в траве, и придумывали, на что похожи облака, и вытаскивали друг у друга из зубов застрявшие косточки маракуйи. Слизывали друг у друга с рук стекавший сок, когда ели спелые манго. Но сейчас ей казалось немыслимым делать с ним что-то подобное. Лучше было убежать, чем видеть это тело, ставшее вдруг незнакомым.
Она бежала, не останавливаясь, до самого кургана, где был захоронен джип, на котором приехала Габи. Надо было срочно отыскать лопату. Канделария подхватила ее, как только увидела, и поспешила на гору, за землей. Ей нужна была самая черная, самая жирная, самая богатая питательными веществами. Самая плодородная, такая, в которой ее брат выращивал свои грибы, такая, в которой что угодно растет как на дрожжах. Отыскав такую землю, она накопала целое ведро, пошла к китам и постаралась засыпать каждую скульптуру.
Со временем она поймет, что вещи не исчезают, если просто засыпать их землей, отвернуться или зажмуриться так, что перед глазами все плывет, когда снова их открываешь. Даже если земля будет самая плодородная на свете, даже если повернуть шею, как попугай, даже если не открывать глаза дольше, чем Тобиас, когда он неделями медитирует под действием своего варева. Но Канделарии нужно было время, чтобы понять, как быть с тем, чего она не хочет видеть, и пока это время не настало, она занялась подсчетами и пришла к выводу, что к следующему полнолунию плесень и лишайники должны разрастись, и сорняки скроют очертания китов и их былое великолепие — потому что они были великолепны, хоть и не пели.
Во всем были виноваты грибы. Канделария нисколько в этом не сомневалась. Проклятые грибы отнимали у нее сводного брата. Такие безобидные на вид, они стремительно и страшно его меняли. От двух граммов Тобиас делался веселым, от трех — забывчивым, от четырех — изобретательным, от пяти — буйным, а от шести — трансцедентальным. От десяти граммов он медитировал под лавром несколько недель, а от двадцати — и того дольше. Трясти его было бесполезно, причесывать и разговаривать с ним тоже, так что разбудить его мог только грохот кастрюль.
Канделария не знала, почему Тобиас не захотел уйти вместе с отцом. И не знала, почему он и отец в последнее время так друг от друга отдалились. Она догадывалась, что на то есть причины, причем, похоже, настолько веские, что вся семья старалась их скрыть. Бывают такие вещи: тяжелые, непонятные, трудноперевариваемые. И именно о таких вещах в семьях решают молчать.
— Тебе не кажется, что в этом доме стало слишком тихо с тех пор, как папа ушел? — спросила она как-то раз у брата.
— Тихо было всегда, — сказал Тобиас.
— Раньше мы не слышали тишину, — сказала Канделария.
— Просто раньше она так не кричала.
Поначалу никому в семье, казалось, не было дела до того, что он занялся выращиванием галлюциногенных грибов, — у Тобиаса лучше получалось затевать новые проекты, чем доводить их до конца. Так бывает со слишком умными людьми: им очень быстро становится скучно, поэтому они редко заканчивают то, что начали. Канделария пришла к такому выводу после того, как брат самостоятельно выучил четыре языка. Правда, она не могла проверить, насколько хорошо он ими овладел, потому что сама знала только испанский. Но это оказалось неважно, потому что скоро Тобиас увлекся Индией и та поглотила все его внимание. Канделария не знала, хинди ли привел его к грибам, или грибы к хинди, но брат вдруг проникся не только языком этой страны, но и медитацией, пением мантр и вегетарианством.
До Индии он был помешан на Эдгаре Аллане По, но этот период закончился быстрее, чем ожидалось: по его собственным словам, Тобиас уже выучил наизусть все произведения. Впрочем, это Канделария тоже не могла проверить, потому что не представляла, насколько обширно творчество По. А до По у него был этап натуралиста-любителя, когда он открыл три вида орхидей и два вида ядовитых лягушек, — по его словам, всех их назвали в его честь и написали об этом в журнале «Сайенс джорнал», и если бы ему не наскучили изыскания, он непременно открыл бы еще много других видов, ведь если что и рождалось в изобилии в этих горах, так это орхидеи и лягушки. Канделария тогда единственный раз пожалела, что ее исключили из школы: ее познаний в английском не хватило бы, чтобы прочитать эти предполагаемые статьи. Но это мало ее заботило, потому что она была еще в том возрасте, когда старшие братья — кумиры и все, что они делают и говорят, принимается без малейших сомнений.
Но больше всего из навязчивых идей Тобиаса Канделарии запомнилась одна из первых, когда он узнал, что дон Перпетуо принадлежит к вымирающему виду на грани полного исчезновения. Тобиас объяснил, что нужно найти ему пару, чтобы предотвратить окончательное вымирание двояких ара (так он предпочитал именовать этот вид), иначе, сказал он, скоро таких попугаев можно будет увидеть только на фотографиях. «Представляешь, Кандела, это, возможно, последний представитель своего вида, а мы тут сидим и смотрим, как он стареет, не оставляя потомства», — часто говорил он ей, и при этом лицо его приобретало такое обеспокоенное выражение, какого она раньше у него не видела.
Канделария тогда даже не понимала, что значит «вымирающий вид», но скоро усвоила, как важно ей тоже делать озабоченное лицо всякий раз, как брат заговаривает на эту тему. Лучше всего тогда было то, что он стал брать ее с собой в экспедиции на гору: попугай сидел у него на одной руке, Канделария вцеплялась в другую. Прежде они никогда не уходили так далеко от дома и не побеждали такую суровую природу. В своих поисках им приходилось перебираться через незнакомые ручьи и залезать на незнакомые деревья. Они пытались подражать крикам попугая в надежде, что им ответит кто-то помимо эха. Ходили там, где не было тропинок, встречали оцелотов, плотоядные растения, болота, которые могли засосать их с головой, и лотосы такой величины, что можно на них стоять и не тонуть. Во всяком случае, так говорил ей Тобиас, держа ее за руку, чтобы она не боялась. Рядом с ним ей никогда не было страшно, потому что старшие братья способны одолеть любую опасность — иначе не решались бы рождаться первыми. Они так и не нашли даже следа других двояких ара, но у Тобиаса не было повода сказать, что он возвращался из экспедиций с пустыми руками, потому что в большинстве случаев он нес Канделарию, умирающую от усталости.
А иногда возвращался с полным рюкзаком грибов.
На той же самой горе ему попался какой-то необычный вид грибов, которые Тобиас посчитал галюциногенными и решил выращивать дома — улучшать и окультуривать их. Его страсть к грибам вначале вроде бы никого не тревожила, но потом, когда она вышла из-под контроля, больше всех удивилась Канделария, потому что брат показал себя таким, какой он есть, а не таким, каким его воспринимала она. Она много раз видела, как брат что-то затевает и потом бросает, но грибами он увлекся настолько, что в день, когда под дребезжание капель дождя ушел отец, Тобиас не захотел пойти с ним, а уселся под лавр и погрузился в самый долгий транс, какой испытывал. Он продолжался с тех пор, как ушел отец, и до того дня, когда у жаб выпучились глаза, хотя открылись они только после того, как луна стала снова полной.
Так было не всегда. Иногда Тобиас оставлял грибы в покое, и тогда к нему возвращалась ясность ума. Канделария снова начинала для него существовать, когда ее не заслоняли грибы. Его глаза смотрели на нее. Его губы произносили ее имя. Он называл ее Канделой, утверждая, что в таком сокращенном имени больше мощи, больше напора. «Только искры не хватает, чтобы ты воспламенилась», — однажды сказал он ей. Но она не поняла. Некоторые вещи она поймет, только оглянувшись на них в будущем.
Поскольку невозможно было предсказать, сколько продлится период ясности, Канделария всюду ходила за братом, как собачка, боясь выпустить его из вида. Ей нужна была помощь Тобиаса, чтобы вернуть себе дом. Она хотела и дальше слушать звуки. Воображать, что это песни. Она уже немного устала ждать отца и сама бы отправилась на его поиски, только не знала, куда, как да и когда найти на это время. В тот вечер они сидели у бассейна, уже превратившегося в пруд с мутной водой. Они собирались обсудить ремонт дома и решить, откуда взять деньги, но в итоге заговорили об отце. Внизу, на болоте, пели лягушки.
— Ты ушел бы с ним, если бы он тебя позвал? — спросила Канделария.
— А он позвал, но я не захотел. Я ему больше не верю.
— И куда он ушел? — продолжала допытываться Канделария.
— Наверняка искать китов, которые на самом деле поют.
Канделария никак не могла понять, знает он, где теперь отец, или нет, говорит ли всерьез или просто ради того, чтобы говорить. Они замолчали, и каждый сделал собственные выводы, но спрятал их в той части разума, где хранятся выводы, с которыми не хочется соглашаться. Оба были босиком, болтали ногами и бередили отражение луны, как будто застрявшее в этой мутной густонаселенной воде.
— Я, когда плаваю в пруду, все время закрываю глаза, — вдруг сказала Канделария.
— Зачем? — спросил Тобиас, одерживая улыбку.
— Чтобы не бояться.
— Вода такая мутная, что без разницы, открывать или закрывать.
— Как раз поэтому, — сказала Канделария, — зачем открывать глаза, если все равно ничего не видно…
— Как раз поэтому, — сказал Тобиас, — зачем закрывать глаза, если все равно ничего не видно…
Канделария ненадолго задумалась и пришла к выводу, что под водой все-таки лучше закрывать глаза; еще не пришло время ей понять, что правильно делать как раз наоборот и что именно на те вещи, которые не хочется видеть, надо смотреть широко раскрытыми глазами. Чтобы сменить тему, она энергично заболтала ногами и спросила:
— А если сильно взболтать воду, как думаешь, получится освободить луну из этого пруда?
— Думаю, что лучше смотреть на небо. А еще думаю, что лучше всегда держать глаза открытыми.
Оба подняли взгляд и стали смотреть на луну. Свободная, одинокая, подвешенная высоко-высоко в бескрайней ночи. Вдалеке продолжали петь лягушки. Но теперь Канделарии показалось, что их пение звучит как жалобный стон.
Настолько же естественно, как росли внутри дома деревья и расползались корни лавров. Настолько же естественно, как тянулись под землей норы броненосцев и плодились в пруду пиявки. Настолько же естественно скоро стало присутствие Габи де Рочестер-Вергары в Парруке. Канделария наблюдала за ней и пыталась понять: то ли эта женщина приспособилась к окружающей обстановке, то ли обстановка приспособилась к ней. У нее был редкий талант к подражанию, она умела быть и заметной, и незаметной в зависимости от того, чего требовали обстоятельства. Стоило ей открыть рот и заговорить, она будто всех гипнотизировала. Никто не оспаривал ее слова, никто не решался углубляться в эти простые и меткие замечания, которые она роняла с такой же легкостью, как птицы роняют перья, когда линяют. Эти замечания будили воображение у всех, кто их слышал, и не оставляли места для неоспоримых истин.
Она ухитрялась все время выглядеть безупречно, хотя у нее было всего два платья, оба белые. И она по-прежнему не снимала туфли, хотя знала, что мать и Тобиас посмеиваются над тем, как она упорно ходит на каблуках по такой неровной местности. Тереса даже хотела одолжить ей сандалии, но гостья отказалась. Она была любезна, но не до такой степени, чтобы другие позволяли себе излишнюю фамильярность. Ее утонченность вызывала много вопросов, которые никто не решался ей задавать, а если и задавали, то знали, что она изящно уйдет от ответа.
— Скажите, Габи, вы замужем? — однажды спросила у нее мать за обедом.
— Разумеется, Тереса. Я трижды выходила замуж и трижды овдовела. Должен же у женщины быть дома кто-то, с кем можно поспорить.
— Поспорить?
— Приятно же видеть лицо мужа, когда разгромишь его вескими доводами, вам так не кажется?
— Доводами? — переспросила Тереса, явно задумавшись, были ли у нее самой когда-нибудь свои доводы.
— Хотя, пожалуй, можно обойтись и без доводов. Чтобы побеждать мужчин в спорах, достаточно овладеть одним мастерством: пропускать мимо ушей то, что они говорят, — сказала Габи. — Впрочем, «мастерство» — это еще сильно сказано. Большинство мужчин так глупы, что даже Канделария их переспорит.
— А как вы три раза овдовели?
— Вот для этого, знаете ли, и вправду нужно мастерство, Тереса. И как любое мастерство, его нужно шлифовать, чтобы дойти до совершенства. На данный момент я могла бы назвать себя настоящим мастером, и тем не менее, как вы наверняка заметили, продолжаю искать растения, которые обеспечат более действенный, более чистый результат. Должно же быть какое-то растение, которое не оставит никакого следа, не выдаст причастных своими ботаническими эманациями.
Все задумались над ее словами, но никто ничего не понял, потому что Габи была мастер не только в области ядовитых растений, но и в том, чтобы замаскировать любую истину так, чтобы она осталась незаметной или была похожа на детскую игру. Пока сотрапезники искали смысл в ее словах, а Канделария старалась запомнить слово «эманации», чтобы потом посмотреть его в словаре, Габи как ни в чем не бывало продолжала жевать свой шпинат. Она каждый кусочек пережевывала по двадцать раз, прежде чем проглотить. Канделария подсчитала, когда наблюдала за тем, как гостья ест. Она знала, что так делают для того, чтобы обмануть мозг и не съесть слишком много калорий. Габи при этом совсем не напоминала корову, жующую жвачку, напротив, оставалась такой же утонченной, даже когда делала самые заурядные вещи: жевала, опускалась на колени перед растениями, чтобы их исследовать, или ловила мышей на корм Анастасии Годой-Пинто.
Все тайком за ней наблюдали, пытаясь понять, в чем кроется ее природное изящество, откуда берется очарование, которое делает ее такой привлекательной. Дело было в сочетании противоположных качеств: гостья вызывала отвращение и интерес, сочувствие и страх, уважение и насмешку. И все это одновременно. Окружающие не знали, чувствовать себя в безопасности или в опасности, прятаться от нее или сделаться ее союзниками, вышвырнуть ее на улицу или уложить в собственную кровать. Канделария ясно понимала, что испытывает к ней восторженный интерес. А вот мать с братом ощущали угрозу и потому не упускали возможности принизить Габи, зная, что это для них единственный способ почувствовать свое превосходство. Между собой они называли гостью падшей женщиной, чудачкой, беглянкой, но в ее присутствии робели и не могли употребить ни единого прозвища, которыми награждали ее за глаза.
В отсутствие отца, заметила Канделария, между матерью и братом появилось какое-то сообщничество. Сначала ей не нравились саркастичные комментарии, которые они отпускали по поводу отца, а теперь они точно так же себя вели с Габи. Однажды особенно влажное утро заставило деревянные столбы в доме скрипеть сильнее обычного. Когда Габи при всех упомянула об этом за завтраком, Канделария объяснила: как рассказывал отец, древесина издает такие звуки, потому что это язык, на котором общаются между собой деревья, выросшие в одном лесу.
— Вот вы и услышали фантастическое объяснение, — перебил Тобиас с той дурацкой усмешкой, которую Канделария так ненавидела. — А настоящее хотите услышать?
— Нет, — сказала Габи. — Мне нравится фантастическое.
— Я хочу услышать настоящее, — сказала Канделария.
— Не надо, солнышко, в этом нет необходимости, — сказала Габи.
— Рассказывай! — потребовала Канделария, вскочив на ноги и повернувшись к брату.
— Столбы скрипят из-за того, что папа рубил деревья, пока они еще были зеленые. Отправлять древесину на просушку было дорого. А покупать уже просушенную — еще дороже. Короче говоря, дерево жалуется, потому что папа лентяй и жадина.
— Довольно, — сказала Габи.
— Нет, это нас всех касается, — сказал Тобиас. — Сырая древесина очень неустойчивая, она легко может искривиться и сломаться.
Канделария выбежала прочь. Прежде чем скрыться среди деревьев, она оглянулась и увидела, как Габи встала перед Тобиасом, чтобы влепить ему пощечину. Она подумала, что надо бы научиться давать пощечины, чтобы не убегать каждый раз, когда обстановка становится невыносимой. Правда, сейчас она не попыталась досчитать до тридцати, и это, наверное, что-то значило. Может быть, сцена с пощечиной отпугнула у нее желание плакать. Она спустилась к ручью и села на камень, подумать обо всех вещах, которым нужно научиться. Габи не всегда будет рядом, чтобы за нее заступиться.
Она кидала камешки в затоны ручья, когда вдруг почувствовала присутствие Габи. Неизвестно, сколько времени та на нее смотрела, а Канделария и не замечала. Габи стояла на берегу прозрачного затона в своем белом платье и красных туфлях на каблуках. Солнечный свет падал на нее так, что она была как картина из книг по искусству, которые отец показывал Канделарии в домашней библиотеке. Она задумалась, каково это — быть такой красивой, стоять так твердо, как будто земля ей что-то должна, а она ее топчет в наказание. Сейчас непонятно было, то ли красота придает Габи уверенность, то ли уверенность делает ее красивой. Самой Канделарии надо было работать и над тем, и на другим, если она хотела, чтобы с ней считались: репетировать перед зеркалом свои выгодные стороны и учиться так себя ставить в мире, чтобы ее заметили.
— Давай поплаваем, солнышко? — предложила Габи.
— Я без купальника, — ответила Канделария и подумала, будет ли она из-за своей неуверенности выглядеть в купальнике уродливо или же она на самом деле уродина и из-за этого такая неуверенная.
— Да кому нужен купальник? — сказала Габи, раздеваясь.
Канделария покосилась на нее и увидела большие груди, крепкие, как два мяча. Над ними было красноватое пятно неопределенных очертаний, похожее на географическую карту.
— Мне нужен купальник, — сказала Канделария, уставившись на пятно.
— Ладно тебе, солнышко. Никто нас не увидит. В воду!
— Я не люблю быть голой, — сказала она.
Габи тут же оделась, то ли чтобы прикрыть пятно, то ли из солидарности с Канделарией, которую смущала нагота. Они помолчали, разглядывая неторопливое течение ручья и бросая камни в воду.
— Мой брат раньше таким не был, — сказала Канделария через некоторое время. — И мой отец тоже таким не был.
— Человека никогда не узнаешь целиком, солнышко. Посмотри на меня как следует, настанет день, когда ты меня не узнаешь…
— Если подумать, — сказала она, даже не слушая, что говорила Габи, — то и мать тоже такой не была.
— Может быть, это ты раньше такой не была, — сказала Габи.
Канделария посмотрела на свое отражение на поверхности ручья, и оно показалось ей таким перекошенным, что она едва узнала собственное лицо. В отражении она была уродливой и от этого сразу себя почувствовала жалкой, такой же ничтожной, как муравьи, которые в эту минуту карабкались по ее ноге. Она могла бы стряхнуть их, и никто бы о них не пожалел; это даже не изменило бы порядок муравьиной вереницы, в которой они шли, и никак не затронуло бы жизнь муравейника, который они сами же и построили.
Она снова повернулась к воде и не поняла, было ли искажение отражения вызвано ее фантазией, ветром, неустанным течением ручья или каким-то животным, проплывшим под водой, но она попыталась убедить себя в том, что не всегда можно понять, почему что-то меняется. Вот и еще одна причина открывать глаза и в воде, и вне воды.
В тот же самый день, когда Канделария нашла труп кролика среди чащи, она подумала, что увидела мертвого человека. Он лежал на камне, слишком неподвижный для спящего, но слишком удобно устроившийся для покойника. Однако мошки, вьющиеся вокруг его язв, лохмотья и вонючие изношенные башмаки навели ее на предположение, что она, возможно, видит мертвеца — впервые в жизни. Мертвые тела животных она видела и раньше, и они всегда производили на нее гнетущее впечатление, она даже думала, что никогда к такому не привыкнет. Больше всего ее поразило зловоние, страшное зловоние, от которого внутри все переворачивалось.
Ворон, такой черный, что на солнце его перья отливали синим, сидел на груди этого покинутого тела, погруженного в неподвижность, которую она не могла истолковать. Птица напомнила ей о стихотворении Эдгара Аллана По, которое Тобиас часто читал наизусть, так что у нее в памяти осталось несколько строк.
Я шепнул: «Друзья сокрылись вот уж многие года,
Завтра он меня покинет, как надежды, навсегда».
Ворон молвил: «Никогда».
Птица посмотрела на нее с тревогой и одновременно с любопытством. Казалось, ворон способен прочесть ее мысли. Канделария молча изучала эту сцену под пристальным взглядом ворона. Она так и держала в руках мертвого кролика, несомненно ставшего жертвой лисы. Вдруг она задумалась: может, ворон питается падалью и ждет, когда она бросит кролика, чтобы вдоволь попировать? Когда она встряхнула кролика, колокольчик у него на шее тихонько звякнул. Она обратила внимание, что шкурка у него была все еще мягкая и упругая, как перчатка.
Рой мух вился около ног человека. Ноги были стерты, как у того, кто никогда не перестает бежать. Все в его облике говорило о том, что это загнанный человек. На лице лежал отпечаток страданий, морщины хранили следы тысячи дорог. Канделария не представляла, каким путем шел этот человек по жизни; возможно, он был из тех, кто давно забыл причины, по которым однажды отправился в путь. Или из тех, кто всегда чувствует, что его преследуют, и поэтому столько прячется, что в конце концов не может ни перестать бежать, ни найти самого себя.
Может быть, ее встревожило жужжание мух или отвратительный запах, исходивший от башмаков с прохудившейся подошвой. Или зрачок ворона, который то расширялся, то сужался, с той смесью любопытства и осторожности, с какой птицы смотрят на человека, пытаясь предугадать его следующее движение. Или все это сразу, вместе с другими признаками, которые Канделария не успела заметить или понять. Но она вдруг почувствовала странную неловкость, какую прежде никогда не испытывала. Неподвижность, молчание, гниение, мертвечина громоздились у нее перед глазами, впервые открывая темную сторону жизни, с которой ей еще не приходилось сталкиваться.
Смерть, никто еще не говорил с ней о смерти, как будто это не было единственное, в чем можно быть уверенным в жизни. Смерть лежала тут перед ней со всем своим неудобством, со всей своей тяжестью, со всем своим уродством. Канделария поняла, почему мертвых закапывают или сжигают, чтобы скрыть их останки от нашего взгляда. Чтобы воспоминание о телесном разложении не отпечаталось навеки в наших зрачках, а вонь — в какой-то неведомой точке в носу.
Ей хотелось убежать, и в то же время она не могла оторвать глаз от этой картины, которая ее так пугала. Она не знала, как назвать чувство, которое испытывала в тот момент, потому что прежде ничего подобного не чувствовала. Она могла бы вернуться домой и притвориться, что не видела неподвижного тела, но знала, что, если оставит этого человека тут, лисы скоро разорвут его на части, а черные грифы доклюют остальное, и тогда она тоже будет немного виновата. Сама мысль о том, чтобы оказаться виноватой в чем-то настолько ужасном, пугала ее, и она задумалась, есть ли вина на глазах того, кто видит, но не находит в себе сил сделать то, чего требуют обстоятельства. Озноб еще катился у нее по спине, она еще сотрясалась от удара холодного и острого кинжала страха, но понимала, что должна что-то сделать — и вовсе не засыпать труп землей, не отвернуться, не закрыть глаза. Она зашвырнула кролика подальше и побежала искать брата.
— Там мертвый человек! Тобиас, ты понимаешь? Мертвый. МЕРТВЫЙ.
— А то я не знаю, Кандела. Мертвых людей везде полно.
— Но этот здесь, так что он наш мертвый. Мы должны что-то сделать!
— Где — здесь?
— Здесь, в Парруке.
Когда они добежали до камня, где лежал человек, которого Канделария в своем невежестве поспешила объявить мертвым, незнакомец оказался живее некуда и что-то тихо и неразборчиво нашептывал ворону. Заметив, что за ним наблюдают, человек машинально сунул руку в сумку за спиной, еще более грязную, чем он сам, и, к изумлению брата с сестрой, достал пистолет. Наставив на них оружие, он тщательно оглядел их с ног до головы, но, увидев рыжие косички Канделарии и белизну Тобиаса, казалось, устыдился своей дикой реакции.
— Что-то вы не похожи на мертвого! — сказал ему Тобиас и поглядел на сестру.
— На мертвого? НА МЕРТВОГО? — воскликнул человек. — Слышишь, Эдгар? Все хотят видеть меня мертвым, — сказал он ворону. — Даже я сам. — И он приставил дуло себе к голове.
Канделария с ужасом посмотрела на него, потом повернулась к Тобиасу. Он был колючий и неподвижный, точь-в-точь кактус из тех, которые вырастают такими толстыми, что даже буря не свалит. Она раньше никогда не видела пистолетов и знала, что брат тоже. Ей хотелось убежать, но она вспомнила, что решила больше не убегать всякий раз, когда не может совладать с обстоятельствами, и почла за лучшее достать из кармана печенье. Она подумала, что человек, который так выглядит, наверняка очень голоден, а на голодный желудок, пожалуй, обычно принимают не лучшие решения. Когда человек увидел печенье, аппетит у него, похоже, пересилил желание убивать, потому что он убрал пистолет и выхватил пачку у нее из рук, не успела она ее протянуть.
Человек жадно и нетерпеливо ее распечатал. Прежде чем наброситься на печенье, он предложил кусочек ворону. Подождал несколько секунд, наблюдая, что будет с птицей. Ничего особенного не произошло, и он затолкал в рот сразу все четыре оставшихся печенья, не смог их как следует прожевать и начал давиться. Канделария наблюдала за этой сценой, пытаясь понять, что ее поражало больше: облик незнакомца, вонь, исходящая от его ног, пистолет, ворон или же рот, так набитый печеньем, что невозможно было дышать. Ни она, ни брат не решились постучать ему по спине, потому что последнее, что хочется сделать в присутствии вооруженного человека, — это стукнуть его. Когда незнакомцу наконец удалось проглотить печенье, он посмотрел ворону в глаза и сказал ему:
— Вот видишь, Эдгар? Похоже, эти ребята безобидные. Ты слышал колокольчики? Или это мне приснилось?
— Это наверняка были кролики, приходили с вами поздороваться, — сказала Канделария в попытке показаться дружелюбной.
— Или предупредить, что рядом лисы, — сказал Тобиас. — Пойдемте скорее, а то еще столкнемся с лисой, а она окажется такая же голодная, как вы.
По пути домой все молчали. Тобиас гадал, по каким причинам человек ходит с оружием и ручным вороном по имени Эдгар. А Канделария раздумывала: что, если отец на самом деле вешал на кроликов колокольчики, только чтобы знать, не подобрались ли к дому лисы. До нее дошло: результат от колокольчиков один: лисам легче найти кроликов и сожрать.
Поразмыслив, она пришла к выводу, что отец не рассказывал ей все как есть. Она вспомнила, как однажды, когда пропал ее волнистый попугайчик, отец объяснил, что он улетел в Австралию повидать родителей и, наверное, уже не вернется, потому что эта страна очень далеко, на другом краю мира. И даже показал карту, чтобы стало понятно, что сделал попугайчик ради встречи с семьей. Или в тот раз, когда собака укусила ее за попу, а потом передала ей записку, где просила прощения, но оправдывалась, что попа у Канделарии очень уж аппетитная. «Не доверяй всем собакам без разбора. Мы иногда не можем удержаться», — говорилось в записке.
Потом она вспомнила про голубя.
С тех пор, как она узнала о существовании голубей, которые носят почту, она выпрашивала такого у отца, воодушевленная мыслью о том, чтобы отправлять кому-нибудь письма и ждать ответа. «Меня зовут Канделария, и я в Парруке жду вашего ответа» — таким было ее первое и последнее письмо, потому что белый голубь, с которым она его отправила, так и не вернулся. «У всех у нас есть право уйти и не возвращаться», — только и сказал на это отец. Но Канделария все-таки подозревала, что дело может быть в цвете голубя. Он был белый, как Святой Дух, а, как она поняла из уроков религиозного воспитания, такому духу доверять нельзя. Он сделал ребенка Деве Марии, а потом ее бросил. Белым голубям доверять нельзя. И духам. И святым. И девам. И отцам.
— A у него точно есть деньги? — спросила мать, когда Канделария сообщила, что прибыл еще один постоялец. — Пусть платит вперед. Может, мне пора переделать нос. Или убрать морщины вокруг глаз. — Она выглянула с балкона, чтобы рассмотреть его получше, и добавила: — Хотя не знаю… Вид у него не очень…
Канделария встала рядом с матерью и тоже начала его рассматривать. Он выглядел бодрее, разговорчивее, симпатичнее. Не верилось, что она могла принять его за мертвеца, впрочем, люди с тяжелой судьбой, заснув где попало, нередко кажутся мертвыми. Не успел он прийти, как уже выдирал сорняки во дворике вместе с Тобиасом, который вроде бы помогал, но на самом деле был погружен в свою апатию, в которой пребывал постоянно в последнее время. Канделария не подозревала, что брат уже не в состоянии вести счет, сколько граммов грибов употребляет. Да что там, он не мог даже вспомнить «Ворона» По, хотя наверняка пытался припомнить стихотворение с того самого момента, как увидел птицу на плече у постояльца.
С высоты балкона ей было хорошо видно брата, и она задумалась о множестве вещей, которые никогда не сможет высказать ему в лицо. Она думала о том, что они отдалились друг от друга и что она уже не знает, что ненавидит больше: его молчание или его саркастичные комментарии. Когда она глядела на него сверху, он казался совершенно незнакомым. Канделария пришла к выводу, что можно жить с кем-то под одной крышей, даже спать в одной кровати и все равно чувствовать, что вас разделяют километры. Как будто кто-то выстроил прозрачную непреодолимую стену или обрезал все нити, которые когда-то их связывали. И у нее не было ни намерения, ни желания перелезать через эту стену, потому что общество брата было ей все менее приятно. Она задумалась, чувствует ли он то же самое по отношению к ней, но не смогла найти ответа, потому что новоприбывший заговорил громким голосом, чтобы все его слышали:
— Слышишь, Эдгар? Есть ли у меня деньги, ха! У Санторо есть кое-что даже получше денег, разве не так?
Канделария быстро поняла, что человек всегда говорил через ворона, и поэтому решила общаться с ним таким же образом. Она сбежала по лестнице, перепрыгивая ступени, вышла во дворик и обратилась к птице, чтобы было понятно, что она собирается сообщить что-то важное.
— Моя мать сказала, чтобы я сказала Эдгару, чтобы он сказал Санторо, что он может остаться, но пусть заплатит за месяц вперед. А что касается вас, — продолжала Канделария, — можете есть фрукты и семена, но не вздумайте трогать жаб, птенцов, ящериц и тем более кроликов.
— Слышал, Эдгар? — сказал Санторо и сухо рассмеялся. — Девочка хочет, чтобы ты заделался вегетарианцем! Ха! Пойдем-ка лучше посмотрим комнату. — Он порылся в кармане, достал золотой самородок и сунул его в клюв ворону, чтобы тот, в свою очередь, положил его на руку Канделарии. — Учтите, если я тут останусь, то только потому, у меня кончились припасы и я умираю с голоду.
Канделария с интересом рассмотрела самородок. Она раньше никогда не держала в руках ничего подобного. Он так сверкал в лучах солнца, что и с закрытыми глазами было видно золотистый отблеск в темноте век. Она вдруг подумала о ценности вещей, о том, кто решал, что вот этот крошечный камешек ценнее, чем круглые камни ее матери или чем стволы деревьев, на которых держится весь дом.
Она быстро заметила, что Габи наблюдала за всей этой сценой со свойственной ей осторожностью. Без сомнения, она видела и нового гостя, и ворона, и сверкающий камешек, который Канделария сжала в кулаке. Габи лежала в гамаке, который они всегда вешали между двух королевских пальм. Она медленно покачивалась в одном ритме с ветром, не столько ради удовольствия, сколько чтобы оставаться незамеченной. Канделария не была уверена, какую реакцию вызовет появление нового постояльца в Парруке у такой обескураживающе непредсказуемой женщины, как Габи.
Она уже заметила, что гостье нравится наблюдать, анализировать и просчитывать все варианты, прежде чем высказать свое мнение. Она не любила действовать импульсивно. Габи была хладнокровная, как рептилия. У нее вообще было много общего со змеей, которая в данный момент украдкой поглядывала на нее из прохладной опавшей листвы. Она была склонна держаться особняком, делаться невидимой, демонстрировать некое безразличие, чтобы сбить с толку противника. Габи была наделена необычайной терпеливостью, и поэтому никто не заметил, что она лежит в гамаке, пока Канделария не посмотрела именно в ту сторону и не прочла на лице гостьи просьбу подойти поближе.
— Откуда взялся этот бедняга? — спросила она. — Надо дать ему одну из задних комнат, подальше ото всех.
— Мать сказала, ей не нравится, как он выглядит. И это я еще ей не говорила, что у него пистолет. Думаете, он опасен? — спросила Канделария.
— Что опасно, так это грибок, который пожирает его ноги. Пусть подержит их в ведре с соленой водой. Если нас что-то и прикончит, так это вонь, а не пистолет, солнышко. Я знаю таких типов. Они трусливые, всего пугаются. Живут в страхе, но сами не знают, чего боятся. Самые опасные люди — те, кто совсем не выглядит опасным. Это я тебе точно говорю. Но все равно смотри в оба.
Канделария пошла в дом, чтобы проводить гостя в комнату, и обнаружила, что он ошеломленно стоит посреди гостиной.
— Ха! У вас тут внутри дерево манго! Надо его срубить, а то потолок проломит.
— Наоборот! — возразила Канделария. — Надо его удобрять, чтобы приносило манго, и разговаривать с ним, и включать ему музыку, но этим моя мать занимается. А вы лучше ступайте за мной, ваша комната в дальней части дома.
Она проводила Санторо и оставила его принимать душ, а сама поднялась к матери, отнести самородок, который постоялец отдал в качестве платы. Она зашла в гардеробную и увидела, что мать вываливает из шкафа одежду, оставшуюся от отца. Канделария смотрела на нее, но мать ее не замечала. Она чувствовала себя одним из камней, которые глядят не моргая из всех углов комнаты. Наконец мать ее увидела и сунула ей в руки несколько брюк и футболок, отдать новому гостю. А еще пообещала, что подберет подходящие носки.
— Это папины вещи, — сказала Канделария. — Мы не можем их отдать без его разрешения.
— И что, хочешь позвонить папе и спросить разрешения?
— Да! — ответила Канделария. — Куда ему звонить?
— Если когда-нибудь это узнаешь, не говори мне.
Мать взяла золотой самородок и встала у окна, чтобы лучше его рассмотреть. По ширине улыбки и блеску в глазах Канделария заключила, что он ей очень понравился. Потом она увидела, как мать смотрит на свое отражение в оконном стекле. Она приложила указательный палец к кончику носа и приподняла его. Канделария точно знала, о чем та думает.
Скоро мать дала понять, что достаточно воодушевлена, чтобы заняться кухней. Она настояла на том, чтобы приготовить еду для гостя, который с этого момента из простого постояльца превратился в сеньора Санторо. Как по волшебству, он перестал казаться ей оборванцем и проходимцем: он был всего лишь бедняга, заблудившийся в сельве. Она заметила, что грибок на ногах — обычное дело во влажном климате, так что пусть подержит ноги в воде с содой, а потом наденет чистые носки, сочетающиеся с костюмом. Канделария отправилась в комнату постояльца, оставила одежду на кровати и, проходя через кухню, услышала, как мать ее зовет.
— Помоги-ка, дочка, — сказала она, протягивая Канделарии нож.
— Я гостя заселяю, попроси лучше Тобиаса.
— Тобиас занят, — сказала мать.
Обе бросили взгляд на мощеный дворик и увидели, как Тобиас сидит, обратив к небу взгляд, который не стремится ничего увидеть, но все же не перестает смотреть в какую-то точку.
— Да, Тобиас у нас все время занят, — сказала Канделария и с силой сжала ручку ножа.
Они сделали свежий салат из всего, что выросло в саду. Нарезали фасоль, надавили бананов, чтобы пожарить в кипящем масле и сделать патаконес[6]. Вместе сварили рис и выжали сок из маракуйи. Канделария заметила, что ей впервые доверили настоящий острый нож. Она порубила кубиком помидоры и лук, очень аккуратно, чтобы показать матери, что способна это сделать и не остаться без пальцев. Потом разрезала авокадо, нежные и кремовые, как сливочное масло, и подумала об отце.
Он был первоклассный пожиратель авокадо. Словно белка, он с одного взгляда понимал, когда пора срывать их с дерева и класть дозревать. Но ему ничего не оставалось, кроме как смириться с тем, что белки первыми успевают выбрать лучшие плоды и спрятать их в разветвлениях деревьев, пока те не дозреют. Несколько лет назад они объявили друг другу беспощадную войну: отец лазил на деревья и похищал спелые авокадо, лежащие на ветках, а белки пробирались на кухню и выкрадывали их обратно. «Они так скоро и в холодильник полезут, посмотреть, что еще у нас найдется», — вынесла вердикт мать, когда обнаружила, что помимо авокадо белки таскали бананы, манго, семена и даже свежеиспеченный хлеб, который она прятала в кладовой.
Канделария на самом деле даже стала думать, что авокадо — такой благословенный плод, который растет практически на любом дереве. Отец часто предлагал ей посмотреть наверх и говорил: «Смотри, Канделария, как нам повезло. На этой земле на всех деревьях родятся авокадо. На соснах, на драценах, на лаврах — везде! Иногда даже манговые деревья, не удержавшись, приносят авокадо вместо манго. А бананы с масличными пальмами — погляди-ка, дочь, какое счастье! На каждой ветке — авокадо!»
На кухне она все время вспоминала об отце, не только из-за авокадо, но и потому, что чаще готовил именно он. Изобретал блюда из всего, что было под рукой, а когда она спрашивала, что будет на обед, отец придумывал несусветные названия, под стать блюдам. «Сегодня у нас кляксидра по-лополийски с витрувианским гарниром». Поскольку готовил он на глазок и по наитию, ему никогда не удавалось повторить ни один рецепт, так что каждый день приходилось сочинять новые названия. «У меня сегодня на редкость удались брусквиты. Отлично подойдут на сладкое. Но я еще сделал шебурбет и скорлупендру».
Канделария накрывала на стол и выносила блюда с широченной улыбкой. Она развеселилась, вспоминая названия отцовских кулинарных изобретений. Прежде чем позвать сеньора Санторо, она посмотрела на все, что они с матерью наготовили. И опять улыбнулась. Она подумала, а знают ли те, кто сам не готовит, сколько труда и времени надо вложить в каждую тарелку. В этот день она поняла, что сделанное своими руками ценится по-особому, а еще, что выдумывать слова — это очень сложно, из чего она заключила, что оригинальность часто недооценивают.
Сеньор Санторо пришел сам, привлеченный не то запахами, исходившими от накрытого стола, не то голодом, накопившимся за несколько дней. Канделария с матерью уставились на него во все глаза, возможно, потому, что он смотрелся совсем по-другому, когда был чистый, причесанный и выбритый, а возможно, потому что странно было видеть отцовскую одежду на другом теле. Он был босиком, и Канделария воспользовалась случаем и поставила ему под ноги ведро с водой, Куда насыпала соли и заодно соды. Она наловчилась имитировать соленость моря за то время, что старательно поливала скульптуры. Оставалось только надеяться, что на грибок на ногах щелочная смесь все-таки подействует. В отличие от китов, у которых бока обрастали грибами, мхом и лишайником, ни Канделария, ни отец не знали, как с этим бороться.
Канделария заметила, как сеньор Санторо, прежде чем приступить к еде, из предосторожности сначала давал Эдгару по кусочку всего, что было на тарелке. Она еще не знала, это от недоверия или ради заботы о птице, которая наверняка тоже изголодалась. Ворон охотно съел угощение, а потом сунул клюв в стакан с соком. Санторо выждал несколько минут и, увидев, что ворон жив-здоров, набросился на еду, как человек, давно не евший досыта. Он брал добавку столько раз, сколько дней провел без единого кусочка во рту. Приятно было смотреть, как он ест, но в то же время раздражало, что он ничего не перемешивает. Сперва он съел фасоль, потом рис, потом патаконес. Канделария подумала, что есть фасоль, не перемешав ее с рисом и авокадо, — чуть ли не смертный грех. А еще пожалела, что он не попробовал салат, такой зеленый и свежий, с базиликом и лимонами, которые выросли прямо в доме. Но Канделария поняла причину, когда услышала, как он говорит Эдгару, что ему надоело питаться травой. Под конец он осушил два стакана сока маракуйи.
Пообедав, он встал и сказал спасибо, не адресуя благодарность никому в отдельности, а просто подбросив слово в воздух, чтобы оно упало на тех, кто считает, что заслужил его: «Спасибо». Дальше он взял ведро с щелочной водой и пошел на галерею сидеть в качалке. Он хотел дать отдых ногам и заодно спланировать свою систему безопасности или что-то в этом роде, насколько разобрала Канделария то, что он сказал ворону. Но ни она, ни кто-то другой в доме не могли понять, что сеньор Санторо подразумевал под «системой безопасности». Похоже, была у него такая особенность: не хотел, чтобы другие понимали, что он делает и зачем.